Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Северное сияние

ModernLib.Net / Историческая проза / Марич Мария / Северное сияние - Чтение (стр. 39)
Автор: Марич Мария
Жанр: Историческая проза

 

 


И как тогда, выйдя из каземата в солнечный день, он закрыл руками глаза, чтобы сквозь пальцы дать им возможность освоиться с солнечным светом, так и теперь он на какое-то мгновенье закрыл лицо руками, как будто боялся, что яркое счастье, которое двигалось ему навстречу, может его ослепить. Потом с прежней силой он рванулся к возку и упал к ногам Анны Васильевны.

— Амур менду! Амур менду! — сразу разобрав, в чем дело, приветствовали их буряты, когда Розен на руках нес к привалу почти бесчувственную жену.

А за ним спешила Улинька, прямо к той группе, среди которой виднелась ссутулившаяся фигура Василия Львовича Давыдова — не в ловко скроенном гусарском мундире или дорогом бухарском халате, в чем она привыкла его видеть в прежние годы, а в каком-то не то подряснике, не то казакине, с широкополой шляпой на голове.

Но если бы он был даже в черном домино, в какое был наряжен когда-то на одном из маскарадов в Каменке, Улинька все равно узнала бы его. Узнала бы не глазами, а сердцем, которое сейчас пойманной птицей билось у нее в груди и рвалось туда, к тем людям, среди которых стоял он, приложив козырьком руку ко лбу.

— Улинька! — узнав ее, вскрикнул Давыдов и протянул к ней руки.

Она подбежала к нему. На миг остановилась. Сделала еще шаг и крепко сжала его руку в своих твердых и горячих ладонях.

— Улинька, Улинька, — повторял он, жадно оглядывая ее всю, от розового платочка на голове, так идущего к ее румяному лицу, до крепких стройных ног, обутых в запыленные сапожки.

Под драдедамовой дорожной кофтой с переброшенными на нее косами эти покатые плечи и высокая грудь… Но в лице как будто что-то новое. Что? Глаза — все те же большие лесные фиалки, ресницы — попрежнему мохнатые шмели, то опускающиеся, то вновь взлетающие… Да, вот что: скорбные складочки в углах губ. А губы такие же яркие, с золотистым пушком в уголках. И так же чуть-чуть морщатся, когда Улинька говорит.

Но что же она говорит?

— Что я сказала? — переспросила Улинька с улыбкой. — Ах, да… Я спрашиваю, где же Марья Николаевна и Александра Ивановна?

— Они обе сопровождали нас, а теперь уехали вперед, чтобы подыскать жилища и для себя. Но мы в несколько переходов догоним их. А уж как они будут тебе рады, Улинька!

А глаза его добавили:

«Да что они! Я и сам не думал, что встреча с тобой доставит мне столько счастья…»

Басаргин, исполняющий обязанности старосты, подошел к Улиньке. За ним — другие. Усадили ее за стол, расспрашивали о России, о родных, знакомых и наперебой угощали горячим бульоном, кашей и душистым чаем.

Только Оболенский стоял в стороне и не сводил с Улиньки пристального взгляда.

— Ты что, Евгений? — спросил Басаргин.

— Послушай, — взволнованно заговорил Оболенский, — ты не находишь, что эта девушка разительно похожа на мою покойную невесту?

— Пожалуй, ты прав. В глазах и улыбке есть что-то, напоминающее покойную княжну.

Буряты ближе подошли к новоприбывшей. Внимание девушек больше всего привлекали Улинькины золотистые косы.

Парни тоже уставились на Улиньку; ласково улыбаясь и перебрасываясь меж собой короткими фразами, они звучно прищелкивали языком. И чем восторженней звучали эти прищелкивания, тем явственней вспыхивали огоньки ревности в косых разрезах девичьих глаз.

В этот вечер дежурный по кошту Якушкин собственноручно сварил для Анны Васильевны особым способом кашу из смоленской крупы, а Лепарский оказал этапу две милости:

«Приехавшей из России в услужение к жене государственного преступника, Марии Николаевне Волконской, вольноотпущенной дворовой девке помещицы Екатерины Николаевны Раевской-Давыдовой Ульяне Званцевой находиться до прибытия в Петровский завод по ее доброхотному желанию при направляемом туда же в болезненном состоянии государственном преступнике Лунине Михайле Сергеевом сыне».

Второй милостью было распоряжение о допущении Анны Васильевны Розен провести сутки в палатке, занимаемой ее мужем.

Когда двинулись дальше, Улинька шла рядом с телегой, в которой ехал Лунин, заботливо исполняя все, что требовалось больному.

Анна Васильевна тоже мало пользовалась своим возком, а шла пешком, окруженная плотным кольцом арестантов, которые с жадностью слушали ее рассказы о последних событиях. Она передавала, как был взбешен царь известием о французской революции. Как он приказал не пускать в русские гавани французские корабли с трехцветными флагами и собирался немедленно идти на Францию войной, но Германия и Австрия, которые он тоже убеждал двинуть свои войска к революционному Парижу, не рискнули на это.

Анну Васильевну засыпали вопросами, и она старалась ответить каждому как можно обстоятельней и правдивей. И почти каждого просила с улыбкой смущения:

— Громче говорите, пожалуйста. После моей последней беседы с Бенкендорфом в голове моей сделался шум, как будто я беспрестанно нахожусь в лесу, в котором буря качает деревья…

— Правда ли, что царь приезжал в охваченную холерой Москву, — спросил Лунин, высовывая голову из-под полога своей кибитки, — и будто бы Пушкин по этому поводу написал какие-то прочувствованные строфы?

— По столице ходили чьи-то восторженные стихи, — после некоторого раздумья отвечала Анна Васильевна, — но принадлежали ли они перу Пушкина — сказать не могу. Достоверно же мне известно лишь то, что Пушкин в связи с окончанием холеры очень надеялся, что царь вас всех простит. Графиня Вера Чернышева в день Петра и Павла была на именинах у Вяземских в Остафьеве. И князь показывал ей письмо Пушкина, в котором поэт высказывал такую свою надежду…

— А как воспринял приезд царя в холерную Москву народ? — спросил Горбачевский.

— В народе говорилось, что коли царь близко, значит и: смерть недалече, — с улыбкой ответила Анна Васильевна и вдруг обратилась к Трубецкому: — Ах, князь, я и забыла: в последний день моего пребывания в Москве ко мне прискакал от графа Лаваля специальный гонец из Петербурга с нотами, которые прислал из Парижа для Катерины Ивановны мсье Воше.

«Никак не может забыть мою Каташа», — подумал Трубецкой без былого ревнивого чувства.

— Ноты эти, — продолжала Анна Васильевна, — новый гимн, написанный Обером в честь Июльской революции. Эта «Паризьена» не столь звучна, как «Марсельеза», но тоже героична.

Вечером, во время привала, начали разучивать «Паризьену». Конвойные офицеры подозрительно прислушивались к ее призывному напеву, и хотя слов не понимали, но самый мотив заставлял их настораживаться.

29. Призрак революции

В разгаре лета 1830 года призрак революции, неизменно страшивший Николая все его царствование, перестал быть призраком, а воплотился в революционные батальоны восставших народов Франции и Бельгии.

Пожар революции грозил перекинуться в пределы других стран, и встревоженный Николай разослал своих чрезвычайных послов ко дворам Вены и Берлина для заключения антифранцузской коалиции.

В глазах царя власть Людовика-Филиппа была неприемлема уже по одному тому, что была «запятнана» своим революционным происхождением.

Но еще до прибытия русских послов к монархам Германии и Австрии новая во Франции власть была признана правительствами этих стран. Несмотря на это, Дибич в Берлине, а Орлов в Вене продолжали собирать бесконечные совещания, в которых не было никакого толку.

Терявший терпение Николай писал Дибичу о необходимости отбросить всякую мысль о возможности отстранить надвигающуюся политическую грозу посредством конференций и переговоров, как того хотел «августейший тесть» царя — прусский король Фридрих-Вильгельм.

«В настоящее время, — писал Николай, — вопрос уже идет о спокойном существовании не только Европы, но и нашем, ибо вы знаете, что революционная зараза не имеет для себя никаких карантинов. Она — как холера-морбус, которой следует оберегаться в самом начале ее появления. Вы должны дать понять королю, что дело идет о борьбе на жизнь и на смерть между законными правительствами и революцией со всем, что последняя может представить наиболее отвратительного и циничного. Пришел час поставить твердую преграду этому ужасному разврату, который в один год, а может быть и через несколько месяцев, охватит значительную часть Европы, и где тогда найдутся средства для его обуздания?»

Этими мыслями царь делился и со своим братом Константином, продолжавшим оставаться наместником Польши. Вместе с письмами царя к Константину приходили сообщения от графа Чернышева о ходе вооружения и о том, что местом сосредоточения войск избрана Польша — не только из-за близости к границам, но и потому, что содержание вводимых в нее войск пойдет в уплату ее старого, в тридцать миллионов, долга русской казне. Граф Нессельроде подтвердил эти сообщения, прибавив от себя сведения о тяжелом финансовом положении России и невозможности производить рекрутские наборы в целом ряде губерний из-за большого распространения в них азиатской холеры.

Сведения эти привели Константина в состояние неистового бешенства. Он вихрем ворвался в будуар своей жены, с которой всегда делился недовольством на брата, и сразу стал выкликать:

— Аполлон армейский! Тупица! Солдафон на троне!

Лович спокойно смотрела на него, не переставая натирать замшей свои похожие на розовые миндалины ногти.

— И как он не понимает, — краснея лысиной и шеей, орал Константин, — как не понимает, что дух крамолы и брожения, господствующий не только во Франции, но и во многих частях Европы, лишь усилится от шума воинских приготовлений, что от всего этого произойдет всеобщий пожар, в котором несдобровать и России! Как тебе нравится этот абсолютный монарх в роли защитника французской конституции?! Не правда ли, весьма пикантно, но отнюдь не натурально… — Константин кружил по нарядному будуару, как заведенный волчок, и мелькающие желтые лампасы его брюк раздражали Лович. — А попробуй только иноземный сапог вступить на французскую землю, — выкрикивал Константин, брызгая слюной, — французы все забудут, кроме своей Франции, и крайние партии в патриотическом порыве бросятся друг другу в объятия…

— Само собою разумеется, — подтвердила Лович. — Да и одни ли французы? Поляки тоже не меньше любят свою Польшу.

Константин подскочил к ней, но она, спокойно положив ножнички в бархатный несессер, близко наклонила свое холеное лицо к туалетному зеркалу.

— Все же нет ничего лучше для кожи, как парижский крем, — проговорила она, как будто не замечая пытливого взгляда супруга. — Ты помнишь, Котик, как у меня шелушилась кожа? А теперь опять упруга и совершенно гладка… Право же, только во Франции серьезно относятся к таким важным вопросам, как сохранение красоты. Удивительная страна эта милая Франция! — закончила она со вздохом и взяла на кончик мизинца из граненой фарфоровой баночки комочек маслянисто-ароматного крема.

— Уж куда как удивительная! — подхватил Константин со злобным смешком. — А я все-таки прямо напишу Николаю, что нам надо предоставить Франции раздирать и рвать себя на части. Надо принять ряд мер, чтобы даже искусственно возбудить ее к гражданской войне… Пусть французишки перережутся между собою… А то он выдумал сосредоточить столько войска у меня в Польше! И эта его затея послать польские войска для подавления революции во Франции. Нелепость! Абсурд!

Он исподлобья посмотрел на Лович и встретился с ее необычайно серьезным взглядом.

Какая-то подозрительная мысль смутно мелькнула у Константина. Он постоял несколько мгновений, по привычке широко расставив ноги.

— Твой любимый поэт Мицкевич называет Польшу Северной Францией, — медленно проговорил он, испытующе глядя на Лович.

Она пожала плечами.

— Да, он так ее называет.

Константин, широко с приседаниями шагая, вплотную подошел к креслу, в котором сидела жена.

— А вероломства и коварства в поляках тоже столько же, сколько и у французов, — раздельно проговорил он.

Лович еще раз пожала открытыми плечами и коротким жестом отбросила со лба по-мальчишески подстриженные завитки.

Что-то угрожающее сверкнуло в ее золотисто-карих глазах, когда этот белый выпуклый лоб приблизился к налитому кровью лицу Константина.

— Коханый мой, ты мне торжественно обещал никогда не говорить со мной о Польше и поляках в тоне, оскорбляющем мои патриотические чувства.

Константин выпрямился.

— Ух ты!.. Кабы не мой каприз, на русском престоле сидела б, а все:

Patria сага , Polonia droga…note 58

— То-то же, — неопределенно протянула Лович и потрепала своего вспыльчивого супруга по плечу с золотым эполетом.

Граф Дибич в последний раз обедал в готической столовой Шарлоттенбургского дворца. Синий и желтый свет, льющийся сквозь цветные стекла окон, как будто сгущал и без того мрачное настроение обедающих.

В этот день Дибич и король Фридрих-Вильгельм III получили одинаковые вести из Варшавы.

Польская армия, которая должна была, по замыслу царя, идти во главе «крестового похода» против восставших народов Франции и Бельгии, повернула пушки и штыки против своего русского арьергарда.

Узнав об этом, Дибич отправил царю с экстренным курьером письмо с выражением непреложного желания сражаться против «презренных мятежных поляков, которые своими ужасными происками и еще более отвратительными принципами увлекли за собою массу народа, легко поддающегося внушениям, и молодежь, испорченную неверием, тщеславием и распущенностью»…

Король держал себя с Дибичем уже не как с посредником между собой и зятем, а как с представителем русского царя, обманувшего его обещаниями выслать полтораста тысяч русских штыков в армию, предназначаемую коалицией держав против Франции.

— Передайте мой отеческий привет моей бедной дочери, которая с первого дня царствования ее мужа находится в непрерывных волнениях за судьбу своей новой родины, — с укоризной проговорил король, когда Дибич откланивался после невеселого обеда в Шарлоттенбурге.

И мысленно прибавил:

«Хорошо, что я не поддался на уговоры Николая о немедленном объявлении войны Франции…»

Через неделю Дибич сидел в царском кабинете в Петербурге. Там же находился и вызванный из своего имения Бенкендорф.

Царь был пасмурен и, шагая по кабинету, желчно говорил:

— Известная французская болезнь куда менее зловредна, нежели французская революция. Там заболевает отдельный распутник или распутница, здесь же заражается целая нация. Мы видим воочию, как за французами всполошились бельгийцы, и кто знает, что творится сейчас в Италии и Австрии… Быть может, и там уже мятеж… И если в мою страну занесли из Турции холеру, так чем я гарантирован, что из Франции не занесут революцию?

Он оттопырил в досаде накусанные ярко-красные губы.

Все время молча слушавший его Бенкендорф воспользовался тем, что царь замолчал, и заговорил, как всегда, спокойно и уверенно:

— Пробовали занести, ваше величество, но, как изволите знать, зараза эта у нас не прививается.

Царь бегло взглянул в его самодовольное лицо и снова зашагал по кабинету, отталкивая попадающиеся на ходу стулья.

А Бенкендорф продолжал в том же тоне:

— Если мы обратимся к истории Франции, то увидим, что с самой смерти Людовика Четырнадцатого французская нация, более испорченная, нежели образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен. Не слабые Бурбоны шли во главе народа, а сам французский народ влачил их за собою. Что же касается России, то ничего общего с подобным явлением у нас не существует. Россию от бедствий революции ограждает то обстоятельство, что у нас со времени Петра Великого всегда впереди нации стояли ее монархи. А наши монархи образованнее своего народа. И поэтому я вполне согласен с графом Уваровым, что не должно торопиться с просвещением народа, чтобы он не стал по кругу своих понятий в уровень с правительством.

«Куда гнет, бестия!» — подумал о Бенкендорфе Дибич, который знал, что царь недоволен министром Уваровым за некоторое «ослабление дисциплины» в Московском университете. Ослабление это выразилось в том, что, когда на лекции по богословию кто-то объявил, что поэт Пушкин находится в стенах университета, студенты гурьбой бросились из аудитории. Оскорбленный богослов донес об этом в Петербург.

Но шеф жандармов был очень неравнодушен к молоденькой племяннице Уварова, и этого было достаточно, чтобы министр был взят им под защиту.

Дибичу по возвращении из Берлина эту новость сообщили одной из первых.

— Да, да, — останавливаясь у стола, сказал царь, видимо продолжая думать о своем. — И все же я убежден, что поляки ни за что не взбесились бы, если бы во Франции не произошел переворот. А потому война против крамолы, против революционного фанатизма и ослепления освящает любое средство избавления от них.

— Совершенно справедливо, ваше величество, — поддержал Дибич, — и надо действовать без малейшей потери времени, чтобы лишить поляков способности к защите. Однако при подавлении польского мятежа мы должны иметь в виду не только военную силу, но и легион тайных неприятелей в тылу, о которых в свое время имелось донесение Варшавской следственной комиссии по делу польского Патриотического общества.

При последних словах Бенкендорф переглянулся с царем.

— Вести, полученные мною с последним курьером от цесаревича из Варшавы, мало утешительны. Цесаревич покинул мятежный город и при этом, — царь на момент крепко сжал кулаки, — разрешил оставшимся при нем частям польской армии возвратиться в Варшаву…

Бенкендорф вскочил с места.

— Но ведь это скрепит бунт, даст польской армии возможность объединиться! Это капитуляция…

Царь, сдвинув брови, процедил:

— Полагаю, что поступок брата вызван силою обстоятельств. Тем паче надо действовать немедля.

Он приказал вызвать дежурного адъютанта и, вытащив из стола заранее приготовленные бумаги, продиктовал ему ряд указов и в том числе о назначении графа Дибича главнокомандующим армией, которая будет действовать против польских мятежников.

Обернувшись к замершему в изумленно-почтительной позе Дибичу, Николай отдал ему первое распоряжение:

— Немедленно примите меры к сосредоточению войск Литовского корпуса у Бреста и Белостока, с тем, чтобы вести их прямо на Варшаву.

Лицо царя дергалось.

— Я готов сию минуту отправиться в армию, ваше величество, — проговорил Дибич и сделал такое движение, будто с трудом удерживает себя на месте.

Царь коротко кивнул головой и, взяв из рук адъютанта большой, четко исписанный лист, протянул его Дибичу:

— Это манифест, который я приказал заготовить к войскам и народу царства Польского. И это моя последняя попытка предотвратить кровопролитие.

«Божьей поспешествующею милостью мы, Николай I, император и самодержец всероссийский, — начинался, по обыкновению, манифест и дальше, вероятно для ошеломления размером царского могущества, перечислялось: „царь казанский, царь астраханский, царь польский, царь сибирский, царь Херсонеса Таврического, государь псковский и великий князь смоленский, литовский, волынский, подольский и финляндский, князь эстляндский, лифляндский, курляндский и семигальский, карельский, югорский и болгарских земель; государь и великий князь Новагорода, низовские земли, белозерский, удорский, обдорский, кондийский, мстиславский и всея северные страны повелитель и государь иверский, карталинские, грузинские и кабардинские земли и армянские области, черкасских и горских князей и иных наследный государь и обладатель…“

После всех этих многочисленных, похожих на ружейные залпы, титулов следовал текст самого манифеста, в котором говорилось, что мятежники «противозаконного сейма, присваивая себе звание представителей своего края, дерзнули провозгласить, что царствование наше и дома Романовых в Польше прекратилось и что трон ожидает нового монарха. Сие наглое забвение всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений. Настало время употребить силу против не знающих раскаяния, и мы повелели нашим верным войскам идти против мятежников. Россияне! В сей важный час, с прискорбием отца, но со спокойной твердостью царя, исполняющего священный долг свой, мы извлекаем меч свой за честь и целость державы нашей…»

Заканчивался манифест призывом молить бога, чтобы он благословил русское оружие и помог «возвратить России отторгнутый от нее мятежниками край и устроить будущую судьбу его на основаниях прочных, сообразных с потребностями и благом всей нашей империи, и навсегда положить конец враждебным покушениям злоумышленников, мечтающих о разделе».

— Разрешите, ваше величество, отправиться на театр военных действий? — с нетерпеливой готовностью спросил Дибич.

«Недурно позирует старая лиса», — мысленно похвалил Дибича Бенкендорф.

— Прежде всего, — вновь повелительно заговорил царь, — надлежит безотлагательно отправить к цесаревичу во Влдаву мое письмо, в котором я напрямик заявляю, что если при создавшихся взаимоотношениях с Польшей должен погибнуть один из двух народов, то я ни минуты не поколеблюсь, ни в выборе между моим народом и поляками, ни в том, каковы должны быть мои действия. Брат Константин должен знать, что я исчерпаю все средства, чтобы вернуть безрассудных поляков на путь разума. Иначе поступить я не могу, так как это было бы несовместимо с честью лица, которое я представляю, и с честью империи, оскорбленной недостойным образом. Всем ясно, и в том числе должно быть ясно и Константину, что сражаться нас заставляет необходимость.

«Опасается влияния на цесаревича со стороны графини Лович», — догадались и Дибич и Бенкендорф. Но последний только поднял глаза к потолку, как бы призывая небо быть свидетелем грозных царских слов.

— Очень сожалею, что цесаревич без боя отступил к русской границе, — гневно закончил царь и, круто повернувшись, удалился во внутренние покои.

Оба генерала глядели ему вслед, пока он шел анфиладой зал, и длинная eгo фигура черной тенью отражалась в натертом до блеска узорном паркете.

После долгой паузы Дибич тяжело вздохнул:

— В предначертанном мне жребии непонятная тягость подавляет мой дух. Я предчувствую, что этот поход будет в моей жизни последним, ибо неудачи я не потерплю. Для меня смерть в пылу сражения предпочтительнее, чем избавление от опасности с потерею славы. Да и здоровье мое после смерти жены уже не то.

При последних словах по его лицу скользнуло что-то похожее на настоящую человеческую тоску.

30. «Дум высокое стремленье»

Петровский острог ошеломил всех прибывших в него осужденных.

В темных, как норы, казематах из-за отсутствия окон с утра до ночи и с ночи до утра горели сальные свечи и плошки, которые отравляли и без того спертый воздух смрадом горелого жира.

В первых же письмах из Петровского завода жены заключенных забили тревогу. Они писали и родным, и в III Отделение, и лично Бенкендорфу, что отсутствие дневного света непременно вызовет у заключенных потерю зрения, а невозможность проветривать казематы поведет к обострению грудных болезней, которыми многие уже страдают.

Родственники сосланных, имевшие доступ ко двору, лично умоляли самого царя, а также его жену и мать о разрешении прорубить окна.

Наконец, разрешение это было дано, и окна, правда, узкие и под потолком, но все же были прорублены.

Проливающийся сквозь них свет скупо падал на толстые стены каземата, и эта массивная и прочная стройка острога красноречивее слов давала понять, что правительство надолго решило оставить участь узников неизменной.

Отчаяние охватило всех.

Но, как среди могильных камней пробивается трава, пробивались побеги жизни и в стенах этого гигантского склепа.

С терпением, не знающим пределов, узники заставляли павших духом товарищей найти утешение в осмысленном труде.

Завели общее хозяйство и во главе его поставили выборного эконома. Весь штат его помощников: повара, сапожники, огородники, часовщики, столяры — все были свои, заключенные.

В общий «котел» вносились не только физический труд и деньги, получаемые от родных, но каждый отдавал и свои духовные богатства. А так как среди узников были люди, получившие всестороннее образование, то в казематах процветало изучение философии, социологии, политической экономии, математики, военных и естественных наук, медицины и языков.

Через жен выписывались журналы, книги, газеты; и даже то, что просачивалось сквозь плотину цензуры III Отделения, все же давало некоторую возможность следить за общественными и политическими событиями в России и Европе.

Личная жизнь отдельных ссыльных и их семейств общим несчастьем переплелась с жизнью других, и письма, получаемые на имя кого-либо одного, всегда имели интерес для всех. Так как сами «преступники» не имели права писать, то ведущие их корреспонденцию «дамы» невольно бывали посвящены в семейные отношения сосланных, и зачастую переписка возникала уже непосредственно между их женами и родственниками. Именно таким образом Марья Николаевна Волконская подружилась больше всего с семьей Ивашевых.

Прибытие почтового возка неизменно служило поводом к тому, чтобы все собирались вместе. Самый факт получения посылок и писем, независимо даже от их содержания, воспринимался ссыльными как неопровержимое доказательство неустанных о них забот в далеком Петербурге, Москве или в провинции.

Больше всего посылок получали братья Муравьевы. Их мать, Екатерина Федоровна, посылала им не только все необходимое для того, чтобы скрасить их быт, но она знала и духовные потребности своих сыновей. Муравьевы получали все новинки русской и даже иностранной литературы. При этом Екатерина Федоровна проявляла необычайную изобретательность по части умения перехитрить «недремлющее око» жандармской цензуры.

Был день прихода почты, и все, по обыкновению, собрались в самом большом каземате.

Николай Бестужев, поместившись у окна на сооружении, напоминающем высокие козлы, собирал колесики самодельного хронометра.

Единственные инструменты, которыми он располагал, — перочинный нож и подпилок — лежали на узенькой, тут же у окна подвешенной полочке.

Михаил Бестужев расклепывал молотком лист латуни, необходимый Николаю для его хронометра.

Равномерные удары молотка по металлу раздражали Никиту Муравьева, который тщетно пытался углубиться в чтение. Он нервно дергал головой, хмурился, но не произнес ни слова.

Волконский, сидя на нарах, раскачивался из стороны в сторону, и доски под ним поскрипывали тоже однообразно-надоедливо.

— А знаете, если мы задержимся хотя на год в этом мрачном стойле, мы, несомненно, погибнем, — медленно проговорил Трубецкой.

— Kakoe же это стойло, — улыбнулся от окна Николай Бестужев. — С тех пор как прорубили эти дыры, — он кивнул на небольшое под потолком оконце, у которого работал, — я нарадоваться не могу. Вот когда их не было, действительно было темновато. И вообще, Трубецкой, вы слишком скоро забыли трущобы Благодатского рудника.

Трубецкой тоскливо посмотрел на него и, пожав плечами, собрался лечь на нары. Но к нему, звонко щелкая ножницами, подошел Горбачевский.

— Остричься не угодно ли, ваше бывшее сиятельство? — спросил он, подражая манерам развязного парикмахера.

— Оставьте меня, Горбачевский, — тихо ответил Трубецкой.

— Но, Сергей Петрович, ведь это моя обязанность.

— Знаю, но меня сегодня все утро изводил примеркой Оболенский. Он, кажется, слишком увлекается своим новым призванием.

— Что ж, он прекрасный закройщик, — медленно процедил Анненков, перелистывая журнал французских мод. — И я очень завидую тем из вас, кто сумел научиться какому-нибудь ремеслу. Я же ни на что больше не годен, как только помогать поварам.

— Нет, если бы вы не были ленивы, — отозвался Михаил Бестужев, перекладывая латунный лист на другую сторону, — я бы сделал из вас великолепного кузнеца. Силища ведь у вас циклопическая. К тому же разрешение посещать литейные и слесарни, хотя бы и при конвойном, освежило бы вас, дало бы упражнение вашим могучим мускулам… Кстати, об одном рабочем, — перебил он себя. — Встретил я тут литейщика. Вихров его зовут. Он сорок два года в ссылке. Сослан «в вечную» за участие в крестьянском бунте. И все мечтает о возвращении на родину, в Орловскую губернию. «Жена там у меня, ребятишки», — говорит. «Да что ты, милый, — говорю ему, — какая же жена, какие ребятишки, коли сорок два года прошло с тех пор, как тебя угнали!» — «Ну-к что же, отвечает. Женка из молодухи, небось, в старушку обратилась, дети повырастали, внучата, чай, бегают. Не век же здесь вековать. Кабы знал, что столько будут держать, — убил бы с молодости кого-либо. Ведь по закону самые страшенные злодеи — и те после двадцати лет каторжных работ, глядишь, и отпускаются. Домой хоцца!» И это «хоцца домой» слышу я от него всякий раз, лишь только заговорю с ним…

— Маниак! — холодно бросил Завалишин, надавливая грудью на проклеенный картон переплета.

На него даже не взглянули. Знали, что в этом, когда-то жизнерадостном, делающем блестящую карьеру лейтенанте, в связи с резким переломом в жизни, развилась тяжелая для окружающих черта: всякое проявление чувства дружбы, привязанности и любви он старался объяснить или ненормальностью, или низменными побуждениями.

— Что это нынче как поздно почта, — проговорил Трубецкой. — Скоро уж и дамы придут, а разбирать будет нечего.

— А как Катерина Ивановна себя чувствует? — спросил Анненков.

— В ее положении довольно сносно, — ответил Трубецкой и, как всегда при мысли, что у него с Каташей скоро будет ребенок, радость хлынула в его грудь и, разлившись по лицу, преобразила его.

«И эдак всякий раз, как заговорят о жене, — с завистью подумал Волконский. — А моя Маша совсем не рада беременности. Говорит, что коль скоро дитя поступит в казенные крепостные крестьяне, так лучше бы ему и вовсе не родиться».

В каземате наступила тишина. Михаил Бестужев, отдав латунь брату, примостился на своих нарах. Уже несколько дней он чувствовал себя нездоровым, но тщательно скрывал это, боясь взволновать брата. Положив под голову тугую соломенную подушку, он закрыл глаза.

Озноб дробными льдинками скользил по телу. К воспаленным от долгих бессонных ночей глазам неотвязно и тяжело подплывала одна и та же картина, как упорно и неотвязно прибивается к берегу обломок разбитого бурей судна. Виделись прыгающие через гранитный барьер солдаты Московского полка, выведенного им из казарм утром 14 декабря. Пушечная пальба по Сенатской площади перенеслась на Неву. Картечь разила людей, но ему все же удалось увлечь солдат на середину реки, построить в боевую колонну, чтоб вести к Петропавловской крепости и оттуда начать переговоры с царем Николаем понятным ему языком крепостных пушек.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51