Северное сияние
ModernLib.Net / Историческая проза / Марич Мария / Северное сияние - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Марич Мария |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(645 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|
|
— Очень для простого купца умно, — недоверчиво бросил Бенкендорф.
— Честью уверяю — простой купец. Я на всякий случай фамилию его записал в особую книжицу. А уж молодежь, не токмо студенческая, а и военная, — так эти просто наизусть «Горе от ума» вызубрили. Чуть что — они из этой комедии, будто пословицами, так и сыплют… Вот я и полагаю, что коли государь, проявит милость к сочинителю, имя коего сделалось столь народно, верноподданные его величества получат возможность располагать лишним доказательством мудрой доброты государя.
Булгарин особенно подчеркнул слово «мудрой» и выжидательно уставился в лицо Бенкендорфа.
Тот задумчиво крутил усы.
Подождав немного, Булгарин почел удобным напомнить о «благословенной памяти императоре Александре, который в свое время столь милостиво отнесся к Пушкину, наказав его лишь ссылкой, когда за возмутительные свои сочинения оный поэт подлежал заключению в крепости, а то и того похуже».
— А ты знаешь, — на полуслове перебил его Бенкендорф, — за Грибоедова хлопочут люди повыше тебя вот настолько, — Бенкендорф поднял руку значительно выше булгаринской головы. — И в их числе Паскевич, которого государь и теперь не перестает называть «отцом-командиром».
— Чрезмерно счастлив слышать, что высокие сановники одного со мною…
— А слышал ты, Пушкин просится в столицу? — опять перебил Бенкендорф.
— Только его здесь не хватало! — Булгарин даже хлопнул себя по коленям. Но, почувствовав недопустимость такого фамильярного в присутствии столь важной персоны жеста, вскочил с места и вытянулся: — Осмелюсь ли обнадежить господина Грибоедова возможностью получения свободы и тем самым предварить…
Бенкендорф еще раз перебил его:
— Я затребую его дело и снова пересмотрю…
Булгарин низко поклонился и спиной отступил к выходу.
10. Из любви к отечеству
В начале апреля в Варшаве были получены из Петербурга «вопросные пункты» Лунину и такое письмо по поводу его участия в заговоре 14 декабря, что Константин, не на шутку испугавшись царского гнева, поспешил показать свою готовность содействовать успеху следствия.
Секретным сообщением на имя Татищева он извещал Следственный комитет, что полковник Лунин, прочтя требуемые от него вопросы, заявил, что, судя по их содержанию, может получиться так, что виноватые останутся невинными, а невинные могут быть обвинены. Из чего он, Константин, заключает, что от Лунина можно будет узнать о таких злоумышленниках, «кои, может быть, еще высочайше учрежденному Комитету неизвестны».
После этого письма не прошло и двух недель, как Лунин предстал пред Следственным комитетом.
На обычное предложение рассказать обо всем «без утайки и наиподробнейшим образом» он ответил, что, получив в Варшаве от начальника Литовского корпуса, присланные из Комитета вопросные пункты, он в течение шести дней писал на них ответы и все, что касается его участия в Тайном обществе, изложил именно «наиподробнейшим образом»,
— Где же «наиподробнейшим»? — передразнил Чернышев. — В вопросном пункте «номер семь» высочайше учрежденный Комитет спрашивает: «С какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей и кто способствовал укоренению в вас оного». А вы что ответили?!
— Я ответил на этот пункт то же, что могу повторить и в данную минуту, — спокойно произнес Лунин. — Свободный образ мыслей образовался во мне с тех пор, как я начал мыслить. Укоренению же его способствовал естественный рассудок. Разве этот ответ недостаточно полный?
— Ну, а о деятельности других членов Общества вы тоже ограничитесь таким же «полным» ответом? — с колкостью задал вопрос Татищев.
Тем же спокойным и твердым тоном Лунин заявил, что об этом он и вовсе говорить не станет, ибо это против его совести и правил.
Во всем облике Лунина, в точеных чертах его лица и, в особенности во взгляде, которым он с высоты своего роста смотрел на допрашивающих его членов Следственного комитета, сквозило такое явное к ним презрение, что каждый из них чувствовал себя оскорбленным без слов.
— Удивительно, — раздраженно передернул плечами председатель Комитета, обращаясь к своим коллегам, — удивительно, как все эти господа, словно по уговору, неизменно ссылаются на свою совесть и честь. А какая, спрашиваю я вас, — обратился он к Лунину, — какая может быть совесть и честь у человека, который является членом Общества, поставившего себе целью убийство особ царствующего дома?
— Вы ошибаетесь, — с таким же презрением в голосе, какое светилось в его глазах, ответил Лунин. — Общество, к которому я принадлежал, имело совсем иные цели. Их было две. Явная — распространение просвещения и благотворительности и тайная — введение конституции.
— Вы сказали, что Тайное общество имело целью введение конституции. Пестелевой или Муравьева? — приложив руку рупором к уху, спросил «светлейший» князь Голицын.
— А это уж должен был решить Великий собор, — ответил Лунин.
— Следственный комитет располагает сведениями о вашем пребывании в Тульчине у Пестеля совместно с капитаном Никитой Муравьевым, — сказал Чернышев. — Зачем вам понадобился этот визит?
— Это было на возвратном нашем пути из Одессы, откуда я возвращался со своим кузеном Никитой Муравьевым. Он слегка захворал в дороге, и мы решили отдохнуть у Павла Ивановича, с коим всегда находились в содружестве…
— И долго изволили у него отдыхать? — ехидно спросил Чернышев.
— Три дня…
По знаку председателя надворный советник Ивановский заглянул в лежащее перед ним «Дело № 23 о полковнике Лунине» и спросил:
— Когда, где и с каким намерением был вами куплен литографический станок, за который доставлены вам через капитана Никиту Муравьева из сумм Общества шестьсот рублей, и для чего вы прислали оный полковнику князю Трубецкому?
Лунин задержал взгляд на лице Ивановского, стараясь вспомнить, где он видел его.
«Как будто бы у кого-то из приятелей Грибоедова, но у кого же именно?» — напряженно морщил он лоб,
— Не припомните? — опять с ехидством спросил Чернышев.
— Это вы о станке? — встряхнул головой Лунин.
— Ну, ясно — не об охоте на медведей, — тем же тоном ответил Чернышев.
— Об этом вы никак не могли спросить, — невозмутимо проговорил Лунин, — я хорошо знаю, какого рода зверь вас интересует. А о станке помню отлично, что купил я его в Санкт-Петербурге лет шесть тому назад за триста семьдесят пять рублей единственно на предмет переписывания писем.
Чернышев расхохотался:
— Кого же вы изволили соблазнять таким количеством писем, что потребовалась их печатная публикация?
Лунин даже глазом не повел в сторону спрашивающего и продолжал отвечать Ивановскому:
— Деньги, отданные мне Никитою Муравьевым, были не за станок, а, вероятно, взятые им у меня в долг. Мы, как двоюродные братья, неоднократно ссужали один другого деньгами.
— Я требую, чтобы полковник Лунин дал мне ответ в следующем, — со злобной настойчивостью проговорил Чернышев, — не был ли этот станок использован во время беспорядков в Семеновском полку для печатания преступных листков, найденных в то время в казармах?
— Имея в то время большую корреспонденцию с приказчиком касательно доставшихся мне после смерти батюшки имений, я полагал этот станок удобным для сей цели; но, видя, что им не облегчить трудов моих, подарил его князю Трубецкому для употребления, на какой предмет ему заблагорассудится. По малости своей этот станок, будучи более изобретением замысловатым, нежели полезным, не мог быть употреблен к чему-нибудь касательно Тайного общества.
Слушая Лунина, Чернышев притянул к себе «Дело № 23» и просматривал лежащие в нем бумаги. Среди них отдельно прошитой тетрадкой находились письма к Лунину его приказчика Евдокима Суслина. Чернышев прочел несколько строк из первого письма:
«Горох наш не отличной доброты, хотя он чист и бел, но не крупен, а потому продавался противу других лучших горохов дешевле… Весь хлеб с господских полей убран в гумны и амбары, и все скирды сена приведены в надлежащий порядок».
В другом письме этот же Суслин сообщал своему барину, что «проживающие в столице дворовые люди ваши, без чувствования над собой помещичьей власти, заразились негой и вольнодумством, ибо воля всех портит, а посему от них не токмо что оброка не получить, а вернувшийся в имение Михей Андреянов объявил, что, быв не в силах прокормиться с женою, отдал без всякого позволения родившегося у него сына в Санкт-Петербургский воспитательный дом».
Давал Суслин Лунину сведения и о работе в его имении «фабрички», на которой из шленской, полушпанской и русской поярковой шерсти выделывались сукна. «От продажи сукон наших нет никакой выгоды: первое потому, что они много хуже заморских, в изобилии на ярмонках доставляемых купечеством, а второе — из-за нового постановления, по которому уж и лыками, мочалами и луком торговать без высокой оплаты к сему свидетельств не можно, и ценою низкою сшибать конкурента не приходится».
Последнее письмо в тетрадке было из лунинского имения Сергиевского от священника, в котором тот поздравлял, владельца с погашением долга по имению в Московский опекунский совет в витиеватых выражениях:
«У нас пасха, но не иудейская, не освобождение израильтян из-под ига фараона, а освобождение наших душ из-под власти ада, смерти и диавола. Да возрадуется душа ваша о воскресении вашего имения, да радости вашей никто же возьмет от вас…»
Чернышев поставил у этих строк вопросительный и восклицательный знаки и, пошарив еще в остальных бумагах, сердито отодвинул все «дело».
— Ни одного письма, напечатанного на станке, в документах не имеется, — сказал он Лунину.
Тот пожал плечами:
— Видимо, Суслин держал их где-либо в другом месте, а лица, производящие обыск, не поинтересовались ими…
На повторных допросах Лунин был так же сдержан, насмешлив и скуп на показания. Только убедившись, что имена многих членов Общества известны следователям, со слов самих арестованных, Лунин заявил:
— Я ласкаюсь несомненною надеждою, что Комитет, руководствуясь справедливостью, приемлет в уважение причины, побудившие меня замедлить объявление имен моих друзей и братьев.
— Знал я вашего батюшку, — неожиданно обратился к Лунину на одном из допросов брат царя Михаил Павлович, — отличный был бригадир бабушкина веку, и я ума не приложу, как и когда у сына подобного отца мог сложиться образ мыслей, приведший его к столь плачевному положению.
Михаил Павлович вспомнил, что Константин просил его заступничестве за Лунина, и поэтому прибавил с осторожностью:
— Правда, уехав несколько лет тому назад в Варшаву, вы тем самым отошли от Тайного общества…
— Виноват, ваше высочество, — перебил Лунин, — я не ставлю себе в оправдание ни отдаление свое от Общества, ни прекращение моих с ним сношений, ибо я продолжал числиться в оном и при других обстоятельствах продолжал бы действовать в духе оного.
Члены Комитета переглянулись между собой, а Голеиищев-Кутузов даже руками развел от возмущения.
— Вот видите, ваше высочество, — сказал он Михаилу, — какого закоренелого преступника зрим мы перед собою. Недаром же его единомышленники предполагали поставить его во главе шайки головорезов, которая еще в двадцать третьем году собиралась убить благословенной памяти императора Александра Павловича. Это неисправимый разбойничий атаман, любимой мечтой которого было резать, резать и резать…
Лунин нахмурился:
— Я уже говорил о благородных мечтаниях нашего Общества. Впрочем, мне вполне понятно, почему мысль генерала Голенищева-Кутузова упорно возвращается к цареубийству: пример, видимо, еще очень свеж для его превосходительства.
Слова Лунина, как тяжелые удары, сыпались на побагровевшего генерала — участника убийства Павла I. Несколько мгновений стояла неловкая тишина.
— Я не сомневаюсь, что этому молодчику будет уготована вечная каторга… — прошипел, наконец, Голенищев-Кутузов.
— О какой «вечной каторге» может быть речь? — насмешливо спросил Лунин. — Большую часть своей жизни я уже прожил. А вообще же, к сведению вашего превосходительства, вечно только движение миров да, пожалуй, искусство…
Досталось в этот день и другому участнику убийства 1 марта 1801 года — председателю Комитета, военному министру Татищеву.
Когда он с негодованием стал упрекать допрашиваемого Николая Бестужева в том, что тот не постыдился обсуждать план убийства царя, Бестужев с подчеркнутым удивлением спросил:
— И это вы меня об этом спрашиваете? — причем сделал особое ударение на слове «вы».
Не повезло Татищеву и при допросе Пестеля.
— Вот вы все кичитесь своим образованием, сами законы, наподобие Ярослава Мудрого, сочиняете, уйму разного рода глубокомысленных книг перечитали. Я же, кроме французских романов и священного писания, никакого чтения не признаю, а между тем… — и Татищев многозначительно провел рукой по своей груди, украшенной звездами и орденами. — Нет, право, господа, — обернулся он к сидящему за столом синклиту, — я столько наслышался за время допросов о разных Бентамах, Констанах и прочих мудрецах, что решил ознакомиться хоть с одним из этих «авторитетов». Достал томик этого самого Детю де Трасси, о котором полковник Пестель так распространялся в своих письменных показаниях, и прочел его от начала до конца. И уверяю вас, что решительно ничего не осталось у меня в голове от этой книги….
— Но, может быть, в этом виновата не книга? — спросил Пестель.
Татищев грозно посмотрел на него, а Михаил Павлович откровенно рассмеялся. Уж очень он любил остроумие и себя считал удачливым каламбуристом.
— Нынешнему государю я не присягал уже по одному тому, — продолжал отвечать Пестель «по пунктам», — что был арестован еще до вступления его на престол.
Генерал Чернышев укоризненно посмотрел на чиновника писавшего «пункты» для Пестеля.
— Я по общему образцу, ваше превосходительство, — шепотом оправдывался тот, — а образец дан свыше…
Пестель заглянул в допросный лист и продолжал:
— Что же касается лиц, коим я мог бы приписать внушение мне вольнодумных идей, то ни таковых лиц, ни времени, когда эти мысли начали во мне возникать, определить нельзя, ибо сие не вдруг сделалось, а мало-помалу и самым для меня самого неприметным образом. Я занимался чтением политических книг со всею кротостью и без всякого вольнодумства, с одним пламенным рвением когда-нибудь быть полезным моему отечеству. Я стал понимать, что благоденствие и злополучие народов по большей части зависят от правительства, и эта уверенность придала мне еще большую склонность к занятиям политическими науками. Чем дальше, тем больше находил я несообразностей между их утверждениями и тем, что творится в жизни моего отечества. И я пришел к глубокому убеждению, что в устройстве русской жизни необходимы коренные изменения, что участь нашего народа невыносима, что рабство крестьян, принижая их до скотского существования, позорит и самих рабовладельцев, допускающих подобное положение вещей, что бюрократия стоит стеною между монархом и его несчастными подданными, скрывая от него ради собственных выгод истинное положение дел. Так я пришел к мысли о необходимости представительного правления, единственного, которое вывело бы русский народ на путь благоденствия.
— И из любви к отечеству, — язвительно перебил Левашев, — вы тщились ввергнуть его в бездну революции?
— Я пришел к мысли о неизбежности революции, когда убедился в тщетности искания средств, кои помогли бы нам избежать событий, сопровождавших падение французской монархии.
Голос Пестеля потерял свою спокойную холодность, когда он продолжал:
— Каждый век имеет свои отличительные черты. Нынешний век ознаменовывается революционными мыслями и действиями. Дух преобразования веет по всему миру, и нет такой силы, которая могла бы противостоять его могучему дыханию. Он заставляет клокотать умы, горячей биться сердца. Его распространение достигло и России и охватило русские умы в несравненно большей степени, чем малочисленное Тайное общество.
Члены Комитета переглядывались в изумлении.
Генерал Адлерберг, обернувшись к чиновникам-писцам, чтобы проверить, записывают ли они и эти «преступные» слова, увидел, что все они с застывшими в руках перьями глядят на Пестеля и в их глазах, обычно невыразительных и робких, будто бы светится отблеск сверкающих глаз Пестеля.
— Виноват, — поспешно перебил его Адлерберг, — я хотел бы услышать от вас подтверждение такого факта: при вашем посещении принадлежащего вам именьица вы изволили бросить в огонь оброчные книги с записью накопившихся недоимок на ваших крестьян и, глядя, как эти книги пожираются пламенем, приговаривали: «Вот так их, подальше».
Пестель провел рукой по лбу и коротко ответил;
— Да, именно так было.
Татищев пошептался о чем-то с соседями и сказал:
— В остальном дадите письменные показания.
11. Узники
По причине ледохода на Неве заседания Следственной комиссии были перенесены в комендантское помещение Петропавловской крепости.
Устав от бесконечно длящихся в последние недели допросов, барон Дибич решил зайти к коменданту в тот час, когда генерал Сукин имел обыкновение завтракать.
Барон действительно застал генерала за столом, уставленным всякой снедью, среди которой выделялся убранный стружками из хрена розовый окорок с отогнутой кверху прозрачно коричневой жирной кожей.
Кроме хозяина, за столом сидели лекарь Смирнов и священник Мысловский, каждый по своей специальности обслуживающие гарнизон и узников крепости.
Разговор, как и большая часть в эти дни разговоров во многих домах столицы, шел все о том же — о деятелях 14 декабря в связи с приближением следствия к концу и об ожидающей их участи.
Гости были очень смущены появлением Дибича, но Сукин, усадив его за стол, сказал со своей обычной грубоватостью:
— Вот не угодно ли вашему превосходительству послушать, что рассказывают сии целители души и тела о заключенных. Валяй, эскулап! — обратился он к доктору.
Тот налил себе рябиновой и, не опуская графина, вопросительно взглянул на Мысловского.
Священник закрыл свою рюмку рукой и решительно отказался:
— Больше трех не приемлю.
— Так вот-с, — заговорил лекарь, — на мое мнение — помещению в лазарет подлежат еще семеро: у Трубецкого вновь хлынула горлом кровь, Якушкин после свидания с женою и младенцем вовсе лишился сна и уже третьи сутки, как показывают наблюдающие его через оконце часовые, не переставая, шагает по каземату. Волконский не прикасается к пище и лишь настоятельно требует табаку. Лейтенант Завалишин, поначалу на редкость уравновешенный и спокойный, стал заносчив, и резок до такой степени, как будто явно домогается вывести из себя всех, кто с ним соприкасается. Розен, который еще недавно распевал свои песни так заразительно, что сторожа и караульные солдаты ему тихонько подтягивали, не только не поет больше, а перестал и разговаривать. Почернел весь, зрачки как у помешанного. Как бы не натворил того же, что покойный Булатов, раздробивший себе череп о стену каземата… Молодой Одоевский все улыбается чему-то, а между тем слезы потоком льются из его глаз и изнуряют его день ото дня. Полковник Лунин сделался схож со скелетом, однако ж, не перестает отпускать язвительные шутки и замечания…
— Да, уж это верно, — растирая на тарелке уксус с горчицей для придвинутого поросенка, подтвердил Дибич. — На шутки он горазд!
— Бестужев-Рюмин находится в крайней экзальтации, — продолжал лекарь, — то читает нараспев какие-то французские стихи, а то все пишет и быстро-быстро перелистывает книги…
— Он этими писаниями заработал себе пятнадцатифунтовые цепи на руки, — хмуро перебил его Сукин, — а книги, кои он листает столь быстро, суть не что иное, как французские лексиконы. Он, видите ли, должен писать на все вопросы следствия по-русски, а думать привык по-французски, ну, вот и переводит сам себя…
— Полковник Пестель по-прежнему все читает и пишет, — рассказывал лекарь. — Он спокоен, чего никак нельзя сказать о Каховском. Этот явно обуреваем черной меланхолией. И письма к государю уже перестал писать. Я его однажды спросил о причине сего, а он с такой злобой ответил: «Адресат обольстил и бросил нас, как бросает проезжий сорви-голова обесчещенную дуру-девку…»
— Каков язычок! — возмущенно произнес Дибич, наливая себе вина.
— У Каховского все острословие отдает горечью полыни, — вздохнул Сукин, — а вот Рылеев, видимо до крайности потрясенный, больше молчит.
— И он, и князь Оболенский, которого весьма растрогало свидание с престарелым родителем, с усердием читают евангелие, — добавил Мысловский. — Гляжу я на них и будто вижу их омытые страданием души. А мичман Дивов, вовсе еще отрок, жаловался мне, что его преследует одно и то же сновидение: будто он закалывает государя кинжалом, а тот…-
— Виноват, — обтирая усы подкрахмаленной салфеткой, перебил Дибич, — а все же считаете вы, господин лекарь, возможным, чтобы находящийся в настоящее время в крепостном лазарете преступник Басаргин дал нам нынче еще одно показание?
— Ввиду открывшегося у этого больного кровохаркания полагал бы необходимым оставить его в полном покое, но поелику…
— Так распорядитесь, ваше превосходительство, — обратился Дибич к Сукину, — чтоб ровно к трем был он в Следственной комиссии. А теперь мне пора. Спасибо за угощение. Ветчина у тебя на славу. У Милютина брал? Эдакую и к царскому столу подавать не зазорно. Прощайте, господа.
В двенадцать часов ефрейтор Егорыч вошел в лазаретный каземат с железным ведром, в котором изо дня в день разносил заключенным один и тот же обед: жиденький суп с плавающими в нем «отонками» — кусками студенистых, расползающихся клочьев переваренной говядины.
— Кушать извольте, сударь, — тихо окликнул он узника, лежащего на койке с закрытыми глазами.
— Уноси все, голубчик, — слабым голосом ответил Басаргин, — а коли хочешь, съешь.
Ефрейтор видел, что щеки больного горят лихорадочным румянцем и грудь вздымается порывисто и часто.
— Хоть малость отведали бы, — предложил он еще раз.
Басаргин открыл глаза и, повернувшись на бок, проговорил неожиданно горячо:
— Ах, Егорыч, чего бы я поел с превеликою охотой — так это нашей тульчинской малины или вишен. Кабы ты только знал, какие фрукты произрастают в наших благословенных украинских садах. Особливо малина! Такой душистой, такой сочной малины нигде в мире не сыскать… — больной провел языком по воспаленным губам и замолк.
Егорыч слил обратно в ведро дурно пахнущую похлебку и, потоптавшись на месте, заявил:
— А я тебе, Николай Васильевич, раздобуду этой самой фрукты. Ей-ей, раздобуду.
Слабая улыбка тронула губы Басаргина:
— Спасибо на добром слове, голубчик, а только ничего из твоей затеи не выйдет. Не сезон теперь на ягоды.
— Нынче пасха, — возразил ефрейтор, — а к сему празднику чего только не доставляют купцы в столицу на торжище…
— У меня и деньги вышли…
Егорыч вытащил из кармана несколько медяков и подбросил их на ладони:
— А нешто это не деньги?
Басаргин опять улыбнулся:
— За такие деньги не купишь.
— Ужо раздобуду, — упрямо сказал Егорыч и вышел из каземата.
Басаргин попытался было уснуть, но припадок мучительного кашля потряс все его исхудалое тело. Синими шнурами вздулись на шее жилы, от обильной испарины рубаха прилипла к груди и спине. Он спустил ноги с койки, стараясь отдышаться. На платке, которым он вытер рот, остались красные пятна.
Еще красными от напряжения глазами он взглянул на вошедшего в камеру плац-адъютанта.
— На допрос, — приказал тот.
Басаргин с трудом натянул на себя куртку и оправил гребенкой влажные от пота волосы. Как обычно, прежде чем вести заключенного на допрос, плац-адъютант завязал ему глаза холстинной тряпкой.
— Только крепче держите меня, — сказал Басаргин, — а то я нынче могу и споткнуться.
Плац-адъютант кивнул часовым и молча вывел узника из каземата.
При выходе из куртины кто-то накинул Басаргину на голову колпак, а на плечи шинель, потом его усадили в пролетку и привезли к комендантскому дому. Здесь — снова шествие по коридорам и ступенькам, и, наконец, кто-то проговорил:
— Снимите повязку…
Басаргин открыл, было, глаза, но тотчас же зажмурил их от яркого света.
За столом, покрытым алым сукном, в мундирах и регалиях сидели члены Комитета; всех их Басаргин не рассмотрел, но надменное лицо Чернышева, торчащий чуб Дибича и сонная физиономия старика Татищева сразу запечатлелись в его еще прищуренных от яркого света глазах.
Первым с Басаргиным заговорил генерал Чернышев.
— Вам предоставляется — и в последний раз, — подчеркнул он, — рассказать о вашей деятельности и о деятельности ваших сообщников все, что вы знаете. Настоятельно советую говорить только одну сущую правду.
— В таком совете я не нуждаюсь, ваше превосходительство, ибо лжи терпеть не могу. О себе я сказал все на прежних допросах. Если я умолчал о чем-либо, что касается моих товарищей, то, видимо, сделано это по той причине, что я полагал бесчестным нарушить данное мною слово.
Чернышев стукнул ладонью по столу:
— Вы, сударь, — не смеете говорить о чести, ибо не имеете о ней ни малейшего понятия.
Басаргин презрительно пожал плечами.
— Вас закуют в кандалы! — яростно крикнул Чернышев.
От этого крика дремавший в кресле Татищев поднял голову и поспешно повторил несколько раз:
— Да, да, милый мой, в кандалы, в кандалы…
— Ваше превосходительство, вероятно, не слышали, о чем мы говорили с генералом. Насколько я заметил, вы были сильно утомлены, — с иронией проговорил Басаргин.
Татищев заерзал на месте, не зная, что отвечать. До Басаргина долетели слова, сказанные Дибичем вполголоса:
— Всех, ваше превосходительство, стращать кандалами не стоило бы…
Великий князь Михаил Павлович тоже недовольно отвернулся и, наматывая на концы пальцев выхоленные усы, думал о Чернышеве:
«Усердие этого парвеню перекрывает границы благопристойности. Сказать брату. Впрочем, брат и сам в своем обращении зачастую походит на капрала».
— А ваши ответы на вопросные пункты Комитета вы сами писали? — спросил Дибич.
— Так точно, генерал.
— И добровольно? — задал вопрос и Адлерберг только для того, чтобы не подумали, что он вовсе безучастен к тому, что делается вокруг.
— В моем положении ни о доброй, ни о злой воле говорить не приходится, — ответил Басаргин.
Вернувшись в каземат, Басаргин кружил по нему до изнеможения. Затем, охватив руками голову, ничком упал на узкую железную койку.
Едва только голова его коснулась жесткой подушки, как ему показалось, что он проваливается в темную расщелину, которая образовалась между отходящим от него ощущением действительности и приближающимся забытьем.
Но вдруг его сердце забилось от радости. Он почувствовал, что опустился в легкий, покачивающийся гамак и, оглядевшись, увидел, что рядом в палевом кисейном платье стоит жена. Она весело смотрит на него и говорит: «Вот видишь, и ничего страшного не случилось. И мы вместе, и кругом наш сад, и так много цветов и спелых ягод. Смотри, сколько малины!»
Густой, захватывающий аромат свежей малины защекотал ноздри так явно, что Басаргин мгновенно пришел в себя.
«Вот они, галлюцинации, — с ужасом подумал он, — вот она, граница безумия, к которому все мы придем, если с нами так или иначе не покончат».
— Ваше благородие, — услышал он осторожный голос, — ваше благородие…
Басаргин заставил себя открыть глаза.
В полушаге от него стоял Егорыч, а в руках у него на оловянной тарелке алела свежая малина с сизоватым налетом, кое-где переложенная зелеными листиками.
Басаргин потер руками лоб, глаза…
— Неужто и впрямь малина? — проговорил он с непонятною Егорычу робостью.
— А то как же, она самая, — ответил ефрейтор с гордостью. — Раз сказал, что добуду, значит добуду… Да и свет не без добрых людей…
Басаргин осторожно взял ягоду и только тогда поверил в ее реальность, когда почувствовал во рту ее нежную мякоть и аромат.
— Да на какие же такие средства купил ты эдакую роскошь?
И пока Басаргин с наслаждением ел ягоды, Егорыч торопливым шепотом сообщал, как он отправился со своими медяками на Сенной рынок, как, увидав в одной лавке парниковую малину, стал упрашивать отпустить ему на четвертак «хоть сколько-нисколько сей ягодки», как подняли его на смех приказчики, и как услышал его, Егорыча, сам хозяин и стал расспрашивать, для кого и для чего понадобилось старику на четвертак малины, и как, узнав все, приказал молодцам подать лукошко, в которое чего только не положил: и яблок и лимонов, а главное — малины столько, что он, Егорыч, по собственной своей воле ею и еще кое-кого из узников наделил.
Басаргину казалось, что с каждой съедаемой ягодой в него вливается все больше и больше целительной силы. Слушая Егорыча, он не замечал своих слез.
— А уж как обрадовались мои арестантики гостинцу, — рассказывал Егорыч, — особливо Михаил Павлович Бестужев! Услышав, как я эти самые фрукты получил, пришел прямо-таки в полное расстройство чувств. Обнял меня, облобызал… Чудной!.. Да, не забыть отдать вам записочки.
Егорыч полез за пазуху и, зорко оглянувшись на дверь, вытащил много раз сложенный листок бумаги.
— Вот извольте почитать. А я бегу, а то уж очень задержался у вас. Хоть нынче караул из бывших семеновцев, а все ж…
«Друг Басаргин! — писал Мишель. — Вот тебе мой перевод из Томаса Мура, коего помню наизусть по-английски. Переложи его на стихи, коли будет охота:
«О музыка, как слаб наш дар слова перед твоими чарами! Сладкая речь дружбы может быть притворна, слова любви бывают ложны. Одни только твои звуки, о музыка, услаждают наше сердце без обмана».
Нынче при кратковременной прогулке моей услышал я в отдалении звуки музыки, они-то и вызвали в моей памяти сии чудесные строки из муровской «Музыки»…»
Вторая записка была от Пестеля. В ней стояло:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|
|