Помнил решение Северного и Южного обществ «положить за начатие действия естественную или насильственную, смерть императора».
— А все же жалко государя, Сержик? — заглядывая в тревожные глаза мужа, спросила Каташа.
Он посмотрел на нее, маленькую, сверху вниз и поцеловал в тонкий как белая ниточка на черном шелке, пробор.
— Нет, не жалко… Но перемена самовластительного правителя всегда вызывает тревогу…
— Пришли на молебен, а уходим с панихиды, — сказал один из адъютантов графа Милорадовича Трубецкому, когда он поднялся по комендантской лестнице Зимнего дворца.
— Константину? — спросил Трубецкой.
— Великий князь Николай Павлович сказывал графу Милорадовичу о воле покойного государя касательно наследия престола.
— Будто не знаете, князь? Константин Павлович давно отказался от престола. И, следовательно, Николай…
Адъютант отскочил от Трубецкого: через комнату торопливыми и в то же время неуверенными шагами, никого не замечая, бледный, с растрепанными рыжеватыми волосами и бачками, проходил Николай.
— К маменьке советоваться, — подмигнул ему вслед дежурный офицер.
Комната постепенно наполнялась.
Звеня серебряными шпорами, самоуверенной походкой вошел Бенкендорф, сияющий орденами и золотой бахромой эполет.
Как большой магнит, он притянул к себе пестрые мундиры, шитые золотом и украшенные орденами.
Трубецкой хотел подойти, но показался Милорадович тоже в полной парадной форме. Он уже не подражал покойному Александру в походке и манере вскидывать голову. Шел, деловито и строго глядя прямо перед собой. За ним на бархатной подушке несли золотой ковчежец.
— Завещание покойного государя, — услышал Трубецкой чей-то шепот.
Милорадович, князь Голицын, Бенкендорф, Лопухин а за ними остальные сановники вошли в залу Государственного совета.
Тяжелые дубовые кресла с высокими спинками отодвинулись и, приняв шитые мундиры, густые эполеты, седины и лысины, снова сомкнулись вокруг покрытого пунцовым сукном стола.
Князь Александр Николаевич Голицын, показывая душевную скорбь голосом и движениями, первым взял слово:
— В бозе почивший государь император Александр Павлович оставил завещание с тем, чтобы оно было прочтено тотчас же после его смерти, прежде приступления к какому-либо действию, в том числе и к присяге…
— Считаю долгом напомнить членам Государственного совета, что в отношении престолонаследия государь, по существующим в России законам, не может располагать престолом по духовному завещанию. А посему завещание из уважения к покойному императору прочтено быть должно, но исполнения по оному быть не может.
И, вынув из ковчега пакет, вскрыл его таким жестом, каким вскрывал конверты из модных лавок со счетами на имя танцовщицы Телешевой: крупные счета, но не платить по ним было нельзя.
Прочел, отделяя каждое слово, аккуратно свернул и оглядел неподвижных сановников.
— А теперь пойдемте присягать императору Константину Павловичу, — громко проговорил адмирал Мордвинов.
— Следовало бы все же пригласить его высочество Николая Павловича.
— Его высочество уже изволил присягнуть. Во всяком случае, считаю неудобным призывать его высочество в Совет.
Загорелся спор. Одни настаивали на приглашении Николая, другие были на стороне Милорадовича и законов о престолонаследии.
В комнатах Марьи Федоровны тоже горячились и ссорились.
— Если ты сам присягнул Косте, то, разумеется, теперь все кончено и воля нашего ангела попрана, — плаксиво говорила Николаю мать.
— Попробуйте не присягните, — почесывая редкие бачки, возражал Николай. — Нынче я с караульными солдатами сам беседовал. Они и Константину не хотели присягать. Насилу Потапов уломал их. «У нас, говорят, есть царь». — «Так ведь он помер», — объясняет им Потапов. А они в ответ: «Не верим. Мы не слыхали, чтобы он и больной был». Им, видите ли, не доложили. Рассуждают, подлецы… А Милорадович тоже подлец! «Что мне, говорит, воля покойного государя! Закон о престолонаследии — превыше чьей бы то ни было воли!» Ну и пусть давятся этим законом…
Забегал и заругался, как будто был не в бомбоньерочно-нарядном будуаре матери, а на фрунтовом учении в Гатчине, у покойного своего отца.
— А все эта нелепая таинственность… Братец домашними сделками думал ограничиться…
— «Наш ангел на небесах», — снова вспомнив вслух первые строки письма Елизаветы из Таганрога, всхлипнула Марья Федоровна.
Николай злобно передернул плечами.
Он сердито выхватил платок и высморкался так громко, что Марья Федоровна вздрогнула.
— Вот даже Дибич пишет, что о кончине государя он, прежде всего, сообщил Константину, — развертывая перед матерью письмо, заговорил Николай. «Яко старшему брату покойного императора и, следовательно, по существующему закону, наследующему всероссийским престолом. Ибо, кроме сего закона, мне, как прежде, так и ныне, совершенно неизвестны никакие другие, государственные на сей предмет положения». Видите, вот и выходит, что я самозванец. Ну, уж и напишу я братцу!
«Нет, грозить ему не годится. Он, как покойный папенька, от этого только пуще взбеленится».
«Любезный Константин. Ради бога, не покидай нас и не оставляй одних. Как мы все несчастны…»
Опять порвал.
«Его чувствительностью не тронешь», — подумал о Константине и снова взялся за перо.
Но доложили о приходе графа Милорадовича.
«Что ему нужно? Ведь знает же, что я присягнул», — обеспокоился Николай, но позвать велел.
— Государственный совет убедительнейше просит ваше императорское высочество, — заговорил Милорадович, — удостоить его своим посещением, единственно в том предмете, чтоб из собственных уст вашего высочества услышать вашу непреложную волю.
— Ишь вы, скорые какие. Законники, а меня к беззаконию побуждаете. Я не член Государственного совета и посему присутствовать на его заседаниях права не имею. — И не мог удержаться, чтобы не прибавить ядовито: — Уж коли вы по канонам поступаете, так позвольте же и мне им следовать.
И отвернулся.
Через четверть часа Милорадович возвратился.
— Государственный совет послал меня испросить дозволения in corpore явиться перед лицом вашего высочества, дабы, приняв изустное приказание, немедленно исполнить оное…
Николай не слушал далее.
«Ага! — ликующе пронеслось в его мозгу. — То мне свои законы навязывали, а то за приказаниями явились».
— Я сейчас выйду в приемную залу, — постарался он ответить совсем равнодушно.
К сановникам вышел той гордой поступью, какой позже приводил в восторг дам на придворных балах. Все черты бескровного лица были каменно-неподвижны.
И слова падали однообразно холодно, как взмахи сабли на солдатском ученье.
— Я вас… — на миг запнулся: «Прошу — нельзя, приказываю — рано». И нашелся: — Я вас убеждаю для блага государства немедленно, по примеру моему и войска, принять присягу на верное подданство государю императору Константину Павловичу. Я никакого другого предложения не приму и слушать не стану.
— Какой рыцарский подвиг! — прошептал князь Голицын с таким расчетом, чтоб Николай услышал.
— Ничего не вижу достойного похвалы, — продолжал Николай. — Простое исполнение долга и закона.
— Умело ошибся князь, — прошептал один сановник другому.
Голицын просил разрешения Государственному совету посетить Марью Федоровну. Согласие было дано. Выслушивая соболезнования, она старалась по лицам узнать о том, что произошло в зале. И осторожно заговорила:
— Мне совершенно известно положение, сделанное моим Александром в рассуждении Николая. И я вас уверяю, что все это сделано по доброй воле и по непринужденному согласию моего Константина…
— Это все ни к чему, maman, — шепнул Николай, подавая ей оброненный платочек. И еще тише: — Я приказал присягать Константину.
Глаза Марьи Федоровны блеснули злобой. Она поднесла к ним платочек и поспешила докончить:
— Со всем тем я одобряю поступок этого… этого… рыцаря.
Она взяла Николая за руку, точно так, как брала в детстве, чтобы в наказание за упрямство отвести к дядьке Адлербергу. Потом выпустила эти холодные пальцы и, не отнимая платка от лица, ушла во внутренние комнаты дворца.
По уходе членов Государственного совета Николай быстро подошел к столу и написал без единой помарки:
«Любезный Константин. Предстаю перед моим государем присягою, которую уже принес ему со всеми меня окружающими Ваш брат и ваш верный подданный
на жизнь и на смерть Николай».
«Гвардия, город — все присягнули, я сам привел Государственный совет к присяге. Все спокойно и тихо. Поцелуйте за меня, несчастного брата, гроб моего благодетеля».
30. Совершенное недоразумение
В тот день, когда Петербург узнал о кончине Александра, «русский завтрак» Рылеева, несмотря на то, что хозяин чувствовал недомогание, затянулся до поздней ночи.
Первым привез весть о смерти царя Пущин.
Не успел он досказать всех связанных с нею слухов, как примчались братья Бестужевы.
— Вы уже знаете?!
— Нынче в семь утра вбежал к нам Якубович. Думали — убьет. Зубами скрежещет: «Вы, говорит, вырвали его у меня. Не дали мне местью насладиться. Умер царь в Таганроге». Выбежал, через короткое время вновь ворвался, как оглашенный, с известием, что во дворце присягают Константину и будто есть слух, что это зря, ибо царем надлежит быть Николаю. Такова, дескать, воля покойного.
— Какая воля! — раздались голоса. — Кто ее слышал? Отчего Александр при жизни не оповестил страну? Вздор! Николай — узурпатор, самозванец.
Приехал Трубецкой:
— Ну, что? Как? Что во дворце?
Окружили. Оглушили вопросами. Затормошили.
— Да, все идет, как следует. Все присягнули Константину и Николай Павлович первым…
— Смутное время грядет! — вдруг раздался голос из прихожей.
Вбежал запыхавшийся князь Щепин-Ростовский
— Николай хочет быть царем! Требуем Константина! Во дворце никто ничего не знает. Все шушукаются. Трубецкой, Рылеев, говорите, что нам делать.
— Да, да, — поддержали его. — Приказывайте!
Трубецкой прислонился спиной к теплым изразцам печи:
— Погодите, друзья. Дайте нам поразмыслить над совершившимися событиями. Конечно, действие, которое представлялось нам в неизвестной дали, придвинулось. Буде слухи о намерениях Николая справедливы — согласимся, что никакой другой случай не будет столь благоприятен для приведения в исполнение наших целей…
— Правильно! Справедливо! Быть наготове! — покрыли его слова бурные крики.
— Поедем к тебе или к Оболенскому: здесь не дадут поговорить, — вполголоса проговорил Рылеев.
Но уехать им не пришлось.
Без конца входили и выходили все новые и новые люди. Одни, не снимая шуб, сообщали последние новости, подхватывали те, которые слышали здесь, и вновь исчезали. Другие присаживались к столу, обжигаясь, глотали горячий чай, спрашивали, отвечали, спорили.
Подросток, казачок Петрушка, и старая девушка Дуняша к вечеру с ног сбились. И колокольчик в прихожей звякал поминутно, и шубы подавать надобно было, и самовар подогревать, и калачей подкупать.
Наталья Михайловна помогала.
Перекинув через плечо полотенце, мыла чашки, колола щипцами сахар и улыбалась ворчанью Дуняши:
— Чистое светопреставление! День-деньской бестолочь. Где они и слова все разные находят… Кажись, ни разу еще эдакого содома не бывало. Ныне такие гости нашли, что впервой вижу.
— И все хорошие люди, — сказала Наталья Михайловна.
— Да уже наш-то дурного человека к себе не допустит, — с сердитой лаской проговорила Дуняша, не чаявшая души в Рылееве. — Оттого и идут все к нему, что уж больно душевный наш Кондратий Федорович. Такого-то человека поискать да поискать.
Наталья Михайловна повесила полотенце и направилась в детскую.
Проходя мимо столовой, заглянула в узенькую щель не совсем притворенной двери. Синий туман табачного дыма мешал рассмотреть лица. Ближе к двери сидело несколько человек, которые показались незнакомыми.
Один из них вдруг обернулся к ней лицом.
— Князь Оболенский! — обрадовалась Наталья Михайловна.
Она знала, что князя Евгения Петровича муж очень любил и рассказывал ей о нем много замечательных историй. В особенности поразил ее один поступок Оболенского: юноша Кашкин, единственный сын у матери, был вызван на поединок офицером, опытным дуэлянтом. Оболенский принял вызов на себя и убил на дуэли офицера. Мать Кашкина, считая Оболенского спасителем жизни и чести своего сына, целовала ему руки. А он не мог простить себе убийства человека, который ничего плохого ему, Оболенскому, не сделал. И с тех пор дух его быт всегда неспокоен: Оболенский искал для себя нравственных вериг. Его лицо с безукоризненно правильными чертами только изредка освещалось меланхолической улыбкой. По этой-то улыбке Наталья Михайловна сразу узнала его в клубах табачного дыма.
«Кондратий, наверное, рад-радешенек, что князь Евгений приехал», — подумала она, зная, что Рылеев очень ждал приезда Оболенского.
В детской был полумрак от горевшей голубой лампады. Настенька спала, крепко обняв желтую байковую собачку с тускло блестевшими бусинками вместо глаз.
Поздно вечером Рылеев на минутку забежал в комнату жены. Она сидела на низенькой скамеечке перед изразцовой печкой и помешивала кочергой нагоревшие угли.
— А Настенька спит? — спросил Рылеев.
— Давно, — коротко ответила Наталья Михайловна.
Рылеев вдруг опустился перед нею на колени.
— Ты что? — ласково провела она рукой по его темным густым волосам и, улыбаясь, заглянула в глаза.
Лицо ее, зубы и гладко зачесанные, за уши волосы — все отливало подвижным блеском раскаленных углей.
Несколько мгновений Рылеев молча смотрел на нее.
— Никак не привыкну я к твоей красоте, Наташа, — с серьезной страстностью проговорил он. — Каждый раз как будто впервой тебя вижу. А вот нынче при взгляде на тебя какая-то особенная сладостная боль охватывает.
Наталья Михайловна еще раз погладила его по голове.
— Полно, родной. Что это ты? Никак слезы на глазах?
— Нет, друг мой, нет, ангел-утешитель, — прошептал Рылеев и положил голову к ней на колени.
— Не жар ли у тебя? — встревожилась она, дотронувшись губами до его лба.
— Нет, ничего, погорячились мы там… — Рылеев чуть двинул рукой в сторону кабинета.
— Нынче новые у тебя. Кто это — глаза глубокие, высокий такой?
— О ком бы это? Что-то невдомек…
— А тот, что позже приехал, собою нехорош и на всех смотрит, как отец на расшалившихся ребятишек. Дуняша его шубу припрятала было: «Неровен час, стащит кто», говорит. А шуба, правда, целый клад, вся на черно-бурых лисах. Чудо как хороша!
Рылеев улыбнулся.
— Это Трубецкой.
— Тоже сочинитель?
— Да, ангел мой, только он… не стихи сочиняет.
Наталья Михайловна широко раскрыла глаза. Рылеев поцеловал их и, уходя, сказал:
— Ложись, милый друг. Я приду поздно.
Отвечая кому-то на один из бесчисленных вопросов, Рылеев вдруг взялся за горло, будто сдавленное сухими, шершавыми пальцами.
«Нет, видимо, Наташа права. Простудился я. Вот и озноб», — подумал он.
Хотел пройти к жене, чтобы взять ее теплый платок, но кто-то резко дернул его за полу фрака. Рылеев обернулся.
Сердитые глаза в упор смотрели на него.
— Ты что, Каховский?
— Послушай, скоро ли эти болтуны уберутся восвояси?
— Что ты, голубчик? Чего сердишься?
Наклонился и погладил по плечу, но Каховский сбросил его руку и продолжал тем же недовольным тоном:— Сам знаешь, о чем речь должна быть.
— Так ведь поутру с Трубецким обо всем условились…
— Ни о чем не условились. Ахали и всякие превыспренние речи произносили… Пусть уходят!
— Да ведь не выгнать же их?
Презрительная улыбка шевельнула сухие губы Каховского:
— Невежливо? От князей вежливостью заразился? Те и помереть готовы из вежливости.
Каховский отвернулся сердито и ни слова не сказал, пока не разошлись все те, при ком нельзя было говорить о самом главном.
Как только наступила эта минута, Каховский встал, подошел к столу и, не садясь, впился в Трубецкого взглядом. Трубецкой вдруг покраснел, но глаз не опустил.
— Нынче нам Рылеев сказывал, — медленно заговорил Каховский, — что Северная директория назначила вас, князь, в диктаторы. Отдавая всего себя служению на благо отечества моего, осмеливаюсь спросить, какими силами мы располагаем, какие действия решено предпринять для успеха затеваемого дела? И еще: что надлежит исполнить мне, человеку одинокому, без богатства и знатности, уволенному за болезнью от службы Астраханского кирасирского полка поручику Каховскому?
Рылеев пристально смотрел на него и не понимал, а сердцем чувствовал, что за этим нарочито деловым тоном Каховский прячет острую муку сомнения и в Трубецком, и в нем, Рылееве, и в Оболенском, и во всех тех, кто здесь только что спорил, восклицал и клялся заветными клятвами.
— Ну что же. Будем отвечать по пунктам, — снисходительно улыбнулся Трубецкой. — Наши силы… Морские… Лейтенант Завалишин принят в Общество. Но держится в стопине и успехов своих в распространении наших идеи среди матросов не объясняет. Но лейтенант Торсон завербовал изрядное количество лейтенантов и мичманов. Среди них Дивов.
— Дивов — мальчишка, ракета. Если и привлечет к себе внимание, то лишь на краткий миг, — сказал Бестужев.
— Но возмутить матросов он сумеет, — проговорил Рылеев, зябко поеживаясь. — А сменить начальство и захватить крепость сможешь ты, Бестужев.
— Ни меня, ни Завалишина матросы не послушают, — спокойно ответил Михаил Бестужев. — Им нужен приказ их же начальников.
— Пустяки вы говорите, — рассердился Рылеев. — Гвардейский экипаж будет наш.
— По причине того, что ты сего желаешь? — с иронией спросил Каховский.
— Ты, братец мой, ходячая оппозиция, — полусердито ответил Рылеев, — тебя не переговоришь.
— Итак, князь? — снова обратился к Трубецкому Каховский.
— За Московский полк можно ручаться. Не правда ли, Бестужев? — спросил Трубецкой.
Бестужев утвердительно кивнул.
— Финляндский и лейб-гренадерский тоже наши, — сказал Рылеев.
Трубецкой подробно пересчитывал батальоны и роты полков, в которых среди офицеров многие были членами Тайного общества.
Но, вслушиваясь в интонации его голоса, всматриваясь в длинное усталое лицо и, в особенности в очертания бесхарактерных губ, Каховский ничему из того, что тот говорил, не верил.
— Что же касается вооруженных сухопутных сил на юге, — после небольшой паузы продолжал Трубецкой, — то они давно готовы. Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин надеются произвести военную революцию без малейшего кровопролития. Оба они убеждены, что угнетаемые помещиками крестьяне, притесняемые начальством солдаты и офицеры, а также разоренное дворянство по первому знаку возьмут сторону восставших. Павел Иванович Пестель сетовал, правда, что Сергей Муравьев больно скор и что ему с большим трудом удается сдерживать южан от их нетерпеливого стремления выступить. Но если это все же случится невдолге, Пестель, разумеется, тоже подымется, а за ним большая сила. Никита Муравьев недавно показывал мне письмо Павла Ивановича, в котором он напрямик спрашивал, готовы ли мы к выступлению, а ежели нет, то когда именно сможем выступить.
— А что ему ответил Никита? — спросил Оболенский.
— Никита прислал мне в Киев для окончательного согласования свой проект конституции. Мне не нравится излишняя его предосторожность и стеснение для народа… А сам Никита, к сожалению, снова повез свою супругу в орловскую деревню… Александра Григорьевна очень хворает после неблагополучных родов, — сочувственно проговорил Трубецкой.
— Так, — сказал Каховский. — Крысы начинают покидать корабль.
— Теперь касательно вашего третьего пункта, — делая, вид, что не слышал фразы Каховского, продолжал Трубецкой. — Меня, право, смущает ваш вопрос. Мы все положили отдать себя на служение отечеству. И я не понимаю… почему вы, Каховский…
— Извольте, я изъяснюсь. Для блага моего отечества я готов бы и отцом моим пожертвовать. Но мне надо быть твердо уверенным, что я не паду жертвой ради тщеславия других.
— Экой ты, право, — вырвалось у Рылеева. — Бери пример с Якубовича. Тот, однажды доверившись нам, без рассуждений готов всячески жертвовать собой…
— Все это у него хвастовство, бравада, — хмуро прервал Каховский.
— Он давно предлагал убить государя, да мы не допустили, — продолжал Рылеев.
— Что же так?
— Время не пришло.
— А когда придет, тогда кого удостоите?
— Обстоятельства покажут, — в один голос сказали Трубецкой и Оболенский, переглянувшись между собой.
Каховский заметил это.
— Прошу вас, господа, — бледнея, заговорил он, — запомнить однажды и навсегда: если вы разумеете меня кинжалом, то, пожалуйста, не уколитесь. Я готов жертвовать собой отечеству, но ступенькой к возвышению ни даже тебе, Рылеев, ни кому другому не лягу.
Оболенский с жалостью глядел в его искаженное обидой и страданием лицо. Захотелось успокоить его.
— Чудной вы: то пожертвовать жизнью собираетесь, а то самолюбие ставите выше… Право, зря раздражаетесь, Петр Андреевич.
— Я не Андреевич, а Григорьевич! — бешено крикнул Каховский. — А жертвовать собой — не значит жертвовать честью. Памятуйте это, ваши сиятельства!
Резко повернулся и выбежал в прихожую. Там, оборвав вешалку на воротнике шинели, схватил ее и ринулся вон…
В то время как курьеры везли в Варшаву Константину письма из Таганрога и Петербурга, в то время как на монетном дворе чеканились рубли с изображением профиля этого нового царя и все витрины петербургских магазинов выставили наскоро отпечатанные портреты Константина, «похожего на папеньку, но в издании чудачествами дополненном», как выражались столичные остряки, — сам Константин неистовствовал от злобы и досады, запершись в кабинете своего варшавского дворца.
«Насильно с престолом лезете, — грозил он кулаком невидимым верноподданным, — а потом, как отца, задушите. Ведь я-то Николая знаю! Он ни перед чем не остановится. Еще неизвестно, не его ли рук дело, что Александр так внезапно к праотцам отбыл. Уж больно невтерпеж Никсу на трон усесться… И письмо, какое любезное прислал! Все для того, чтобы потом всякие подозрения отклонить. Посмотрим, посмотрим», — часто перемигивая коротенькими светлыми ресницами, теребил он оставшиеся вокруг лысины волосы. И вновь хватал письмо Николая, в котором тот умолял: «Arrivez аи nom de Dieu». note 31.
«Сейчас, сию минуту поскачу к вам удавливаться! — кривлялся Константин. — И матушка кличет. Будто моих писем об отречении престола ни Дибич, ни Волконский, ни сам братец Никс не получали. Ведь я же велел Михаилу категорически передать, что никакая сила не может поколебать моей решимости. Дядьку Опочинина присылали. Думали растрогать воспоминаниями юности».
В дверь осторожно постучали.
Константин замер.
Стук повторился.
— Кто? — испуганно крикнул Константин.
— Флигель-адъютант его высочества Лазарев с эстафетой из Санкт-Петербурга.
Константин на цыпочках приблизился к двери и приложил ухо. Несколько голосов шушукались, но о чем — разобрать нельзя было.
Так же бесшумно отошел и приказал:
— Просунь, что привез, под дверь внизу.
Зашелестела бумага, и невидимая рука продвинула конверт, Константин схватил его обезьяньим движением.
«Его императорскому величеству государю Константину Павловичу от председателя Государственного совета князя Лопухина», — увидел он на конверте.
«Так, так…» — и, не читая, разорвал в куски.
Как дразнящий язык, высунулся из-под двери другой длинный конверт.
И снова:
«Императору Константину от великого князя Николая».
Этот вскрыл. Снова уверения в верноподданстве и братских чувствах и во имя всего этого настойчивые уговоры прибыть в столицу, «ибо упорство твое оставаться в Варшаве будет причиной несчастий, которых последствий я не отвечаю, но в которых, по всей вероятности, сам первый паду жертвой…»
— Трусит братец! Ах, как явно трусит! — бросая письмо на стол, презрительно проговорил Константин.
Но, вспомнив, что и сам сидит запершись, вспыхнул весь и ринулся к двери. Ключ щелкнул.
— Ну-с, пожалуйте, ваше превосходительство, — широко распахнул дверь Константин перед Лазаревым.
Тот вздрогнул и, шагая по-военному, переступил порог.
— Честь имею явиться, ваше императорское величество!
— Как, как, как?! — скороговоркой переспросил Константин.
Лазарев выпятил грудь и вздернул плечи:
— Ваше императорское вел…
Но Константин, быстро сложив два кукиша, поднес их к самым губам генерала.
— А это видал?! Я тебе покажу «величество»! — он затопал ногами и забрызгал слюной парадный генеральский мундир. — Я вам всем покажу такое «величество»… Узнаете вы у меня, как моей воли ослушиваться!
Лазарев дергал головой, как взнузданный конь, и выпученными глазами водил за бегающим по комнате Константином.
— Я тебя под арест засажу! И всех, всех под арест! Ступай в комендантскую! Скажи, чтоб немедля под арест, дабы одумался в одиночестве. Все вы прохвосты! Все кобели…
Генерал щелкал шпорами.
— Прочь! Чтоб глаза мои не видели…
Генерал спиной пятился от наступающего на него Константина.
Константин хотел снова запереться на ключ, но послышались легкие шаги, шуршанье шелка, и мягкий женский голос попросил по-польски:
— Позволь войти. Нельзя же так.
— Входи, не заперто.
Вошла жена Константина, княгиня Лович, статная, полногрудая, с круглым выхоленным лицом, которое немного портил слишком высокий лоб. Но княгиня знала этот недостаток и закрывала лоб целой гирляндой подстриженных густых завитков. К тому же золотисто-карие глаза ее казались еще ярче из-под этих доходящих почти до бровей кудряшек,
— Ты все еще сердишься, коханый мой? — спросила она.
— Надоели, покою не дают. С «величеством» лезут…
— Послушай, может быть… Ведь я знаю, что русские цари должны непременно жениться на принцессах. И то, что я… Одним словом, ты сам понимаешь, о чем я хочу сказать.
Константин остановился перед ней, растопырив ноги и наклонив голову. Круглые навыкате глаза его зашныряли по ее осанистой, красивой фигуре. Кустики его бровей казались совсем белыми на покрасневшем лбу.
«Опять не верит», — подумала Лович.
— Да, я вас хорошо понимаю, княгиня, — заговорил Константин по привычке перемигивая короткими выцветшими ресницами. — Вы сначала надеялись, что я сяду на трон и посажу вас рядом русской государыней. Затем вы убедились из дальнейших событий, что сему не бывать. Теперь вы положили освободить себя от уз с полковником Константином Романовым, ибо сей несчастный не то что царем быть не может, а даже и супружеские обязанности по причине своего тщедушия не всегда исполнять в силах…
Лович поджала румяные губы и возмущенно повела полными плечами.
— Ну что, угадал?
Она молча повернулась к выходу.
— Постой!
Константин хотел схватить ее за плечо, но рука скользнула по шелковому платью и зацепила длинное жемчужное ожерелье, на котором висел лорнет. Ожерелье порвалось, и жемчужные бусинки рассыпались по паркету.
Лович повернула голову через плечо и смерила Константина презрительным взглядом с головы до узких, с кисточками ботфорт.
В прошлом Лович знала много мужчин, а натуру своего нынешнего супруга изучила в совершенстве. Она знала, что когда он разбушуется, робость и подобострастие бывали только маслом, подливаемым в огонь его самодурства. В этих случаях нужен ушат холодной воды. И таким ушатом облила:
— Ты цо зробил? Пся крев…
Константин заползал по ковру и паркету, собирая бусинки и каждый раз, когда клал их в теплую, надушенную ладонь Лович, терся щекой о шелестящий шелк, покрывающий ее колени.
— Ну-ну, кисанька, не сердись, — лебезил он, — прости своего котика, погладь по шерстке, а то все против… против…
— Давай вместе напишем Николаю, — примирительно предложила Лович.
Она была не злопамятна. А жизнь любила всякую: и прежнюю, когда была маленькой актрисой с большим числом поклонников, и нынешнюю — жены наследника российского престола. Она не прочь была надеть на свои по-мальчишески подстриженные кудри корону русской императрицы, во-первых, потому, что очень любила крупные бриллианты, а во-вторых, такие головные уборы можно видеть не на многих женщинах.
Но если этого почему-то нельзя, то и не надо. В Варшаве можно жить даже веселей, чем в холодном и чопорном Петербурге да еще будучи императрицей, у которой вся жизнь на виду.
— Ну, хочешь, напишем?
— Хорошо, хорошо, — обрадовался Константин. — Только условие: официальное письмо с тобой. А частное уж я сам. Хочу душу отвести.
Через час Лазарев был снова позван в кабинет Константина.
— Вот, дорогой генерал, — нарочито вежливо заговорил Константин, — письма: князю Лопухину — одно, брату Николаю — другое.