После обеда Валя помыла посуду и тут случилось одно небольшое происшествие. Она споткнулась о камень, упала и сучком какой-то коряги сильно поцарапала ногу выше колена. На ней, к счастью, были джинсы, заправленные в сапоги, — в чем же еще ходить в лесу? — они несколько смягчили силу удара, иначе дело могло закончиться значительно хуже. Валя упала, потом свернувшись калачиком, прижала колени к груди. Я бросился к ней. Брючина была пропорота и потемнела от крови. Признаться мы оба испугались. Валя побледнела и на лице ее выступила испарина.
— Очень больно? — спросил я, помогая ей стаскивать брючину. Ее кожа была сухая, тонкая, шелковистая на ощупь.
— Да нет, вроде не очень, — проговорила Валя и облизнула языком верхнюю губу, на которой мелкими бисеринками блестел пот. — Только печет.
К счастью, царапина была хоть и большой, но не слишком глубокой. Мы промыли ее водой, обработали йодом и перебинтовали ногу. Аптечка у нас имелась. И вот тут-то, когда все было закончено, медикаменты убраны, а Валя, вытянув свои ноги, уселась на свою куртку, я вдруг поддался безотчетному порыву, опустился перед ней на колени и стал целовать ее колени. Не буду лукавить — порыв был не совсем безотчетный — меня поразила красота ее ног, а к этому примешалось еще что-то, не могу точно объяснить что, но только не желание обладать ею. Могу в этом поклясться.
Валя некоторое время сидела неподвижно, потом тихонько, как-то нерешительно стала отталкивать меня руками.
— Ну, что ты? Что ты? Перестань.
Потом она обхватила мою голову и прижала к своей груди.
Так, не двигаясь, мы сидели довольно долго, и я слышал, как часто и гулко бьется ее сердце.
Нет, я нисколько не изменился после этого. Остался таким же шалопаем. Иронизировал над собой. Видишь, мол, стоило зазеваться, как вперед выскочил твой двойник мямля и сразу на колени. Ах, какой же он, право, чувствительный, какой нежный.
Тьфу!
Но это было не вполне искренне. А если вполне искренне, то я был в смятении. Батюшки, что же это со мной происходит?
Ближе к вечеру как-то незаметно наползли тучи. Лес встревожено зашумел, замахал ветками. Близилась гроза. Мы едва успели укрыться в нашей двуспальной палатке. Дождь хлестанул тяжелыми крупными каплями, напористо; яростно. Мы едва успели с веселым смехом залезть внутрь. Вначале молча слушали неистовую чечетку дождя на скатах палатки. Потом стали вспоминать школу.
— Помнишь, как физичка выгнала тебя из класса? — спросила Валя.
— Все шумели, спорили, когда она вошла, просто не заметили ее, а выгнала она меня одного.
— Вот это как раз и заело ее, что не заметили. Она взорвалась, стала кричать: «Скоты! Идиоты!» А ты побледнел, поднялся и отчетливо так сказал: «Почему вы нас оскорбляете?» Она сразу: «Немедленно вон и больше на мои уроки не являйся». Ты вышел, а за тобой вышли остальные.
— А вот за это меня чуть не исключили. Все вспомнили, требовали, чтобы я извинился. А я говорю: «За что же я должен извиняться? Я ее не оскорблял. Я только задал вопрос».
— А помнишь Люду Орешину? Как она была в тебя влюблена? Уроки перестала учить. Ходила бледная, осунувшаяся. Девчонки посоветовали ей объясниться с тобой. Она написала тебе письмо. Ты ответил. Но вот что, она никому не сказала. Зато с тех пор ее как подменили. Снова стала сама собой. Что же такое магическое ты ей написал?
— А ничего особенного, — я засмеялся. Какая все-таки сладость, эти школьные воспоминания. — Я написал всего одно слово. Прямо на ее послании. Дура. И вернул его.
— Вот видишь, какой ты жестокий.
— Причем здесь жестокий? Просто она была весьма нелепа вместе со своей выдуманной любовью. Пусть еще скажет спасибо, что я не высмеял ее при всех.
— Это было бы зря, — серьезно сказала Валя. — Она была очень впечатлительной девочкой. И могла даже из-за этого покончить с собой.
— Из-за такой глупости кончать с собой. А покончила бы, так одной дурой на свете стало бы меньше.
— Ты по-прежнему не веришь в любовь? — спросила Валя. — Вот и вчера, когда все говорили об этом, ты промолчал.
— Почему же не верю? Верю. Только очень уж затрепали это слово. Сидишь в кафе или баре, только и слышишь: «Любовь, любовь…» И по радио, и из магнитофонов прямо надрываются все кому не лень: «Любовь». Даже сам смысл этого слова изменился, теперь оно значит что-то вроде секслюбви. В такую любовь я не верю, мне она не нужна. Я читал одного писателя, что пора придумать для любви другое слово и разрешить употреблять его только раз в жи зни. Это было бы правильно.
Мы лежали лицом друг к другу. В палатке было сумрачно. У Вали блестели глаза. Чувствовалось, что тема разговора ей нравится. Я говорил и вдруг почувствовал, что тело мое как бы бьет слабым током. Этот ток шел от ее тела — мягкого, близкого, влекущего. Меня всего так и заколотило. Валя отодвинулась и предостерегающе сказала:
— Ты чего прижимаешься, Силантьев? А ну, прекрати. И сразу договоримся, чтобы без этого. Ясно?
А у меня аж в голове помутилось, перехватило дыхание.
. Валя! — хрипло сказал я, обнимая ее и притягивая к себе. — Валя! Ведь я люблю тебя. Поверишь, я сам до сих пор не знал об этом. Не признавался себе.
Она засмеялась и спросила:
— На один вечер? Ты сам только что говорил о такой любви.
— Нет, на всю жизнь. Честное слово, — взмолился я. Она не поверила, конечно. Оттолкнула:
— Убери руки. Или я сейчас уйду. — И насмешливо добавила: — То, к чему ты сейчас стремишься, это еще не любовь. Да ты и сам понимаешь.
— Ладно, — сказал я, переворачиваясь на спину. — Не хочешь, не надо. Только имей в виду — это серьезно. Я еще никогда не был так серьезен, как сейчас
— Бели серьезно, я согласна. Но вначале распишемся. Чтобы все было по-настоящему. — И все-таки, судя по ее не совсем уверенному голосу, она еще сомневалась в моей искренности.
— Согласен, конечно, — сказал я. — Вот уж не думал, что у нас все так получится. Однако не понимаю, зачем я тебе такой нужен?
— Какой такой? — удивилась она.
— Ну, меченый. Ты знаешь. Все равно мне хода не будет.
— Почему же не будет? Будет. Пойдешь учиться. Я в тебя верю. Ты всего добьешься, если захочешь. Будем вместе. Ведь для меня любовь не просто слова, а вся жизнь.
Я сказал, что с тех пор, как она подарила мне свою фотографию, я всегда ношу ее с собой.
— Она и сейчас здесь? — спросила Валя радостно и удивленно одновременно.
— Конечно, со мной, в бумажнике.
— Дай посмотреть. Хотя не надо. Все равно ничего не увижу. Темно. А у меня есть твоя фотография. Маленькая. Когда ты на паспорт фотографировался, я стащила у тебя.
— Дураки мы оба, — сказал я. — Особенно я. Жил в каком-то придуманном мире. Не видел того, что рядом.
Валя протянула свою мягкую теплую руку и нежно обняла меня за шею. А по палатке, словно неутомимый танцор, все плясал дождь. Так под его шум мы и уснули.
Вечером следующего дня, закончив промер участка, мы вернулись в свою деревушку. Первым увидел нас Шурка, он поднял в приветствии руку и двусмысленно улыбнулся: «Ну как7» «Все в порядке», — небрежно ответил я. «Молодчина!» — похвалил он. Однако рожа у него при этом была кисловатой. А что я должен был сказать ему? Объяснять, как все было на самом деле?
Ужинали мы у костра. Ели печеную картошку с салом и зеленым луком. Запивали чаем. Потом Шурка играл на гитаре туристские, блатные, шутливые песенки. Пел он старательно, склонив голову набок, словно завзятый музыкант. Валя слушала его с явным удовольствием, что меня, признаться, слегка раздражало. А одну песенку — о Сенегале попросила даже исполнить дважды. А он и рад стараться.
А мне не Тани снятся и не Гали,
Не поля родные и леса.
В Сенегале, братцы, Сенегале
Я такие видел чудеса.
Я не глупый, братцы, и не слабый
Только снятся ночью иногда
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла…
По-видимому, Шурка по-своему истолковывал ее интерес к пению и бросал на Валю зазывно-многозначительные взгляды. Мне это откровенно не нравилось: В грудь мою царапалась ревность. «Какого он черта?» — раздраженно думал я.
Потом Подлянка довольно ловко подсунул нам дискуссию. Причем, как мне показалось, у разговора, который он затеял, был определенный подтекст. Подлянка ни о чем не говорил просто так. Метил он, надо полагать, прямо в меня.
— Жизни самой по себе свойственна большая простота, — говорил он, ехидно поглядывая в мою сторону. — А мы, идиоты, бесконечно усложняем ее. — Подлянка щерил в ухмылке свой безобразный рот, в котором спереди торчало всего три или четыре желтых прокуренных зуба. — Я приветствую тех, кто плюет на все условности и поступает так, как хочется. Все действительно просто. Захотели — сошлись, расхотели — разошлись. — Все это Подлянка говорил своим противным, гнилым голосом, оглядываясь по сторонам за сочувствием. — А то переспали, потом требуют чего-то друг от друга, создают из одной совместно проведенной ночи мировую проблему.
Валя, судя по ее безмятежному виду, не понимала, куда ветер дует. Но я-то понимал. Вот сволочь Шурка — уже растрепался. Подлянка еще некоторое время распространялся в том же духе, все ближе и ближе подбираясь к щекотавшей его нервишки информации.
— Я, конечно, не слепой, — выступал он. — Все вижу, все понимаю, если захочу могу открыто сказать правду. Но зачем? Пусть на моих глазах хоть спят, хоть убивают друг друга, я пальцем не пошевелю. Разве я сделал мир таким, какой он есть? Или могу изменить его? А раз нет, то нечего и соваться. Верно, Валя?
— Так только обыватели рассуждают, — сказала Валя. — Или просто одноклеточные существа.
— А я и есть обыватель, — обрадовался ее реплике Подлянка, аж подскочил, рот до ушей. — Кто же еще? И почему плохо быть обывателем? Зачем сбивать людей с толку? Ты, мол, должен быть героем, или каждый может совершить подвиг. А если я не хочу быть героем — значит я должен перестать себя уважать?
Вот такой, стервец, демагог. Валя с ним заспорила, я ее поддерживал. Шурка тоже время от времени вставлял какие-то глубокомысленные, но невнятные реплики. Предмет спора был явно не до конца понятен ему. Двое алиментщиков молча пили свой крепкий чай, ухмыляясь в бороды.
Потом мы отправились спать. Ни сном, ни духом не ведал я, что ждет меня утром, ложился в каком-то приятном заблуждении, что я, наконец, на пороге новой жизни, что меня ждут счастливые перемены в судьбе… Как хрупок все-таки мир. Намаявшись за день, я спал долго, крепко, без снов. А проснулся с каким-то тяжелым чувством. Что-то меня тревожило, давило. И как видно, не зря.
После завтрака ко мне подошла Валя и, как-то вымученно улыбаясь, попросила показать фотографию. Лицо у нее было непривычно напряженным, словно стянуто невидимой маской. Л я, надо сказать, не очень проницательный человек, не догадался в чем дело, охотно достал бумажник, аккуратно вытащил из под прозрачной пленки внутренней боковины бумажника фотографию и протянул ей. Валя резким движением разорвала надвое фотографию, смяла ее в кулаке и бросила в сторону.
Меня словно ударили по лицу, я почувствовал, что бледнею, поспешно поднял остатки фотографии, бережно распрямил их и не столько возмущенно, сколько огорченно спросил:
— Как это понимать?
— А так, что ты свободен от всяких обязательств.
— Почему? Что случилось?
— Я передумала. — Глухой, враждебный тон. Непроницаемый взгляд.
Больше мне не удалось вытащить из нее ни слова. В продолжении всего разговора она смотрела на меня сузившимися, холодно поблескивающими глазами и на все мои вопросы отвечала с явным нетерпением:
— Между нами все кончено. Не приставай, ты мне мешаешь. Какой-то, правда, проблеск, тень намека мелькнула в ее словах: «Ну, чего ты домогаешься? Ты ничем не лучше других. Оставь меня в покое».
Я ничего не мог понять. А тут вскоре подходит ко мне Шурка и напоминает, что мы с ним должны сходить на станцию за продуктами и почтой. «Ладно, говорю, пойдем». Мы быстро собрались — а чего тут собираться — и пошли.
Вначале я как-то не придал значения враждебным ноткам в голосе и взгляде этого дылды Шурки. Вернее, занятый своими мыслями, не обратил на них внимания, не связал их со странным поведением Вали. Довольно долго мы шли молча. До станции было километров пятнадцать, мы намеревались в этот же день вернуться обратно. Шли налегке. Правда, у Шурки был с собой маленький туристский топорик. Мало ли зачем он может понадобиться в лесу. Мы прошли примерно половину дороги и остановились у небольшого лесного озерца передохнуть. Сели в тенек на поваленную буреломом сосну с голыми плешинами на старой ржавой коре. Закурили. Перебросились несколькими незначительными фразами.
И вдруг Шурка безо всякой связи с нашим разговором многозначительно так, со своим дурацким апломбом заявляет:
— Мы ребята ежики, у нас в кармане ножики. Кто затронет ежика, тот получит ножика.
На блатном жаргоне это означало угрозу, предупреждение. Промолчать — значило признать его право на эту угрозу.
— Ты о чем это? — спросил я, не понимая к чему он клонит, но недовольно, хотя и сдержанно.
— Ты, однако, имей в виду, — медленно так, с паузами заговорил Шурка, — что канались мы на один раз…
Я сразу понял, что это он о Вале. Понял и то, какого я дал маху, когда вступил с ним в постыдный сговор. Ведь сначала все это было вроде шутки. Пусть не очень красивой, не очень удачной, но все же шутки. Я ведь и сам тогда еще не осознал в полной мере, что значила для меня Валя. А этот мой бывший приятель смотрит на меня своими каменистыми глазами и продолжает нудить, словно взвешивает на весах каждое слово:
— Понимаешь, Гена, какое дело. Она мне тоже по нраву. И теперь моя очередь. Все должно быть по справедливости.
Вон оно что. Воистину, у каждого Моцарта есть свой Сальери. От гнусного, прямо-таки иезуитского тона все во мне так и закипело, но я сдержался, все еще продолжал играть в ту игру, которую мы начали, когда канались.
— Об очереди у нас уговора не было, — жестко сказал я, давая понять, что уступать ему не намерен и что никаких его прав на Валю не признаю. — А кроме того у меня с ней ничего не было. Это я так сказал. Валя честная девушка.
— Не знаю, не знаю, — Шурка покачал головой, в упор буравя меня недобрым взглядом. На испуг брал, скотина — Честная или не честная сейчас к делу не относится. А если хочешь знать, в прошлую экспедицию она с Подлянкой путалась. Он мне сам говорил.
Меня как ошпарило — я вскочил, готовый придушить этого Подлянку, вскочил и сел, беспомощно озираясь по сторонам.
— Врет Подлянка. Ему соврать — раз плюнуть.
— Возможно, — менторским голосом сказал Шурка. — Она, конечно, честная как человек, с этим я не спорю. Но женщина есть женщина. Она тоже живая. Ну, а если у тебя с ней ничего не было — это твое дело. Тем хуже для тебя. — Тут он немного сменил тон. — Неужели, Гена, мы с тобой бабу не поделим? — И он пренебрежительно сплюнул.
Вот так он все поворачивал на блатной манер — мол, чего там толковать. Раз, мол, разыграл девчонку, то тем самым признавал и за ним право на нее. Так что крути не крути, а теперь должен уступить. Что-то вроде правил карточной игры — проиграл — хочешь не хочешь, а плати. Такой в общем-то был смысл его слов. Видно было, что он заранее продумал разговор со мной и не зря вызвался идти на станцию, хотя вчера уговаривались, что пойдет другой.
Мне бы сказать просто — отвяжись, мол, от меня со своими дурацкими притязаниями Я люблю ее, она меня. Но сказать так у меня язык не поворачивался. Тем самым я должен был бы заявить и ему, и себе, что я совсем не тот человек, каким был и за кого выдавал себя до сих пор. Сказать это я был не готов. Правила красивой игры не позволяли, все, что я исповедовал до сих пор, мои понятия о жизни противились этому. Чтобы сказать такую простую вещь, надо было преодолеть внутри себя огромную преграду — стать или вернее признать себя другим человеком. Все это я скорее не понимал, а чувствовал и никак не мог решиться перейти этот невидимый барьер.
Шурка это тоже, конечно, понимал и продолжал наступать на меня. Он представить себе не мог в полной мере всей серьезности нашего разговора и моего отношения к Вале. Его просто раздражало мое сопротивление, и он во что бы то ни стало хотел убрать со своего пути эту преграду.
— Чего ты ломаешься? — примирительно сказал он. — Тебя-то от этого не убудет. Ты, потом я, потом снова ты. Нашли из-за чего спорить. Договорились?
— Нет, — сказал я, глотнув воздуха, будто мне не хватало дыхания. — Не договорились. Я ее тебе не уступлю.
Шурка деланно засмеялся, картинным щелчком отбросил окурок.
— А кто тебя спросит?
— Ну, не спросишь, так пеняй на себя.
И тут он сказал, наконец, то, что объяснило мне утренний поступок и слова Вали.
— Ну что ты права качаешь? Вчера вечером я сам с ней обо всем договорился. Я ей прямо сказал, как мы с тобой разыграли ее на спичках. Ты свое получил, теперь она будет моей. Я не ты, я ее быстро обломаю. Я секрет знаю, как взнуздывать строптивых кобылок.
— Значит все рассказал ей? — словно бы равнодушно и даже как бы посмеиваясь, спросил я, наклонившись к земле и перебирая пальцами щетинки засохших иголок.
— Ага, — весело хохотнул Шурка. Он думал, что рассмешил меня. — А что скрывать? Так ее легче уломать. Сам понимаешь.
Он еще не до конца верил, но уже догадывался, что сейчас я ударю его. Вскочил, ощерился, протянул вперед руку: Ты что! Ты что!"
Дрались мы, как сказал бы юморист, от всей души. Я никак не мог разрядиться. Ненависть, злость душили меня, застилали глаза глухой белой пеленой. Мое остервенение передалось ему. Мы падали, вскакивали, снова бросались друг на друга как два диких пса. С хрястом и гуканьем лупили друг друга кулаками, ногами по чем попало, готовы были перервать друг другу глотки. Вначале грубо, отрывисто ругались, потом перестали, из раскрытых ртов вырывалось лишь тяжелое, прерывистое дыхание и какое-то бульканье. Отчетливо помню — мыслей в голове не было никаких. Не считая одной — как ловчее ударить своего смертельного врага, который еще вчера считался моим другом.
Вот так довольно первобытным способом я превращался в человека. Что-то случилось со мной, будто щелкнула какая-то пружина и пришел в действие весь механизм — задвигались шестеренки, поршни, цепи, и я ожил, стал возвращаться к нормальным понятиям, нормальной жизни.
Если бы я следовал своей прежней идее «красивой жизни» с ее ложно-картинными представлениями и понятиями я должен был бы ради бравады, ради громкого пустого слова, красивой позы, мнимого товарищества уступить Шурке Валю. А я не уступил и вдруг понял, что с этим терпит крах вся моя прежняя жизнь.
Очевидно, я был злее его и мной двигало в общем-то чувство внутренней правоты — я стал одолевать Шурку. Несколько раз он падал, потом поднимался и стоял с опущенными руками, глядя на меня своими налитыми кровью бессмысленными глазами. Я не собирался его щадить. Я снова бил и готов был бить, пока не запросит пощады. И вот тут-то он схватил свой топорик и бросился на меня. Что есть силы я оттолкнул его. Он полетел на сосну, стукнулся об нее, отскочил в сторону и упал на свой отточенный топорик. Из раны его на боку захлестала кровь.
Шурка схватился за бок рукой, потом отдернул руку, испуганно посмотрел на нее — вся пятерня с растопыренными пальцами была в алой густой крови. Капли ее — словно ярко красные ягоды брусники срывались с руки и тяжело падали на землю.
Шурка приподнялся, глаза его полыхали ненавистью. Рукой он нашаривал топорик.
— Убью суку! — сквозь сжатые зубы цедил он. С видимым усилием он поднялся на ноги и пошел на меня, держа над головой поднятый топорик.
Я был в растерянности. Что делать? Продолжать драку? Но вся левая сторона туловища Шурки потемнела от крови.
Он, пошатываясь, тяжело ступая, шел на меня, я пятился. Мы словно загипнотизированные не сводили друг с друга напряженных взглядов. Он шел на меня, я шаг за шагом отступал. Расстояние между нами не уменьшалось, но и не увеличивалось.
Когда Шурка понял, что не сможет настичь меня — нас разделяло метра три — он приостановился и с силой бросил топорик мне в грудь. Когда-то я несколько месяцев занимался боксом. Может быть это и спасло меня. Я успел уклониться. Топорик пролетел мимо. Шурка упал вниз лицом.
— Если не дашь перевязать себя, — сказал я ему, — то погибнешь от потери крови.
— Черт с тобой, перевязывай, — сказал он, переворачиваясь на спину. Лицо его побелело, тело обмякло.
Мне пришлось тащить его на себе более десяти километров. В поселке ему оказали помощь. К счастью, все обошлось.
Потоком времени таежное лето уносилось в прошлое все дальше и дальше. Иногда я доставал из бумажника разорванную фотографию Вали, смотрел на ее юное улыбающееся лицо и вновь прятал фотографию. Я люблю ее и этого у меня никто не отнимет.
Я работаю наладчиком в строительно-монтажном тресте. Однажды был в командировке довольно далеко от дома. Как-то мне показалось, что в толпе мелькнуло ее лицо. Однако, трезво поразмыслив, я решил, что ошибся. Откуда она могла здесь взяться? Командировка подходила к концу — назавтра утром я улетал — и я решил доставить себе удовольствие не побриться и не почистить туфли, как обычно.
И все-таки я напрасно не почистил в то утро туфли и не сбрил щетину со своих щек. Вечером я столкнулся с ней нос к носу у витрины кинотеатра. Мы оба вытаращили друг на друга глаза и с минуту ничего не говорили, а только моргали. Наконец, она сказала:
— А мне на днях показалось, что я видела в толпе тебя… Черты ее лица немного округлились, стали еще женственнее, мягче, привлекательнее.
— Знаешь, — сказал я, — а я ждал встречи с тобой. Я ведь по-прежнему люблю тебя, только тебя одну и никого больше.
— Ну, что ты кричишь на всю улицу? — сказала она, улыбаясь. — Давай отойдем в сторонку, а то перед людьми неудобно, — она потянула меня за рукав к краю тротуара
— Плевать! — сказал я. — Пусть слушают. Я сделал это с опозданием на целых семь лет.
— Глупый, — сказала она. — Я тебя тоже любила Я тебя и сейчас люблю, сумасшедшего.