Георгий Марчик
Первая и единственная
На столе передо мной лежит разорванная пополам, помятая, слегка пожелтевшая фотография размером с сигаретную пачку. С лукавой улыбкой смотрит на меня с нее юная девушка в белой летней блузочке. Она словно хочет сказать мне что-то. На обороте фотографии аккуратно выведены слова: «Помни копию, храни оригинал». Когда-то меня слегка раздосадовала и даже обидела эта надпись. Я ждал более сердечного посвящения. Кроме того, мне был не совсем понятен смысл этой фразы: «Помни копию…» Кто в данном случае копия? А кто оригинал? Она или фотография?
Фотографию эту Валя подарила мне на выпускном вечере. С первого класса мы сидели с ней за одной партой. Я любил ее. Старый прекрасный сон. Он промелькнул как один светлый миг, как солнечный блик на воде. Белоствольная березка за окном поезда. Соскользнувший с дерева сухой лист в пору золотой осени. Какой след от них остается? В сердце? В памяти? В жизни?
Эту фотографию разорвала на две части и смяла она сама. Но это уж потом, спустя много лет. Я любил ее, но не понимал, что люблю. Я тогда ничего не понимал. Был глуп и самонадеян, как молодой петушок. Признаться даже себе в том, что я люблю ее, было свыше моих сил. Любить ее, обыкновенную девчонку? С какой радости? За что? Слишком я привык к ней, знал, как свои пять пальцев.
День и ночь готовится к урокам, потом сидит, руки между сжатых колен и дрожит от страха словно крольчиха, поднятая за уши. Боится, что ее вызовут. А вызовут, краснеет, бледнеет, запинается. Кто-то назвал это повышенным чувством ответственности. Всегда о ком-то заботится, кому-то помогает, за кого-то переживает. О себе бы больше думала. А то ходит в одном и том же платьице и кофточке. Девчонки модничают, а ей хоть бы что. Смеется: «А мне лишь бы чисто было и аккуратно».
Она, конечно, догадывалась, знала, что я ее люблю. Иной раз посмотрит так удивленно, даже с упреком — мол, ну что же ты, Гена? Это меня, конечно, бесило. И я старался какой-нибудь выходкой доказать, что мне на нее плевать. Она могла заплакать, но никогда ни в чем не упрекнула.
На выпускном вечере — шумном, бестолковом — все были охвачены телячьим восторгом — я тоже был в каком-то горячечном настроении — к тому же выпил два стакана вина — она подошла ко мне — веселая, с пылающими щеками, возбужденными глазами, взяла за руку, увлекла за собой: «Пойдем!» Рука ее, сухая и теплая, подрагивала — из нее словно било током. Мы вышли из зала, спустились этажом ниже, подошли в коридоре к окну. Я стоял и, как мне казалось, насмешливо улыбался.
В лунном свете она стояла передо мной словно березка, трепещущая каждым своим серебристым листом. Мы помолчали, потом достала из сумочки, то ли из книги — сейчас уже не помню — и протянула мне маленькую фотографию: «Это тебе. На память». Я нерешительно взял фотографию, и тут она вдруг поцеловала меня в губы. У нее были теплые, мягкие, ласковые губы. От неожиданности я опешил. Она улыбнулась: «И это на память». Повернулась и убежала. А я стоял еще некоторое время, разглядывая фотографию. Потом пробормотал: «Ну, вот еще выдумала» и вернулся в зал.
Вот и все, что можно сказать о наших отношениях. И все-таки отношения были. Без поступков и даже без слов. Без, если так можно сказать, внешней формы. Из нее в меня словно переливалась теплота жизни, благородство. Но во мне жило два «я» — один грубоватый, самонадеянный и самовлюбленный позер, фанфарон, живущий в каком-то условном, выдуманном «красивом» мире, второй, второй, по моим тогдашним понятиям слюнтяй, тюха-матюха. Первый грубо и бесцеремонно подавлял второго, не давал ему выпрямиться, проявить себя.
Я хотел казаться кем-то значительным, корчил из себя аристократа. А какие они, аристократы, представлял очень приблизительно. В основном по фильмам. Вот и манерничал. Главным было пустить пыль в глаза. Красиво одеться, красиво пройтись по улице, красиво подъехать к кафе на такси, красиво посидеть в ресторане.
Поза убивает живое, настоящее. Начинаешь не жить, а позировать. Все делаешь для виду. Даже девушку выбираешь с таким расчетом, как она будет смотреться. Чтобы не ударить в грязь лицом перед такими же шалопаями, как сам.
Из школы мы разлетелись, кто куда. Школа подвела черту под нашим детством. Все, что осталось за этой чертой казалось мне не настоящим, не всамделишным, а было каким-то подготовительным этапом к взрослой жизни. Я ее понимал так: все тормоза отпущены, живи, как хочешь, ты сам себе хозяин. Главным ощущением была для меня полная раскованность, свобода.
Не имело никакого значения кем работать и где. Лишь бы можно было зашибить и купить фирменную тряпку. Попал я в изоляционный цех завода «Контактор». Обрабатывали в нем текстолит, цемент, асбест, производили разные изоляционные изделия. Там я и познакомился с этим прохвостом Шуркой, в котором нашел своего полного единомышленника. На уме было одно — отработать, принять душ, переодеться и настроиться куда-нибудь. Где можно потусоваться с такими же козлами, как сами. Через год меня призвали в армию. Еще через два года я вернулся на свой завод.
Жить бы мне и жить, как всем нормальным людям. Учиться, заниматься спортом, ходить в кино, встречаться с хорошей девушкой. Но нет, меня тянуло к другому. У меня была установка на «красивую» жизнь. Чтобы все было не так, как у других. Все с выкрутасами. На уме как достать английский блейзер. Такой, чтобы все с катушек от зависти. Или французский пиджак в обтяжку из черного бархата. Рубашечку цвета хаки с погончиками и планкой на груди и буквочками над карманчиком «Ю АС АРМИ». Черта в них этих буквочках. Так нет же. Дайте мне наимоднейшую вещь, а я за нее выложу любую сумму, хоть месяц буду вкалывать. Так и ходил, пижонил — «костюмчик новенький, колесики со скрипом» — на шее брелок — крохотная бритвочка на цепочке, на ногах деревянные сабо, на вельветовых джинсах сзади тоненькая полосочка со словами «Луи Филипп». Мы не то, что вы, дикари неотесанные, эскимосы. Иду, бывало, по улице или ресторану, один черт где, руками загребаю как веслами, грудь вперед, голова по-петушиному вскинута кверху. Никого не замечаю.
Конечно, не отрицаю, есть своя приятность в красивом прожигании жизни. Модно оделся, красиво подъехал на такси к ресторану, красиво сделал заказ, красиво выпил, закусил, потанцевал, рассчитался. Чтобы тебе поклонились, словно ты и впрямь персона. А что дальше? Об этом не думаешь. Живешь одним днем, сейчас, сегодня. От этого и пляшешь. Комариная философия. Насосался и доволен.
… После школы прошло уже несколько лет. Старая любовь была забыта, заросла сорняком как заброшенное кладбище. Я все крутился на карусели удовольствий. Кабаки, тряпки, девчонки. Как в болоте — сверху сочная зеленая травка, цветочки, а внизу черти. Красивая жизнь требует денег. А где их взять? Заработка уже не хватало. Приходилось искать дополнительные доходы: что-то покупать, перепродавать. А тут еще познакомился с одной девицей — художницей, красивой, как Венера Милосская. Только с руками, конечно. Она меня раззадоривала: «Ну, что ты за кавалер? Не можешь подарить своей даме паршивую цепочку». Цепочка, конечно, паршивая, отвечаю, но сделана из чистого золота. И чтобы ее купить надо вкалывать по крайней мере три месяца.
Она пожала своими божественными плечами: «Вот уж не думала, что ты такой скучный. Я же не спрашиваю тебя, где ты возьмешь деньги».
Я подарил ей и цепочку, и сережки, и французские духи. Где я взял деньги, она меня действительно не спросила. А взял я их в «долг» у одного пьяного, в ресторане. В туалете. Потом решил еще раз одолжиться таким же образом у одного симпатичного дяди. Говорю ему: «Вытряхни-ка быстренько свои карманы, а то мне расплатиться не хватает. Да поживей, мне некогда». Дядя заулыбался: «Понимаю. Сейчас. Вот только застегнусь». Застегнулся, вытащил шпалер и на меня: «Добегался, буланчик!» «Я пошутил, говорю. Вы меня не так поняли.» «Ты прав, говорит. Я таких шуток не понимаю».
Вскоре меня судили, и я попал в колонию. Вначале я пробовал в зоне корчить этакого «вора в законе», но потом поохладел, призадумался. Живешь, как на вокзале в ожидании. Только поезд придет за тобой спустя целую вечность.
Стал выходить на работу, старался не нарушать установленных в колонии правил. Послали на «химию», потом попал под амнистию.
Вышел на свободу, насвистывая, мол, а нам все равно. Но, честно говоря, я был напуган. Впрочем преступником в душе я себя никогда и не считал. Подумаешь, взял у пьяного дурака деньги на подарок женщине. Какое же это преступление? Пугала мысль: неужели и я такой же, как все другие в колонии. Лица серые, потухшие глаза. Вспоминать не хочется. Всех этих мужиков, пацанов, блатных, опущенных, с которыми коротал срок. Многие жили без всякой надежды, не впрягались — лишь бы отмазаться. Хотя попадались, конечно, и приличные ребята.
На свой завод возвращаться не захотел. Может потому, что было стыдно встречаться с бывшими товарищами по работе. Не знаю. Устроился на другой завод. Буду откровенен — я вышел на свободу все тем же легкомысленным парнем, хотя и был поколеблен в своем «крэдо». Вскоре меня вновь потянуло на «красивую жизнь», а какая она представления об этом были у меня весьма своеобразные. Мне бы чуть больше подумать о своей судьбе. Чуть серьезней поразмыслить, все взвесить, а потом уж и пошагать вперед. Так нет. О чем долго думать с такой подмоченной репутацией. Все равно, решил я, веры мне больше не будет. Отдамся-ка я на волю волн, авось они куда-нибудь вынесут. Устроился шофером — имел права. Увы, жизнь полна злоключений.
На новом месте я тоже долго не продержался. Не прошло и месяца как ко мне с улыбочкой подкатил один фиксатый. Так у меня сердце и екнуло. Нашли. «Ждать тебя будет сегодня вечером один знакомый там-то и там-то. Придешь?» «Приду»…
А куда деваться? Надо идти. Пошел. Как чувствовал — ничего хорошего эта встреча не обещала. Оказалось ждал меня Гришка — старый вор-рецидивист с испитым ватно-серым лицом. Строгий ревнитель воровских законов. Приподнялся со стула и сунул согнутую лодочкой руку. Налил стакан водки, пододвинул «Пей!» «Потом!» — попробовал я отказаться. «Пей сейчас!» Выпил.
«Баранку крутишь?» — спросил он. «Да вроде того». «Машина нужна, хату одну будем брать». Я молчал, хотя и понимал, что должен ответить. Оглянулся — у двери стоял фиксатый, улыбался.
«Чего молчишь? — с вялой насмешкой спросил Гришка. — Косого помнишь?… Нет его уже на белом свете, царство ему небесное. Тоже хотел за-вязать… Ну, так как? Может еще выпьешь?»
«Мать у меня больная… — сказал я, отчетливо понимая, что все это зря. — Бели снова сяду — кранты ей».
Гришка нагнулся, быстрым движением выхватил откуда-то снизу острозаточенный сапожный нож «А вот это видел? — заорал он. — Всех сук на нож, всех…» Он отбросил нож и стал тыкать себе в шею двумя растопыренными пальцами, изо рта у него летела слюна, а глаза безумно сверкали. Он трясся как припадочный, разорвал на себе рубаху, обнажив худую, бугристо выпирающую вперед грудь.
Все шло как по писанному. Психическая атака должна была убедить меня в серьезности разговора. Затем, как и следовало ожидать, Гришка успокоился и вновь спросил, будет ли машина. Увертываться, крутить не имело никакого смысла. Ответ должен был быть только однозначным — или да, или нет. Сказать «нет» — у меня не хватило смелости. Сказал — «да». А сам решил на следующий день сесть в поезд и уехать… Понимал — Гришка не шутил.
Уехать-то уехал, вернее удрал; поддавшись то ли страху, то ли порыву. А куда? Кто меня ждет там, куда я решил смотаться от греха подальше? Кто меня там ждет, кто даст работу?
Жилье? И здесь-то в родных местах с трудом устроился. Тошно вспомнить сколько претерпел унижений. Кому я там нужен? Своих мазуриков не знают куда девать. Эх, ма… Как бы не пришлось возвращаться, не солоно хлебавши. И тут — надо же — встретил Шурку. «Айда, говорит, по договору в лесостроительную экспедицию. Все лето на воздухе и подработаем заодно». «Ладно, поехали», — обрадовался я. Мне-то было все равно. Вот с этого, собственно, и начинается мой рассказ. А то была как-бы предыстория. Чтобы все стало понятно.
В группе нашей было шесть человек. Пять мужиков, одна девушка, техник-лесостроитель. Она же наш руководитель. Мы нашли ее в маленькой деревеньке, куда она прибыла двумя днями раньше. Когда я увидел ее, то не поверил своим глазам. Это была Валя. Разумеется, повзрослевшая, возмужавшая. Но все с тем же нежным румянцем на щеках, будто кожа ее подсвечена солнышком. Я не подал виду, что мы знакомы. Поздоровался и все. Она тоже не выразила ни особого удивления, ни радости. Когда все вышли из избы, я попросил ее: «Ты не говори другим, что знаешь меня. Так я думаю будет лучше». Она согласилась: «Я тоже так думаю». И улыбнулась. Хоть и повзрослела, улыбка у нее осталась прежней — доверчивой и ласковой, слоено у ребенка, который ждет от тебя чего-то хорошего.
Ах, Валечка, Валя, до чего же ты все-таки изменилась за эти годы. Смотришь на тебя и пьянеешь от одного твоего вида. И я изменился. И смотрю на тебя совсем другими, чем раньше, оценивающими глазами. И облизываюсь. Ты для меня уже не просто школьный товарищ, соседка по парте, а объект вожделения, лакомый кусочек. Вот каким я стал циником. Сунулся было к тебе. Трали-вали, мол, ты похорошела, не узнать, ха-ха. Не прогуляться ли нам вон к этим кустикам. Ты не рассердилась. Просто сказала: «Оставь этот тон. Он тебе не идет. Зачем паясничаешь?» Я осекся и больше к ней не приставал.
Вот так установилось некое сбалансированное равновесие в нашем дружном коллективе. А коллектив подобрался еще тот. Два каких-то пропойца-алиментщика, мы с Шуркой и еще один колоритный тип — невысокий, очень сутулый — спина колесом, я вначале решил, что он горбатый, верткий, болтливый, с бегающими глазками. На его похожей на гладкую тыкву голове словно водоросли в воде постоянно колыхались седые волоски-паутинки. Он постоянно с кем-нибудь шушукался, что-то выспрашивал, вынюхивал, потом по секрету докладывал об этом каждому. Не человек — ходячая сплетня. Ко мне он подсыпался в первый же день: «Сидел? Я все знаю. Меня не бойся — я свой в доску. Со мной можешь быть откровенен — не продам». И тут же побежал к Шурке пересказывать наш разговор.
Мы прозвали его Подлянка, но особенно на него не обижались — все-таки какое-то разнообразие в нашей дикой лесной жизни. Здесь, конечно, все было немножко по другому, чем в городе. Остановились мы в небольшой деревушке, но чаще ночевали все вместе или по очереди в палатках, чтобы не тащиться на ночлег за два-три десятка километров. Делили лес на километровые делянки, намечали просеки. Вечером собирались у палаток, разводили костер, ужинали, намолчавшись за день отводили душу разговорами на любые темы. О литературных героях, о фильмах, о политике, о женщинах, о жизни. Обычно начинал Подлянка. Повертит головой, пожует губами, позыркает по сторонам. Однажды, когда мы потягивали из горячих жестяных кружек, заваренный до черноты чай он вдруг заявил:
— Надо быть большим идиотом, чтобы жениться по любви. Не помню, кто захохотал первый, но через мгновение дружно хохотали все. Кроме Вали. Она просто улыбалась. Когда отсмеялись, длинный жилистый Шурка с круглой коротко остриженной головой на высокой шее, откашлявшись, спросил:
— Ты-то сам женился, конечно, по расчету. Вот и поведай нам, темным людям, какой же у тебя был расчет?
— При чем здесь я? — огрызнулся обиженный нашим смехом Подлянка. — Сам-то я женился по любви. Вот и дурак был.
Все мы снова захохотали, стали в восторге хлопать друг друга по спинам. Вопли наши уносились в лес и затухали в нем.
— По любви говоришь, — степенно сказал Шурка. — Это ты правильно сделал, умно. А где же она теперь твоя любовь? И долго она у тебя продолжалась?
— Месяца два, — осклабился Подлянка. — Потом претензии начала предъявлять. Взялась исправлять мои недостатки. А кому это понравится?
— А почему вы против того, чтобы жениться по любви? — спросила Валя. В ее отношении к нам, как я заметил, проскальзывала снисходительность бывалой женщины. Мы были для нее вроде подростков, пусть самоуверенных, нахальных, но все же подростков. Возможно, в чем-то так оно и было на самом деле. По возрасту мы были, конечно, взрослыми людьми, а вот по умственному или вернее по нравственному развитию были еще несовершеннолетними.
— А потому, Валечка, что любовь это природное явление, — сказал Подлянка, раскрывая в улыбке свой жабий рот. — При том весьма неустойчивое. Как погода. Брак это гражданский союз. Он должен быть основан не на зыбких переменчивых чувствах, а на строго эгоистичном фундаменте. На расчете. На взаимных интересах.
— Не обязательно материальном, — включился в разговор Шурка. Он страстно любил показать себя интеллектуалом. — В материальном расчете есть что-то низкое, купеческое. А вот когда присутствует и моральный расчет — сходство душ, умов, темпераментов — тогда это современно, в духе энтээр. Любовь надо планировать, как выпуск книг или производство мяса. Ибо стихийная любовь это необузданная, разрушающая сила, хаос
— Вот именно, — Подлянка от удовольствия потирал руки и оглядывал всех сальными глазами. — Совершенно согласен. В неконтролируемой разумом любви есть что-то первобытное, жеребячье. Может именно это всем как раз и нравится.
Мы снова захохотали, а Валя слегка покраснела. Мне даже показалось, что она вот-вот поднимется и уйдет, хотя в общем-то было некуда. Нас темной угрюмой стеной обступил лес Признаюсь, что я наблюдал за реакцией Вали на этот довольно скользкий разговор с интересом и даже с известным злорадством. К слову сказать, хотя все мы были прожженными циниками, в присутствии Вали мы не переходили известных границ. Однако Валя не ушла, она просто умело переключила разговор на другую тему.
Спали мы в трех палатках. Валя в своей маленькой, одноместной, мы с Шуркой в двухместной, а Подлянка с алиментщиками в трехместной. Когда мы с Шуркой устроились в своей палатке на ночлег, он сказал: »
— Растравил меня Подлянка, бесов сын. Не зря он, чую, завел сегодня этот разговор. Долго мы так не выдержим.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, невольно настораживаясь. Уже по одному его тону можно было догадаться, о чем пойдет речь.
— Да вот, понимаешь, мы ведь тоже не железные Ты думаешь я не вижу, какими жадными глазами ты смотришь на нее.
— На Валю, что ли? — слегка растерявшись, но тоже с усмешкой единомышленника спросил я. А ведь и правда была в моем отношении к ней какая-то раздвоенность. Не хотелось мне показать ему, что я отношусь к ней и по-другому. Вот и принял этот фатовский тон. К лицу ли мне такому бывалому парню стыдливость? Еще уроню себя в его глазах. И я мысленно с силой долбанул кулаком по голове свое второе слюнтяйское "я", чтобы не высовывалось. — Да, аппетитная штучка, — сказал я. —
Хорошо смотрится, особенно здесь, при известном женском дефиците. Не забывай, однако, что она наш руководитель.
— Днем руководитель, а ночью баба, — сказал Шурка, сладко потягиваясь. — Вот гляжу я на нее и думаю, какое добро пропадает. У меня бес в штанах проснулся…
— Ну и что ты предлагаешь? — спросил я.
— Что я предлагаю? — раздумчиво сказал Шурка. — А я ничего не предлагаю. Я просто констатирую очевидный факт. Имеем у себя живую, приятную с виду бабью плоть. Изголодались, как собаки, и не пользуемся ею. Вот что обидно. Это, конечно, не по-хозяйски. Подлянка, например, предлагает спать с ней по очереди. По-хорошему договориться, ну и…
— Ничего не выйдет, — сказал я чуть торопливей, чем надо бы… — Он же чокнутый, этот Подлянка. Она не из таких…
— Я тоже так думаю, — сказал Шурка. — Значит кто-то из нас двоих. Я или ты. Следи за ходом моих рассуждений. Если мы так решим — другие не сунутся. Пусть будет хоть один из нас. Это будет разумно. Согласен?
— Согласен.
— Поканаемся. У кого длинная спичка — тому бригадирша. У кого короткая — тот с носом.
— Давай завтра, — предложил я. — Сейчас ничего не видно.
— Ничтяк, — сказал Шурка. — Спичку мы увидим. Открой палатку.
Он достал коробок спичек, вынул две спички, отломил у одной половину, показал мне «Видишь»? Все без обмана. Тащи любую. Будет, как договорились.
В его зажатых пальцах торчало два одинаковых кончика. Я потянул за один кончик и вытащил длинную спичку. Мне повезло. Шурка в сердцах выругался, повернулся ко мне спиной и больше не проронил ни слова. Честно говоря, все совершилось так быстро, что я не успел даже подумать над тем — соглашаться ли мне на спичках разыгрывать Валю. Скорей всего я согласился просто по инерции, машинально. И только теперь, когда все кончилось, осознал, что же произошло. Слава богу, это был не худший вариант и для самой Вали. Я лежал на спине и беззвучно смеялся. Во-первых, над досадой и злостью Шурки. Очень ему хотелось вытащить длинную спичку — он аж чуть не заплакал от досады. Во-вторых, над собой — это же надо, как мне повезло. Выиграл на спор свою бывшую одноклассницу, по которой когда-то с ума сходил. Хотя в душе считал себя несравнимо выше ее Зато теперь мы поменялись ролями. Теперь она выше меня на целую голову, а может быть даже и на две.
Я испытывал как бы двойственное чувство. И радость от того, что выиграл ее, что теперь она мой трофей, и я по праву победителя могу взять ее под свою защиту. С другой стороны она мой законный выигрыш, и я имею право получить его. К этому я отнесся вполне серьезно. Мне повезло. И то, что когда-то мы сидели за одной партой ничего не меняло. Она стала моей по праву удачи. Это-то и было смешно. И теперь мне оставалось лишь умело воспользоваться своим трофеем. Сейчас она выступала совсем в другом, новом качестве. Я лежал в полной темноте, полог палатки был опущен из-за мошкары, улыбался в темноту и думал над тем, как я это сделаю. Остальные не помеха. Договор дороже денег. А ведь могли решить иначе — или все или никто. И мне пришлось бы подчиниться, у леса свои законы — он не знает ни жалости, ни снисхождения.
Мы с ней стали совсем другими, убеждал я себя. И отношения у нас теперь другие. Так что же ломать голову и припутывать к сегодняшнему то, что было когда-то. Нужно выбрать удобный момент, чтобы все было наверняка. Ну, немножко поухаживать, конечно, не без этого. Так же, как я, допустим, красиво у х а жив ал за девицами из кафе. «Сигареты, коньяк, кофе? Или шампанское?» «И то, и другое?» Сделка состоялась.
Здесь, правда, не совсем тот случай. Но разве в конечном счете все замки не открываются ключами? К ней тоже надо подобрать подходящий ключик. Прежде всего проведу разведку боем, решил я.
Долго ждать удобного момента не пришлось. Через день Валя сама позвала меня с собой на промер. Держалась она со всеми ровно. Голоса никогда не повышала, никого не принуждала что-то сделать. Да это было бы и не к чему. Попросит и все. Обращалась ко всем по фамилии. Ко мне тоже.
— Силантьев, пойдешь сегодня со мной на промер, — сказала она. — Возьми инструменты.
— Есть взять инструменты, — бодро отозвался я. Шурка, сволочь, подмигнул мне, давай, мол, действуй. Лицо, правда, у него было злое.
Мы с Валей двинулись в лес. Остальные остались на участке с буссолью. Вначале шли молча по едва заметной тропинке, бегущей по пружинившему, словно надувной матрас, мху, то по твердой кочкастой земле, там и сям прорезанной неподвижными змеями корней, а то и просто по склизкой, затянутой плесенью земле.
Мы впервые оказались вдвоем, и оба чувствовали некоторую неловкость, не знали с чего начать разговор.
— Ты очень изменилась, — наконец сказал я.
— В какую сторону? В лучшую или худшую? — спросила с улыбкой Валя. Сейчас это была та самая девочка, с которой я десять лет сидел за одной партой. Неужели я ничему не научился за эти годы у нее? Ничего не позаимствовал, кроме ее круглого детского почерка? Ни ее мягкости, сердечности, трудолюбия, честности? Меня словно осенило — я вдруг понял, что все эти годы мне не хватало ее присутствия, тепла ее глаз, участливого голоса, улыбки, таких мягких неторопливых жестов, всего ее такого привычного домашнего облика. Мы шли по утреннему солнечному лесу, мимо рослых сосен, белоствольных березок, красавиц елей, словно вернулись в страну своего детства.
— А знаешь, мне тебя не хватало, — сказал я дрогнувшим голосом, не ответив на ее вопрос
— Если бы не хватало, ты бы нашел меня, — сказала она без упрека, просто как о факте.
Я промолчал. А что я мог сказать. В сущности так оно и было. Школа и все, что с ней было связано, осталось где-то там, в прошлом. А в круговерти, которая меня закрутила потом, для нее, Вали, не оставалось ни места, ни времени. Ах, вон оно что — это воспользовавшись моментом, вылез второй "я" — мягкотелый слюнтяй, готовый пустить слезу при воспоминании о прошлом. Я с досадой цыкнул на него, и он исчез.
— Ты доволен своей жизнью? — все тем же спокойным тоном спросила Валя.
— Ничтяк, — небрежно сказал я и ухарски сплюнул. — Меня еще не списали с корабля удачи, и я…
— Я все знаю, — сказала Валя без тени насмешки. Только непонятное сожаление мелькнуло в ее голосе. — Я все знаю о твоих подвигах. И о твоих неприятностях, разумеется, — добавила она, чтобы сразу внести ясность.
— А я ничего не скрываю и ни о чем не жалею, — с вызовом сказал я.
— Ты был до щепетильности честным мальчишкой, — сказала Валя.
— Я таким и остался, — перебил я.
— И я не могла понять, — продолжала она, не обращая внимания на мои слова, — как ты мог пойти на это. Так унизить себя. Я плакала, когда мне сказали, что ты натворил.
— Ну, знаешь, — возмутился я, — никто тебя не просил плакать. Я отдавал себе отчет в том, что делаю и нисколько не жалею об этом.
Валя удивленно посмотрела на меня:
— Неужели не жалеешь? Не хорохорься. Этим ты ничего не докажешь. Во время суда я думала, что если бы можно было, я бы взяла тебя на поруки. Под залог своей жизни. Я была на суде. Ты видел меня? Когда тебя уводили, мне показалось, что ты посмотрел на меня.
— Нет, не видел. Я ничего не видел. Смотрел и ничего не воспринимал. Давай оставим эту тему, а? — попросил я. — Ну что копаться в прошлом? Что было, то прошло и быльем поросло.
— Мы никогда с тобой ни о чем не говорили, кроме школьных дел, — сказала Валя. — А мне хотелось. Но ты всегда уклонялся от серьезных разговоров. Наверное, не считал меня достойным собеседником.
— Да нет, дело не в том, — с тоской сказал я. Ну что она взялась тянуть из меня жилы?
— А в чем же дело? — настаивала Валя. Как видно, она готовилась к этому разговору и чего-то ждала от него. — Извини, что я настаиваю — мы больше не будем возвращаться к этому.
— А в том, — с некоторым раздражением сказал я, — что я, во-первых, заранее знал, что ты со мной не согласишься, во-вторых, я терпеть не могу разговоров на неприятные темы. У тебя были одни представления о жизни, а у меня совсем по-другому повернуты мозги. Ты всего боялась, а я…
— А ты на все плевать хотел, — повторила она мое старое любимое выражение. И с огорчением посмотрела на меня. — И сейчас тоже?
Мне захотелось послать ее к черту, но я сдержался.
— И сейчас тоже, — подтвердил я не очень, правда, уверенно.
— А почему ты ушел с завода? — спросила Валя. — Тебе нельзя без коллектива. Ты часто не думаешь о последствиях своих поступков. И неизвестно как далеко ты можешь зайти, если отпустишь удила. Разве эта компания для тебя? — с укором закончила она.
— И не для тебя, — насмешливо возразил я. — Однако ты чувствуешь себя здесь неплохо.
— Я другое дело, — сказала Валя. — Это мое призвание, моя работа. Я окончила техникум, заочно учусь в институте.
— Я не люблю, когда другие суют нос в мои дела, — сказал я недовольно. — Я не тебя, кстати, имею в виду, а завод. Я вернулся туда) какое-то время все шло нормально. Потом однажды мастер обозвал меня подонком. Я дал ему по морде и ушел. Вот и все. Хорошо еще, что не отдали под суд. А могли.
— За что он тебя обозвал?
— Вообще-то за дело. Но, сама понимаешь, такое словцо попало в самое больное место. Вот я и взвился. Получилось так. Я пришел на работу в плохом настроении. Мы делали бортшаги на экспорт — это такое приспособление для расточки цилиндров. Для себя мы делаем левую нарезку, а на экспорт надо было правую. Я перепутал, мастер на меня наорал, сорвался, ну а я ему врезал, чтобы не оскорблял.
— Вот видишь, — Валя вздохнула. — Ну ладно, мы пришли, сейчас начнем.
— А как у тебя?
— У меня все нормально. Я довольна. Давай на всякий случай поставим палатку. Бели задержимся, заночуем здесь. — Она поправила рукой ржаную прядь волос, выбившуюся из-под косынки и совсем по-домашнему улыбнулась.
Ну, как я мог потерять ее на столько лет? Ума не приложу. Ведь это не просто Валя — симпатичная в общем-то девушка со вздернутым носом на круглом лице, с нежной розового цвета спелого персика кожей, на которой разбросаны редкие веснушки, и внимательными глазами цвета темного янтаря. Она — часть меня самого.
Удивительно даже, как я раньше этого не понимал. Опять этот сентиментальный хлюпик вылез вперед и во все глаза уставился на Валю. Она сразу это заметила:
— Ну, что ты на меня так смотришь?
— Ого, — я засмеялся, — да ты смущаешься. А я считал, что после отсидки на мне стоит что-то вроде клейма. Мол, не для порядочных девушек. Значит, еще не все потеряно. Да, Валечка?
— Я сказала тебе, Гена, перестань. Иначе я тебя отправлю отсюда. Слышишь? Или сама уйду. Вечером поговорим. А сейчас за работу.
Мы снова были теми же одноклассниками, что и раньше. Только как бы поменялись местами. Не она на меня, а я на нее теперь смотрел с восхищением. А ведь раньше такие девушки у меня не котировались. Большой прогресс Слишком скромна, не модно одета, не здесь, конечно, в лесу, какая в лесу мода? Говорит просто, держится без ужимок, естественно, без кокетства. Сама простота.
Удивительно хорошо в прогретом солнцем летнем лесу. Все охвачено негой и покоем. В чистом, смолистом воздухе журчат голоса птиц. Замерли, словно впаянные в небо, великаны-сосны. На зеленых полянах над цветами кружат какие-то пчелки и бабочки, легкими стайками вьются мошки. Благодать.
Мы сидели у холодного прозрачного ручья, бегущего сквозь коричнево-зеленую мшистую постель, обедали какой-то баландой, сваренной из пшена и тушенки, которая показалась нам удивительно вкусной. Доставали по очереди из алюминиевого в темных разводах копоти котелка ложками этот дымящийся варево-суп, кашу не кашу, и оба то и дело смеялись.
После обеда Валя помыла посуду и тут случилось одно небольшое происшествие. Она споткнулась о камень, упала и сучком какой-то коряги сильно поцарапала ногу выше колена. На ней, к счастью, были джинсы, заправленные в сапоги, — в чем же еще ходить в лесу? — они несколько смягчили силу удара, иначе дело могло закончиться значительно хуже. Валя упала, потом свернувшись калачиком, прижала колени к груди. Я бросился к ней. Брючина была пропорота и потемнела от крови. Признаться мы оба испугались. Валя побледнела и на лице ее выступила испарина.
— Очень больно? — спросил я, помогая ей стаскивать брючину. Ее кожа была сухая, тонкая, шелковистая на ощупь.
— Да нет, вроде не очень, — проговорила Валя и облизнула языком верхнюю губу, на которой мелкими бисеринками блестел пот. — Только печет.
К счастью, царапина была хоть и большой, но не слишком глубокой. Мы промыли ее водой, обработали йодом и перебинтовали ногу. Аптечка у нас имелась. И вот тут-то, когда все было закончено, медикаменты убраны, а Валя, вытянув свои ноги, уселась на свою куртку, я вдруг поддался безотчетному порыву, опустился перед ней на колени и стал целовать ее колени. Не буду лукавить — порыв был не совсем безотчетный — меня поразила красота ее ног, а к этому примешалось еще что-то, не могу точно объяснить что, но только не желание обладать ею. Могу в этом поклясться.
Валя некоторое время сидела неподвижно, потом тихонько, как-то нерешительно стала отталкивать меня руками.
— Ну, что ты? Что ты? Перестань.
Потом она обхватила мою голову и прижала к своей груди.
Так, не двигаясь, мы сидели довольно долго, и я слышал, как часто и гулко бьется ее сердце.
Нет, я нисколько не изменился после этого. Остался таким же шалопаем. Иронизировал над собой. Видишь, мол, стоило зазеваться, как вперед выскочил твой двойник мямля и сразу на колени. Ах, какой же он, право, чувствительный, какой нежный.
Тьфу!
Но это было не вполне искренне. А если вполне искренне, то я был в смятении. Батюшки, что же это со мной происходит?
Ближе к вечеру как-то незаметно наползли тучи. Лес встревожено зашумел, замахал ветками. Близилась гроза. Мы едва успели укрыться в нашей двуспальной палатке. Дождь хлестанул тяжелыми крупными каплями, напористо; яростно. Мы едва успели с веселым смехом залезть внутрь. Вначале молча слушали неистовую чечетку дождя на скатах палатки. Потом стали вспоминать школу.
— Помнишь, как физичка выгнала тебя из класса? — спросила Валя.
— Все шумели, спорили, когда она вошла, просто не заметили ее, а выгнала она меня одного.
— Вот это как раз и заело ее, что не заметили. Она взорвалась, стала кричать: «Скоты! Идиоты!» А ты побледнел, поднялся и отчетливо так сказал: «Почему вы нас оскорбляете?» Она сразу: «Немедленно вон и больше на мои уроки не являйся». Ты вышел, а за тобой вышли остальные.
— А вот за это меня чуть не исключили. Все вспомнили, требовали, чтобы я извинился. А я говорю: «За что же я должен извиняться? Я ее не оскорблял. Я только задал вопрос».
— А помнишь Люду Орешину? Как она была в тебя влюблена? Уроки перестала учить. Ходила бледная, осунувшаяся. Девчонки посоветовали ей объясниться с тобой. Она написала тебе письмо. Ты ответил. Но вот что, она никому не сказала. Зато с тех пор ее как подменили. Снова стала сама собой. Что же такое магическое ты ей написал?
— А ничего особенного, — я засмеялся. Какая все-таки сладость, эти школьные воспоминания. — Я написал всего одно слово. Прямо на ее послании. Дура. И вернул его.
— Вот видишь, какой ты жестокий.
— Причем здесь жестокий? Просто она была весьма нелепа вместе со своей выдуманной любовью. Пусть еще скажет спасибо, что я не высмеял ее при всех.
— Это было бы зря, — серьезно сказала Валя. — Она была очень впечатлительной девочкой. И могла даже из-за этого покончить с собой.
— Из-за такой глупости кончать с собой. А покончила бы, так одной дурой на свете стало бы меньше.
— Ты по-прежнему не веришь в любовь? — спросила Валя. — Вот и вчера, когда все говорили об этом, ты промолчал.
— Почему же не верю? Верю. Только очень уж затрепали это слово. Сидишь в кафе или баре, только и слышишь: «Любовь, любовь…» И по радио, и из магнитофонов прямо надрываются все кому не лень: «Любовь». Даже сам смысл этого слова изменился, теперь оно значит что-то вроде секслюбви. В такую любовь я не верю, мне она не нужна. Я читал одного писателя, что пора придумать для любви другое слово и разрешить употреблять его только раз в жи зни. Это было бы правильно.
Мы лежали лицом друг к другу. В палатке было сумрачно. У Вали блестели глаза. Чувствовалось, что тема разговора ей нравится. Я говорил и вдруг почувствовал, что тело мое как бы бьет слабым током. Этот ток шел от ее тела — мягкого, близкого, влекущего. Меня всего так и заколотило. Валя отодвинулась и предостерегающе сказала:
— Ты чего прижимаешься, Силантьев? А ну, прекрати. И сразу договоримся, чтобы без этого. Ясно?
А у меня аж в голове помутилось, перехватило дыхание.
. Валя! — хрипло сказал я, обнимая ее и притягивая к себе. — Валя! Ведь я люблю тебя. Поверишь, я сам до сих пор не знал об этом. Не признавался себе.
Она засмеялась и спросила:
— На один вечер? Ты сам только что говорил о такой любви.
— Нет, на всю жизнь. Честное слово, — взмолился я. Она не поверила, конечно. Оттолкнула:
— Убери руки. Или я сейчас уйду. — И насмешливо добавила: — То, к чему ты сейчас стремишься, это еще не любовь. Да ты и сам понимаешь.
— Ладно, — сказал я, переворачиваясь на спину. — Не хочешь, не надо. Только имей в виду — это серьезно. Я еще никогда не был так серьезен, как сейчас
— Бели серьезно, я согласна. Но вначале распишемся. Чтобы все было по-настоящему. — И все-таки, судя по ее не совсем уверенному голосу, она еще сомневалась в моей искренности.
— Согласен, конечно, — сказал я. — Вот уж не думал, что у нас все так получится. Однако не понимаю, зачем я тебе такой нужен?
— Какой такой? — удивилась она.
— Ну, меченый. Ты знаешь. Все равно мне хода не будет.
— Почему же не будет? Будет. Пойдешь учиться. Я в тебя верю. Ты всего добьешься, если захочешь. Будем вместе. Ведь для меня любовь не просто слова, а вся жизнь.
Я сказал, что с тех пор, как она подарила мне свою фотографию, я всегда ношу ее с собой.
— Она и сейчас здесь? — спросила Валя радостно и удивленно одновременно.
— Конечно, со мной, в бумажнике.
— Дай посмотреть. Хотя не надо. Все равно ничего не увижу. Темно. А у меня есть твоя фотография. Маленькая. Когда ты на паспорт фотографировался, я стащила у тебя.
— Дураки мы оба, — сказал я. — Особенно я. Жил в каком-то придуманном мире. Не видел того, что рядом.
Валя протянула свою мягкую теплую руку и нежно обняла меня за шею. А по палатке, словно неутомимый танцор, все плясал дождь. Так под его шум мы и уснули.
Вечером следующего дня, закончив промер участка, мы вернулись в свою деревушку. Первым увидел нас Шурка, он поднял в приветствии руку и двусмысленно улыбнулся: «Ну как7» «Все в порядке», — небрежно ответил я. «Молодчина!» — похвалил он. Однако рожа у него при этом была кисловатой. А что я должен был сказать ему? Объяснять, как все было на самом деле?
Ужинали мы у костра. Ели печеную картошку с салом и зеленым луком. Запивали чаем. Потом Шурка играл на гитаре туристские, блатные, шутливые песенки. Пел он старательно, склонив голову набок, словно завзятый музыкант. Валя слушала его с явным удовольствием, что меня, признаться, слегка раздражало. А одну песенку — о Сенегале попросила даже исполнить дважды. А он и рад стараться.
А мне не Тани снятся и не Гали,
Не поля родные и леса.
В Сенегале, братцы, Сенегале
Я такие видел чудеса.
Я не глупый, братцы, и не слабый
Только снятся ночью иногда
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла…
По-видимому, Шурка по-своему истолковывал ее интерес к пению и бросал на Валю зазывно-многозначительные взгляды. Мне это откровенно не нравилось: В грудь мою царапалась ревность. «Какого он черта?» — раздраженно думал я.
Потом Подлянка довольно ловко подсунул нам дискуссию. Причем, как мне показалось, у разговора, который он затеял, был определенный подтекст. Подлянка ни о чем не говорил просто так. Метил он, надо полагать, прямо в меня.
— Жизни самой по себе свойственна большая простота, — говорил он, ехидно поглядывая в мою сторону. — А мы, идиоты, бесконечно усложняем ее. — Подлянка щерил в ухмылке свой безобразный рот, в котором спереди торчало всего три или четыре желтых прокуренных зуба. — Я приветствую тех, кто плюет на все условности и поступает так, как хочется. Все действительно просто. Захотели — сошлись, расхотели — разошлись. — Все это Подлянка говорил своим противным, гнилым голосом, оглядываясь по сторонам за сочувствием. — А то переспали, потом требуют чего-то друг от друга, создают из одной совместно проведенной ночи мировую проблему.
Валя, судя по ее безмятежному виду, не понимала, куда ветер дует. Но я-то понимал. Вот сволочь Шурка — уже растрепался. Подлянка еще некоторое время распространялся в том же духе, все ближе и ближе подбираясь к щекотавшей его нервишки информации.
— Я, конечно, не слепой, — выступал он. — Все вижу, все понимаю, если захочу могу открыто сказать правду. Но зачем? Пусть на моих глазах хоть спят, хоть убивают друг друга, я пальцем не пошевелю. Разве я сделал мир таким, какой он есть? Или могу изменить его? А раз нет, то нечего и соваться. Верно, Валя?
— Так только обыватели рассуждают, — сказала Валя. — Или просто одноклеточные существа.
— А я и есть обыватель, — обрадовался ее реплике Подлянка, аж подскочил, рот до ушей. — Кто же еще? И почему плохо быть обывателем? Зачем сбивать людей с толку? Ты, мол, должен быть героем, или каждый может совершить подвиг. А если я не хочу быть героем — значит я должен перестать себя уважать?
Вот такой, стервец, демагог. Валя с ним заспорила, я ее поддерживал. Шурка тоже время от времени вставлял какие-то глубокомысленные, но невнятные реплики. Предмет спора был явно не до конца понятен ему. Двое алиментщиков молча пили свой крепкий чай, ухмыляясь в бороды.
Потом мы отправились спать. Ни сном, ни духом не ведал я, что ждет меня утром, ложился в каком-то приятном заблуждении, что я, наконец, на пороге новой жизни, что меня ждут счастливые перемены в судьбе… Как хрупок все-таки мир. Намаявшись за день, я спал долго, крепко, без снов. А проснулся с каким-то тяжелым чувством. Что-то меня тревожило, давило. И как видно, не зря.
После завтрака ко мне подошла Валя и, как-то вымученно улыбаясь, попросила показать фотографию. Лицо у нее было непривычно напряженным, словно стянуто невидимой маской. Л я, надо сказать, не очень проницательный человек, не догадался в чем дело, охотно достал бумажник, аккуратно вытащил из под прозрачной пленки внутренней боковины бумажника фотографию и протянул ей. Валя резким движением разорвала надвое фотографию, смяла ее в кулаке и бросила в сторону.
Меня словно ударили по лицу, я почувствовал, что бледнею, поспешно поднял остатки фотографии, бережно распрямил их и не столько возмущенно, сколько огорченно спросил:
— Как это понимать?
— А так, что ты свободен от всяких обязательств.
— Почему? Что случилось?
— Я передумала. — Глухой, враждебный тон. Непроницаемый взгляд.
Больше мне не удалось вытащить из нее ни слова. В продолжении всего разговора она смотрела на меня сузившимися, холодно поблескивающими глазами и на все мои вопросы отвечала с явным нетерпением:
— Между нами все кончено. Не приставай, ты мне мешаешь. Какой-то, правда, проблеск, тень намека мелькнула в ее словах: «Ну, чего ты домогаешься? Ты ничем не лучше других. Оставь меня в покое».
Я ничего не мог понять. А тут вскоре подходит ко мне Шурка и напоминает, что мы с ним должны сходить на станцию за продуктами и почтой. «Ладно, говорю, пойдем». Мы быстро собрались — а чего тут собираться — и пошли.
Вначале я как-то не придал значения враждебным ноткам в голосе и взгляде этого дылды Шурки. Вернее, занятый своими мыслями, не обратил на них внимания, не связал их со странным поведением Вали. Довольно долго мы шли молча. До станции было километров пятнадцать, мы намеревались в этот же день вернуться обратно. Шли налегке. Правда, у Шурки был с собой маленький туристский топорик. Мало ли зачем он может понадобиться в лесу. Мы прошли примерно половину дороги и остановились у небольшого лесного озерца передохнуть. Сели в тенек на поваленную буреломом сосну с голыми плешинами на старой ржавой коре. Закурили. Перебросились несколькими незначительными фразами.
И вдруг Шурка безо всякой связи с нашим разговором многозначительно так, со своим дурацким апломбом заявляет:
— Мы ребята ежики, у нас в кармане ножики. Кто затронет ежика, тот получит ножика.
На блатном жаргоне это означало угрозу, предупреждение. Промолчать — значило признать его право на эту угрозу.
— Ты о чем это? — спросил я, не понимая к чему он клонит, но недовольно, хотя и сдержанно.
— Ты, однако, имей в виду, — медленно так, с паузами заговорил Шурка, — что канались мы на один раз…
Я сразу понял, что это он о Вале. Понял и то, какого я дал маху, когда вступил с ним в постыдный сговор. Ведь сначала все это было вроде шутки. Пусть не очень красивой, не очень удачной, но все же шутки. Я ведь и сам тогда еще не осознал в полной мере, что значила для меня Валя. А этот мой бывший приятель смотрит на меня своими каменистыми глазами и продолжает нудить, словно взвешивает на весах каждое слово:
— Понимаешь, Гена, какое дело. Она мне тоже по нраву. И теперь моя очередь. Все должно быть по справедливости.
Вон оно что. Воистину, у каждого Моцарта есть свой Сальери. От гнусного, прямо-таки иезуитского тона все во мне так и закипело, но я сдержался, все еще продолжал играть в ту игру, которую мы начали, когда канались.
— Об очереди у нас уговора не было, — жестко сказал я, давая понять, что уступать ему не намерен и что никаких его прав на Валю не признаю. — А кроме того у меня с ней ничего не было. Это я так сказал. Валя честная девушка.
— Не знаю, не знаю, — Шурка покачал головой, в упор буравя меня недобрым взглядом. На испуг брал, скотина — Честная или не честная сейчас к делу не относится. А если хочешь знать, в прошлую экспедицию она с Подлянкой путалась. Он мне сам говорил.
Меня как ошпарило — я вскочил, готовый придушить этого Подлянку, вскочил и сел, беспомощно озираясь по сторонам.
— Врет Подлянка. Ему соврать — раз плюнуть.
— Возможно, — менторским голосом сказал Шурка. — Она, конечно, честная как человек, с этим я не спорю. Но женщина есть женщина. Она тоже живая. Ну, а если у тебя с ней ничего не было — это твое дело. Тем хуже для тебя. — Тут он немного сменил тон. — Неужели, Гена, мы с тобой бабу не поделим? — И он пренебрежительно сплюнул.
Вот так он все поворачивал на блатной манер — мол, чего там толковать. Раз, мол, разыграл девчонку, то тем самым признавал и за ним право на нее. Так что крути не крути, а теперь должен уступить. Что-то вроде правил карточной игры — проиграл — хочешь не хочешь, а плати. Такой в общем-то был смысл его слов. Видно было, что он заранее продумал разговор со мной и не зря вызвался идти на станцию, хотя вчера уговаривались, что пойдет другой.
Мне бы сказать просто — отвяжись, мол, от меня со своими дурацкими притязаниями Я люблю ее, она меня. Но сказать так у меня язык не поворачивался. Тем самым я должен был бы заявить и ему, и себе, что я совсем не тот человек, каким был и за кого выдавал себя до сих пор. Сказать это я был не готов. Правила красивой игры не позволяли, все, что я исповедовал до сих пор, мои понятия о жизни противились этому. Чтобы сказать такую простую вещь, надо было преодолеть внутри себя огромную преграду — стать или вернее признать себя другим человеком. Все это я скорее не понимал, а чувствовал и никак не мог решиться перейти этот невидимый барьер.
Шурка это тоже, конечно, понимал и продолжал наступать на меня. Он представить себе не мог в полной мере всей серьезности нашего разговора и моего отношения к Вале. Его просто раздражало мое сопротивление, и он во что бы то ни стало хотел убрать со своего пути эту преграду.
— Чего ты ломаешься? — примирительно сказал он. — Тебя-то от этого не убудет. Ты, потом я, потом снова ты. Нашли из-за чего спорить. Договорились?
— Нет, — сказал я, глотнув воздуха, будто мне не хватало дыхания. — Не договорились. Я ее тебе не уступлю.
Шурка деланно засмеялся, картинным щелчком отбросил окурок.
— А кто тебя спросит?
— Ну, не спросишь, так пеняй на себя.
И тут он сказал, наконец, то, что объяснило мне утренний поступок и слова Вали.
— Ну что ты права качаешь? Вчера вечером я сам с ней обо всем договорился. Я ей прямо сказал, как мы с тобой разыграли ее на спичках. Ты свое получил, теперь она будет моей. Я не ты, я ее быстро обломаю. Я секрет знаю, как взнуздывать строптивых кобылок.
— Значит все рассказал ей? — словно бы равнодушно и даже как бы посмеиваясь, спросил я, наклонившись к земле и перебирая пальцами щетинки засохших иголок.
— Ага, — весело хохотнул Шурка. Он думал, что рассмешил меня. — А что скрывать? Так ее легче уломать. Сам понимаешь.
Он еще не до конца верил, но уже догадывался, что сейчас я ударю его. Вскочил, ощерился, протянул вперед руку: Ты что! Ты что!"
Дрались мы, как сказал бы юморист, от всей души. Я никак не мог разрядиться. Ненависть, злость душили меня, застилали глаза глухой белой пеленой. Мое остервенение передалось ему. Мы падали, вскакивали, снова бросались друг на друга как два диких пса. С хрястом и гуканьем лупили друг друга кулаками, ногами по чем попало, готовы были перервать друг другу глотки. Вначале грубо, отрывисто ругались, потом перестали, из раскрытых ртов вырывалось лишь тяжелое, прерывистое дыхание и какое-то бульканье. Отчетливо помню — мыслей в голове не было никаких. Не считая одной — как ловчее ударить своего смертельного врага, который еще вчера считался моим другом.
Вот так довольно первобытным способом я превращался в человека. Что-то случилось со мной, будто щелкнула какая-то пружина и пришел в действие весь механизм — задвигались шестеренки, поршни, цепи, и я ожил, стал возвращаться к нормальным понятиям, нормальной жизни.
Если бы я следовал своей прежней идее «красивой жизни» с ее ложно-картинными представлениями и понятиями я должен был бы ради бравады, ради громкого пустого слова, красивой позы, мнимого товарищества уступить Шурке Валю. А я не уступил и вдруг понял, что с этим терпит крах вся моя прежняя жизнь.
Очевидно, я был злее его и мной двигало в общем-то чувство внутренней правоты — я стал одолевать Шурку. Несколько раз он падал, потом поднимался и стоял с опущенными руками, глядя на меня своими налитыми кровью бессмысленными глазами. Я не собирался его щадить. Я снова бил и готов был бить, пока не запросит пощады. И вот тут-то он схватил свой топорик и бросился на меня. Что есть силы я оттолкнул его. Он полетел на сосну, стукнулся об нее, отскочил в сторону и упал на свой отточенный топорик. Из раны его на боку захлестала кровь.
Шурка схватился за бок рукой, потом отдернул руку, испуганно посмотрел на нее — вся пятерня с растопыренными пальцами была в алой густой крови. Капли ее — словно ярко красные ягоды брусники срывались с руки и тяжело падали на землю.
Шурка приподнялся, глаза его полыхали ненавистью. Рукой он нашаривал топорик.
— Убью суку! — сквозь сжатые зубы цедил он. С видимым усилием он поднялся на ноги и пошел на меня, держа над головой поднятый топорик.
Я был в растерянности. Что делать? Продолжать драку? Но вся левая сторона туловища Шурки потемнела от крови.
Он, пошатываясь, тяжело ступая, шел на меня, я пятился. Мы словно загипнотизированные не сводили друг с друга напряженных взглядов. Он шел на меня, я шаг за шагом отступал. Расстояние между нами не уменьшалось, но и не увеличивалось.
Когда Шурка понял, что не сможет настичь меня — нас разделяло метра три — он приостановился и с силой бросил топорик мне в грудь. Когда-то я несколько месяцев занимался боксом. Может быть это и спасло меня. Я успел уклониться. Топорик пролетел мимо. Шурка упал вниз лицом.
— Если не дашь перевязать себя, — сказал я ему, — то погибнешь от потери крови.
— Черт с тобой, перевязывай, — сказал он, переворачиваясь на спину. Лицо его побелело, тело обмякло.
Мне пришлось тащить его на себе более десяти километров. В поселке ему оказали помощь. К счастью, все обошлось.
Потоком времени таежное лето уносилось в прошлое все дальше и дальше. Иногда я доставал из бумажника разорванную фотографию Вали, смотрел на ее юное улыбающееся лицо и вновь прятал фотографию. Я люблю ее и этого у меня никто не отнимет.
Я работаю наладчиком в строительно-монтажном тресте. Однажды был в командировке довольно далеко от дома. Как-то мне показалось, что в толпе мелькнуло ее лицо. Однако, трезво поразмыслив, я решил, что ошибся. Откуда она могла здесь взяться? Командировка подходила к концу — назавтра утром я улетал — и я решил доставить себе удовольствие не побриться и не почистить туфли, как обычно.
И все-таки я напрасно не почистил в то утро туфли и не сбрил щетину со своих щек. Вечером я столкнулся с ней нос к носу у витрины кинотеатра. Мы оба вытаращили друг на друга глаза и с минуту ничего не говорили, а только моргали. Наконец, она сказала:
— А мне на днях показалось, что я видела в толпе тебя… Черты ее лица немного округлились, стали еще женственнее, мягче, привлекательнее.
— Знаешь, — сказал я, — а я ждал встречи с тобой. Я ведь по-прежнему люблю тебя, только тебя одну и никого больше.
— Ну, что ты кричишь на всю улицу? — сказала она, улыбаясь. — Давай отойдем в сторонку, а то перед людьми неудобно, — она потянула меня за рукав к краю тротуара
— Плевать! — сказал я. — Пусть слушают. Я сделал это с опозданием на целых семь лет.
— Глупый, — сказала она. — Я тебя тоже любила Я тебя и сейчас люблю, сумасшедшего.