Один из многих на дорогах тьмы…
ModernLib.Net / Фэнтези / Манова Елизавета / Один из многих на дорогах тьмы… - Чтение
(Весь текст)
Елизавета МАНОВА
ОДИН ИЗ МНОГИХ НА ДОРОГАХ ТЬМЫ…
Мрак души моей не рассеет свет,
Равнодушный гнев не смягчит мольба.
На дорогах тьмы мне спасенья нет —
Сам себе я суд, сам себе судьба.
«Ведь не станете вы отрицать того, что дороги этого мира полны как живых, так и мёртвых?»
Ли Фуянь «Подворье предсказанного брака»«Нет более мучительного наказания, чем не быть наказанным»
Акутагава Рюноскэ1. КАКАЯ-ТО ИЗ СМЕРТЕЙ
Он уже знал, что жизнь эта будет недолгой, потому что проснулся в избитом, переполненном болью теле.
Боль не имела значения, существование тоже. Он просто лежал и ждал, пока станет понятно, кто он здесь и как предстоит умирать в этот раз.
Когда рождаешься, это занятней. Ты кем-то рождаешься, живёшь, и только потом, перед самой смертью, вдруг вспоминаешь, кто ты такой и сколько раз уже умирал.
«Значит, скоро, — лениво подумал он. — Что-что, а смерть его всегда была не приятной. И — самое скверное — всегда не последней. А будет ли когда-то последняя смерть?» Но и это тоже уже почти безразлично. После сотни смертей становится всё равно. Если что-то и важно — так только это мгновение, пока ты — это ты и остаёшься собой. Был ли я в первой жизни в чём-то виновен? Если да — то это давно потеряло смысл. «Когда наказание несоразмерно с виной… а если и соразмерно? — подумал он. — Если я забрал столько жизней, что мне предстоит много тысяч смертей?» Но это тоже уже не имело смысла, и, кроме боли. теперь появился свет. Не радостный тусклый свет, рассеянный чем-то чёрным. «Решётка, — подумал он, — я в тюрьме», — и сразу же боль обозначила губы.
Он медленно поднял тяжёлую руку, другая рука потянулась за ней. Наручники. Этот я — не тихоня. И новая боль — поднять голову и осмотреться. Нет, не тюрьма — темница. Мокрые стены в зелёных потёках, грязь и сырая вонь…
Он попробовал — и улёгся опять. Этому телу слишком много досталось. Кто бы ни был в нём до меня, он не скучал в последнее время.
Шаги. Уже за мной? А впрочем, и это не страшно: скорее начнут, быстрее кончат.
Нет. Только двое. Вдвоём бы они не пришли: меня предстоит нести. Тюремщики. Двое? Значит боятся.
Ввалились и осмотрительно встали в сторонке — тот, кто был до меня, заставил себя уважать. Тюремщики. Это свои ребята, я столько их повидал в бесконечных смертях. Бывали скоты, но бывали и люди. Ну, эти посередине. Возможно, как раз они обрабатывали меня. Плечистый верзила и бородатый крепыш. Да, если они, все понятно.
— Ну? — сказал бородатый второму. — Проспорил? Энрас помрёт путём!
— И тебе того же желаю, — ответил узник спокойно. — Да поскорее.
Верзила поймал бородатого за плечо, легонько отдёрнул назад и объяснил добродушно:
— Он по простоте. Не серчай.
— Когда? — спросил узник, и они озадаченно переглянулись.
— Почему-то я не расслышал. Голова болела, что ли?
Они переглянулись опять, и верзила ответил смущённо:
— Завтра о полудне, господин. Ежели чего желаешь… оно не велено… ну, да…
— Воды! — приказал он. — И чтоб до завтра я никого не видел.
— Энрас! — грубо сказал бородатый. — Тут твоя баба…
— Никого!
Теперь они уберутся, и я останусь один. Почти небывалый подарок — побыть собой и с собою наедине.
— Господин! — тихонько сказал верзила. Почему-то они не ушли. Стоят у двери и смотрят, и в глазах их страх и жестокое ожидание. — Это правда?
«Что?» хотел он спросить, но не спросил. Эти жаждущие глаза, эти бледные, потные лица…
— Да, — сказал он, — или нет. Узнаете, — и отвернулся к стенке. А когда, наконец, стукнула дверь, боль улыбки опять шевельнула губы. Занятное наследство он мне оставил. «Кто он был, этот Энрас?» — лениво подумал он. Кажется, это будет поганая смерть.
Рядом стоял почти полный кувшин с водой; он с трудом подтянул его скованными руками, долго пил, а потом стал устраиваться поудобней. Это тоже искусство — уложить избитое тело так, чтоб боль стала вялой и даже приятной. Наслаждение ничуть не хуже любви — миг, когда утихает боль.
Нет, подумал он, я просто забыл. Если я наказан, подумал он, это глупо вдвойне — я не страдаю. Страх отмирает, а к боли я так привык, что без неё мне чего-то не хватает.
Он лежал и глядел на серый квадрат, рассечённый тёмной тенью решётки, и какие-то смутные воспоминания не спеша перепутывались внутри. Все его жизни давно перепутались в нём. Он не знал, какая из них была первой и какая из них была. Лица, улицы, корабли, грохот бомб, пение стрел… тишина.
Тишина подошла и наклонилась, положила руки ему на лицо, и опять колесо, оно катится мне навстречу: колесо из огня, колесо из звёзд; тяжело проминая мякоть тьмы, оно катится на меня, и беззвучный стон — это те, кого оно раздавило, и сейчас… боль! боль! жуткий треск раздираемой плоти, а когда оно прокатилось по мне, я поднял голову и засмеялся. Я — раздавленный, я — убитый, всё равно я смеюсь над тобой! И тогда оно зашаталось, накренилось… нет, оно катится дальше, но когда-нибудь, может быть…
Снова шаги — там, за дверью; он недовольно открыл глаза. Темнота. Да, успело стемнеть, мне не долго осталось, подумал он, да и то норовят отнять.
Грохот засовов, ржавый возглас замка, дымный свет в глаза; он поморщился, щурясь, вгляделся. Тучный мужчина в расшитой хламиде, а при нем двое в чёрном и с факелами в руках. Не наигрались со мной, что ли?
Он невольно проверил тело — больно, но уже кое-что смогу. И подумал: тоже неплохо. Если они за меня возьмутся, им придётся меня убить.
— Энрас! — позвал его главный. — Энрас!
Он не ответил. Глядел в упор и молчал.
— Энрас, ты что, не узнал меня?
Забавно было бы, если бы узнал.
— А зачем мне тебя узнавать? — спросил он спокойно.
— Энрас, — сказал тот с тревогой. — Это я Ваннор, разве ты не помнишь меня?
Обрюзгшее пористое лицо, безгубый рот, а глаза в порядке. Поганый тип, но не глуп и не трус. И тоже боится…
— А чего мне тебя помнить? Я думал мы попрощались.
Ваннор рявкнул на провожатых, они сунули факела в гнёзда, и теперь мы вдвоём — я и враг. И бодрящая радость: не знаю, как там ваш Энрас, ну, а я тебе покажу.
— Энрас, — вкрадчиво начал Ваннор. — Ты полон ненависти, и это печально, ибо завтра дух твой должен расстаться с плотью. Сумеет ли он, отягощённый, покинуть эту юдоль скорбей?
— Сумеет, — сказал он спокойно. — Со своим духом я разберусь. К делу!
Ваннор молча глядел на него. Глядел и глядел, сверлил глазами и, наконец, сказал без игры:
— Ты знаешь, зачем я пришёл.
— Можешь уйти.
— Раньше ты был разговорчивей.
Врёшь, подумал он, главного он не сказал.
— Ладно, — сказал Ваннор, — ты меня ненавидишь. Но ведь то, что не хочется подарить, можно продать. Только одно слово, только «да» или «нет», и ты получишь лёгкую смерть! — и опять этот странный, перепуганный, жаждущий взгляд.
— Лёгкая смерть? Это немного меньше боли? Нет, мне уже всё равно.
— Завтра ты пожалеешь, потому что это не так больно. Это очень противно, Энрас. Гнусная, позорная смерть…
— Люди — странные твари, Ваннор. Иногда они почитают именно тех, кто умер позорной смертью.
— Ну, хорошо, — сказал Ваннор, — видит бог, я этого не хотел! Ты сам заставляешь меня. Аэна…
Снова он впился глазами в его глаза и отшатнулся, увидев в них только тьму.
— До сих пор я щадил её, Энрас, но ты знаешь, что я могу!
— Догадываюсь, — спокойно ответил узник, — и мог бы сказать, что и это уже всё равно. Нет, — сказал он, — врать я не стану. Просто не могу верить твоим обещаниям, раз не могу заставить тебя выполнить их.
— Я поклянусь! — воскликнул Ваннор. — Перед ликом Предвечного…
— Ты врёшь не в последний раз. Хватит, Ваннор! Ты ничего не выгадаешь, если замучишь Аэну. Даже не отомстишь, потому что я не узнаю. Уходи. Нам не о чём говорить.
— Ты должен сказать! Не ради меня… Энрас, ты сам не знаешь, как это важно! Дело уже не в тебе…
Он усмехнулся. Улыбался разбитыми губами и глядел в это смятое страхом лицо, в эти жаждущие глаза.
— Должен? Это ты мне кое-что должен, Ваннор, — и не мне одному. — Ничего, — сказал он, — когда-нибудь ты заплатишь. А это я оставляю тебе. Думай.
— Энрас!
— Уходи! — приказал он. — Не мешай мне спать. — Закрыл глаза и отвернулся к стене. Легко не выдать тайну, которой не знаешь. А любопытно бы знать, подумал он.
…Сухой горячий воздух песком оцарапал грудь, короткою болью стянул пересохшие губы.
Его не тащили — он сам тащился: хромал, но шёл — и серое душное небо качалось над головой, виляло туда и сюда, цеплялось за чёрные крыши.
На редкость угрюм и безрадостен был этот мир, с его побуревшей листвою, с пожухшей травою, с безмолвной, угрюмой толпой, окружающей нас. И те же молящие, ждущие, жадные взгляды — они обжигали сильней, чем удушливый воздух, давили на плечи, как низкое, душное небо — да будьте вы прокляты, что я вам должен?
И только одно искажённое горем лицо мелькнуло в толпе, усмирив его ярость. Значит, Энраса кто-то любит. Хоть его…
Он не терпел, чтобы его провожали — ведь провожают всегда совсем не его, но почему-то сейчас это было приятно. Так одиноко было идти сквозь толпу в этом высасывающем, удушающем ожидании.
Толпа раздалась, пропуская его к помосту, и он усмехнулся: и тут колесо! Не очень приятно, но тоже не в первый раз…
Его потащили наверх, и он двинул кого-то локтем — без зла, просто так. Нет! Потому, что стражники тоже молчат, ни слова за всю дорогу. Он глянул и сразу отвёл глаза. Все то же. Мольба и страх. И когда он возник на верху, толпа не ответила рёвом. Просто лица поднялись вверх, просто рты приоткрылись в беззвучном вопле. Да или нет? Скажи!
Да что вам сказать, дураки? Откуда я знаю?
Пересыхающий мир под пологом низких туч… удушье… тяжесть… палящий сгусток огня… Так вот оно что! И тут все то, что он говорил, словесные игры этой ночи, сложились в такую отличную шутку, что он засмеялся им в скопище лиц. Нет, дурачьё, я промолчу! Скоро вы все узнаете сами! Ну, Энрас, хоть ты меня и подставил, но спасибо за эту минуту веселья!
А потом он молчал — что такая боль для того, кто изведал всякие боли? Только скрип колёса, стук топора, мерзкий хруст разрубаемой кости…
А потом был вопль из тысячи глоток.
Палач поднял голову над толпой, и голова смеялась над ними!
2. АЭНА
Эту ночь она тоже провела у тюрьмы.
Сколько дней назад она убежала из дому? Не было дней — лишь одна бесконечная ночь, иногда многолюдная, иногда — пустая. Свет погас, и все в ней погасло в тот день; не было мыслей, не было даже надежды. Только какой-то инстинкт, какая-то безысходная хитрость…
Эта хитрость велела обменятся одеждой с нищей старухой, и теперь мимо неё, закутанной в драное покрывало, не узнавая, ходили те, что искали её.
Этот странный инстинкт заставлял без стыда подходить к тюремщикам и охране, и она торопливо совала в их руки то кольцо, то браслет, и они отводили глаза от безумных пылающих глаз, обещали, не обещали, но не гнали её от тюрьмы. Ела ли она хоть раз за все эти дни? Спала ли хоть миг за все эти ночи? Только жгучая чёрная боль, только жаждущая пустота…
— Он не хочет, — сказал ей тюремщик и отдал кольцо. Это кольцо подарил ей Энрас, и она берегла его до конца.
— Уходи, — сказал тюремщик, — никто ему не нужен.
Это была неправда, и она не ушла. Она только присела на землю в глубокой нише, и её лохмотья слились со стеной. Там, за этой стеной, ещё билось его сердце. Когда оно перестанет биться, она умрёт.
А потом появились люди, и она побежала к воротам. Было очень много людей, но она не видела их. Бешеной кошкой она продиралась в толпе, яростная и бесстыдная, словно горе.
И она его увидала! Не глазами — что могут увидеть глаза? Искалеченного, едва бредущего человека с изуродованным лицом. Нет, всей душой своей, всей силой своей любви увидала она его — красивого и большого, самого лучшего, единственного на свете. И она рванулась к нему — сквозь толпу, сквозь охрану, сквозь… и его глаза скользнули по ней.
Это были чужие глаза, они её не узнали. Только тьма была в этих глазах. Непроглядная твёрдая темнота и угрюмая гордая сила.
— Энраса нет, — сказали эти глаза. — Уходи! — и вытолкнули из толпы. И она, спотыкаясь, слепо пошла прочь, пока не наткнулась на что-то и не упала. И поняла, что незачем больше вставать. Энраса нет. Все.
Серым жалким комком она легла у тюремной стены, и даже боли не было в ней. Только жгучая, горькая пустота все росла и росла, разрывая ей грудь. И когда пустота стала такой большой, что проглотила весь мир, что-то мягко и сильно ударило изнутри. Позабытое дитя напомнила о себе, и впервые за все эти дни в ней шевельнулась мысль. Нет, не мысль — долг. Если я умру — умрёт и оно. Последнее, что осталось от Энраса, умрёт во мне. Я не должна умирать…
Грубые руки потянули её с земли. Грубая рука схватила её за плечо и и отвела с лица покрывало. И она увидела: это те, что в чёрном. Чёрные отыскали её, и она умрёт. Умрёт — когда не должна умирать. И она взмолилась — не Небу и не Земле, а кому-нибудь, кто может её услышать:
— О, пощадите! Дайте отсрочку! Мне ещё нельзя умирать!
И грубые руки отпустили её. Сквозь чёрную тишину она увидала людей. Много людей в серых плащах, лица их были закрыты и что-то блестело в руках. Никто ничего не сказал. Тишина задрожала от лязга мечей, и чёрных не стало. Люди в сером взяли её на руки и унесли от тюрьмы.
Когда открылись глаза, она лежала в постели. Она не знала, чей это дом. Теперь у неё не осталось дома. Она не вернётся в дом отца, потому что отец выдал Энраса чёрным.
Через день — или несколько дней? или это все длилась ночь? — она поднялась с постели. Ей дали платье и чистое покрывало, и люди в сером куда-то её повели.
Ночь была в ней, но стояло ранее утро, серое, как плащи, и её привели на площадь. Площадь была пуста, и помост уже разобрали. Она не знала, что был помост. Она только поняла: здесь умер Энрас. Она легла на истоптанный грязный камень, раскинула руки, прижалась к нему лицом. И всей душой своей, всей силой своей любви она воззвала к Энрасу: любимый, где ты? Ответь, отзовись, я не могу без тебя!
Но он так давно и так далеко ушёл! И кровь, что здесь пролилась, была не его кровь. Он успел уйти, не изведав ни мук, ни позора, и кто — другой умер здесь вместо него. И острая, как кинжал, благородная жалость вонзилась в неё и исторгла слезы на глаза. О брат мой! Неведомый мой, несчастный брат! Спасибо тебе за то, что ты сделал. Демон ты или наказанный бог, или лишённая тела душа, но пусть кто-нибудь пожалеет тебя и дарует тебе покой!
А когда она поднялась с земли, человек с закрытым лицом заговорил с ней.
— Дочь Лодаса, — сказал он, — мы себя погубили. Мы сделали богом того, кто был послан спасти людей. Теперь он недобрый бог, он покинул нас в гневе, и смеялся над нами, когда уходил. Если хоть что-нибудь на земле, что способно смягчить его гнев?
— Да, — сказала она и прижала ладонь к животу. И тогда человек сдёрнул с лица повязку. У него было сильное худое лицо и глаза, золотые, словно у хищной птицы.
— Дочь Лодаса, ты вернёшься в дом отца?
— Нет, — сказала она спокойно.
— Тогда я, Вастас, сын Вастаса, принимаю тебя в свой дом.
— Я не буду ничьей женой.
— Ты войдёшь в мой дом как тооми — старшая из невесток.
И она закрыла лицо и пошла за ним.
В тот же день они покинули Ланнеран. Два дня мотало её в закрытой повозке, и мир был тускл и бесполезен, как жизнь. А на третий день она увидала Такему. Дом Вастаса стоял на высокой горе, а селение облепило её подножье.
В доме Вастаса она одела вдовий убор, и когда чёрное платье облекло её стан, темнота сомкнулась над ней.
Три дня лежала она без и сна без слез в чёрной боли своей утраты. А потом — впервые — к ней пришёл этот сон.
В чёрном — чёрном заботливом мраке была она, и другие, такие же, были рядом. Неощутимые, недоступные взгляду, но они были рядом, и он не пуст для неё был мрак. Но жестокий свет возник впереди, колесо из звёзд, колесо из огня, оно мчалось к ней, рассыпая пламя, и под ним задыхалась и корчилась тьма.
И она уже знала, что это конец. Мрак дрожал под ногами, и жар опалял, но огромный яростный человек с телом Энраса, но не Энрас, вдруг схватил её за руку и приказал:
— Назовёшь его Торкасом.
А потом он отшвырнул её прочь — прочь от смерти, прочь от огня, и колесо прошло по нему…
Она проснулась в слезах и встала с постели. И с тех пор она зажигала в молельной два поминальных огня — один для Энраса, один — для Другого.
3.ТОРКАС
На исходе ночи, едва просветлело, Торкас с Тайдом были на горной тропе. Самый добрый, самый надёжный час между жаром дня и ужасом ночи, когда все живое торопится жить. Добрый час для охоты; они вдвоём загнали тарада, и Торкас прикончил его ножом.
Торкасу шёл семнадцатый год; он был суровый и молчаливый, рослый и сильный не по годам. И пока Тайд освежевал зверя, он стоял на самом краю утёса над долиной, всплывающей из тишины.
Он будет правителем этого края, потому что у Вастаса нет сыновей. Он это знал; это было совсем не важно. И сила его, и храбрость, и личный воинский знак — кто может похвастать этим в такие годы? — тоже не много значили для него. Он просто такой, какой он есть, и это даётся ему без труда. Но есть и другое, которое не даётся. Томительное тревожное ощущение второго, не настоящего бытия. Как будто он жил и прожил, и забыл, и снова живёт все то же десятый раз.
Как будто он — не он, не только он. Опять оно поднялось изнутри: мир ярче, резче запахи, тревожней звуки. И что-то — чёрное, знакомое, чужое — смерть? Тень за спиной. Упорный взгляд, назойливое вкрадчивое приближение…
И он отпрыгнул. В единственный оставшийся миг он отпрыгнул назад, схватил за шиворот Тайда, отшвырнул его за скалу и прыгнул вслед. И лавина камней обрушилась на утёс, на то место, где он стоял и где Тайд свежевал тарада. Камни бились об их скалу, отлетали, гремели вниз, и он чувствовал на губах эту тягостную улыбку безнадёжного торжества.
— Сын бога! — тихо промолвил Тайд. — Воистину длань судьбы над нами! Мальчик мой, за что тебе это?
Глаза в глаза — и серая бледность легла на его лице. Тайд ходил за Торкасом с малых лет, он учил его ездить верхом и драться; крепкий мужик на пятом десятке, но для Торкаса он был стариком.
— Не бойся, — сказал Торкас. — Я не спрошу.
Их дормы остались внизу, у начала тропы, и, вскакивая в седло, он снова взглянул на Тайда. Глаза — в глаза и не единого слова. И это значит: из тех, что посмеют ответить, я должен спрашивать только мать. И это значит: мне незачем торопится, до вечера я не смогу увидеть её.
Ему было незачем торопится: ещё загадка ко многим загадкам. Она отлично легла к другим, и сразу все стало почти понятно.
Я не знаю, как зовут мою мать.
Вастас, владетель Такемы, зовёт мою мать тооми, женою старшего брата, — но у Вастаса нет братьев.
А все в доме, даже жены Вастаса, называют мать госпожой — и в лицо, и за глаза. В детстве я думал: «госпожа» — это её имя.
Я не знаю, кто мой отец. Вастас зовёт меня сыном, но это не так… Я знаю чуть не с рождения, что Вастас — не мой отец, хотя любит меня, как сына.
Суровое вдовство матери и то, что она не стареет. Она красивее всех женщин Такемы, но кто из мужчин пытался прислать ей дары?
И странные сны, где меня всегда побеждают. Всегда я дерусь с одним и тем же врагом, и он всегда успевает меня прикончить. И тусклая память о непрожитой жизни. Какие-то сказочные города, чудовища, огромные реки…
Кто этот бог, что бросил меня и мать? И что во мне так встревожило Тайда?
В доме Вастаса свято блюли старинный обычай. С десяти лет Торкас жил среди воинов на мужской половине, и раоли — внутренний дом — был закрыт для него. Он мог попросить служанку позвать к нему мать, но это было бы оскорбительно для неё. Только к смертному одру он мог бы её позвать.
Она могла бы вызвать его к себе, но это было бы оскорбительно для него. Он был воин высокого ранга, а не слуга — только к смертному одру она могла бы его позвать.
И оставалось лишь просить у Вастаса позволения пройти вместе с матерью во внутренний сад.
…Дворик, где пахли цветы и журчала вода, и деревья ещё не осыпали вялые листья. Серый сумрак висел среди серых стен, и мать была все такой же девочкой в чёрном.
Кем он был, этот бог, который оставил её?
— Мама, — сказал он тихо, и голос его задрожал, потому что эта девочка — всё равно его мать. Она его родила и кормила грудью, и, пока могла, отгоняла страшные сны. — Мама, — спросил он, — как твоё имя?
Снизу вверх она глядела в его глаза, и в огромных её глазах было чёрное горе.
— Ещё не время, Торкас, — сказала она.
— Мама, — сказал он, — я уже многое понял.
Чёрное горе стояло в её глазах, но голос её был твёрд и спокоен:
— Догадываться — не значит знать. Нет, Торкас, — сказала она. — Не торопись. Побудь ещё моим сыном. Мальчик мой, — нежно сказала она, — не покоряйся, будь сильнее судьбы! Разве Вастас не любит тебя? В самый чёрный час он спас меня. Он заботился о тебе и воспитал, как родного сына. Разве ты не обязан отдать наш долг? Служи ему, защищай, унаследуй Такему и сбереги от врагов!
— Мама, я должен знать! Я выберу сам, но я должен.
— Выбора не будет, — сказала она.
Стоят и смотрят друг другу в глаза рослый воин и хрупкая женщина в чёрном. И только глаза их похожи — как мрак походит на мрак, огонь — на огонь и вечность — на вечность.
— Моё имя Аэна, — сказала она. — Я дочь Лодаса, одного из Двенадцати.
— Двенадцать?
— Двенадцать соправителей Ланнерана, — ответила она без улыбки. — Твой отец был Энрас из рода Ранасов, третий по старшинству. Он был человеком, но его сделали богом. Больше я тебе ничего не скажу.
Она повернулась и ушла, и он остался один. И он подумал: почему она моя мать? Почему другой такой нет на свете?
4. ВАСТАС
Лет десять, как он перестал ночевать в раоли. С тех пор, как начались страшные ночи. Слишком долго его вызывать из раоли, не то, что из комнат в Верхней башне.
А, может быть, вовсе не в этом дело. Жены его стареют, как и он сам, а Она, та, которую он так поспешно назвал сестрою, та, между которой и им только его честь и его слово…
Даже горечи нет в мимолётной мысли, как нет в нём сейчас волнения плоти. Он сидит, высокий, все ещё сильный; лишь седина облепила виски и морщины легли возле губ.
Жалкий огонь светильника корчится на столе, никнет и мается в тягостной духоте. Не хочется думать о раскалённой постели. Не хочется думать о том, что бродит вокруг. С тех пор, как наш край запрудили ночные твари, Такема в осаде каждую ночь. Пока мы заставили их присмиреть. В последнюю вылазку Торкас не дурно их проучил…
И чуть раздвинулись угрюмые складки у губ, чуть смягчился пронзительный взор. Торкас — не дитя моих чресел, но дитя души моей, сын бога — и всё-таки он мой. Он будет великим воином, и пусть иссякнет мой род, но не иссякнет слава Такемы…
Торкас… Все мысли о нем, и Вастас не вздрогнул, когда сам Торкас вдруг встал на пороге.
— Что случилось? — спросил он. — Тревога?
— Нет, отец.
И непонятное беспокойство: слишком мягко он это сказал. Торкас — суровый не по годам, он умеет таить свои чувства…
— Отец, — сказал Торкас и встал перед ним, и огромная чёрная тень потянулась под кровлю. — Я хочу тебя спросить.
— Что? — спросил он угрюмо. Неужели это свершилось? Неужели бог отнимет его?
— Я уже кое-что знаю, — сказал Торкас. Он дождался кивка и сел, и печальный огонь лампадки ярко вспыхнул в его глазах. — Я спросил у матери.
— Аэна — мудрая женщина, — грустно ответил Вастас. — Если она сказала — значит пора.
— Мой отец — ты, — сказал Торкас. — Ты меня вырастил и воспитал. Тот другой — только имя. Но всё равно я хочу узнать…
Мгновенная ярость: я не позволю тебе ожить! И твёрдая горечь: я уроню себя, если солгу. Бесчестно соперничать с мертвецом, а превыше чести нет ничего.
— Это не только имя, — ответил он. — Это было последней нашей надеждой… или предпоследней, мне этого знать не дано.
— Он сделал мать несчастной!
Да! Подумал он яростно, и я его ненавижу! Но ответил честно, как подобает мужчине:
— Его просто убили, Торкас. Не думаю, чтобы он желал ей такой судьбы.
— Так кто он был: человек или бог?
— Человек, но его сделали богом. Погоди, Торкас, — сказал он устало, — давай я расскажу тебе все. Я видел Энраса дважды, — сказал он, — но не мог с ним говорить, потому что был в Ланнеране тайно.
— Почему? — спросил удивлённый Таркас.
Он прикрыл глаза, сжал и разжал кулаки. Можно сказать: это моё дело. Можно солгать. Но не зачем открывать рот, чтобы сказать пол правды. И нельзя себя унижать, замарав ложью язык.
— Род Вастасов кончался на мне, — сказал он хрипло. — Я говорил с Ведающим и вопрошал Отвечающих, но имя своё я не назвал никому. Ланнеран полон жадных ушей и грязных ртов. Или я должен потешать ланнеранскую чернь своею бедою?
— Прости, отец.
— Я закрыл лицо, но не закрыл ни глаз, ни ушей. Я видел, как бурлит Ланнеран от вестей, принесённых Энрасом из Рансалы. Это были страшные вести, и я не знал, должен ли я им верить. Все, что я слышал, я слышал из третьих ртов, а рты в Ланнеране лгут. Суть этих слухов: Энрас вышел в море и встретил Белую Смерть. Белая Смерть уже сожрала все земли южнее Эфана и теперь подбирается к нам. Все мы обречены на гибель, но Энрас, кажется, знает путь к спасению. Правдой было одно: Энрас принят с великим почётом и Соправитель Лодас отдал ему дочь.
Меня это встревожило, Торкас. Род Ранасов не любили в Ланнеране. Они — бродяги и храбрецы, и городу трусов они непонятны. Коль Ланнеран готов породниться с Рансалой, значит, беда действительно велика.
Я захотел увидеть Энраса — и увидел. Я не мог с ним говорить, но я слушал, что он говорит другим. И я понял: с чем бы он не пришёл — это не сказки.
— Не все сторонятся лжи, отец!
— Он не нуждался в лжи. Телом он был могуч, лицом приятен, нравом спокоен и разумен речью. Я решил, что задержусь в Ланнеране, чтобы спросить его самого.
— Ну?
Он покачал головой.
— Не прошло и двух дней, как грянула новая весть. Энрас в руках блюстителей и будет казнён. Лодас сам выдал зятя Чёрным.
— Ну? — опять хрипло выдохнул Торкас.
Он не весело усмехнулся.
— Ланнеран обезумел, сынок. Уши слышали, а языки разнесли то, что Энрас сказал Лодасу, когда его уводили. «Несчастный, — сказал он будто бы, — теперь ты всех погубил.» Эти трусы мычали от страха и ждали казни, но никто не посмел напасть на тюрьму.
Поглядел на Торкаса и сказал угрюмо.
— Со мной было десять воинов, Торкас, Такема не может воевать с Ланнераном.
— И ты дождался конца?
— Да, — ответил он так же жестоко. — Я хотел узнать и узнал.
— Что?
— Мир погибнет, — сказал он просто. — Я сам видел, как Энрас сделался богом. Пока он был человеком, он был снисходителен к людям, а теперь он их презирал. Он смеялся над ними, когда уходил. Он дал убить своё смертное тело, глумясь над теми, что сами сгубили себя.
— А мать?
— Один из моих людей заметил её в толпе. Я не думал её забирать. Хотел найти ей укромный дом и женщину, чтобы за ней ходила. Но когда к ней вернулся разум и она сказала, что носит дитя… Нет, — сказал он, — я не солгу: не ради неё и не ради ребёнка. Чтоб заслужить милость того, кто ушёл от нас в гневе, и защитить Такему. Но я награждён сторицей, Торкас, потому что у меня есть ты.
— А родичи… Энраса из Рансалы?
— Была война, — неохотно ответил он. — Ланнерану пришлось выплатить виру. А потом… Рансалы нет, Торкас, она умерла. Море ушло от Рансалы, и Ранасы ушли вслед за морем. Говорят, они построили множество кораблей, сели на них и уплыли.
И — тишина. Он молча глядит на обрывок света, на жалкий, чахнущий огонёк. Будь мой соперник жив, я бы сразился с ним. Силой рук или силой ума, но я мог бы с ним сразиться. Но что я могу, если он не вытащит меч и не скажет в ответ ни слова? Он забирает Торкаса, как когда-то забрал Аэну…
— Ты не прав, отец, — сказал Торкас не громко, и он поглядел на него. Поглядел — и отвёл взгляд. Потому что не Торкаса это были глаза, совсем чужие глаза, словно кто-то глядит через его лицо. Твёрдая тёплая темнота, мрак Начала, что все вмещает в себя, но сам непрогляден для смертного взора. Уже?
— Ты неправ, отец, — мягко сказал ему Торкас. — Мне нужен ты, а не он. Я не знаю, как человек становится богом, но мне не нравится, когда презирают слабых, и смеются над тем, кто не может себя защитить. Мне нет дела до Энраса, но я хочу знать. Жизнь моей матери и моя… Это глупо если не знаешь, из-за чего… Если ты позволишь, я съезжу в Рансалу, когда минуют трудные дни.
— Ты волен ехать, куда захочешь, но в Рансале нет людей.
— Кто-то да есть! — сказал Торкас нетерпеливо. — Я возьму с собой пятерых и вернусь до начала Суши.
— Не загадывай, — устало ответил Вастас. — И не вздумай заглядывать в Ланнеран. Там тебя сразу сделают богом.
5. РАНСАЛА
На третье утро они оторвались от гор и рысью поехали между холмами.
Ещё не началась сушь и не спалила траву. Короткая серая шестёрка на спинах холмов и серая даль, и тяжёлая тишина. Как тускл и безрадостен мир и как безлюден! И в этом пустующем мире мы ещё убиваем друг друга?
Два дня в безопасности опустевшего края — и начали попадаться пустые селенья. Не разорённые — просто люди ушли, когда в последнем колодце иссякла вода. Они старались держаться подальше: в пустых домах обычно селится нечисть. Опасные порождения Великой Суши, которым почти не нужна вода. И всё равно эти твари напали ночью, хоть мы и разбили лагерь вдали от домов. Колючие, безглазые, чёрные твари, они прорывались сквозь пламя и тучу стрел. Людей защитили плащи и кольчуги, но искусанный дорм околел к утру.
А к середине дня, в самую духоту, они увидели, наконец, башни Рансалы. На сером выжженном берегу, над серой гладью бывшего моря она возникла, словно из сна, весёлым лёгким скопищем башен. И так не хватало за ними моря…
Безлюдье и зной, лишь звенит тишина, но гладки и прочны стены Рансалы, закрыты окованные ворота — Торкас сроду не видел столько железа, сколько было на створах огромных ворот.
Он поднял рог и протрубил сигнал: «Я — путник, я прошу приюта», — и звук без эха сгинул в темноте. Тайд осторожно тронул за плечо, и Торкас поглядел ему в глаза. Он знал: придут и отворят. Его здесь ждала судьба.
Пришли и отворили. Огромный человек, немного выше Торкаса и много шире в плечах. И тёмное широкое лицо, которое ничто не прикрывает, так странно, так тревожно знакомо…
— Я — Торкас из рода Вастасов прошу у тебя приюта для себя и своих людей.
— А я Даггар из рода Ранасов, седьмой брат по старшинству, изгнанный из рода. Коль тебя это не страшит, добро пожаловать в мои руины!
Весёлый зычный голос — прогремел и тоже сгинул без эха.
— Спасибо, — сдержанно ответил Торкас. Даггар посторонился. Они проехали сквозь мрак прохода в огромный гулкий двор.
Величье даже в запустенье. Я думал: замок Вастасов величав, а тут я понял: он убог и тесен.
Даггар направил нас к громадине крытых стойл. Здесь были сотни дормов, а теперь лишь наши.
— Вода есть, — сказал Даггар, — мы, Ранасы, умеем добывать воду из камня. Вот с кормом худо — мы скотины не держим.
— Ты тут не один?
— Со мной жена и трое слуг — те, кто меня не оставил.
— Корм у нас есть, а вода кончается.
Даггар усмехнулся. Умно и насмешливо он усмехнулся, отошёл от дверей сдвинул огромный камень. Нам бы не сдвинуть его втроём. В тёмной скважине тускло блеснула вода.
— Подземное хранилище?
— Да, — лениво ответил Даггар. — Ночи прохладны, а море, — слава богам! — ещё не совсем пересохло.
Для Торкаса не было смысла в этих словах, но что-то в нём знало, что это значит, и он стиснул зубы, досадуя на себя. Нельзя быть тем, и другим. Или я — или…
Дом, в который привёл их Даггар, был прекрасен и величав. Огромные гулкие комнаты, роспись на стенах — весёлая зелень, счастливая синева, ликующий мир, которого не бывает. И Торкас подумал: а если бывает? А если таким и должен быть мир?
Тускнеет под слоем пыли богатая мебель: роскошные ложи, златотканые покрывала, тяжёлые кресла, украшенные резьбой. Даггар хохотнул — бесшабашно и горько.
— Когда бегут, чтоб жить, берут то, что надо для жизни. А этот хлам… ну, что же, он сгорит вместе с нами.
Привёл их в богатый покой, где было с десяток лож, и сказал воинам Торкаса:
— Отдыхайте. Вам принесут поесть. — И Торкасу: — А ты, господин Вастас, окажи мне честь, раздели со мной трапезу.
И опять они шли среди роскоши и запустения.
— Ты сказал — седьмой брат, — спросил Торкас. — Сколько же вас — братьев?
— Мы все одного колена. Отцы и матери у нас разные. Ты ведь сын Энраса? Он был третий по старшинству.
— Я приёмный сын Вастаса, — ответил Торкас, и Даггар без улыбки взглянул на него.
— Ты прав, что держишься Вастов, здесь живым доли нет. Но пока мы одни, позволь считать тебя родичем.
— Куда мы идём? — спросил Торкас — чтобы что-то сказать.
— К моей жене, — ответил Даггар. — У Ранасов женщины носят оружие и не сидят взаперти. Майда будет рада тебя повидать.
Он распахнул тяжёлую дверь; новый покой, ещё роскошнее прежних потому, что убрано и опрятно, и высокая женщина поднялась им на встречу. И, увидев её, Торкас молча отвёл глаза, потому что он понял, за что Даггара изгнали из рода.
Это было одно лицо, у Даггара грубее и шире, у Майды — нежнее и уже, но оно повторялось каждой чертой, каждым взглядом и каждым движеньем.
— Что? — спросил Даггар. — Осудил?
— Я не судья вам, — ответил Торкас. — Я вошёл в твой дом, значит, принял твой грех.
— А? — сказал Даггар. — Каково благородство! Оставь нам наш грех, дурачок, раз он нам в радость!
— Сын Энраса, — сказала Майда, — нам не надо прощения, но я хочу, чтобы ты нас понимал. Мы с Даггаром родились в один час…
Взгляды их встретились, словно сплелись пальцы, и улыбка отразилась в улыбке.
— Мы с ней одно, — сказал Даггар. — Знаем наперёд каждую мысль и каждое слово. Знаешь ты, что это — когда тебя всегда понимают?
Он промолчал. Не мог сказать «нет» и не хотел говорить «да».
— Неужели я должен отдать свою Майду другому — который никогда её не поймёт и не полюбит, как я? И взять себе женщину, что не будет меня понимать? Они ушли, чтобы жить, — сказал он со странной улыбкой, — а нас оставили умирать, но — как видишь — мы ещё живы, и это совсем не плохая жизнь.
— Это ваше дело, а не моё, — ответил Торкас. — Я в вашем доме и почитаю вас как родичей и как хозяев.
— Мы рады тебе как родичу и как гостю, — сказала Майда и отступила назад. — Раздели с нами трапезу, хоть она не слишком богата.
И они втроём уселись за стол.
После обеда он навестил своих: как их угостили? Воины спали, Тайд угрюмо сидел за столом и поглядел на него с тревогой.
— Богатый дом, — сказал ему Торкас, — но Такема лучше. Там жизнь. Вас накормили?
— Да, господин, — ответил Тайд и улыбнулся, но тревога осталась в его глазах.
— Отдыхай, — сказал Торкас и ушёл.
Он долго бродил по дворцу. Наткнулся на лестницу и поднялся в башню. Здесь было жарко и пахло тленом. Сквозь узкую прорезь окна он смотрел в горящую даль, где когда-то синело море, а теперь только серые волны песка до самого серого неба…
А вечером он был опять с Даггаром и Майдой.
Диковинный светильник из белого камня взмётывал вверх струю голубого огня. Даггар рассказывал о минувшем — о дальних странах, о давних набегах, о подвигах неизвестных людей, и каждое движение его лица удваивалось и повторялось в лице Майды.
Заманчиво и неприятно: мне странно, гадко, интересно…
— Постой, Даггар, — вдруг сказала Майда. — Наш юный родич проделал долгий путь и терпит нас не ради твоих рассказов. Скажи нам, Торкас, что ты ищешь в Рансале?
— Правды, — сказал он. — Я знаю мать и имя отца — но это всё, что я знаю. Вастас спас мою мать и растил меня, как сына. Я чувствую себя не Ранасом, а Вастом. Но мне надоели недомолвки и тайны и то, как мне смотрят вослед. Кто был мой отец: человек или бог? Чего он хотел? Чего от меня ждут?
— Твоя мать жена Вастасу? — вдруг быстро спросила Майда.
— Нет!
И она невольно вскинула руку в древнем жесте защиты от Зла.
— Мальчик, — тихо сказала она, — ты знаешь, что в тебе две души?
— Да, — ответил он неохотно. Единственная тяжесть в наследии Вастов — он не сумел бы солгать. Он не сумел даже смолчать — тут и молчание было бы ложью.
— Я плохо знаю третьего брата, но это не он, Торкас. Энрас не мог стать богом! Он многое знал, был могучий воин и хороший хозяин — но в душе его не было Тьмы. Он был человеком Света и не мог возродиться. А то, что в тебе… — она вгляделась в него, сведя к переносью брови, горячая чёрная сила билась в её глазах. — Тяжесть и темнота, но я не чувствую Зла… Это чужое, Торкас, но мне не страшно…
Взгляд её обратился к Даггару, сплёлся с его взглядом, как сплетаются в нежном пожатии пальцы, и из глаз ушла темнота. И она улыбнулась Торкасу радушной улыбкой хозяйки.
— Я сам не все знаю, — сказал Даггар. — Я младше Третьего брата лет на пятнадцать — был мальчишкой, когда все началось. В тот год первые братья решили отправиться в набег на Анхил. — Глянул на Торкаса и усмехнулся. — Мы ведь разбойники, родич. Много столетий назад к этому берегу пристал разбитый пиратский корабль «Ранса». Поэтому мы и Ранасы, что наши предки приплыли из «Ранса». Тут мы нашли тихую гавань — Рансалу — отсюда и грабили окрестные берега. Ладно! — сказал он, — затея была Третьего брата. Он выбрал Анхил потому, что мы не тревожили его двадцать лет, он успел обрасти и перестал ждать беды. Они вышли из гавани на трех кораблях весной, а вернулся к исходу лета только один корабль, и на нём было немного людей.
— Их разбили?
— Третий Брат не дошёл до Анхила. Он наткнулся на белое море и пошёл вдоль тумана. Энрас был умен — он сразу понял, что это важней, чем любая добыча. Чёрный огонь, — угрюмо сказал Даггар. — Вот тут мы и увидели в первый раз, как он сжигает. Энраса и ещё пятерых он опалил снаружи — их тела были в ранах и язвах, но они остались живы. А остальных он жёг изнутри; они умирали у нас на глазах, и не было им ни надежды, ни облегчения.
— Что это было?
Даггар не стал отвечать. Поглядел мимо него и вёл себе дальше.
— Две сотни воинов и моряков, но Энрас был прав: совсем не дорого за то, что они узнали. Энрас определил наш срок в десять лет, — он вдруг поглядел на Майду и спросил — только её: но почему? Все так думали, и мы тоже.
И в первый раз что-то в их лицах не совпало. Словно впервые пришла неразделённая мысль, мысль, которая нуждалась в словах, но Майда не смела сейчас сказать эти слова.
— Что это было? — опять спросил Торкас.
— Будь я проклят, если кто-нибудь знает! Если суждено, узнаешь сам!
— Не спрашивай, — мягко сказала Майда. — Мы ничего не скрываем, но это не ведомо никому.
И в мягком голосе твёрдость камня: не спрашивай, всё равно не скажут.
И он спросил:
— Зачем Энрас отправился в Ланнеран? Чего он хотел?
— Помощи и совета, — ответил Даггар угрюмо. — Энрас считал, что если построить систему дамб, сколько-то подземных хранилищ, мы на века остановим Белый Ужас и сможем пережить Великую Сушь.
— У Ранасов было знание, — сказала Майда, — и мы не пожалели всех богатств Рансалы, но, кроме богатства и знаний, нужны были руки многих тысяч людей, а Рансала всегда была малолюдна.
— Сначала все шло отлично, — сказал Даггар. — Он добился большего, чем мы ожидали. Убедил жрецов Верхнего Храма, напугал Соправителей и даже породнился с Лодасом — богатейшим из жителей Ланнерана. Наверное, в этом его ошибка, — сказал Даггар. — Дочь Лодаса слыла первой красавицей Ланнерана и была наследницей неисчислимых богатств.
— Зависть трусов не умаляет чести достойных, — торопливо сказала Майда. — Дочь Лодаса не в чём упрекнуть. Она была честной женой и покинула дом того, кто предал её супруга.
— До сих пор не могу понять! — хмуро сказал Даггар. — Безумие что ли нашло на этих подонков? Ладно, Энрас мог ошибиться. То ли не сумел поладить с служителями Предвечного, то ли они сами увидели в нём угрозу. Ладно! — сказал он яростно, и лицо его исказилось болью и гневом, словно годы ничуть не смягчили боль и не утишили гнев. — Они заставили оступиться служителей Верхнего Храма. Они запугали Соправителей — этаких тряпичных кукол. Но только безумцы совершили то что они сотворили! Могли выгнать Энраса из Ланнерана — уж в такое время Рансала не снизошла до сведения счётов! Но схватить Ранаса, как базарного вора? Подвергнуть пыткам? Казнить на потеху черни? Неужели они надеялись, что это мы простим?
— Мы отомстили, — сказал он с недоброй усмешкой. — Первый мой бой и первая кровь. — Он хохотнул — не смех, а рычание, и впервые Торкас почувствовал в нём родню. — Мы взяли по сотне жизней за каждую каплю крови. Мы заставили Соправителей — тех, кто остались жив — совершить обряд поклонения на том месте, где умер Энрас. Мы взяли с них столько золота, что снарядили двадцать пять кораблей…
— И мы проиграли, — сказала Майда. Боль и гнев погасли в её глазах, и осталась только печаль. — Мы победили Ланнеран, но не смогли бы его удержать, и не смогли бы заставить их сделать то, что спасло бы Ланнеран и Рансалу. Мы потеряли слишком много людей и — главное! — время.
— Мы бросили жребий, — сказал Даггар, — кому из Ранасов идти по тропе Третьего брата. Жребий пал на Пятого брата, и с ним пошло двадцать воинов — все добровольцы, потому что мы знали: даже тот, кто вернётся, вряд ли останется жив. Вернулся один — в Чёрном огне — и принёс расчёты и записи Пятого брата. Мы убедились, что Энрас был прав, что все идёт, как он говорил. Уйти далеко на север к Пределам Льда — туда не скоро дойдёт Белый Ужас.
— Мы все рассказали, — сказала Майда. — Прости, Торкас, но большего мы не можем сказать.
Две пары одинаковых глаз и общее ожидание, и он, сглотнув упрямый комок, ответил им торопливо:
— Спасибо. Я должен подумать. Если вы не обидитесь, я буду спать со своими людьми.
В эту ночь не было полной тьмы. Бледный отсвет, словно дальний проблеск зарницы, Чуть подсвечивал край небес. В стороне, где уже нет моря.
Торкас стоял у окна, когда тот, другой, зашевелился в нём. Он был огромный, властный, спокойный. Прищурившись, он вгляделся в тьму и улыбнулся его губами.
— Занятно, — сказал он себе и мне. — Похоже, мы здорово влипли, Торкас. Придётся нам завтра пойти и взглянуть.
«Отец!» — хотел он сказать, но не сумел. Только Вастасу мог он сказать «отец».
— Ничего, — спокойно ответил другой. — Это не важно, Торкас.
— Я хочу добраться до моря, — сказал Торкас Даггару. — Тайд всё равно от меня не отстанет, а остальные… ничего, если они подождут меня здесь?
— Сколько угодно, — сказал Даггар. — Запасы Рансалы обильны.
— Даггар, — сказал Торкас, — если я не вернусь…
— Я отправлю ребят в Такему и дам им еды на дорогу. Я думаю, ты вернёшься, Торкас. Жаль, что я не могу прогуляться с тобой.
— Я знаю, — ответил Торкас. В самом деле, он знал — или знал Другой? — что Даггару и Майде суждено умереть в один час.
Но, кажется, это будет не скоро.
Они ехали по серым пескам бывшего моря. Створки раковин, белые кости покрывали песок и тоскливо хрустел под лапами дормов. Было душно, но Торкас и Тайд закрыли повязками лица, потому что на кожу садилась жгучая соль.
Три дня они тащились в этом тумане, спали, прижавшись к дормам, не разжигая огня, и с каждым днём отблеск за краем неба становился все ближе и все красней.
На четвёртый день они увидели море. Оно тоже было серым — как небо и мир. Но живой беспокойный блеск, но пронзительный запах — чем-то острым, томительным, радостным пахло оно, и усталые дормы пошли скорей, понеслись по пескам навстречу прохладе.
— Тайд, — спросил Торкас, — ты был тогда в Ланнеране?
— Да, господин, — сурово ответил Тайд.
— Ты бы Его узнал?
— Да, господин. — Помолчал и добавил. — Узнаю.
— Я не хочу становиться богом, Тайд! Я не знаю, как быть, — сказал он с тоской. — Сражаться против Судьбы? Но разве это не трусость — не сделать того, что тебе суждено? Покориться Судьбе? А разве это не трусость — покориться и делать не то, что хочешь?
— Нет, господин, — ответил Тайд. — Это не трусость. Только с Судьбой всё равно не поспоришь — повернёт на своё. Лучше уж сделай, что тебе должно, да и вернись домой, отцу на радость, а нам — в защиту…
А к вечеру они увидели белое море. Они ехали берегом вдоль самой кромки прибоя, вдоль волнистой мерцающей полосы, украшенной у камней комочками пены, и ветер нёс уже не прохладу, а влажную паркую духоту, и марево мокро дрожало над морем, и вкрадчивые полоски тумана медлительно липли к тяжёлой воде.
Туман все гуще мешался с водой, вскипали и лопались пузыри; вода закипала, как в котелке, а дальше была непроглядная муть, колышущаяся стена из пара.
«Он натолкнулся на белое море и пошёл вдоль тумана…»
Как близко…
И снова Другой шевельнулся в нём, без слов говоря, что следует делать.
Он спешился, бросил поводья Тайду, плотнее закутал повязкой лицо, надел рукавицы и коротко бросил:
— Жди меня здесь!
— Нет, господин!
— Да, — ответил Другой. Без нетерпения и досады: просто воля его закон, и возражения невозможны.
— Для тебя это смерть, — сказал Другой, — а я вернусь, — и довольно скоро.
И они вошли в полосу тумана — я и Торкас, я и Другой…
Вот оно что, подумал он. Похоже на свищ. Занятно.
Белая-белая смерть, липнет к лицу, щупает тело горячей лапой…
Не бойся, малыш, я прикрываю.
Красный отблеск на белой мути. Неужели это горит вода?
Алая огненная пасть. Жадная пасть жрущая мир.
Он недобро прищурился на огонь — он один, извечно, бессмертно мёртвый, он — один на один с врагом, вечно мёртвый против вечно живого, но всегда несущего смерть.
Алая пасть, огненный вихрь, жаркое колесо из огня; вот оно двинулось на него, ничего, здесь стою я, ну, попробуй меня раздавить! И Тяжёлая тёмная сила — сгусток тьмы, наполненной болью, горечь жизней, одиночество и гордыня. Чёрный кокон жгущего мрака; он стоял, погруженный во тьму, и огонь налетел на него, окружил, отшатнулся.
И тогда он пошёл вперёд, шаг за шагом тесня колесо, и оно откатилось назад и почти затерялось в тумане.
Красный отблеск на белой мути…
— Что, малыш, я ещё гожусь?
Он устало провёл рукой по прожжённой повязке и, сутулясь, побрёл назад.
6. ДВОЕ
Не спеша возвращались они в Рансалу. Дормы устали, да и незачем было спешить. Пока я в пути я никому не должен. А когда я приеду…
— Тайд, — спросил он, — что же мне делать? Энрас знал, как задержать Белую Смерть. Я ничего не знаю. Я даже не знаю, хочу ли я узнавать.
Тайд ответил не сразу. С угрюмой гордостью он поглядел на него — могучий юноша, отрок годами, но телом и разумом муж. Мой бедный мальчик, ведь это только вчера я посадил его на седло и впервые дал ему в руки меч. А сегодня судьба взялась за него, принуждая исполнить долг… Как быстро, горько подумал он, как мало лет дал ему бог!
— Долг — есть долг, господин, — ответил он твёрдо. — Долг важнее чем жизнь. Но куда бы я не пошёл, я тебя не оставлю.
— Спасибо, Тайд, — сказал ему Торкас, — только я не знаю, куда мне идти…
Жизнь человека проста, хоть, может быть, нелегка. Смерть — удел человека, смерть в бою — удел мужчины. Он не боялся смерти, слишком молод он был, чтобы её бояться. Даже судьбы он теперь уже не боялся. Мама права: выбора нет. Вынувший меч обязан драться. Воин живёт затем, чтобы защищать свой дом. Энрас хотел это сделать, но не сумел: его убили и долг его теперь перешёл ко мне.
Я не хочу, по-детски подумал он, я не хочу ни судьбы, ни долга. Я не могу, подумал он, это совсем не такая жизнь, я ничего в ней не знаю…
И он почувствовал вдруг, как он одинок, как он испуган и как бессилен. Если бы это было сном… если бы я мог просто проснуться…
Мама, подумал он, мама, отгони этот сон, как отгоняла те сны когда-то. И он вдруг вспомнил, что она говорила:
«Безымянный, усни, не тревожь мою детку.»
— Безымянный, — сказал он, — не засыпай! Кажется, я боюсь…
Рансала не изменилась, но стала другой. Красивый, удобный, богато украшенный склеп…
— Я завтра уеду, — сказал он Даггару, и Даггар усмехнулся.
— Дай хоть старику отдохнуть, раз сам двужильный. Не торопись, — сказал он, — побудь ещё пару дней, чтобы знать, что чёрный огонь тебя миновал. Или ты не добрался до моря?
— Я дошёл до огня, — сухо ответил Другой. Как-то сразу он вышел вперёд и заслонил его. — Не твоя вина, что я вернулся живым. Ты сделал так, что я не мог не пойти.
— Да, — сказал Даггар, — я это сделал. А почему бы и нет? Если ты просто человек, то что значит твоя смерть, раз скоро умрут все? А если ты в самом деле то, что почудилось Майде…
— А мне почудилось, что ты — мой родич, брат моего отца и не должен желать мне смерти!
— Я не желаю тебе смерти, — сказал Даггар, — и был уверен что ты вернёшься. Ты носишь обличье Ранасов, но ты не Ранас. Ты и не Васт — Васты весьма достойный, но варварский род. Ты же ведёшь себя так, словно тебе известно даже то, что не ведомо мне. А я, мой друг, один из немногих в этом несчастном мире, кто знает довольно много, потому что Ранасы собирали не только золото, но и Знание.
— Ну и что ты знаешь? — с усмешкой спросил Другой. — Как осаждать воду на камнях? А, может, ты знаешь, откуда тучи и почему при таком испарении почти нет дождей? Или что такое этот самый огонь?
— Нет, — ответил Даггар, — не знаю. И очень может быть, не пойму, если ты попробуешь мне объяснить. Зато теперь я знаю, что Майда права, и ты не совсем человек.
— Ну и что? Это избавляет тебя от родства со мной?
— Нет, — ответил Даггар. — Это объясняет то, что ночью опять стало темно.
— Я не терплю ловушек, — сказал Другой, — и не люблю, когда со мной хитрят. Ты сделал глупость, когда пошёл окольным путём. Счастье твоё, что я — достаточно человек, и уже разделил с тобой хлеб.
— Может и так, — ответил Даггар спокойно. — Может быть я в тебе ошибся. А, может, ты попросту стал другим. Ладно, — сказал он, — будем считать, что я понял. Я хочу кое-что узнать…
— Что?
— Сколько нам осталось, Торкас?
— Меньше года для Рансалы и лет пять для всего мира.
— Теперь?
— Да. Барьер должен был дойти до вас дней через сто, теперь доберётся дней через триста.
— Спасибо, — сказал Даггар. — Обречённому каждый день подарок. А если сделать сейчас то, что рассчитывал сделать Энрас?
— Дамба? Ерунда! Если эта дрянь выползет из воды, она мигом разогреет себя до плазмы. Тогда ваш счёт пойдёт не на годы, а на часы!
— Не понимаю, — сказал Даггар, — но это не важно, если с Белой Смертью можно бороться… и победить?
— Нет, — сказал Другой, — победить я не смогу. Поверь на слово, потому что объяснять бесполезно. Может быть, если меня не заставят скоро уйти — оттяну ваш срок на год или два. На большее не надейся.
— Я привык обходиться без надежды, — сказал Даггар с усмешкой. — Но я умею быть благодарным. Я сам, и все чем я владею…
— Ты не владеешь ничем, что могло бы мне пригодиться.
— А, может, этим владеет кто-то другой? Намекни и он недолго будет этим владеть!
Что-то томило его и все гнало куда-то. Опять он бродил по дворцу: огромные залы, лестницы, маленькие каморки, фрески, богатая утварь, вещи, которые он не мог бы назвать, пыль, забвение, запах грядущей смерти…
— Безымянный, — попросил он, — ты не уйдёшь? Ты будешь со мной?
— Пока ты жив, мне некуда деться. Может и зря, но не я виноват.
— Ты — мой отец? — спросил и ждал в смущении и тревоге, и ему стало легче, когда Безымянный ответил:
— Нет. Я разминулся с Энрасом, — сказал ему Другой. — Я думаю, Энрас умер от пыток, и я пришёл в опустевшее тело. Не думай об этом, — велел Другой. — Похоже, что мы с тобой поладим.
— Знаешь, — сказал он, — мне снятся чудные сны. Иногда огонь, а иногда человек без лица… Всегда мы дерёмся, и он всегда меня побеждает, но я всегда дерусь до конца. Или это был ты, а не я?
— Может быть, — ответил Другой. — А что?
— Я узнал. Вот сейчас, когда ты сражался с Белой Смертью… Это было совсем как в этих снах.
— Ну и что?
— Даггар удивлялся, что они ещё живы… лишних семь лет. Потому, что ты был во мне?
— Может быть, — равнодушно ответил Другой, и Торкас подумал: ему всё равно. Но ему не может быть всё равно — разве он за этим вернулся?
— Выбрось глупости из головы! — приказал Другой. — Я в эти игры не играю, и тебе не дам. Это смерть — и скорая смерть…
— Я не боюсь смерти!
— Дурачок! Это для меня смерть только немного боли, и немного тьмы перед новой болью, для тебя смерть — это смерть. Ты мне нравишься, Торкас, — сказал Другой. — Слишком долго я был один, и мне приятно, что рядом со мной есть ещё кто-то. Я не прочь немного продлить эту жизнь.
«Мама! — подумал Торкас. — Мама, дай мне слова, чтобы его убедить! Я совсем этого не хочу, но я унаследовал долг…»
Мальчика тянет в драку, лениво подумал он. Непросто будет его удержать. Смешно: я хочу удержаться от драки! Но в этот раз я не хочу умирать. «Почему я даю себя убивать? — хмуро подумал он. — Что будет, если теперь я не дам им себя убить?»
7. ЗАСАДА
Вот и все. Простились с Даггаром и Майдой. Простились со слугами — невидимками, которые вдруг обрели естество: один глубокий старик, двое — в тех же годах, что Даггар. Простились с Рансалою; грохнули за спиной ворота, и снова пылит заброшенная дорога, и серое небо вдали сливается с серой землёй.
Расшумелись, подумал о спутниках Торкас, рады, что выбрались из Рансалы. А Тайд молчит и поглядывает с тревогой, и Другой затих, словно вовсе исчез, но он никуда не ушёл, он где-то во мне, и от этого как-то увереннее и спокойнее. Все равно, как сильный отряд у тебя за спиной.
Через несколько я увижу маму, подумал он, и она сразу встала перед глазами. Девочка в чёрном со строгим и прекрасным лицом, и в глазах у неё тайна. А у Энраса не было Тайны, подумал он, почему же она его так любит? Я увижу маму, подумал он, и расскажу о Даггаре и Майде. А отец… что я должен сказать отцу? Я люблю отца и почитаю его, но мне не хочется говорить ему все…
Тишина стояла кругом — только топот дормов и звяканье сбруи. Давно уже скрылись из глаз башни Рансалы, и день наливался тяжестью и духотой. Тихий день, но внутри холодок тревоги. Острый тоненький холодок, как жало змеи.
Они ехали, день тянулся к закату, и тревога делалась все сильней.
— Что там? — спросил у Безымянного Торкас, но тот не ответил ему. И когда впереди показались люди, он тоже не дрогнул внутри. Он знает, что делает, подумал Торкас, а я не знаю, что делать мне.
Люди в серых плащах, но не горцы — другая повадка и иначе сидят в сёдлах. Их втрое больше, подумал Торкас, трое на одного, бывало хуже…
Миг — и вот мы готовы к бою. Тайд по левую руку, Кинкас — справа, остальные трое за нашими спинами. И когда они налетели на нас, мы привычно сомкнулись в круг мечей. Круг мечей, молчаливая доблесть Такемы; малое против большого — но мы стоим до конца, как стоят наши скалы.
Странный, безмолвный бой. Мы молчим, потому что наш клич — это лязг мечей о мечи, но молчат и они, только звон мечей о мечи, только хрип и стоны и редкие крики боли. Кто-то упал позади, но я не могу обернуться. Мы ещё держим круг, нас мало, нас слишком мало, Я ошибся, подумал Торкас, надо было пробовать прорваться, вон, справа, подъезжает ещё отряд.
Он свалил того, кто был перед ним, и достал того, кто напал на Тайда. Удар! Он еле успел прикрыться, отбил, ударил, снова ушёл. Обманный выпад — и его меч яростно взвизгнул, сметая голову с плеч, но Кинкас охнул, упал — и круг мечей разомкнулся.
Он не успел почувствовать страх — Другой откинул его, как щенка; меч вдруг стал лёгким, словно тростинка, слишком лёгкий, подумал он, и больше он ничего не думал, он просто смотрел чужими глазами: не его это были уже глаза, не его это было теперь тело.
Так в сушь обходится с зарослями пожар.
Миг — и в руках у странника два меча, и то, что он делает с ними, непостижимо.
— Хей! — он врубается в самую гущу, а все остальные словно стоят, и вялые медленные удары ничем не могут ему повредить.
— Хей! — два меча вонзаются в плоть, рубят, крошат, сметают с дороги. Они бегут, но Другой быстрей, он встаёт на пути и рубит, крошит, сметает.
— Не надо! — взмолился Торкас. — Хватит! — но он засмеялся безрадостно:
— Нет, малыш! Никто не должен уйти, потерпи, — и никто не ушёл, он один стоит среди трупов, залитый кровью.
Тайд, подумал Торкас. Где Тайд? И другой глянул на скопище трупов.
— Все погибли, когда ты покинул круг!
— Нет, малыш. Двое ещё стояли, когда я погнал это стадо. Глянь-ка за ту скалу.
Они там и были, Тайд и Лонгар, израненные, но — слава Небу! — живые. Лонгар сумел подняться, но Тайд, лежал на земле, и Безымянный встал рядом с ним на колени, осмотрел кое-как перевязанный бок, покачал головой и сказал угрюмо:
— Крепко тебя достали!
— Господин! — сказал Тайд еле слышно. Очень бледен он был, и губы его запеклись, но в суровых его глазах не было страха. — Ты уже бог, господин? — спросил он. — До конца?
— Нет, — ответил Другой. — Только на время. Потерпите, — сказал он. — Я скоро вернусь.
И мы бредём среди изувеченных тел, отыскивая того, в ком теплится жизнь.
И смятое смертной мукой лицо и глаза, исходящее смертным страхом.
— Кто вас послал? — спросил Другой. — Глупец! — сказал он, — я — бог! Я достану тебя и там! — кровавый меч указал на кровавое небо, и бледные губы шепнули: — Ваннор.
— А! — сказал Безымянный. — Знакомец! — и страшный меч оборвал последнюю боль.
— Тайд! — сказал Другой. — Ты можешь ехать верхом?
— Не знаю, господин.
— Сможешь! — сказал он и встал рядом с ним на колени. — Сможешь! — сказал он и положил ему руки на грудь. И Торкас почувствовал облако тёмной силы — тяжёлое, властное, такое же, как тогда. Тайд шевельнулся, лицо его порозовело.
— Да, господин, — сказал он. — Похоже, смогу.
— Вы с Лонгаром вернётесь в Рансалу. Молчи! — сказал он, — сейчас вы будете мне обузой. Но если ты хочешь, чтобы Торкас вернулся… Мне нужен Даггар, — сказал он Тайду. — Скажи, что я жду его в Ланнеране. Пусть подлечат тебя, и сразу же выезжают.
— А если он не захочет?
Но тот лишь усмехнулся в ответ.
— Лучше бы нам вернуться в Такему.
— Чтобы навлечь на неё войну?
Он кликнул Лонгара, и они пошли на поиски дормов. Те убежали недалеко. Сбились в кучу — чужие и наши — и понуро ждут, кто за ними придёт.
Надо было поить скотину, и мы стали снимать седельные мехи с водой. У чужих было мало воды — они долго ждали в засаде. И когда мы выбрали пятерых, остальные дормы пошли за нами.
— Доведи их в Рансалу, — сказал он Лонгару. — Сам видел: Даггару не на чём ехать.
Будто пушинку поднял он Тайда в седло, махнул напоследок Лонгару, и мы остались одни. Только мы и мёртвые, и полная смерти ночь…
Другой связал гуськом трех отобранных дормов и мы полетели в ночь.
— Ночные, — подумал Торкас, но он засмеялся:
— Пускай они боятся меня!
— Враги…
— У вас не придумали луков, а в ближнем бою вы мне не страшны.
— Я не хочу в Ланнеран!
— Твоя мать — Аэна? — спросил Безымянный.
— Да!
— Мне нужен в Ланнеране один человек. Он пытал твоего отца, хотел убить твою мать, а сейчас охотится на тебя. Ну?
Он не сжал кулаки и не скрипнул зубами, потому что тело было теперь не его. Он только страстно подумал: да!
8. БЕЗЫМЯННЫЙ БОГ
Ночь сомкнула небо с землёй непроглядным мраком, и мы несёмся сквозь мрак, летим, как сквозь ясный день, и наши дормы не спотыкаются и не боятся.
И тёмная, беспощадная ярость захлёстывает меня. Она не моя, я знаю, но это я, я — Энрас, я — Торкас, я — невидимый бог, я — часть Первородной Тьмы — гряду на бессильную землю. И возбуждающий зов кружащейся рядом смерти. И меч — часть меня — неотвратимей судьбы и яростней мести; мои глаза не видят его во мраке, но зрением Другого я различаю и то ужасное, что он разрубил с нечеловеческой силой, и чёрная липкая кровь на плаще и на шерсти дорма, и хохот — не мой! — оглушительный яростный хохот, пугающий землю и сотрясающий тьму.
Мы мчимся сквозь мрак, летим, как ночные птицы, и смерть бессильно кружится вокруг, и горькая, тягостная, хмельная свобода — я есть, я жив, без боя не уйду!
Мы мчались, пока непроглядная ночь не выцвела в призрачный сумрак — предвестник рассвета.
— Эй, парень! Проснись! — сказал мне Другой. — Займись скотинкой, а я ненадолго уйду.
И он ушёл, а я остался в степи в печальный предутренний час, безопасный и бестревожный. Я спрыгнул на землю, расседлал своего скакуна, обтёр с него пену и пот и занялся остальным. Я думал, что Безымянный совсем загнал наших дормов, но они вроде бы и не устали. И когда мой Азар ткнул меня мордой, требуя корма, я подумал: а здорово быть богом! И ещё подумал, что быть у бога конюхом и слугой не стыдно даже правителю Ланнерана.
Я подумал о глупостях, чтобы не думать о том, кого мы должны найти. О том, кто пытал моего отца, хотел убить мою мать и чуть не прикончил Тайда. Позволит ли Другой мне рассчитаться с ним самому?
— Не выйдет, — ответил он. Он вернулся. — Поспи, — сказал он, — мы выедем на рассвете и будем ехать до полного зноя.
Три дня этой скачки — и дормы уже устали. Все чаще он перекладывает седло, но мы все летим то сквозь день, то сквозь ночь, и я все так же отрезан от тела.
Порою ярость туманит мой ум: мне хочется драться с ним и разорвать оковы, но я смиряю себя, потому что знаю: он не желает мне зла. Мы связаны с ним, как верёвкою, тягостным долгом, он так же, как я, бессилен перед судьбой и делает то, что ему не хочется делать.
Мы мало с ним говорим в огне этой скачки но я не скучаю: его мысли выплёскиваются ко мне; я редко их понимаю, но я стараюсь понять, впитать, удержать — он — часть меня, он больше меня, он больше моей судьбы.
Мы мчимся по умершей пересохшей земле, но вокруг летят другие миры — прекрасные, страшные, полные красок и боли. Мы мчимся сквозь боль и сквозь смерть, сквозь войны, пожары, потопы и казни; он ищет что-то в этих далёких мирах, пересыпает лица, словно песок в ладонях, встряхивает и рассыпает груды событий; вера, предательство, ложь, благородство; из ничего возникают империи и рушатся в никуда; зло — но оно созидает и приносит благие плоды, и добро — но оно все разрушает. Это больше, чем я узнаю за целую жизнь, я вбираю это в себя, я учусь, пусть я скоро умру, но я хочу это знать, я не буду богом — но часть бога будет во мне!
Мир понемногу стал оживать. Здесь уже есть трава — сухая трава пустыни, но дормы могут пастись. И можно напиться, вырвав сочный корень иора. А вот и поля, невзрачные стебли гроса, но колосья полные, здесь будет что убирать. И даже вода непонятно откуда. Блестящая чёрная грязь на дне канав, а кое где и тонкая пыльная струйка.
Откуда вода, если нет ни рек ни ручьёв?
— Потом! — ответил Другой нетерпеливо. — Смотри туда!
И я вижу — не глазами, а через него — кучку всадников и десяток повозок.
— Давай, малыш! Нам надо пристроиться к этим людям!
— Это коричневые плащи, — говорю я ему, — наёмники Ланнерана. Они сменили цвет, когда отреклись от гор. Мы с ними враждуем, — говорю я ему.
— Вастас разбил болорцев, когда их прислали к нам за Дором-отступником, и только двоих отпустил живыми, но обнажил их лица.
— Дор-отступник? — спросил он. — Занятно. Потом ты мне об этом расскажешь. Ладно, Торкас, хитрость на войне — не позор. Серые плащи носят не только в Такеме. Тайд из Ниры — как тебе это имя?
— Это точное имя, но оно не моё!
— А какое твоё имя, дитя трех отцов? Ранас? Вастас? Исчадие Тьмы? Тайд тебе дал не меньше, чем каждый из нас, вот и не опозорь его имя!
И я смолчал, подавив свой гнев, потому что слова его меня испугали.
Мы свернули с дороги и поехали напрямик, чтобы выехать к ним с востока. Он так рассчитал, что нам пришлось их ещё поджидать, и он успел перебросить седло на другого дорма. Сорвал с плаща мой воинский знак, отцепил именные бляшки со сбруи, прыгнул в седло — и сразу исчез, и я остался один на дороге, поджидая тех, что подъедут ко мне.
Болорцы увидали меня и выдвинулись вперёд, прикрывая людей и повозки. Они не прикоснулись к мечам, потому что я был один, но не сказали мне слов, что полагалось при встрече.
— Пусть не иссякнет ваша вода, — сказал им я, — я — Тайд из Ниры и не ищу ссоры.
Я сам удивился тому, как легко соврал, но, может быть, Безымянный прав — и это не ложь? Тайд по первому слову отдаст за меня жизнь, разве он не даст мне на время имя?
— И ты не ведай жажды, Тайд из Ниры, — сказал, наконец, их старший, высокий воин со знаком чёрной змеи. — Не страшно в пути одному?
— Нас было двое, — ответил я неохотно, — но путь далёк, а ночи опасны.
Он взглядом проверил моих худых, заморённых дормов, ввалившиеся бока седельных мехов, мой, плащ, заляпанный чёрной кровью и поднял руку, съезжая с дороги. Повозки проехали мимо нас. Не дормы, а клячи, и возницы смотрят без любопытства; худые, усталые, тусклые лица, как будто их путь был длиннее моего. Когда мы остались одни на дороге, болорец сказал:
— Я Ронф, сын Тарда. Если тебе в Ланнеран, ты можешь ехать вместе с нами.
И мы поехали рядом.
Мы ехали рядом до полного зноя и стали передохнуть у живого ручья. Хватило воды и для людей и для дормов — с тех пор, как мы оставили горы, я не видел столько текущей воды.
Я не стал с ними есть, а сел в стороне. Когда едят, открывают лицо, но я оскорблю их, если останусь в повязке.
Раньше я никогда не видел болорцев, только знал, что они — враги. А у них были лица, как у горцев Такемы — высокие скулы, коричневые глаза, не знавшая света белая кожа.
Четверо молодых — чуть постарше для меня, а Ронф немолод, в тех же годах, что Тайд. Они глянули на меня, отвернулись, заговорили о чём-то, о чём говорят воины на привале, а Ронф все посматривал на меня, хмурился, отвечал им отрывисто и односложно. Вдруг он встал, подошёл ко мне, протянул мне кусок лепёшки.
— Прими мой хлеб, Тайд из Ниры.
Я медлил, но безымянный рявкнул: «Бери!», и я неохотно взял. Я принял хлеб — это значит, что мы с ним теперь не враги. Я не должен с ним драться, а он не может драться со мной. И теперь я обязан предложить ему сесть и разделить воду.
Он сел и сказал задумчиво:
— Ланнеран — плохое место для настоящих людей.
— Зачем же ты ему служишь?
— Потому, что в Болоре нет воды, — ответил он просто. — Если я не стану служить, голод войдёт в мой дом. Вы можете нас презирать, — сказал он, — потому, что поля ваши зеленеют и скот ваш тучен. А наша земля не родит, и у нас почти не осталось скота.
— Так чего вы не уйдёте?
— Если суждено погибнуть, умрём и мы — но умрём на родной земле. Я узнал тебя, — сказал он, — хоть ты моложе, чем был, и у тебя лицо человека.
— Почему же ты дал мне хлеб?
— Чтобы ты знал: мы тебе не враги. Когда ты ушёл, Болора была богата, а теперь она умирает. И эта земля, по которой мы едем — лучше их не было, а какие они теперь? Ты вернулся спасти или покарать?
— И то, и другое, — сказал Безымянный. Опять он меня оттеснил, и мне стало легче: я не знаю, что говорить.
— Наказать Ланнеран? Я не люблю этот город, но я продал ему свой меч.
— Ланнеран? — он усмехнулся этой странной чужой улыбкой, от которой немеют губы. — А что мне до Ланнерана? Бедные дураки, они сами себя наказали. Тот, кто мне нужен, не человек, — сказал он угрюмо. Если я достану его — вот тогда надейтесь. Ты мне будешь помогать? — спросил он Ронфа.
— Да, господин, — ответил Ронф.
— Это правда? — спросил я, когда мы двинулись в путь.
— Может быть да, а может быть нет. Наверно да, Торкас.
9. ДАГГАР
Майда просвистала начало старинного гимна: «Дети моря! Жаждут мечи…», и Даггар невесело усмехнулся. Никогда ещё Ранасы не входили в Ланнеран так незаметно.
Только Даггар и его копьеносец Риор были с открытыми лицами, в прославленной чёрной броне, под знаком меча и ока — герба Рансалы. А Майда скрыла себя под плащом и повязкой — серая тень, одна из трех серых теней.
— Как ты? — спросил он у Тайда. — Ещё потерпишь? — и Тайд угрюмо кивнул. Он столько терпел, что стало почти всё равно. Проклятый упрямец, он даже не дал затянуться ране! Выгнал нас в путь, едва сумел забраться в седло.
— Ладно! — сказал Даггар. — Тогда терпи, — и подъёмный мост загремел под ногами дормов.
А в воротах их ждала стража. Небольшой, но крепкий отряд в зелёных одеждах. Твёрдые лица, загорелые сильные руки, это же гвардия, подумал Даггар, ну и новости в Ланнеране! И зловещая чёрная тень за стеной из солдатских тел.
— Кто вы? — спросил командир и поглядел в упор. — Что вам надо в городе?
— С каких это пор Ранасы должны просить позволения войти в Ланнеран? — рявкнул Даггар, и дорм его прянул на месте.
— Если ты Ранас, назови своё имя и проезжай, — сухо сказал командир. Мрачный огонь вспыхнул в его глазах, и погас, потому что чёрный был уже рядом.
— Я Даггар, сын Грасса, — сказал он надменно, — седьмой из братьев по старшинству, и владею всем, чем владеет Рансала.
— Седьмой господин, — негромко спросил его чёрный, — а с каких это пор люди Рансалы закрывают лица?
Даггар поглядел на него и отвернулся. И сам спросил у начальника караула:
— А что здесь делает эта чёрная дрянь? Мало бед они вам принесли? — дёрнул поводья и поехал вперёд, и воины молча их пропустили.
— Они не посмели разрушить наш дом, — негромко сказала Майда.
— Я еду искать господина, — промолвил Тайд.
— Мрак и огонь! — рявкнул Даггар, — ты едешь со мной! Ты спятил, старик, — сказал он почти добродушно. — За нами тянется половина Ланнерана. Не суетись, — сказал он, — это то, чего ОН хотел, — чтобы я ковырнул муравейник палкой.
И он кинул монетку какому-то оборванцу — одного из десятка, что глазели на них, — и велел вести их на Верхнюю улицу, к Дому Рансалов.
Дом Рансалов не был разрушен — оттуда просто все растащили, и он стоял, заброшенный и угрюмый, среди нежилых, когда-то роскошных домов. Верхняя улица умерла. Когда-то лучшая улица Ланнерана, где не было жилищ — были только дворцы. И каждый был единственный, не похожий на прочие, освящённый столетиями, облагороженный славой…
— Чума здесь гуляла, что ли?
— Господин, — вымолвил Тайд с трудом, — уйдём отсюда… Я знаю место…
— Нет! — рявкнул Даггар. — Я буду жить в своём доме!
Тяжёлым взглядом он провёл по толпе — они уже тут как тут: обтрёпанные одежды, пустые угрюмые лица — и тишина. Стоят и молчат, и в тусклых глазах тоскливое ожидание.
— Эй, свободные граждане Ланнерана! — сказал он с издёвкой. — Кто из вас не прочь заработать?
Золото блеснуло в его руке, и, наконец, хоть одно лицо ожило. Хоть в одних глазах загорелся гнев.
— Побереги своё золото, Ранас! Мы не прислуживаем врагам!
— Говори за себя, почтённый муж, — ответил Даггар спокойно и кивнул высокому старику с равнодушным лицом и хитрым взглядом. — Держи задаток, — сказал он, и старик на лету поймал монету. — Получишь ещё полсотни, если к вечеру этот хлев превратится в дом. Покупай всё, что надо — Рансала не обеднела.
— Верни ему деньги, Лагор! — велел старику первый — рослый мужчина с угрюмым и гордым взглядом. — Нечего угождать убийцам твоих сыновей!
— А это достойно: отбирать хлеб у чужой семьи? Раз у него нет сыновей, деньги ему пригодятся.
Ланнеранец глянул на старика и ничего не ответил, а старик поскорее юркнул в толпу, унося в кулаке добычу.
— Может быть, ты не откажешь мне в совете? — спросил Даггар. — Мы проделали долгий путь, и один из нас ранен. Есть ли поблизости спокойное место, чтобы мы могли заняться им?
— Мой дом рядом, — сказал ланнеранец. — Я — Тингел, сын Хороса, меня здесь все знают.
Дом, и правда, был рядом — в одном из Служилых переулков. У каждого из дворцов были свои переулки, где жили те, что кормятся от великих родов. Тингел принадлежал к дому Лодаса, и Даггар усмехнулся, потому что по-ланнерански он и Тингел — родня.
Небогатый, но крепкий дом — с крепкой оградой, с крепким запором на крепких воротах, со свежею краской на стенах.
Лонгар спрыгнул на землю и помог спешиться Тайду. Тот шатнулся, но устоял и побрёл, куда повели — в чистую комнатку с незастеленным ложем. Майда и Лонгар помогли ему лечь и он сразу закрыл глаза. У него уже давно не было сил — только упрямство. И он сразу поплыл в темноту, в чёрную воду забвения.
— Кликнуть лекаря? — угрюмо спросил их Тингел.
— У меня свой лекарь, получше ваших. Выйдем, — сказал Даггар, — не будем мешать.
Они сидели вдвоём в покое, где со стен было снято оружие, а в восточной нише погашен огонь. В комнате, что хранит достоинство и в унижении.
— Тингел, — сказал Даггар, — прости, что я тебе навязал себя и своих людей. Я боялся за Тайда, но ещё больше меня напугал Ланнеран.
— Что тебе до Ланнерана, Ранас?
— Пусть мы враги, но честная вражда чем-то подобна дружбе. Можно желать врагу смерти, модно убить его в честном бою, но видеть храбреца в унижении… нет, Тингел, радости в этом мало. Я шёл мальчишкой на ту войну, шёл с глупой припевкой: «Ланнеран — город трусов», но вы из меня вышибли дурь. Знаешь, что заставило меня вас уважать? То, что ланнеранец смеётся даже в свой смертный час, и отвечает насмешкой, когда не может ответить ударом. А сегодня я не видел ни одной улыбки. Что с вами сделали, Тингел?
— Хороший вопрос, Ранас! — ответил Тингел, и глаза его вспыхнули, вдруг оживив лицо. — Только не на всякий вопросы и не всякому отвечают!
— Я — не всякий, — сказал Даггар. — Энрас был братом моей матери, я его главный наследник и должен был стать правителем всех его дел. Нет, Тингел, — сказал он, — я не стал. Я унаследовал только беды, а Судьба и Долг достались мне. Но меня позвали — и я пришёл.
— Кто?
— Нет, — ответил Даггар, — пусть меня поглотит земля, если я доверюсь кому-нибудь в Ланнеране, пока не узнаю, какое проклятье лежит на вас!
И тень улыбки прошла по губам ланноранца. Какая-то неумелая, словно он отвык улыбаться, словно губы его сопротивлялись улыбке.
— Ты знаешь наше проклятье, Ранас. Мы убили того, кто должен был всех спасти. Не только нас, но и прочих жителей мира. И за это мы прокляты и обречены. Вы победили тогда, — сказал он угрюмо. — Ты сам знаешь: мы дрались не хуже, чем вы. Но судьба от нас отвернулась, и не было нам удачи, потому что мы замарали себя. Наши боги ушли от нас, оракулы безмолвствуют, и ночная смерть…
Он вдруг замолчал, и Даггар поглядел на него с любопытством:
— Что-то не то ты говоришь, Тингел! Наказывать целый народ за грехи правителей? Бить дитя за то, что его отец согрешил?
— Мы — не дети, Ранас! — гордо ответил Тингел. — Мы — свободные граждане Ланнерана! Если правители наши сбились с пути, у нас есть право и сила их образумить. Мы не сделали этого, даже не попытались — и потому мы разделили их грех! Мне стыдно, — сказал он, — что ты видишь нас в таком унижении, и теперь я рад, что больше ты меня не увидишь.
— Почему?
Тингал глядел на него и улыбался. Та самая бесстрашная, насмешливая улыбка, что живёт на лице ланнеранца и в смертный час.
— Потому, что я наверняка умру этой ночью. Наше проклятие убивает, Ранас, особенно тех, кто вздумает о нем говорить.
— Я могу помочь тебе?
— Нет, — сказал он спокойно, — помочь мне нельзя. И не вини себя, — сказал он, — я делаю то, что хочу. Наконец я чувствую себя человеком, а не тварью, воющей в смертном страхе. Слушай, как это было, — сказал он. — Сначала вы победили нас. Это было тягостно и постыдно, но пока ланнеранец жив — он жив. Мы ещё были людьми, хоть и знали свою судьбу, хоть и знали свою судьбу. Потом исчезло море и пересохли реки, разрушилась торговля и поля почти перестали родить. Мы скудно жили — но все ещё были людьми. А потом пришла ночная смерть. Просто смерть, — сказал он, — невидимая и неслышная. Она входит в любой дом и уносит, кого захочет, и нет от неё ни заклятия, ни защиты. Сначала она уносила Соправителей и старших жрецов Светлого храма. Потом всех, у кого была хоть какая-то власть. Потом тех, у кого была сила и ум, кто мог бы воспротивиться — даже судьбе. И тогда мы умерли, Ранас. Мы перестали быть людьми. Мы стали просто сухой травой, которая ждёт пожара. Кто нами правит? — спросил он себя. — Я не знаю, Ранас. Нет никакой власти. Мы просто ждём своей смерти и делаем, что велят.
— Кто?
— Чёрная сволочь, — ответил Тингел. — Слуги проклятия и вершители зла. Ладно, — сказал он, — твоя очередь, Ранас. Кто позвал тебя в Ланнеран?
— Тот, кому досталась от Энраса Долг и Судьба. Тот, кто может спасти нас… если захочет.
А к вечеру Дом Рансалы стал похож на Рансалу. Запустенье на месте величия — и несколько комнат, где можно жить.
А ночью Майда вдруг стиснула руку Даггара. Он проснулся мгновенно и молча и почувствовал страх. Не её и не свой — просто страх, что стоит в стороне и смотрит на глядит на тебя убивающим взглядом.
— Брат, — тихонько сказала она и вошла в него. Словно сошлись две половины души, сомкнулись две половины рассудка; они сошлись в одно двуединое существо, защищённое самой своей полнотою.
Они лежали, безмолвно держась за руки, а смерть, не спеша, подползала к ним. Незримая, бестелесная смерть; она сгущалась вокруг, она висела над ними, и только невидимый панцирь их любви был их единственной защитой.
— Пусть небо откроется Тингелу, — тихо сказал Даггар, и Майда ответила чуть заметным пожатием.
А смерть, свирепея, бродила вокруг, прорывалась то холодом, то короткой болью, но их двуединое существо, наполненное мраком, разрывает его перед лицом руками, раздвигает локтями, протискивается в разрыв, и в разрыве виден клочок голубого неба…
Забрезжил тусклый рассвет — и смерть ушла. Уползла куда-то в тёмную нору, и они заснули, прижавшись друг к другу. И сон им снился один и тот же — у них всегда были общие сны.
Разбудил их Риор, постучавшись в дверь, потому что явился Торкас. Он был облачён в коричневый плащ болорца, и, когда он сорвал повязку с лица, они сразу поняли: это Другой. У него были древние глаза, полные тьмы и тяжёлой силы, и в движениях упругая хищная сила; он ходил по комнате и молчал — беспощадный, могучий, но почему-то не страшный — и они покорно водили за ним глазами, ожидая, пока он заговорит.
— Этот проклятый город воняет смертью, — заговорил он, наконец. — Ты не жалеешь, что сюда явился?
— Нет, — сказал Даггар, — пока не жалею. Но уже немного боюсь.
— Знаю, — сказал Другой. — Я почуял. Это не каждую ночь, Даггар. Не так уж он силён.
— Кто?
Другой поглядел на него. Острый холодный огонь блеснул в темноте его глаз — холод остро отточенной стали, возникшей из ножен. И — погас, потому что вдруг появился Торкас. Спутать нельзя — они совсем не похожи, словно у них на двоих не одно лицо.
— Прости, — сказал Торкас, — я ворвался, как зверь, и даже не приветствовал вас, как должно. Тайд с тобой? — спросил он с тревогой, и Даггар невесело усмехнулся.
— Ещё бы! Он гнал нас сюда, как скотину в хлев!
— Рана у него открылась, — сказала Майда, — но здесь я смогу его подлечить.
— Спасибо! — ответил Торкас и улыбнулся. У него была ясная молодая улыбка и весёлые даже в усталости молодые глаза. Он спросил позволения и отправился к Тайду, и, когда он ушёл, Даггар привлёк Майду к себе, и они застыли в молчаливом объятии, чувствуя, как сердце бьётся о сердце и согревается в жилах озябшая кровь.
Завтрак был скромный — из дорожных запасов, и за столом им никто не служил. Торкас был прост и ясен — не то, что в Рансале, и потому Даггар спросил у него:
— Торкас, а кто он такой — тот, что в тебе?
— Не знаю, — ответил Торкас спокойно. — Бог, наверное.
Даггар усмехнулся.
— Открыть тебе страшную тайну, Торкас? Нет никаких богов. Есть только земля и небо. То, что в небе, и то, что на земле.
— Не все ли равно, как называть то, чему нет названия? — ответил Другой. Этого не уловить: было одно лицо — стало другое. И даже голос иной: жёсткий, отрывистый, властный. — Не то, что есть в небе, и не то, что есть на земле. Даггар, — сказал он, — я хочу, чтобы ты задавал вопросы. Это опасно, — сказал он, — но я буду рядом с тобой.
— Охота с живой приманкой? Мы, Ранасы, считаем её неблагородной.
— Как охотники или как приманка?
— Ладно, — сказал Даггар. — Какие вопросы и кому я должен их задавать?
В серую духоту тяжёлого дня вышел Даггар из дому. Он да Риор — Лонгар остался с Майдой, а Торкас-Неведомый вдруг исчез. Это он ловко проделал: был в двух шагах и растаял — серая тень, ушедшая в серый день.
Только пять имён назвал ему бог. Ладно, пусть будет бог, подумал Даггар с усмешкой. Не то, что есть в небе, и не то, что есть на земле. Андрас, сын Линаса, один из Двенадцати. Последний из Двенадцати, подумал Даггар, и долго ли он проживёт после нашего разговора? Не думаю, что я стану о нем сожалеть.
Старик он был, этот Андрас, но я его вспомнил. Я видел его на площади, когда мы заставили их преклонить колени на месте, где умер Энрас. Тогда он был не старше, чем я теперь, а значит, не миновал даже шестой десяток.
Седой, как соль, весь высох, и жалкая плоть едва одевает могучие кости. Погасший взгляд и надтреснутый голос…
Ну вот, все сказано, как подобает: приветствия, славословия, вопросы, приветы, и можно, наконец, начинать разговор.
— Время вражды ушло, — сказал Даггар, — и гнев догорел до пепла. Теперь, когда мои глаза не залиты кровью и могут видеть, что есть, я всё-таки хотел бы понять, что с нами случилось. Зачем Ланнеран и Рансала стали врагами? Зачем мы в ненужной войне истратили время и силы? Зачем погибаем теперь?
Молчание и безучастный взгляд.
— Сын Линаса, — мягко сказал Даггар, — ты не кажешься мне глупцом. И другие Соправители тоже наверняка не были глупцами. Как же вы совершили такую глупость? Вы могли просто выслать Энраса из страны. Но казнить его, зная, что мы отомстим? Где был ваш разум, правители Ланнерана?
— Ты слишком дерзок, Ранас, — вяло сказал старик. — Или ты завидуешь участи брата?
— А ты не хочешь снова клясться Месту Крови? Думаешь, теперь будет некому отомстить?
Вялый гнев мелькнул в глазах — и погас.
— Чего ты боишься? — спросил Даггар. — Смерти? Но ты давно уже умер. Лучше бы тебе и впрямь умереть, чем жить в таком унижении. Скажи: почему ты остался жив — один из всех, за какие заслуги?
— Вон! — сказал Андрас, но Даггар засмеялся ему в лицо.
— А если я не уйду, ты кликнешь стражу? Я справлюсь с вами, — сказал Даггар. — Вы — ходячие трупы, а я живой! Я слишком хорошо о вас думал, Андрас! Я подумал, что здесь есть какая-то тайна. Что вы, Соправители, наказаны без вины за зло, которое не вы сотворили!
— Так и было, — тихо сказал старик. — Так все и было, сын Грасса. Уходи, — сказал он, — не мучай меня. Прав я или не прав, но я ничего не скажу.
А другой старик был действительно стар — годами и ветхой плотью. В кипенно-белом одеянии, в красных бликах живого огня, в тихом свете закатной славы.
— О, бессмертный Хранитель, — начал было Даггар, но старик отмахнулся с досадой.
— Оставь эти глупости, Ранас! Дети Моря не поклоняются Солнцу! Все твои величания — одно притворство, а мне и так надоела ложь! Задавай вопросы, — сказал старик. — Если смогу — отвечу.
— А ты уже знаешь мои вопросы?
— И не только я! В Ланнеране длинные уши и длинные языки. Ты был у Андраса и ушёл ни с чем. А когда уйдёшь от меня — берегись!
— Ладно, — сказал Даггар. — Если ты знаешь вопрос, может, начнём с ответа?
— Нет, — ответил старик. — Ты задал Андрасу кучу глупых вопросов, на которые незачем отвечать. Скажи напрямик: чего ты хочешь?
— Хорошо. Что случилось в Ланнеране семнадцать лет назад?
— Я очень немногое знаю, Ранас! Тогда я был простым жрецом городского храма… да, собственно, я и остался тем, кем был. Меня избрали Хранителем лишь потому, что Те не могут меня убить. — Он тихо меленько засмеялся.
— Посылают ко мне ночами смерть, а я молюсь. Ты веришь в молитву, Ранас?
— Верю, — сказал Даггар. — Я знаю, о чём ты говоришь.
— Да, — сказал старец, — ты знаешь. Не презирай Андраса, — сказал он, — эта смерть унесла двух его сыновей, остался один, последний. Ладно, — сказал он, — слушай.
— Я помню эту ночь, — сказал он. — Пришла гроза без дождя, и небо полыхало синим и белым. Грома не было — только ужасный свет; мы собрались в храме и пробовали молиться, но слова не шли с языка, губы немели, и было так страшно, что люди теряли разум. Я помню: я стоял, вцепившись в колонну, а вокруг метались и выли, падали наземь и бились в корчах. Я помню: Наран, мой брат по обету, был рядом со мной, и вдруг он ударился головой о колонну, и кровь его обагрила мои одежды.
Не все из нас пережили ту ночь, и не ко всем, кто выжил, вернулся разум. Я ходил среди мёртвых, перевязывал раны живым, укрощал безумцев, а день все длился и длился; никто к нам не приходил, и те, кого я послал за помощью, не возвращались.
Перед вечером я решил отправиться сам. Со мной пошёл один послушник — жаль, я забыл его имя — он давно уже мёртв. Мы вышли из храма и наткнулись на чёрных. Они обнажили мечи и заставили нас вернуться. Тогда мы по тайному ходу прошли в караульню. Стражников перебили — не злые силы, а люди; мы взяли плащи, чтобы скрыть облачения, вылезли через окно и проползли мимо чёрных. В Верхнем Храме творилось то же, что и у нас, и чёрные тоже стояли у входа. Но город не был безумен, Ранас! Только нас одних постигло несчастье, и никто не знал о нашей беде! Нет, — сказал он, — остальное тебе не важно. Важно одно: Верхний Храм не вступился за Энраса потому, что некому было вступаться. Все, кто мог говорить от Храма, умерли в эту ночь. И Соправители… не вини их, Ранас, они были только людьми. Я не знаю, как их заставили, но я видел то, что я видел, и не стану судить других. Ты дерзил несчастному Андрасу, а он ведь долго держался. Он держался так долго, что Энраса чуть не спасли, но тех, кто хотел похитить его из тюрьмы, настигла ночная смерть.
— Прости, — сказал Даггар. — Я не знал. Я готов попросить прощения.
— Оставь! Ему всё равно — его душа умерла.
— Но что это было, Хранитель? Кто виноват?
— Нет, Ранас, — сказал старик. — Я говорю то, что я знаю, а все догадки… Я — умный человек, — сказал он, — я знаю, что глуп, что разум мой узок и познания ничтожны. Я — только Хранитель Огня, — сказал он, — хранитель веры в безвременье и надежды в пору упадка. Я едва обучен грамоте и не посвящён в Таинства. Есть люди, которые смогут тебе ответить, но если я это позволю — они умрут. Я сам их не смею просить ни о чём. Для Храма их жизни дороже моей — я должен их уберечь!
— Жаль, — сказал Даггара, — но я тебя понимаю. Я очень благодарен тебе, Великий Хранитель. Но есть ещё вопрос… кто правит в Ланнеране? Кто покорил его?
— Наш страх, — ответил старик, — мы боимся не истинных бед, а своего страха. Убить человека легко — если он боится. Проклятие — славная выдумка, она объясняет все. А мы пока что бессильны, Ранас, мы не можем дать людям надежду.
— А чёрные?
— Сунь руку в болото, — сказал старик, — достанешь сколько угодно грязи. В Приречье и в Каоне хватает людей, которым не на что рассчитывать в Ланнеране. Посули им достойное место в жизни — и они за это пойдут на все. Не в чёрных беда, — сказал старик, — в открытой ране всегда заводятся черви. Нет, Ранас, — сказал он, — душа Ланнерана жива, и люди его не прах. Достаточно капли надежды…
Они не успели уйти далеко.
Полсотни шагов по пустынной улочке (она не была пустынной, когда мы сюда пришли!), тревога, звериное чувство засады; он вытащил меч — пусть это смешно, но лучше смешить других, чем умереть самому, и когда они вдруг возникли со всех сторон, наши мечи встретили их мечи.
Их много, а нас двое.
Что будет с Майдой, если меня убьют?
Короткая боль — клинок скользнул по руке, но я кого-то достал — одного из многих. Дыхание, топот, железный лязг и полузабытая радость боя. Лейся, кровь! Пусть умирает враг! Дети Моря, жаждут мечи…
И — буря. Беззвучная буря упала на нас. Серая тень вдруг сгустилась из духоты. Два страшных глаза, два страшных меча, крики, стоны — и тишина.
Бог вытер мечи о плащ мертвеца, вдвинул в ножны и сказал спокойно:
— Кажется, ты что-то узнал.
10. УЗЛЫ
— Весёлая будет ночь, — сказал Торкасу Безымянный, когда вошёл в гостевой покой и закрыл за собою дверь.
— Эй! — сказал Торкас. — Я устал взаперти!
— Потерпишь, — буркнул Другой. Сбросил плащ, уронил у ложа пояс с мечами и одетый плюхнулся на постель.
— Спи, — сказал он. — Это ещё не скоро.
Когда он такой, я боюсь задавать вопросы, а вопросы переполняют меня. Почему приходит ночная смерть? Кто тот бог, что сотворил столько зла?
— Бо-ог! — сказал он угрюмо. — Такая же падаль, как я.
— Не понимаю!
— А тебе и незачем понимать. Незачем живым лезть в дела мертвецов.
— А мёртвым в дела живых?
Он не ответил. Он очень долго молчал, а потом сказал неохотно:
— А зачем я, по-твоему, в это влез? Думаешь, только из-за тебя?
Он медленно опускался в пучину чужого сна. Чужие угрюмые сны, где властвует смерть. Клубки перепутанных жизней, разрубленных болью смертей; бесчисленная вереница смертей, позорных и славных, мучительных, безобразных, всегда одиноких…
Он поднялся там, во сне, и угрюмая горькая радость забила ключом из угрюмых глубин души. Жестокая тёмная радость, рождённая смертью, налитая смертью, несущая смерть.
И смерть отозвалась ему, подползла и покорно прижалась к ногам. Он взял её в руки — трепещущий чёрный комок, он тихо ласкал её, и она потеплела в его ладонях, раздалась и словно бы обрела чуть заметную плоть. И он поднёс её, как младенца, к окну; он подбросил её, словно ловчую птицу, и она унеслась над городом прочь, прочь, прочь — к руке, что её послала.
И тогда Торкас понял, что он не спит.
Безымянный долго стоял у окна, а потом отошёл, присел на постель, засмеялся жестоким безрадостным смехом.
— Спи, малыш, — сказал он, — теперь уже спи.
И снова мы бродим по Ланнерану. Мне жутко и одиноко, как не было ещё никогда. Я думал: он видит и слышит лучше меня, он знает и может больше, чем я — он бог, но немножечко человек. А теперь я знаю, что это не так. У нас будто десять глаз и десять ушей, мы видим то, что у нас за спиной, кинжал за пазухой, лицо под повязкой, шаги на соседней улице, и что говорят за стеной вон в том доме, далёкий крик, запах дыма, запах похлёбки, запах страха, запах смерти…
Мы идём по границе, по узенькой границе, которая соединяет миры. Мир живых: он серый, тусклый, громкий; он колышется, он исходит болью, а с другой стороны подступает мрак, холод, ужас и гнилостный запах смерти.
Я боюсь…
— Зря, — отвечает он. — Мертвецы — покладистые ребята, они не лезут в дела живых. Кроме немногих, — говорит он с усмешкой, от которой немеют губы.
— А тот, кого ты ищешь… он мой враг или твой?
— Браво, малыш! — говорит он небрежно.
Два поминальных огня в молельне матери. Значит, он жил в Энрасе, как живёт во мне? Значит, мама знала об этом?
— Да, — говорит он. — Наверное, так.
А если не только мама? Если Энраса убили?..
— Может быть, — отвечает он.
Но почему? И Ланнеран, и Рансала…
— А! — говорит он с досадой. — Что нам твои городишки! Рано или поздно Энрас бы меня разбудил. Мальчик, — сказал он, — вам здорово повезло, что ты такой, какой есть, и мне с тобою уютно. С Энрасом бы я обошёлся иначе. А уж тогда — если бы я не ушёл — вашему миру пришлось бы туго. Он просто делает то, что мог бы делать и я, но я бы прихлопнул его заодно с Ланнераном. Торкас, — сказал он, — мне наплевать на ваши дела. Думаешь, я сержусь, что он меня раз подловил и хочет выгнать опять? Просто для этого он должен убить тебя, а тебя я убить не дам. Все, — сказал он, — молчок! Я сбился со следа.
А теперь мы в мире живых. Опять он почти человек. На нем коричневый плащ болорца, и он ведёт себя, как болорец, и ходит там, где ходят они. Базарная площадь, харчевни, лавки; он слушает и задаёт вопросы — какие-то странные вопросы, я даже и не пойму, о чём. Как будто бы я оглох: я слышу слова, но в них нет совсем никакого смысла.
А он доволен. Я чувствую: он чем-то доволен, и мы опять куда-то идём. По Верхней улице, мимо Дома Рансалы, мимо развалин, развалин…
— Это дом твоего деда, — говорит он вдруг. — Не осуждай старика, это было ему не по силам.
Мимо портика Верхнего Храма, а вон переулок, где вчера — неужели только вчера? — он выручал Даггара, дальше, дальше, здесь уже есть жилые дома, где слышны голоса и пахнет едой…
Здесь ещё есть живые…
— Зачем? — говорю я с тоской. — Что вам от нас надо? Почему вы не оставите нас в покое?
— Потому что мы были не лучшими из людей, — отвечает он неожиданно мягко. Наше бессмертие — наказание, а не награда. Что нам до вас — однажды живущих? Если нам достаётся эта короткая, хрупкая жизнь, мы стараемся взять от неё всё, что только возможно. Вам повезло, — говорит он с усмешкой, — мы очень не любим друг друга. Он начал первый? Ладно!
— Ну и что? Все равно мы скоро умрём!
— Мальчишка! — говорит он. — Щенок! Разве ты знаешь, что я могу? Разве я сам это знаю? Я все забыл о себе, — говорит он, — но чем дальше я есть, тем больше я вспоминаю, и с каждым часом я становлюсь сильней. Может быть, я смогу…
— Погасить огонь?
— А почему бы и нет? Если ты будешь жив… Торкас, — говорит он, — мне нужна твоя помощь. Спрашивать будешь ты — эти сразу меня учуют.
— Кто?
— Бабы из Храма Ночи.
— Нет! — говорю я, пытаясь остановить непослушно-стремительные ноги. Служительницы Матери не могут быть виноваты!
Все равно что сдвинуть гору ладонью. Он смеётся — там, в глубине, — и смех его безрадостен и насмешлив.
— Мальчик, — говорит он, — город разрушен. Не дома, а обычаи и порядок жизни. Людям приходится жить без правил и без обрядов. И только два островка среди разрушения, два нетронутых храма. Храм Матери и Храм Предвечного. А почему обязательно Он? — говорит он и снова смеётся. — Почему не Она, а, Торкас?
Потому что я не хочу.
— Все следы ведут в Нижний Храм. Я не верю такому следу. Или враг мой — дурак, или это ловушка. Мы сначала понюхаем здесь.
— А если ловушка здесь?
— Я не знаю ловушки, которая может меня удержать.
Я не хочу, но существуют Долг и Судьба. Он — мой долг и моя судьба, я должен ему служить, чтобы он совершил то, что ему не хочется делать.
— Ты добьёшься встречи с Верховной жрицей. Не беспокойся, она тебя примет. Ты скажешь ей правду, но не всю. Кто твой отец и кто твоя мать, и почему ты пришёл в Ланнеран.
— Почему?
— Кто-то хочет тебя убить. Дважды ты уцелел только чудом.
— Дважды?
— Дважды, — говорит он серьёзно. — Помнишь, во время схватки с ночными ворота закрылись и ты остался один?
— Это вышло случайно!
— Нет, — отвечает он. — Хорошо, что ты продержался, пока Тайд не прорвался к тебе.
Мы долго шли вдоль высокой стены, пока не увидели дверь. Простая узкая дверь с полукруглым окошком сверху. Стучусь — и в окошке блеснул чей-то глаз.
— Впустите меня. Я пришёл к Великой за помощью и советом.
Впустили. Рослый воин в белой одежде. Он разглядывает меня, словно хочет увидеть сквозь повязку лицо.
— Сюда не входят с оружием и закрытым лицом.
— Возьми оружие, но лицо я открою только старшей из жриц.
Сам я говорю, или это он говорит моими устами?
Воин молча смотрел, как я расстёгиваю пояс с мечами и снимаю через голову ремешок с погребальным ножом, а когда я откинул плащ и показал, что на мне больше нет оружия, он повернулся и повёл меня вглубь. Мы прошли по длинному коридору, и он приоткрыл тяжёлую дверь.
— Жди, — сказал он. — К тебе придут.
В келье было темно, только крошечный уголёк еле теплился у подножья Великой. Я не видел её лица, только складки её покрывала чуть мерцали в душной и ласковой тьме. И когда вошли две женщины, я не увидел их лиц, только чуть белели их строгие покрывала.
— Кто ты? — спросила одна. — Чего ты ждёшь от Великой?
И опять мой рот сказал не мои слова:
— Я открою это только Верховной жрице.
— Ты многого хочешь, человек с закрытым лицом! Или ты спутал Дом Матери с базарной харчевней?
— Погляди на огонь, — велел мне Другой, и когда я взглянул на крохотный огонёк, он вдруг выметнул вверх столб багрового света, развернулся в невиданный красный цветок, покачался мгновение на гибком стебле — и опал, погрузив нас почти во тьму.
Вскрикнула та, что прежде молчала, и вторая спросила со страхом:
— Кто ты — человек или бог? Назови своё имя или уйди!
— Я скажу своё имя, но не тебе. Я пришёл к Великой за помощью и советом. Доложи обо мне, — сказал я (или он?). — Пусть Старшая из Дочерей решает сама.
Я долго ждал — один, потому что Другой затих, я совсем не слышал его. И когда за мной пришли, я немного боялся, потому что Дом Матери полон великих тайн, и, говорят, она немилостива к мужчинам.
Но Владычица Ночи не стала меня пугать, просто меня провели в высокий покой без окон, где от светильников было светло, как днём, и величавая женщина в белых одеждах отослала служительницу и велела мне подойти.
И тогда я снял повязку с лица.
Она долго вглядывалась в меня, и голос её дрогнул, когда она спросила:
— Кто твоя мать?
— Аэна, дочь Лодаса.
И вдруг она засмеялась счастливым девичьим смехом.
— О радость! — сказала она. — Ты здесь, потерянное дитя, источник всех упований! О, наконец, ты здесь! — сказала она, — тот, о ком мы молились! Обличьем ты подобен отцу, но взгляд твой отмечен Ночью! Жива ли Аэна? — спросила она. — Какая земля вас укрыла?
— Такема, — ответил я неохотно. — Мать моя жива и блюдёт вдовство.
— Садись, мой мальчик, — сказала она, и сама опустилась в высокое кресло. — Как тебя нарекли, и какое имя ты носишь в страшном мире?
— Торкас, приёмный сын Вастаса.
— Рассказывай! — попросила она. — Что привело тебя в Ланнеран?
И я рассказал, как велел мне Он, что меня преследует неведомый враг. Я не могу себя защитить, потому что не знаю, кто он, и боюсь навлечь беду на Такему.
Она слушала, кивала и разглядывала меня; непонятное было у неё лицо: старое, но молодое. И голос у неё был свежий и юный, и я подумал: неужели он прав? Неужели это и есть мой враг — враг всех людей, что живут на свете?
— Торкас, — вдруг спросила она. — Что с тобой? Ты меня боишься?
Он не стал говорить за меня, и я ответил честно:
— Я не знаю, может быть, ты и есть мой враг.
— Нет, — сказала она, не удивившись. — Это не я. Я знаю, кому нужна твоя смерть, но я не знаю, как он себя называет и где он таится. Ты многое чуешь, — сказала она, — но ты ничего не знаешь. Есть очень древнее знание, Торкас, — ещё тех времён, когда Отец и Мать согласно правили миром, и ещё не разошлись пути людей и богов. Мы его сохранили, но непомерной ценой. Наша сила и власть кончаются за воротами храма. Никакое Зло не может ворваться в Дом — но мы бессильны против Зла за пределами Дома. Недаром мы ждали тебя, — сказала она. — Ты — единственный, кто может его победить. Пойдём, — сказала она, и горячей лёгкой рукой сжала мою ладонь. — Если ты и есть тот, кого мы ждём, для тебя зазвучит Оракул Ночи, и мы узнаем свою судьбу!
И она повела меня вниз, все вниз и вниз, по бесконечной лестнице из гладкого камня. Я насчитал две сотни ступеней, а потом перестал считать. Здесь стояла тьма, такая глубокая тьма, что в глазах мелькали зеленые искры.
— Не удивляйся, — тихо сказала жрица. — Здесь святилище Изначальной Тьмы, той, откуда пришли мы и куда уйдём. Торкас! — сказала она. — В Доме Матери много Тайн, но нет сокровеннее этой. Немногие могут сюда спуститься. И не все из немногих могут вернуться в Свет.
И Другой вдруг опять появился во мне. Он ничего не сказал, просто что-то в нас изменилось.
Лестница кончилась, а мы все шли в темноте, жрица вела меня уверенно, как при свете. А потом я услышал Голос.
Он был, как шум бегущей воды, как ветер, плачущий среди скал, как дальний звук боевой трубы. Он родился вкрадчивый, еле слышный, а потом вдруг обрушился на меня — громом, болью, холодом и огнём.
И снова Другой меня заслонил; он был вокруг, как стена, он все забрал: огонь и холод, и боль, но голос Тьмы просочился сквозь стену, такой прекрасный, такой зовущий, он обещал, он упрашивал, он молил, и я не мог… я пошёл за ним.
— Торкас! — отчаянно крикнул Он. — Торкас! Держись! — но я уходил, и он всей силой своей, всей своей волей не властен был меня задержать.
— Торкас, борись! — молил он, и я попробовал сопротивляться, но я не мог, голос Ночи был сильнее меня.
— Мама! — позвал я. — Мама! — и мир вокруг зашатался, и что-то огромное, тёмное рухнуло на меня…
Рёв разъярённого зверя — Безымянный понял, что он один. Чёрный удар раскалённой злобы — стены дрогнули и качнулся пол; жрица рухнула на колени, прижимая ладони к лицу.
Бог бушевал: он больше не защищался, он разил, он рушил, он убивал. Он был чёрное пламя, он был средоточие тысяч смертей, он разил прямо в сердце Великой Тьмы, и она исходила болью от страшных ударов, корчилась, поддавалась, отступала назад…
Все рухнуло, все погибло, уже ничего не исправить…
— Мать! — воззвала она. — Великая Мать! Смирись! Мать! — взмолилась она, — смирись, он тебя убьёт!
И святилище опустело. Только облако жгучего мрака, только боль…
— А! — сказал бог, — ты жива? Жаль. Ничего, ты скоро подохнешь. Подыхайте все, — сказал бог. — Не стоит моего мальчика ваш поганый мир…
Он замолчал, он уже уходил, и тогда она закричала.
— Бог! — кричала она. — Великий бог! Смилуйся! Пощади!
Но он только злобно засмеялся в ответ.
Она не сумела встать и поползла за ним.
— Боже! — кричала она, — погоди! Послушай, Мать говорит со мной! Боже! — кричала она. — Торкас не умер!
И он остановился.
— Бог! Мой великий бог, я не знала, что вас двое, и Изначальная Тьма разделила вас. Твой сын будет жив, если ты сумеешь уйти!
— Хороший совет! — прорычал он. — Чтобы уйти, я должен убить его тело!
— Нет! — сказала она. — Нет! Послушай, — сказала она, — я не знаю, что это значит. Слова лишь приходят ко мне, и я повторяю их. Мера за меру, — сказала она. — Мир спасённый за мир убитый. Ты — свой судья и палач, отдай же свой долг и отпусти себя на свободу. Ты получишь свободу, — сказала она, — а сын твой получит жизнь.
Он вдруг оказался рядом, схватил её за плечо и поднял с земли, как обрывок ткани.
— Гляди в глаза! — приказал он, и она ответила с жалкой улыбкой:
— Я не вижу тебя.
— Я тебя вижу, — сказал он угрюмо, и чёрное пламя коснулось её. Тяжёлая, душная, тёмная сила сдавила её, как огромный кулак.
И отпустила.
Бог ушёл.
Была беспросветная ночь, когда он вышел из храма. Он не думал, что это длилось так долго. У Вечности нет часов.
Он шёл один… один… один… только он, и одиночество было страшнее всякой боли. Века одиночества — и коротенький миг теплоты. Лучше бы сотня смертей, чем эта потеря. Это я виноват, подумал он горько, это я его погубил…
Он шёл — и боль бушевала в нём. Дурак, я думал, что боль мне уже не страшна. Я просто забыл, что есть и другая боль. Боль вины, боль потери, боль последней разлуки… Я его потерял, горько подумал он. Даже если старуха не врёт, я никогда его не услышу. Никогда мы не будем вместе — только я или только он…
Он заставил себя остановиться. Он не мог одолеть эту боль. Он просто стоял и ждал, когда она чуть притупится, пока можно будет терпеть. И когда стало чуточку легче, он сказал себе:
— Ладно! Пускай это будет он. Я заплачу свою цену.
Он помедлил, невольно всматриваясь в себя, безнадёжно на что-то надеясь. Всей тоской своей, всей болью своей потери он пытался пробиться туда, где скрыт от него Торкас. И на миг ему почудился отзвук! Словно что-то вздрогнуло рядом, словно кто-то шепнул:
— Иду!
Он невесело усмехнулся, потому что это обман. Шуточки неуёмной надежды. Он один — и теперь навсегда…
Она вырвалась из ужасов сна и лежала с мучительно бьющимся сердцем. Горячая духота наполняла спальню, густая и чёрная, совсем, как её страх.
Она поднялась с постели, оделась, накинула чёрное покрывало и тихо прошла в поминальный покой.
Там жили два вечных огня, лелеемых, неугасимых; она одинаково их берегла, но один еле тлел — ведь Энрас ушёл, ушёл навсегда, и след его затерялся на чёрной дороге. А второй огонь сиял ровно и ясно, потому что Другой всегда был здесь. Здесь — за душной стеной раоли. Здесь — на тропах горного края. Здесь — в её материнском сердце.
А теперь Другой бушевал. Огонёк превратился в пламя: не смиренный лучик лампадки — факел, рвущийся на ветру.
Он проснулся.
Она отступила к стене и зажала руками рот. Страх и горе громко кричали в ней, но она зажимала руками рот, не пуская на волю крик. Только жгучие слезы, только боль…
Это было недолго — она слишком привыкла к боли. В её жизни, тёмной, запертой от людей, были только память и боль, и совсем немного надежды. Но надежда была, словно хилый росток, что пронизывает земляную глубь и раскалывает самый твёрдый камень. И надежда шепнула ей: погоди! Может, это ещё не конец, может быть, ты что-то сумеешь…
Тихо-тихо она подошла к огню и коснулась его рукой. Пламя прянуло от руки, заклубилось, словно смеясь, прикоснулось, не обжигая, и опять отлетело прочь.
Словно громкий беззвучный зов, словно зычный беззвучный голос, и она прошептала:
— Иду!
И она проскользнула, как тень, сквозь запретную дверь раоли и взбежала по лестнице в башню.
Вастас спал, но проснулся, едва заскрипела дверь. Он глядел на неё, и в глазах его, золотых, словно у хищной птицы, удивление стало радостью, а надежда тоской.
— Брат мой! — сказала она, — мой господин! Торкас в беде, надо ехать!
Он покачал головой, и она мучительно сжала руки.
— Он в Ланнеране, Вастас!
И теперь лицо его было, как камень, и в глазах спокойный жестокий блеск.
— Тебе обязательно ехать?
— Да! Бог возвратился и хочет его забрать. Я не отдам! — сказала она, и Вастас кивнул угрюмо.
— Собирайся. Мы выедем на рассвете.
И опять мотало её в закрытой повозке, и вокруг лежал чёрный, ненужный мир, но теперь в ней не было пустоты. Страх и горе — но рядом жила надежда. Страх и горе — и тёмная смутная радость, потому что я снова увижу его. Этот взгляд, где жгучая гордая тьма и угрюмая гордая сила. Эта горестная насмешка и безжалостная доброта…
— Что ты знаешь, Аэна? — спросил её Вастас.
— Я видела сон, — сказала она. — Тот, кто ушёл, смеясь, вернулся в гневе. Мне снился Торкас, — сказала она. — Он лежал окровавленный на земле, а бог стоял над ним, охраняя, и вся земля была залита кровью, и горы трупов гнили на ней. Мне снилось, — тихо сказала она, — как вышел из моря огонь, пожирая и землю, и небо. Но бог сражался с огнём, и огонь отступил. Тут Торкас позвал меня, и я пробудилась. Брат! — сказала она, — я въяве видела бога! Испуганная сном, я пошла в молельню. Огонь бушевал, он был словно факел в бурю, и в пламени я увидела бога. Он стоял у портика Верхнего Храма в обличье Торкаса, но это был Он. Плащ его был прожжён и панцирь изрублен, а в руке обнажённый меч.
— Торкас — мой сын и наследник, — угрюмо ответил Вастас. — Я не отдам его даже богу!
И она подумала: если он жив. Если мой мальчик, мой Торкас ещё не на чёрной дороге.
— Завтра я ухожу, — сказал Безымянному Ронф. Они сидели вдвоём в уголке темноватой харчевни, где было грязно и чадно, но зато не бывало чужих.
— Отведу караван до Горты, — говорил он неторопливо, — а там возьму ещё пятерых и отправлюсь в Заннор — за обозом с солью.
— Нет, — сказал Безымянный. — Останься здесь.
— Я — человек служилый, должен выполнять, что велят.
— Ты должен служить Ланнерану, — ответил Он, — а его судьба решится теперь. И не только его, — сказал он угрюмо. — Может быть, внуки твоих внуков увидят свет, если все будет сделано так, как надо.
— Приказывай, господин, — просто ответил Ронф.
— Мне нужен человек по имени Ваннор. — Знаешь его?
— Я слышал о нем. Но, господин…
— Что?
— Он под покровом Предвечного, — сказал еле слышно Ронф, — а Предвечный мстителен и всемогущ.
— Всемогущ и мстителен? — Безымянный медленно усмехнулся, и так ужасна была улыбка, что Ронф против воли отвёл глаза. — Или одно или другое, Ронф! Мстительность — это болячка слабых. Ты видел когда-нибудь звезды? — спросил он резко.
— Да, господин. Давно. Ещё когда не женился.
— Их нельзя сосчитать, правда, Ронф? А каждый из этих огней такой же мир, как и наш, со своими людьми и своими богами. Если Предвечный творец всех этих миров, то что ему до человеческих дрязг? Почему он всемогущ лишь здесь, в Ланнеране?
— Я… я не знаю, — ответил Ронф боязливо.
— Чего ты дрожишь? — с усмешкой спросил Безымянный. — Разве болорцев уносит ночная смерть?
— Нет. Пока ещё нет.
— Видишь, он не властен даже над вами. Толика мужества и капля здравого смысла — и он уже не сможет вас одолеть. Мне нужны болорцы, — сказал он Ронфу. — Пока сражаются боги, людям стоит заняться своей судьбой. Если кто-нибудь выступит против чёрных…
— Кто?
— Чернь или знать, или кто-нибудь со стороны. Иногда неплохо забыть о вражде. Честный враг надёжней продажного друга. Ты меня понял?
— Да, господин. Мы выступим за него или просто не станем драться.
А к вечеру страх его одолел.
Ваннор не был подвержен страхам. Много раз он ходил по краю, по острому, гибельному острию, и случись ему оступиться, он как истинный ланнеранец рассмеялся бы смерти в лицо.
А сейчас он сидел у себя — в тайном логове, известном немногим, в крепком доме, набитом стражей, под защитой Самого — и озноб непонятного страха тяжело сотрясал его плоть.
И когда без стука открылась дверь, и закутанный встал на пороге, страх безмолвным криком взорвался в нём — и погас, как лампадка в бурю.
Вот и все. Пришёл его час.
Он всё равно потянулся к гонгу, но вошедший сказал равнодушно:
— Не трудись. Некого звать.
— Жаль, — сказал Ваннор, — я велел бы подать вина. Проходи, — сказал он, — садись. Или ты убьёшь меня сразу?
Бог подошёл, сел напротив, снял повязку с лица. Он был совсем, как тогда, даже ещё моложе. Если б не взгляд и не складка губ, он казался бы просто мальчишкой.
— Нет, — сказал бог. — Сначала поговорим.
И тень надежды: может, сумею? Умолить, перехитрить, обмануть…
— Нет, — сказал бог, — не мучай себя надеждой. Я не оставлю тебя в живых. Но я предлагаю, как ты когда-то: ответь на вопросы, и получишь лёгкую смерть. Ты ведь помнишь — моя была неприятной.
Странно, но в юном лице не было гнева, и в странных давящих глазах только печаль.
— И ты поверишь моим словам? — спросил его Ваннор с усмешкой.
— Да, — потому что ты его ненавидишь.
— Кого?
Можно заставить голос звучать, как обычно, но не спрятать вспотевший лоб, не сдержать метнувшийся взгляд.
— Его, — спокойно ответил бог. — Я не знаю, как ты его называешь. Он неважный хозяин, — сказал ему бог, — и не вступится за тебя, хоть служишь ты верно.
— Я служу только себе, — ответил Ваннор угрюмо. — Я хотел власти, и я её получил.
— Какой? — мягко спросил его бог. — Для себя? Для своего храма? В Ланнеране не клянутся Предвечным и не просят его ни о чём. Если исчезнет страх, вас всех перебьют и храм ваш сравняют с землёй. А твоя власть в чём, Ваннор? В том, чтобы кого-то убить? Но кого испугает смерть от меча, раз по городу бродит ночная смерть!
— Я не был так многословен, Энрас!
— Да, — терпеливо ответил бог. — Я трачу слова и время, а его у меня в обрез. Я мог бы заставить тебя говорить. Немного усилий — и ты мне все выложишь и будешь молить меня о смерти.
— Не все рождены палачами, — ответил Ваннор с усмешкой, — даже меня поначалу тошнило. Тебе же будет ещё противней, потому что я жирен, а это зрелище мерзко вдвойне. Но я, пожалуй, рискну.
Бог пожал плечами и сказал: — Как хочешь, Ваннор, — и в страшных его глазах уже не было грусти — только острый холодный огонь.
— Нет, — сказал Ваннор, — я пошутил. Боюсь, что я не сумею молчать до конца, а мне не хочется умирать растоптанной тварью. К тому же ты прав: я его ненавижу. А вот тебя, как ни странно, нет. А что тут странного? — спросил он себя. — Я даже немного тебе благодарен. Я, Ваннор, ничей сын, палач и подручный для грязных дел — перед смертью чувствую себя человеком. Даст ли больше самая достойная жизнь? Ладно, — сказал он, — я не беру в долг. Ты узнаешь всё, что захочешь, но сначала я кое-что скажу. Не снисхождения ради — просто я должен это сказать. Это не я пытался схватить Аэну. Мне не надо было её искать — я знал, где она. Когда я пугал тебя — это были только слова. Не отдал бы я Ему самый чистый цветок Ланнерана!
— И ты ему служишь!
— Да! — сказал Ваннор. — Да! Но я позволил Вастасу увезти Аэну. Я знал, что она родила сына. Целых пятнадцать лет это знал только я, пока Он не учуял сам.
— С тех пор ты меня и ждёшь?
— Конечно! — ответил Ваннор. — Я знал, что ты тоже бог. Последнее дело для смертных мешаться в распри богов. Да! — сказал он, — я его ненавижу. Но если бы пришлось выбирать — я снова бы выбрал его. Мне лучше быть грязью под ступнями бога, чем грязью под ногами людей. Да! — сказал он, — я вышел из грязи. Я был воришкой, доносчиком, наёмный убийцей. Все меня презирали, и сам я себя презирал. А теперь — спросил он, — где они — те, что были не запятнаны и благородны? Кто из них попробовал сопротивляться? Кто из них хоть раз осмелился на то, на что я — мерзавец — осмеливаюсь ежечасно? Ладно, — сказал он, — это глупые речи. Наверное, я всё-таки люблю Ланнеран так же сильно, как ненавижу. Спрашивай, — сказал он, — теперь я на все отвечу.
Было утро, когда он ушёл из опустевшего дома. Серое утро, прохладное и пустое; в дальних предместьях уже зазвучала жизнь, а на улицах Верхнего Города спало молчание, и молчание камнем лежало в нём. Он пытался почувствовать Торкаса — хоть дыхание, хоть тепло, но внутри у него был только он. Он единственный. Он один.
Нужно как-нибудь перебыть этот день. Нужно бережно и терпеливо собрать все силы. Телу — еда и сон: я возьму от него все, а душе угрюмую ярость — чёрную ярость сотен смертей и тысяч боев; это будет мой главный бой — бой за Торкаса и свободу.
Он не вернулся в Дом Ранасов, где ждут еда и постель, и тревога спутников Торкаса, и всевидящий взгляд Майды. Мне нужна только ярость — ярость, а не печаль, ничего человеческого — только то, что поможет драться.
Он поел в харчевне у городской стены и нашёл приют в заброшенном доме. Лёг на грязный истоптанный пол, поудобней устроил тело и заставил его заснуть. И опять потащило его в лабиринт перепутанных жизней: бой — поражение — смерть, ловушка — смерть, просто смерть.
Ярость, отчаянье, гнев — он собирал их по капле, он наполнял себя, как седельный мех. Только ярость, только отчаянье, только гнев, только безжалостное каменное упорство…
А когда стемнело, он вышел из дома. Он знал все ловушки, которые ждут его. Нет, не все. Только те, о которых знал Ваннор.
В полной тьме подошёл он к ограде Нижнего Храма. Легче тени он был, бесшумнее тишины; рядом с ним прошёл караул, и никто его не заметил. Он пошёл вдоль стены, чутко вслушиваясь в себя, а когда почувствовал: здесь, разбежался и прыгнул. В два человеческих роста была стена, но он легко допрыгнул доверху. Ухватился руками за край, перебросил тело и почти бесшумно спустился с той стороны.
Храм темнел впереди угрюмой бесформенной глыбой, он легко пробежал через двор, огляделся, полез наверх, словно видел пальцами стыки плит и трещины в камне.
Вот он уже на крыше; добрался до башни, втиснулся в узкую щель смотрового окна.
И — по лестнице вниз; кое-где попадались двери, кое-где они были заперты — не для него. Он бесшумно выдавливал их, как полоски тумана, — и все ниже, ниже; чёрный винт лестницы, чёрный зов далёкой угрозы, чёрная сила упруго вибрирует в нём. Ниже и ниже, снова закрытая дверь, и когда он вышиб её, на него набросились двое.
Он убил их, даже не вынув меча — просто схватил занесённые руки и вонзил их мечи прямо в их сердца. И пошёл вперёд, не истратив ни капли гнева, в чёрный зев коридора, в чёрный зов далёкой угрозы.
Длилось и длилось; бесконечен был лабиринт Нижнего Храма, полон ловушек и полон тайн. Глупенькие, скучные были тайны, простенькие были ловушки, и те, что хранят лабиринт, были только людьми. И они умирали молча, не успев осознать, что они умирают; он убивал их без гнева, как вырывают траву. Он хранил свой гнев для Него, для того, кто за все ответит…
И первый удар — издалека. Он почувствовал вдруг, что не может дышать. Тугое удушье, горячая дурнота… он впился пальцами в грудь, и тяжела чёрная ярость, которую он так любовно, так злобно копил, тараном ударила из него по силе, по воле, по мраку чужой души.
И начался бой. Тот уходил, таился, старался ударить исподтишка. Он был коварен, но не был могуч, и Безымянный продавливал сопротивление, ломился, крушил, настигал.
Все длилось и длилось. Они кружились во тьме лабиринта, отчаянно, неотвратимо сближаясь, и с каждым сближением, с каждым ударом он чувствовал: что-то меняется в нём. Коварные тени чужой души, чужой, расчётливой темноты неведомо как проникают в душу. И он, нападая и отбиваясь, безжалостно настигая врага, невольно сам становится им — одним из немногих — а, может, многих? — кого привлёк обречённый мир. Слетелись сюда, как мухи на падаль, и ловим короткую радость жизни, минуты бурлящего бытия, которые нам желанней бессмертия. Немногое можем мы взять у жизни — он выбрал власть, я бы выбрал войну — но никому из нас не удастся хоть на миг поверить, что мы — живые, что эта жизнь — настоящая жизнь, а не просто ухаб на дорогах смерти…
И гнев его угасал, и ярость ему изменяла, но был ещё один бастион — жестокое, каменное упорство. Ввязался в драку — стой до конца. Без цели и без надежды — до победы или до смерти.
Они уже были рядом, так близко, что можно достать, но между ними ещё стояла стена живого, трепещущего мрака. Их мрак, несхожий, чуждый друг другу, сливался, взрывался, смешивал их, и каждый из них был не только он, а он — и чужой, он — и враг, сам себе враг, я — и я, я — или я.
И горькая радость воспоминания: я знаю, за что я себя осудил. Я — свой судья и палач, я — свой враг, и ты — мой враг — мне поможешь освободиться.
Второй — то, что было ещё в нём другим — отчаянно вырывался. Ему не надо свободы, не надо небытия — ну нет, собрат мой! Ты начал первым? Так плати свою цену!
И беспощадная радость надежды: все будет, как я хочу! Последний удар: комок безысходного страха, вопль ужаса, вопль торжества — и он остался один. Один — в темноте. Один — на ногах, а у ног опустевшее тело.
И — все. Я — это я. Я — здесь. Не получилось.
Внутри комок визжащего страха. Он безжалостно стиснул его — чтобы не вопил. Он опять был один. В темноте. В безысходности ненужной победы. Никому. Незачем. Никогда.
Но что-то вдруг шевельнулось в нём. Прозвучало внутри — или извне? Голос, зов, нетерпение, ожиданье… Кто-то звал, просил, торопил. Его? Да, его! Кто-то в мире, кому он нужен…
Вастас отправил вперёд людей, и они вернулись с вестями. Странные были вести: на дорогах заставы, а в селеньях дозоры из чёрных. Непонятные вести: здесь исконно мирный край, а Такема не ссорилась с Ланнераном.
— Я поеду верхом, — сказала Аэна. — Дай мне одежду воина, я поеду верхом.
И они свернули с дороги, затерялись в холмах; два дневных перехода — и они подъезжали к реке. Некогда полноводная, нёсшая с моря суда, в тоненький ручеёк превратилась она, в жалкую струйку воды среди грязи и ила. А на холме, на бывшем обрывистом берегу, грозно серели мощные башни. Раньше здесь были пристани, многолюдье, богатство, а теперь запустение и тишина.
Кучка стражников тёрлась в Речных воротах. Пять монет — и они ни о чём не спросили.
Сквозь коленчатый проход, сквозь два ряда стен в паутину нищих улиц Приречья. Мало людей — и много пустых домов — видно улочки умерли вместе с рекою. И никто не торопится поглазеть, поспрашивать, почесать языки, как положено ланнеранцам. Нет, уходят с дороги, заползают в дома. Ланнеран болен, подумала вдруг Аэна. Это хуже войн и хуже чумы — то, что сделало Ланнеран молчаливым.
От Приречья свернули к Каону, в застарелую вонь караванного ряда; горец в сером плаще ждал их у нужных ворот. Это был большой постоялый двор — много спальных навесов, целое поле стойл, но лишь люди Вастаса и их дормы чуть заполнили пустоту. И опять она содрогнулась: хозяин не торговался. Молча принял, что дали, и ни о чём не спросил.
— Он не станет болтать, — при нем сказал Вастас Аэне, и хозяин ответил:
— Да, господин. Кто молчит — тот живёт.
Трех сильных воинов взял с собой Вастас, и они пошли, куда звал её сон — от Каона задворками Храма Ночи к Верхней улице, где она родилась. Она думала, что теперь Ланнеран покажется ей огромным, но он был так запущен, так обветшал… Что-то странное делалось в Ланнеране. Улицы были безлюдны, лавки закрыты, не курились дымки, не пахло едой. Только липкий, томительный запах страха…
А Верхняя улица умерла. Руины, руины, ещё руины. В ней не было места для новой боли, сердце не дрогнуло даже возле дома отца. Когда-то самый богатый, когда-то самый красивый… Бедный отец, подумала вдруг она, он был только слаб…
Трава проросла у портика Верхнего Храма. Здесь люди были, но мало — не то, что встарь. Когда-то здесь собирались мужи толковать о политике, о походах, о сделках. Здесь свергали правителей, здесь затевали войны, здесь бурлила весёлая душа Ланнерана. Неужели она уже умерла?
И сердце её вдруг сжала тоска: оказывается, Ланнеран мне всё-таки не безразличен. Я думала, что навек его ненавижу, но он в беде, и сердце плачет о нем…
Они укрылись среди колонн. Трава, осколки битого камня, и липкий, томительный запах страха. Томительный, тягостный дух несвободы.
Мой мальчик, зачем ты пришёл сюда?
И всей душой своей, всей силой своей любви она потянулась к нему: о, где ты? Сын мой, плоть от плоти моей, душа от моей души, последняя ниточка между мною и миром. О, отзовись, молила она, ответь, Торкас, мой мальчик, дай мне хоть каплю надежды!
Но тот, кто ей отозвался, был не Торкас.
И даже боли больше не было в ней — только жгучая, горькая пустота. И ещё ледяная спокойная ясность, потому что нечему больше болеть. Торкаса нет, и теперь я могу уйти, надо только отдать долги.
— Безымянный! — позвала она. — Я пришла, куда ты велел. Что я должна сделать?
— Может, уйдём? — сказал ей Вастас. — Становится людно.
Из боли своей она поглядела на мир и горестно усмехнулась убогому многолюдству. Маленькие кучки молчащих людей, но Вастас прав: их становится больше. Все больше испуганных, молчащих, отдельных людей. О, Ланнеран!
Это тоже мой долг, сказала она себе. Предки мои правили Ланнераном, и отец мой сгубил его…
И она шагнула вперёд. Вастас хотел её удержать, но она поглядела — и руки его упали. Он молча пошёл за ней на неширокую площадь.
Она не вышла на середину. Остановилась у постамента, с которого сшибли статую бога. Теперь он, разбитый, лежал на земле, уставившись в небо пустыми глазами. Мы встретились взглядом, и он улыбнулся. Давай! сказали разбитые губы, и я оказалась вдруг наверху, на узком высоком каменном пальце, над тишиной, над пятнами запрокинутых лиц.
Она сорвала с лица повязку, откинула с головы капюшон, и волосы, стриженные по-вдовьи, как туча взвихрились над бледным лицом.
— Ланнеранцы! — сказала она, и голос её был прохладен и звонок, как льдинка, упавшая с высоты. — Я Аэна, дочь Лодаса, — сказала она. — Жена Энраса, ставшего богом. Есть ли здесь кто-нибудь, кто может меня узнать?
— Ты не Аэна, — ответил угрюмый голос. — Она должна быть вдвое старше, чем ты.
— А, Эрат, — сказала она равнодушно. — Мёртвые не стареют. Я не живу с того дня, как умер Энрас.
Она была наверху и глядела на них — на их молчащие, ждущие, жадные лица, и это было уже когда-то: вот так же стояла она наверху над бледной волной запрокинутых лиц, над жадным, отчаянным ожиданием.
— Мне противно вас видеть, — сказала она, — и не хочется вас спасать. Трусы, вы заслужили смерть! Вы убили того, кто хотел вас спасти, и бог ушёл от вас в гневе. А знаете, почему вы все ещё живы? Я родила Энрасу сына. И пока мой мальчик жил на земле, бог хранил этот мир — ради него. Трусы! — сказала она с тоской, и хрупкий голос её разбился о площадь, как льдинка. — Чем вы стали, гордые ланнеранцы? Мой мальчик, — сказала она, — ему тоже пришлось сделаться богом! Он один против нечисти, которую вы развели, против мерзости, которой вы покорились. Если ему придётся уйти… Бог не станет вас защищать! — сказала она. — Выйдет из моря огонь и сожжёт ваш город. Вспыхнут ваши дома, обуглится ваша плоть. Дети, — сказала она, — бедные ваши дети! Как они будут кричать, сгорая в руках матерей! Нет, — сказала она, и голос её надломился. — Я не могу! Не ради вас — ради них! Бедные трусы, спасайте ваших детей! Возьмитесь же, наконец, за мечи, перебейте чёрную нечисть! Освободите себя и молитесь о снисхождении. Я тоже буду молить… буду!.. но сделайте же хоть что-то, хоть что-нибудь ради того, чтобы он мог вас простить!
Молчание — и одинокий голос:
— Чёрные!
И другой:
— Коричневые плащи!
И толпа шевельнулась, сливаясь в безмолвном движении: безоружные люди встали стеной, заслоняя её от мечей.
И она позвала в себе:
— Безымянный! Мой бог! Если хочешь — приди и спаси, мне надо тебя повидать.
И безрадостный твёрдый покой окружил её, потому что он уже шёл, он будет здесь…
Одинокая над толпой, без сомнения и без тревоги она глядела на смертельное полукольцо. Справа — чёрные, слева — коричневые плащи, впереди — тонкий слой из живой человеческой плоти. Если умрут эти люди — умрёт Ланнеран. Пусть приходит. Ради них — не ради меня.
Он пришёл. Он возник, он обрушился, он ворвался — и не стало чёрной стены. Чёрный ком, грозовая туча, где, как молния, блещет меч. И она увидела: болорцы не сдвинулись с места. Просто стоят и смотрят, как бог убивает чёрных. И она улыбнулась — в себе — безрадостно и обречённо: ещё один узел развязан, осталось совсем чуть-чуть…
Сильные руки сняли её с пьедестала. Он пробился ко мне, мой мальчик, мой бог. Мой! Не сын мой, не муж мой — но мой…
— Торкас! — воскликнул Вастас и сжал его руку. Взглянул в лицо — и тоскливо отвёл глаза. Правда ли, что в страшном взгляде бога мелькнула жалость?
Рослый болорец проталкивался к ним. Он был один — и толпа его пропустила.
— Ронф! — сказал Безымянный. — Я рад тебя видеть! Признаешь ли ты моего отца?
— Мы разделили хлеб, — сказал болорец. — Я не враг ни тебе, ни твоей семье.
— Сними повязку, отец! — приказал Другой, и Вастас, помедлив, выполнил приказание. Тревожный шорох — и короткий вздох облегчения, когда болорец в ответ обнажил лицо.
— Я Ронф, сын Тарда, — сказал болорец. — Я узнал тебя, хозяин Такемы. Не мне решать, чем закончится наша вражда, но в Ланнеране мы с тобой не враги.
— Ты говоришь за всех? — спросил его Вастас. — С кем будут коричневые плащи?
— Я присягал Ланнерану, — ответил Ронф. — Если Ланнеран пойдёт против чёрных, болорцы пойдут за ним.
— Ладно, — сказал бог, — тогда за работу!
— Нет! — Вастас поднял руку, и голос его, суровый и властный, перекрыл все голоса и заставил смолкнуть толпу. — Забери мать и уведи в безопасное место. Теперь это дело не твоё и не её. Мы — люди, — сказал он, — мы сами искупим вину и сами заслужим право на жизнь!
И ещё один узел развязан…
11. СВОБОДА
Все дальше уходила она от живых, и вокруг неё было теперь лишь неживое. В Дом Ранасов привёл он её, в давно ушедшие годы. Её встретили Ранасы, они улыбались ей, и она улыбалась им, хоть Ранасов нет на свете. Только сладкие, горькие воспоминанья…
Никому Он не дал с ней говорить. В тихой комнате оказалась она; там на стенах цвела и печалилась роспись: чистая зелень, весёлая синева, золотые плоды, голубые воды…
— Я уйду отсюда, — сказала она себе. — Здесь душе моей не будет так одиноко…
— Аэна! — позвал её бог. Он принёс еду и питьё, но ей уже ничего не надо.
— Подкрепись, — приказал он, — и я расскажу тебе все. Он не умер, Аэна!
Долго-долго глядела она на него — на родное лицо и чужие глаза, где угрюмая горькая сила и безжалостная доброта, но не ложь, нет, он не жесток, он не стал бы её терзать бесполезной надеждой.
— Ешь! — велел он, и она немного поела.
— Пей! — велел он, и она отпила из кубка вина.
— Я попал в ловушку, — сказал он, — в Святилище Тьмы. В вашем мире полно флуктуаций, — сказал он, — надо же было нам туда угодить! — он ходил по комнате — страшный, лёгкий, полный тёмной упругой силой, и она безмолвно следила за ним. — Торкас во мне, — сказал он, — но одновременно быть мы не можем — или он, или я. Я должен уйти, — сказал он, — и я уйду. Я ещё не знаю, как это сделать, но я уйду — и он будет жив.
— Великий, — сказала она, провожая его глазами, — ты знаешь сон про огненное кольцо?
И он обернулся.
— Много раз ты отбрасывал меня в темноту, и оно сжигало тебя. Я больше так не хочу.
— Девочка! — сказал он, и голос его был мягок, и спокойная твёрдая нежность была в глазах: — Что ты тревожишься о пустяках! Я столько раз уже умирал, что для меня это плёвое дело. Трудность не в том, — сказал он, — мне нельзя умереть, потому что Торкас тоже умрёт. Мне надо просто уйти, а это противоречит… Ладно! — сказал он. — Потерпи. Думаю, что сумею.
— Великий! — сказала она сердито. — Я не умею лукавить и говорю только то, что хочу сказать. Я хочу, чтобы Торкас был жив! — сказала она. — Если он умер — умру и я. Но ты не обязан умирать за него. Довольно того, что ты сделал для Энраса, когда избавил его от позора и мук. Пусть будет, как есть, — сказала она, — ты останешься — мы уйдём.
— Глупости! — сказал он. — Никто мне не должен. Аэна, — сказал он, — ты что, не любишь сына? Разве мать смеет так говорить?
— Да! — сказала она. — Я — плохая мать! С той ночи, когда ты впервые ко мне пришёл и назвал его имя, я знала, что он обречён. И я согласилась, — сказала она. — Я зажгла для тебя огонь и служила ему. Молитвой и огнём я тебя привязала, чтобы ты не покинул нас. Да, я плохая мать! — сказала она.
— Это я погубила Торкаса, а не ты. Это я определила его судьбу. Я знала, что ты однажды проснёшься, — и Торкас умрёт, но потом ты сделаешь то, что не сделал Энрас: спасёшь всех живущих и детей их детей. И поэтому я говорю: пусть будет, как есть. Я умру…
Он засмеялся. Не разгневался, а засмеялся и взял её руку в свои.
— Малышка! — сказал он, — ты почти угадала. Погоди, — сказал он, — я тебе все объясню. — Он легко перенёс из угла тяжёлое кресло и сел напротив — глаза в глаза. — Мне плохо с тех пор, как Торкас заснул, — сказал он угрюмо. — Верь или нет, но я его полюбил, и он тоже ко мне привязался — слегка. Если б не Торкас, я дал бы себя убить — это было мне всё равно. А теперь я прожил так долго, что кое-что о себе вспомнил. И теперь я знаю, чего хочу. Я хочу свободы, — сказал он. — Уйти насовсем. Не рождаться и не умирать. Заплачу свой последний долг…
— Кому?
— Себе, — сказал он с усмешкой. — Понимаешь, девочка, я сам не знаю, что я такое. Когда-то я жил, но это было давно, и я ничего об этом не помню. Я помню только, что я уничтожил свой мир. Мы многое знали и умели больше, чем надо. Нет, — сказал он, — никто меня не судил. Я сам осудил себя на многие сотни смертей. Довольно глупое наказание, ведь я не помнил, за что осуждён. А теперь вспомнил — и мне надоело. Я хочу расплатиться и уйти. Мир за мир, — сказал он, — и хватит! Так что не мучай себя, а просто жди.
— Если б ты мог, сказала она, — ты бы давно уже был свободен.
И опять он не разгневался, а улыбнулся, и весёлый страшный огонь полыхнул у него глазах.
— Не кусайся, — сказал он, — я все смогу! Лишь бы я сам себе не мешал. Жаль, — сказал он, — ты не сумеешь понять…
— Нет! — сказала она. — Говори! Я хочу тебя слушать!
— Дело в энергии, — сказал он с усмешкой. — Здешний очаг невелик, процесс ещё можно остановить. Надо просто потратить себя до последнего эрга… Вот что паршиво, — сказал он, — ваше солнце, по-моему, уже нестабильно. Через несколько тысяч лет…
И она улыбнулась. Думать о тысячах лет тому, кто считает свой срок на дни!
— Потерпи, Аэна, я сумею.
— Бог мой! — тихо сказала она, и глаза её вспыхнули торжеством, и слабый румянец окрасил щеки. — Я знаю выход, — сказала она. — Возьми мою душу и слей со своей!
Он покачал головой, и она улыбнулась. И сказала с насмешливым превосходством:
— Что ты знаешь о людях, могучий дух? Ты осудил себя — и это твоё право, но разве я не вправе себя осудить? Я — плохая мать, — сказала она.
— Не важно, ради чего, но я обрекла на гибель сына. Я — плохая жена, — сказала она, — потому что все эти годы я любила тебя. Да! — сказала она, — не Энраса, а тебя! И не в память Энраса, не ради людей — для себя одной я тебя удержала. Боялась, ненавидела, проклинала — и звала тебя каждую ночь. Они считали меня святой! — она невесело усмехнулась, — а я звала тебя каждую ночь и думала о тебе, как о муже! А что мне делать теперь? — спросила она. — Ты в теле Торкаса, и нам невозможно быть вместе. А если ты умрёшь, а Торкас воскреснет, — прощу ли я ему твою смерть? Смирюсь ли, что он — не ты?
— Ничего, — сказал Безымянный, — время излечит. Ты привыкнешь, Аэна.
— К чему? К греху, который не стал грехом, потому что и этого мне не досталось? Что меня ждёт, мой бог? Бесполезные слезы и поминальный огонь. Ожидание смерти и память о том, что мне предстоит расплата. Пощади меня, — сказала она. — Ты изведал уже посмертных скитаний, так избавь же меня от них!
Он долго глядел ей в глаза и неохотно кивнул. Тут ничего не поделаешь: она из нашей породы. Из гордости или упрямства она сделает это с собой, не понимая — она ведь жива! — чем за это заплатит. Довольно просто вступить на Дорогу Тьмы, но как непросто исчезнуть с проклятой дороги!
— Мне очень жаль, — сказал он. — Ты так красива!
Они сидели, держась за руки, а день уже угасал, и сумрак, густой и тёплый, пластами лежал у стен.
Он говорил:
— Невесело им придётся. Водный баланс нарушен. Вода почти вся ушла на полярные шапки. Если не придавить эту дрянь прямо сейчас, ледниковый период им обеспечен.
— Мы сейчас уйдём?
— Скоро, — ответил он. — Мне не хочется торопиться. Если это моя последняя жизнь… нет, — сказал он, — я ни о чём не жалею. Разве только, что Торкас твой сын.
И она прижалась щекою к его руке.
А сумрак уже загустел в тяжёлую душную ночь. Только мы — и ночь, мы — и Тьма. Она подошла — огромная, вечная, никакая, обняла, окружила, только я и он…
— Останься, Аэна, — сказал он, — жизнь — неплохая штука.
Но она улыбнулась, глядя в его глаза — в заветное озеро Тьмы, в желанную заводь забвенья. Она уходила в его глаза, в их ласковую печаль, в их жестокую силу. Без страха и сожаленья она уходила в него, как ручей вливается в реку; ей было так мягко, так радостно, так беззаботно, как может быть только на материнских руках.
Но там был кто-то ещё, она испугалась: Торкас? Но он засмеялся, он её окружал, и смех был вокруг неё.
— Торкаса ты не услышишь. Один из моих собратьев — он хозяйничал тут, в Ланнеране. Ничего, — сказал он, и голос был тоже вокруг неё, — придётся и ему расплатиться.
Вопль ужаса — и раскатистый хохот, она улыбнулась в ответ; ей было так радостно, так беззаботно; он поднял её и понёс, а вокруг была Тьма, прекрасная, добрая Тьма, ты можешь ещё вернуться, сказал он ей, подумай, это ещё возможно, но она теснее прижалась к нему, сливаясь, вливаясь…
Жестокая дальняя искра света, и она подумала: вот оно! Без страха, лишь щекотное любопытство: неужели, конец? И — ничего?
— Да, — сказал он, — совсем ничего, — и они стояли, держась за руки, а колесо летело на них. И тяжёлая тёмная сила поднималась в нём — в ней — в них. Боль разлук, боль смертей, боль погибших надежд, боль рождения, горечь жизни. Облако животворящей боли навстречу сжигающему огню, и она почувствовала, что тает, растворяется, переходит… он — она — они — ничего…
Говорят, грохот был ужасен. Волны умершего моря докатились до стен Рансалы — и отступили, оставив трещины в несокрушимой стене.
Говорят, отблеск был виден и в Ланнеране. Белый огонь сделал ночь светлее, чем день. Но Ланнеран был в ту ночь занят своими делами, и знамение истолковали к добру.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|