Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иосиф и его братья (№2) - Юный Иосиф

ModernLib.Net / Классическая проза / Манн Томас / Юный Иосиф - Чтение (стр. 8)
Автор: Манн Томас
Жанр: Классическая проза
Серия: Иосиф и его братья

 

 


Сначала — и толчком к этому послужила брань Симеона и Левия — среди братьев царило мнение или, во всяком случае, молчаливая договоренность, что ненавистный Иосиф выдумал свой сон, наврал, когда его рассказывал. Они были рады уцепиться за это предположение, защищавшее их всех внутренне. Но, словно стараясь ничего не упустить в рассужденьях, Иуда указал на возможность того, что мальчик действительно видел такой сон и не лгал; и тогда все не только про себя, но и вслух признали такую возможность и усмотрели внутри ее снова два случая: этот сон, если он действительно приснился, был либо от бога, что представлялось всем, по сути, самой большой катастрофой, либо же не имел к богу никакого отношения и был порожден лишь вопиющим высокомерием этого молокососа, которое, после получения кетонета, непомерно выросло и теперь морочило его такими несносными виденьями. В ходе прений Рувим заявил, что если тут замешан бог, то люди бессильны и остается только молиться — не Иосифу, но господу. Если же сон порожден высокомерием, то можно только пожать плечами и махнуть рукой на сновидца и его глупость. Вместе с тем Рувим вернулся к предположению, что мальчик по-детски выдумал сон и поглумился над ними, за что ему следовало бы дать взбучку.

Действительно, предложенье Рувима предусматривало взбучку в наказанье за лживость. Но так как он вместе с тем рекомендовал пожать плечами, то взбучка имелась в виду, разумеется, не очень серьезная, ибо, пожимая плечами, хорошей взбучки не дашь. И все-таки могло показаться странным, что Рувим склонен был принять как раз ту версию, которая, по его же собственному мненью, была связана со взбучкой. Стоило, однако, внимательнее прислушаться к его словам, как складывалось впечатленье, что этой логикой он хотел отвлечь братьев от других предположений и склонить их к гипотезе вымышленного сна, опасаясь, что их выводом из предположения о вмешательстве бога будет отнюдь не смиренье и молитва, а нечто невообразимо худшее, чем простая взбучка. На самом деле он видел, что они не настроены отделять личное от объективного и ставить свое отношенье к Иосифу в зависимость от того, вызван ли его сон пустым высокомерием или же он отражает истинное положение вещей, то есть волю и замыслы бога. Из их речей не было ясно, в котором из этих двух случаев Иосиф показался бы им отвратительнее и гаже — скорее, чего доброго, во втором. Если сон действительно был от бога и являлся знаком избрания, то с богом, конечно, нельзя было спорить, как нельзя было спорить с отцом Иаковом из-за его достопочтенной слабости. Все для них упиралось в Иосифа. Если бог избрал его в ущерб им и заставил их снопы лебезить перед его снопом, то, значит, бог был обманут им, как был им обманут Иаков, и это было следствием того же притворства, каким он подольстился к отцу. Бог был велик, священ и безответствен, но Иосиф был гадина. Ясно (и Рувиму это тоже было ясно), что их представление об отношениях Иосифа с богом как нельзя точнее совпадало с тем, какое было на этот счет у самого Иосифа: оно виделось им таким же, как его отношения с отцом. Да иначе и не могло быть, ибо только одинаковые предпосылки родят настоящую ненависть.

Ре'увим боялся такого направления мыслей; поэтому он не пытался оправдать Иосифа, допустив, что сон был ниспослан ему богом, а стал уговаривать их поверить в то, что Иосиф наврал, и проучить лжеца, хотя и пожимая плечами. В действительности пожимать плечами он был склонен не больше других. Трепет, о котором первым заикнулся прямодушный Гад и который теперь ощущали не только четыре сына служанок, но все десятеро, трепет, который шел от таких глубоких, врожденных, обычно дремавших, но сейчас разбуженных и растревоженных, таких жутких, отдававших преданьем и пророчеством ассоциаций, как обмен первородством, владычество над миром и подвластность братьев, — этого трепета в душе Рувима было, может быть, больше, чем у кого-либо, только у него, в отличие от других, он перерождался не в смутную злость на виновника щемящей подавленности, а в столь же смутное умиленье болтливой невинностью избранника и в изумленное благоговение перед судьбой.

— Не хватает только, чтобы он сказал «согнулись», — сквозь стиснутые зубы процедил Гаддиил.

— Он сказал «кланялись», — заметил костлявый Иссахар, который, в сущности, любил покой, ради него многое сносил и сейчас ухватился за мелочь, как-никак умиротворяющую.

— Это я знаю, — отвечал Гад. — Но, во-первых, он мог сказать так только из хитрости, а во-вторых, все равно это гнусно.

— Нет, разница все-таки есть, — возразил Дан из въедливости, которая была неотъемлема от его образа и которую он из благочестивой верности этому образу не упускал случая проявить. — «Кланяться» — это не совсем то же самое, что «согнуться», и, говоря между нами, это несколько менее резкое слово.

— Какое там! — закричали Симеон и Левий, полные решимости демонстрировать свою дикость и глупость при любом удобном и неудобном случае.

Дан и некоторые другие, в их числе Рувим, стояли на том, что «кланяться» — слово менее сильное, чем «согнуться». Когда человек «кланяется», говорили они, трудно сказать, происходит ли это по внутреннему побуждению или, что вероятнее, представляет собой внешний, пустой жест. К тому же «кланяются» только один раз или время от времени; «согнуться» же можно в душе надолго и навсегда, откровенно смиряясь перед обстоятельствами, и следовательно, как разъяснил Рувим, можно из хитрости «поклониться», по существу не «согнувшись», но можно и «согнуться», будучи при этом слишком гордым, чтоб «поклониться». Иегуда возразил, что практически это различие исчезает, ибо речь идет о сне, а во сне «поклоны» — это не что иное, как образное выраженье того состояния, которое Рувим обозначает словом «согнуться». Снопы во сне, конечно, не так горды, чтобы не «поклониться», если уж тем, кто вязал их, суждено «согнуться». Тогда юный Завулон заметил, что вот они и занялись как раз тем, чего бесстыдно требовал от них Иосиф и до чего они отнюдь не намеревались снисходить, а именно — толкованием позорного сна; его слова вызвали у всех великую досаду, и под крики Симеона и Левин, что все это болтовня и вздор, что оскорбленные не должны ни кланяться, ни сгибаться, а должны положить конец всему, что их оскорбляет, как это они сделали в Шекеме, — совещание тотчас же прекратилось без каких-либо других последствий, кроме неутоленной злости.

Солнце, луна и звезды

А Иосиф? Не подозревая, какие муки доставил десятерым братьям его сон, он беспокоился только о том, что они ему не поверили, и поэтому хотел только одного — заставить их поверить, поверить и в подлинность его сна, и в его вещую правдивость. Как этого добиться? Он ломал себе голову, задаваясь этим вопросом, и позднее сам удивлялся, что не он нашел ответ, а этот ответ был ему дан, пришел сам собой. Ему просто снова приснился сон, собственно тот же самый, но в куда более пышном виде, отчего это подтверждение было гораздо убедительнее, чем если бы только повторился сон о снопах. Он увидел этот новый сон ночью, под открытым звездным небом, на току, где он часто в то время ночевал с несколькими братьями и рабами, карауля еще не обмолоченный и не убранный в ямы хлеб; мы отнюдь не пытаемся объяснить происхождение сновидений, отмечая, что созерцание перед сном небесных светил могло повлиять на характер его сна, а близость (ибо они спали рядом) некоторых из тех, кого он хотел убедить, могла втайне оказать весьма возбуждающее действие на его орган сна. Упомянем даже, что в этот день он вел со стариком Елиезером под деревом наставленья ученую беседу о конце света, где речь шла о суде над миром и благословенной поре, о конечной победе бога над всеми темными силами, которым так долго кадили народы: о торжестве спасителя над языческими царями, звездными силами и богами зодиака, которых он согнет, свергнет и заключит в преисподнюю, чтобы стать достославно-самовластным правителем мира… Это и приснилось Иосифу, но приснилось настолько сумбурно, что во сне он по-детски спутал и отождествил эсхатологического божественного героя с собой, сновидцем, и фактически увидел себя, мальчика Иосифа, владыкой и повелителем всего зодиакального круговорота мира, вернее, не увидел, а ощутил, — ибо в этом сне не было уже никакой удобоописуемой наглядности, и в рассказе о нем Иосиф вынужден был довольствоваться самыми простыми и скупыми словами, передать лишь внутреннюю сущность пережитого, не описывая его как процесс, что отнюдь не способствовало доступности изложенья.

И способ поделиться пережитым озаботил его сразу, когда он проснулся ночью, счастливый тем, что обрел такое веское доказательство достоверности предыдущего сна. Заботил его прежде всего вопрос о том, дадут ли ему вообще братья возможность оправдаться, то есть разрешат ли они ему рассказать еще один сон, — это казалось ему сомнительным. Уже и в первый раз они порывались с самого начала или даже еще раньше отказать ему в своем внимании. Насколько же больше приходилось опасаться этого теперь, когда результат их любопытства оказался для них не таким уж приятным.

Поэтому нужно было предотвратить их отказ, и уже ночью, на току, Иосиф придумал, как это сделать. Наутро он, по своему обыкновению, пошел к отцу, ибо ежеутренне Иакову не терпелось увидеть его, заглянуть ему в глаза, удостовериться в его благополучии и благословить на день, и сказал:

— Доброго тебе утра, папочка, князь божий! Вот и новый день родила ночь, я думаю, он будет совсем теплый. День следует за днем, как жемчужины нанизываются на нитку, и дитя довольно жизнью. А в эту пору жатвы она ему особенно улыбается. В поле сейчас хорошо и работать и отдыхать, и люди сближаются в дружном труде.

— То, что ты говоришь, приятно моему слуху, — отвечал Иаков. — Стало быть, вы ладите между собой на току и в поле и мирно живете в господе, братья и ты?

— Мы живем превосходно, — сказал Иосиф. — Если не считать мелких неурядиц, которые неизбежно приносит с собой день и родит раздробленность мира, все идет как по маслу; ведь прямодушным словом, пусть иногда несколько грубым, недоразуменья улаживаются, и тогда снова царит согласие. Я бы хотел, чтобы папочка убедился в этом воочию. Ты никогда не бываешь в поле, и у нас часто сожалеют об этом.

— Я не люблю полевых работ.

— Разумеется, разумеется. И все-таки жаль, что люди не видят хозяина и за ними нет глаза, тем более что на наемников нельзя положиться. Недавно, например, мой брат Иегуда доверительно пожаловался мне, что обычно они скверно затачивают колесики молотилки, и те только мнут, а не режут колосья. Вот что бывает, когда хозяин не показывается.

— Я должен, кажется, признать твой упрек справедливым.

— Упрек? Упаси господь мой язык! Это всего лишь просьба, которую от имени одиннадцати осмеливается высказать отпрыск. И тебе вовсе не следует участвовать в нашей работе, в служенье земле, в труде бааловском, никто этого от тебя не требует, — о нет, ты разделишь с нами только славный наш отдых, когда мы, сыновья одного отца и четырех матерей, укрывшись от вершинного солнца в тени и преломив хлеб, заведем по своему обычаю дружную беседу и каждый расскажет что знает — кто потешную небылицу, кто сон. В такие часы мы часто, бывало, толкали друг друга локтем и, кивая головами, говорили, как приятно было бы нам видеть нашего отца и владыку в своем кругу.

— Я навещу вас как-нибудь.

— О радость! Навести нас сегодня же, окажи честь своим сыновьям! Работа уже идет к концу — нельзя терять времени. Итак, сегодня, — решено? Я ничего не скажу красноглазым и не проболтаюсь сыновьям служанок, пусть у них будет неожиданная радость. Одно лишь дитя будет знать, кому они обязаны ею и кто тот преданный хитрец, который все так тонко устроил.

Вот что придумал Иосиф. И действительно, в полдень того же дня Иаков сидел с сыновьями под навесом в поле, осмотрев предварительно ямы для зерна и проверив прикосновеньем большого пальца остроту колес находившейся на току молотилки. Братья были очень смущены. Все последние дни сновидец не присоединялся к ним в часы отдыха. Теперь он снова был тут как тут: лежал, положив голову на колени отца. Ясно было, что Иосифа не могло не быть здесь, если к ним явился отец, спрашивалось только, что привело вдруг сюда старика. Они сидели довольно натянуто и молча, одетые, из уваженья к его убеждениям, самым благоприличным образом. Иаков удивлялся отсутствию той здоровой задушевности, которая, по словам Иосифа, была свойственна этому часу. Возможно, что ее подавляла почтительность. Даже Иосиф был молчалив. Он боялся, хотя лежал на коленях отца, чье присутствие страховало его и развязывало ему язык. Иосиф был не на шутку озабочен своим сном и успехом своего сна. Его содержание исчерпывалось несколькими словами, к которым решительно нечего было прибавить. Если Гад, например, спросит, все ли это, ему, Иосифу, придется скверно. Краткость имела то преимущество, что можно было выложить все одним духом, не дав никому опомниться и прервать тебя. Но великолепная в известной мере скупость рассказа легко могла лишить его впечатляющей силы. Сердце у Иосифа стучало.

Он чуть не упустил случай проделать задуманное, ибо царившая под навесом скука грозила преждевременным окончаньем полуденного отдыха. Но даже такая угроза, вероятно, не поборола бы справедливой его нерешительности, если бы Иаков не успел добродушно осведомиться:

— Кажется, я слыхал, что в этот час, сидя в тени, вы рассказываете друг другу всякие побасенки и сны?

Они смущенно промолчали.

— Да, побасенки и сны! — взволнованно воскликнул Иосиф. — Как они, бывало иной раз, легко слетали у нас с языка! Никто не знает чего-нибудь нового? — дерзко спросил он братьев.

Они пристально поглядели на него и промолчали.

— А я кое-что знаю, — сказал он, приподнимаясь с колен отца с сосредоточенным видом. — Я знаю сон, который приснился мне на току этой ночью. Сейчас вы услышите его, отец и братья, и удивитесь. Мне снилось, — начал он и запнулся. Он весь как-то странно изменился, затылок и плечи судорожно съежились, руки вывернулись в суставах. Он опустил голову, и улыбка, появившаяся на его губах, хотела, казалось, скрасить и извинить внезапную белизну его закатившихся глаз. — Мне снилось, — повторил он, задыхаясь, — я видел во сне… вот что я видел. Я видел, что солнце, луна и одиннадцать кокабимов мне прислуживали. Они пришли и склонились передо мной.

Никто не шевельнулся. Иаков, отец, строго потупил взгляд. Стояла тишина; но в тишине возник недобрый, тайный и все же явственно различимый шорох. Это скрежетали зубами братья. Большинство их скрежетало зубами, не размыкая губ. Но Симеон и Левий даже оскалили зубы.

Иаков слышал этот скрежет. Слышал ли его также Иосиф, трудно сказать. Он улыбался скромной и задумчивой улыбкой, склонив к плечу голову. Он высказался, и пусть они теперь поступают как им угодно. Солнце, луна и звезды, одиннадцать звезд, ему прислуживали. Пусть они призадумаются.

Иаков робко взглянул на сыновей. Он увидел то, чего ждал: десять пар глаз были яростно и настойчиво устремлены на него. Он овладел собою, собрался с духом. Резко, как только мог, сказал он за спиной мальчика:

— Иегосиф! Что за сон приснился тебе и что это значит, что такие сны тебе снятся и ты рассказываешь нам подобную чепуху? Неужели я и твоя мать и твои братья придем поклониться тебе? Мать твоя умерла — вот тебе первая нелепость, но далеко не последняя. Стыдись! По человеческому разуменью, то, что ты нам преподнес, до того несуразно, что с таким же толком ты мог бы просто пробормотать «авласавлалакавла». Я разочарован в душе своей тем, что в свои семнадцать с лишним лет, несмотря на все просвещение твоего ума премудрой письменностью, возложенное мною на Елиезера, старшего моего раба, ты все еще не преуспел в разумении бога, коль скоро тебе снятся такие недостойные сны и ты выставляешь себя хвастуном перед отцом и братьями. Вот тебе мое наказание! Я наказал бы тебя строже и, может быть, даже больно оттаскал тебя за волосы, не будь болтовня твоя слишком ребяческой, чтобы оскорбить более зрелого и заставить степенного строго тебя проучить. Прощайте, сыновья Лии! Да будет вам трапеза впрок, сыновья Зелфы и Валлы!

С этими словами он встал за спиною Иосифа и ушел. Его укоризненная речь, произнести которую вынудили его взгляды сыновей, далась ему нелегко, и оставалось только надеяться, что она удовлетворила мальчишек. Если в ней был подлинный гнев, то вызван он был тем, что Иосиф не поверил свой сон ему одному, а оказался настолько глуп, что взял братьев в свидетели. Если бы он задался целью поставить отца в неловкое положение, то ничего лучшего, думал Иаков, он не сумел бы сделать. Это он, Иаков, еще скажет ему с глазу на глаз, так как сейчас не мог сказать ему этого, отлично видя, что присутствием братьев этот плут воспользовался для защиты от него, а его присутствием — для защиты от братьев. По дороге домой он с трудом подавлял улыбку умиленного восхищенья маленьким этим предательством, мелькавшую в его бороде. И хотя в его порицаниях слышалась и неподдельная тревога о душевном здоровье «дитяти», озабоченность его склонностью к мечтательным сновиденьям и исступленным пророчествам, то все же и это беспокойство, и этот страх были лишь слабыми чувствами по сравнению с той нежно-благоговейной удовлетворенностью, которой наполнило его нескромное виденье Иосифа; самым безрассудным образом он просил бога, чтобы этот сон исходил от него, — что представляло собой совершенно нелепую просьбу, если бог, как то, вероятно, и было, не имел к нему отношенья, — и готов был проливать слезы любви при мысли, что это подлинные, обернувшиеся сновиденьем предчувствия будущего величия, которые по невинности, не сознавая всей их важности, выболтало дитя. Слабый отец! Ему впору было рассердиться, услыхав, что и он, и все они придут молиться на этого бездельника. Слышать это было ему неловко, — ибо разве он не молился на него?

Что касается братьев, то едва Иаков удалился, они тоже тронулись все, как один, в поле. Сделав в ярости шагов двадцать, они остановились для короткого, взволнованного совещания. Говорил большой Рувим: он сказал им, что теперь делать. Прочь отсюда — и только. Уйти всем вместе от отцовского очага в добровольное изгнание. Это, сказал Рувим, будет достойная и убедительная демонстрация, единственно возможный с их стороны ответ на подобное безобразие. Прочь от Иосифа, думал он, чтобы не случилось беды. Но этого он не сказал, сумев представить предложенную им меру только как гордый, наказующий протест.

В тот же вечер они пришли к Иакову и заявили ему, что уходят. Там, где снятся подобные сны и где можно рассказывать их, рискуя разве что быть оттасканным за волосы, и то лишь на худой конец, — там, сказали они, им нечего делать, и они там не останутся. Уборка, сказали они, с дюжей их помощью закончена, и теперь они направятся в Шекем — не только шестеро, но также и четверо, то есть вдесятером; луга Шекема прекрасны и тучны, и с неизменной, хотя и не вознагражденной преданностью они будут пасти там стада отца, а на хевронском стойбище их впредь не увидят; ибо там снятся совершенно оскорбительные для чести сны. На прощанье, сказали братья, они благоговейно склоняют головы и сгибаются в поклоне (так они и сделали) перед Иаковом, своим отцом. Им нечего бояться, что они причинят ему боль или хотя бы огорчат его своим уходом, ибо известно, что Иаков, их господин, отдаст десятерых за одного.

Иаков опустил голову. Не начал ли он опасаться, что необузданность чувства, которой он подражательно упивался, вызывает неудовольствие в резиденции образца?

РАЗДЕЛ ПЯТЫЙ

«ПОЕЗДКА К БРАТЬЯМ»

Предъявление требованья

Сказано было: Иаков склонил голову, когда обиженные сыновья простились с отцовским очагом, и с тех пор он редко ее поднимал. Наступившее тогда время года, время палящего, иссушающего землю зноя — ибо приближался день, когда солнце идет на убыль, и хотя как раз в эту пору, в месяце Таммуза, праведная подарила ему некогда Иосифа, душа Иакова обычно изнывала от безотрадной испепеленности этой четверти круговорота — время года могло, стало быть, способствовать его подавленности и помочь ему объяснить ее самому себе. Истинной причиной его угнетенности была, однако, единодушная демонстрация сыновей, их уход, о котором, впрочем, нельзя было сказать, что он причинил Иакову такую уж острую боль — это было бы преувеличением; в душе он действительно отдавал «десятерых за одного», но другое дело было совершить это в действительности, считаясь с возможностью, что уход братьев из общины будет окончательным и что он, Иаков, оставшись с двумя сыновьями вместо двенадцати, уподобится дереву, с которого осыпались листья. Это, во-первых, наносило ущерб его представительности, но, кроме того, такая перспектива повергала его в тревожное смущение перед богом; ибо он задавался вопросом, сколь велика ответственность, которую он теперь взваливал на себя перед планирующим владыкой обетованья. Разве господь, за которым будущее, благоразумно не воспрепятствовал тому, чтобы все шло только по воле Иакова и чтобы он был плодовит в одной лишь Рахили? Разве он не умножил его вопреки его воле хитростью Лавана и разве все они, в том числе сыновья нелюбимых, не были плодами благословения и носителями необозримого? Иаков прекрасно понимал, что избранье им Иосифа есть неуемно-своенравное и глубоко личное пристрастие, которому достаточно было, из-за своих последствий, прийти во вредное противоречие с неопределенно далекими замыслами бога, чтобы оказаться преступной заносчивостью. А так оно, кажется, и получалось: ибо хотя непосредственным поводом к разрыву была глупость Иосифа, на которого Иаков за это горько сетовал, он сознавал, что именно он, Иаков, и никто другой, в ответе за эту глупость перед богом и перед людьми. Споря с Иосифом, он спорил с самим собой. Если случилась беда, то мальчик был только средством, а виною всему было любящее сердце Иакова. Что толку было скрывать это от себя? Бог это знал, а от бога не скроешься. Уважать правду — таково было наследие Авраама, а это означало только одно — не закрывать глаза на то, что известно богу.

Таковы были раздумья, занимавшие Иакова в послеуборочную пору и определившие его решенья. Его сердце учинило зло; он должен был заставить себя сделать изнеженный предмет своей слабости, который был средством к недоброму, также и средством возмещенья ущерба, предъявив к нему для этого кое-какие требованья и обойдясь с ним, чтобы наказать и его и собственное сердце, — посуровее. Поэтому, увидев издали мальчика, он окликнул его довольно резко:

— Иосиф!

— Вот я! — отвечал тот и подошел сразу. Он был рад, что его позвали, так как после ухода братьев отец мало с ним говорил, а от той последней встречи и у него, глупца, осталась полная предчувствий неловкость.

— Послушай, — сказал Иаков, по каким-то причинам напустив на себя рассеянность, задумчиво моргая глазами и собирая бороду в горсть, — если я не ошибаюсь, то все твои старшие братья пасут сейчас скот в долине Шекема?

— Да, — отвечал Иосиф, — я тоже это припоминаю, и если память меня не обманывает, они собирались все вместе податься к Шекему, чтобы ходить там за твоими стадами, что там пасутся, ибо луга там куда как тучны, а эта долина уже непоместительна для твоего скота.

— Да, так оно и есть, — подтвердил Иаков, — и позвал я тебя вот зачем. Я не получаю вестей от сыновей Лии и ничего не знаю о сыновьях служанок. Мне неизвестно, как там идут дела, помогло ли благословение Ицхака летнему окоту или же мои стада разоряют пуча и гниль в печени. Я не знаю, как там живут мои дети, братья твои, мирно ли пасут они скот в округе, где некогда, помнится, разыгрывались тягостные истории. Это меня беспокоит, и из-за этого-то беспокойства я и решил послать тебя к ним, чтобы ты передал им привет от меня.

— Вот я! — воскликнул Иосиф снова. Он сверкнул перед отцом белыми зубами и в знак полной своей готовности ударил, почти подпрыгнув, пятками оземь.

— По моим расчетам, — продолжал Иаков, — тебе идет уже восемнадцатый год, и пора уже обойтись с тобой посуровее и проверить, насколько ты возмужал. Поэтому я и решил послать тебя в эту поездку, отпустив от себя ненадолго к братьям, чтобы ты расспросил их обо всем, чего я не знаю, и, вернувшись ко мне с божьей помощью дней через девять-десять, все рассказал мне.

— Но ведь вот же я! — восхитился Иосиф. — Замыслы отца, милого моего господина, — это золото и серебро! Я совершу путешествие по стране, я навещу братьев и послежу за порядком в долине Шекема, это же сущее удовольствие! Ничего лучшего я и сам не пожелал бы себе!

— Ты не должен, — сказал Иаков, — следить за тем, чтобы у твоих братьев все было в порядке. Они достаточно взрослые люди, чтобы самим следить за порядком, и для этого им не нужно дитя. Ты должен просто учтивейше поклониться им и сказать: «Я провел несколько дней в пути, чтобы приветствовать вас и спросить, как вы живете-можете, — и по собственной воле, и по указу отца, ибо тут наши желанья совпали».

— Дай мне осла Пароша! Он длинноног, вынослив и очень широк в кости, чем напоминает брата моего Иссахара.

— Это свидетельствует о твоем возмужании, — помолчав, отвечал Иаков, — если ты радуешься поездке и не считаешь особой для себя тяготой отлучиться от меня на несколько дней, так что луна превратится из серпа в полукруг, а я тебя все это время не буду видеть. Не забудь, однако, сказать братьям: «Отец этого хотел».

— Ты дашь мне Пароша?

— Хоть я и намерен обойтись с тобой посуровее, сообразно твоему возрасту, осла Пароша я тебе все-таки не дам, ибо он упрям и ум его не соответствует его резвости. Гораздо больше тебе подойдет белая Хульда, животное ласковое, осторожное и тоже достаточно красивое, чтобы тебе не стыдно было показаться людям, на ней ты и поедешь. А чтобы ты почувствовал, что я чего-то от тебя требую и чтобы братья тоже это почувствовали, ты поедешь отсюда в долину Шекема один. Я не дам тебе слуг и не пошлю Елиезера сопровождать тебя. Нет, поезжай самостоятельно, на свой страх, а братьям скажи: «Я приехал навестить вас один, на белом осле, так хотел отец». И, возможно, что возвращаться ко мне тебе уже не придется в одиночестве, что братья, некоторые или все, поедут с тобой. Во всяком случае, это требованье предъявляется к тебе и с такой задней мыслью.

— Это уж я устрою, — обещал Иосиф, — я непременно верну их тебе и готов даже поручиться, что без них не вернусь!

Бездумно сболтнув это, Иосиф стал, приплясывая, кружить отца и славить Иа за то, что ему выпало счастье совершить самостоятельное путешествие и поглядеть на мир. Затем он побежал к Вениамину и к старику Елиезеру поделиться с ними новостью. А Иаков, качая головой, поглядел ему вслед; он видел, что если сейчас и предъявляется какое-то требованье, то предъявляется оно к нему самому, и что если он с кем и обходится сурово, то только с самим собой. Но разве это не было в порядке вещей, разве не хотела этого ответственность его сердца за Иосифа? Он не увидит мальчика много дней, и это казалось ему достаточным искупленьем своей вины; он не обращался к сновиденьям и понятия не имел о том, какой смысл вкладывался в слова «сурово обойтись» в высшей резиденции. Он не исключал неуспеха поездки Иосифа, допуская, что тот может вернуться без братьев. Ужасающе обратное ему и в голову не приходило, об этом заранее, страхуя себя, позаботилась судьба. Так как все происходит иначе, чем можно предполагать, року очень мешают заблаговременные человеческие спасенья, подобные заклинанию. Поэтому он сковывает опасное воображенье, и оно предвосхищает все, что угодно, только не рок, который, не будучи, таким образом, отвращен догадливой мыслью, сохраняет свою стихийную, свою разящую силу во всей полноте.

Во время мелких приготовлений, которых требовала поездка Иосифа, Иакова одолевали глубокомысленные воспоминания о поворотных днях минувшего, о том, как он сам был услан из отчего дома добывшей ему благословение Ревеккой, и душу его наполняло торжественное чувство возврата прошлого. Надо сказать, что сопоставленье это было опрометчиво: ведь его роль не выдерживала сравненья с ролью Ревекки, отважной матери, которая сознательно пожертвовала своим сердцем, подстроив обман, поставивший все на свои места, и затем, сознавая вероятность вечной разлуки, отпустила своего любимца на чужбину. Эта тема варьировалась теперь иначе. Иосифа тоже, правда, вынуждала уйти из дома ярость обиженных братьев, однако он не бежал от их ярости, а Иаков, так сказать, отдавал его в руки Исаву: сцена у Иавока — вот к чему он стремился, вот что спешил повторить, сцена у Иавока, внешнее униженье, поверхностный, с грехом пополам, с оговорками, мир, попытка хоть как-то прикрыть вечную уже рознь и мнимо уладить то, чего уладить нельзя. Степенно-мягкий Иаков был очень далек от деятельной, берущей на себя все последствия решительности Ревекки. Единственной целью, которую он преследовал, усылая Иосифа, было восстановление прежнего, хотя и явно шаткого положения; вряд ли можно усомниться в том, что с возвращеньем десяти братьев беспросветно возобновилась бы и неизбежно привела к тем же результатам старая игра, складывавшаяся из слабости Иакова, слепой заносчивости Иосифа и смертельной ожесточенности братьев.

Как бы то ни было, любимый сын уезжал из-за раздора между братьями, а уж это-то было возвратом прошлого, и, ратуя о дальнейшем сходстве, Иаков назначил отъезд Иосифа на раннее утро, потому что так было когда-то. В нем почти ничего не оставалось от Иакова при этом прощании; он был, скорее, Ревеккой, матерью. Он долго не отпускал сына, бормотал благословения, прижавшись к его щеке, снял с себя охранную ладанку и повесил ее на шею отбывавшему, снова прижал его к себе и вообще вел себя так, словно Иосиф уезжал неведомо на какой срок или даже навсегда, пускаясь в семнадцатидневное, а то и более долгое странствие в чужедальную страну Нахараим, хотя мальчик, в избытке снабженный съестными припасами, собирался, к величайшему своему удовольствию, совершить короткую и безопасную поездку в близкий Шекем. Из этого видно, что человек ведет себя подчас несоответственно обстоятельствам, если исходить из его собственного сознания, а если взглянуть на его поведение в свете неведомой ему судьбы, то оно оказывается более чем уместным. Это может послужить утешеньем тогда, когда наше сознание прояснится и мы узнаем, что имелось в виду. Поэтому людям никогда не следовало бы легко прощаться друг с другом, чтобы при случае можно было все-таки сказать себе: по крайней мере, я успел еще прижать его к сердцу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16