Азбука-классика (твердый переплет) - Волшебная гора (Главы 1-5)
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Манн Томас / Волшебная гора (Главы 1-5) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 1)
Манн Томас
Волшебная гора (Главы 1-5)
Томас Манн Волшебная гора Роман (Главы первая - пятая) {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы. СОДЕРЖАНИЕ Вступление Глава первая Приезд Номер 34 В ресторане Глава вторая О крестильной купели и о дедушке в двояком образе Жизнь у Тинапелей и душевное состояние Ганса Касторпа Глава третья Достойная омраченность Завтрак Шалости. Последнее причастие. Прерванное веселье Сатана Острота мысли Лишнее слово Ну конечно, женщина Господин Альбин Сатана делает оскорбительное для чести предложение Глава четвертая Необходимая покупка Экскурс в область понятия времени Он пытается говорить по-французски Политически неблагонадежна Хиппе Психоанализ Сомнения и рассуждения Разговоры за столом Появляется страх. Два деда и поездка в сумерках на челноке Градусник Глава пятая Суп вечности и внезапное прояснение Боже мой, я вижу! Свобода Капризы Меркурия Энциклопедия Humaniora Изыскания Хоровод мертвецов Вальпургиева ночь Примечания P.Миллер-Будницкой ВСТУПЛЕНИЕ История Ганса Касторпа, которую мы хотим здесь рассказать, - отнюдь не ради него (поскольку читатель в его лице познакомится лишь с самым обыкновенным, хотя и приятным молодым человеком), - излагается ради самой этой истории, ибо она кажется нам в высокой степени достойной описания (причем, к чести Ганса Касторпа, следует отметить, что это именно его история, а ведь не с любым и каждым человеком может случиться история). Так вот: эта история произошла много времени назад, она, так сказать, уже покрылась благородной ржавчиной старины, и повествование о ней должно, разумеется, вестись в формах давно прошедшего. Для истории это не такой уж большой недостаток, скорее даже преимущество, ибо любая история должна быть прошлым, и чем более она прошлое, тем лучше и для ее особенностей как истории и для рассказчика, который бормочет свои заклинания над прошедшими временами; однако приходится признать, что она, так же как в нашу эпоху и сами люди, особенно же рассказчики историй, гораздо старее своих лет, ее возраст измеряется не протекшими днями, и бремя ее годов - не числом обращений земли вокруг солнца; словом, она обязана степенью своей давности не самому времени; отметим, что в этих словах мы даем мимоходом намек и указание на сомнительность и своеобразную двойственность той загадочной стихии, которая зовется временем. Однако, не желая искусственно затемнять вопрос, по существу совершенно ясный, скажем следующее: особая давность нашей истории зависит еще и от того, что она происходит на некоем рубеже и перед поворотом, глубоко расщепившим нашу жизнь и сознание... Она происходит, или, чтобы избежать всяких форм настоящего, скажем, происходила, произошла некогда, когда-то, в стародавние времена, в дни перед великой войной, с началом которой началось столь многое, что потом оно уже и не переставало начинаться. Итак, она происходит перед тем поворотом, правда незадолго до него; но разве характер давности какой-нибудь истории не становится тем глубже, совершеннее и сказочнее, чем ближе она к этому "перед тем"? Кроме того, наша история, быть может, и по своей внутренней природе не лишена некоторой связи со сказкой. Мы будем описывать ее во всех подробностях, точно и обстоятельно, - ибо когда же время при изложении какой-нибудь истории летело или тянулось по подсказке пространства и времени, которые нужны для ее развертывания? Не опасаясь упрека в педантизме, мы скорее склонны утверждать, что лишь основательность может быть занимательной. Следовательно, одним махом рассказчик с историей Ганса не справится. Семи дней недели на нее не хватит, не хватит и семи месяцев. Самое лучшее и не стараться уяснить себе заранее, сколько именно пройдет земного времени, пока она будет держать его в своих тенетах. Семи лет, даст бог, все же не понадобится. Итак, мы начинаем. ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРИЕЗД В самый разгар лета один ничем не примечательный молодой человек отправился из Гамбурга, своего родного города, в Давос, в кантоне Граубюнден. Он ехал туда на три недели - погостить. Из Гамбурга в Давос - путь не близкий, и даже очень не близкий, если едешь на столь короткий срок. Путь этот ведет через несколько самостоятельных земель, то вверх, то вниз. С южногерманского плоскогорья нужно спуститься на берег Швабского моря{9}, потом плыть пароходом по его вздымающимся волнам, над безднами, которые долго считались неисследимыми. Однако затем путешествие, которое началось с большим размахом и шло по прямым линиям, становится прерывистым, с частыми остановками и всякими сложностями: в местечке Роршах, уже на швейцарской территории, снова садишься в поезд, но доезжаешь только до Ландкварта, маленькой альпийской станции, где опять надо пересаживаться. После довольно продолжительного ожидания в малопривлекательной ветреной местности вам наконец подают вагоны узкоколейки, и только с той минуты, когда трогается маленький, но, видимо, чрезвычайно мощный паровозик, начинается захватывающая часть поездки, упорный и крутой подъем, которому словно конца нет, ибо станция Ландкварт находится на сравнительно небольшой высоте, но за ней подъем идет по рвущейся ввысь, дикой, скалистой дороге в суровые высокогорные области. Ганс Касторп, - так зовут молодого человека, - с его ручным чемоданчиком из крокодиловой кожи, подарком дяди и воспитателя - консула Тинапеля, которого мы сразу же и назовем, - Ганс Касторп, с его портпледом и зимним пальто, мотающимся на крючке, был один в маленьком, обитом серым сукном купе; он сидел у окна, и так как воздух становился к вечеру все свежее, а молодой человек был баловнем семьи и неженкой, он поднял воротник широкого модного пальто из шелковистой ткани. Рядом с ним на диване лежала книжка в бумажной обложке - "Ocean steamships"*, которую он в начале путешествия время от времени изучал; но теперь она лежала забытая, а паровоз, чье тяжелое хриплое дыхание врывалось в окно, осыпал его пальто угольной пылью. ______________ * "Океанские пароходы" (англ.). Два дня пути уже успели отдалить этого человека, к тому же молодого, а молодой еще некрепко сидит корнями в жизни, - от привычного мира, от всего, что он считал своими обязанностями, интересами, заботами, надеждами, - отдалить его гораздо больше, чем он, вероятно, мог себе представить, когда ехал в наемном экипаже на вокзал. Пространство, которое переваливалось с боку на бок между ним и родным домом, кружилось и убегало, таило в себе силы, обычно приписываемые времени; с каждым часом оно вызывало все новые внутренние изменения, чрезвычайно сходные с теми, что создает время, но в некотором роде более значительные. Подобно времени, пространство рождает забвенье; оно достигает этого, освобождая человека от привычных связей с повседневностью, перенося его в некое первоначальное, вольное состояние, и даже педанта и обывателя способно вдруг превратить в бродягу. Говорят, что время - Лета; но и воздух дали - такой же напиток забвения, и пусть он действует менее основательно, зато - быстрее. Нечто подобное испытывал и Ганс Касторп. Он вовсе не собирался придавать своей поездке особое значение, внутренне ожидать от нее чего-то. Напротив, он считал, что надо поскорее от нее отделаться, раз уж иначе нельзя, и, вернувшись совершенно таким же, каким уехал, продолжать обычную жизнь с того места, на котором он на мгновение прервал ее. Еще вчера он был поглощен привычным кругом мыслей - о только что отошедших в прошлое экзаменах, о предстоящем в ближайшем будущем поступлении практикантом к "Тундеру и Вильмсу" (судостроительные верфи, машиностроительный завод, котельные мастерские) и желал одного - чтобы эти три недели прошли как можно скорее, - желал со всем нетерпением, на какое, при своей уравновешенной натуре, был способен. Но теперь ему начинало казаться, что обстоятельства требуют его полного внимания и что, пожалуй, не следует относиться к ним так уж легко. Это возношение в области, воздухом которых он еще никогда не дышал и где, как ему было известно, условия для жизни необычайно суровы и скудны, начинало его волновать, вызывая даже некоторый страх. Родина и привычный строй жизни остались не только далеко позади, главное - они лежали где-то глубоко внизу под ним, а он продолжал возноситься. И вот, паря между ними и неведомым, он спрашивал себя, что ждет его там, наверху. Может быть, это неразумно и даже повредит ему, если он, рожденный и привыкший дышать на высоте всего лишь нескольких метров над уровнем моря, сразу же поднимется в совершенно чуждые ему области, не пожив предварительно хоть несколько дней где-нибудь не так высоко? Ему уже хотелось поскорее добраться до места: ведь когда очутишься там, то начнешь жить, как живешь везде, и это карабканье вверх не будет каждую минуту напоминать тебе, в сколь необычные сферы ты затесался. Он выглянул в окно: поезд полз, извиваясь по узкой расселине; были видны передние вагоны и паровоз, который, усиленно трудясь, то и дело выбрасывал клубы зеленого, бурого и черного дыма, и они потом таяли в воздухе. Справа, внизу, шумели воды; слева темные пихты, росшие между глыбами скал, тянулись к каменно-серому небу. Временами попадались черные туннели, и когда поезд опять выскакивал на свет, внизу распахивались огромные пропасти, в глубине которых лежали селения. Потом они снова скрывались, опять следовали теснины с остатками снега в складках и щелях. Поезд останавливался перед убогими вокзальчиками и на конечных станциях, от которых отходил затем в противоположном направлении; тогда все путалось, и трудно было понять, в какую же сторону ты едешь и где какая страна света. Развертывались величественные высокогорные пейзажи с их священной фантасмагорией громоздящихся друг на друга вершин, и тебя несло к ним, между ними, они то открывались почтительному взору, то снова исчезали за поворотом. Ганс Касторп вспомнил, что область лиственных лесов уже осталась позади, а с нею, вероятно, и зона певчих птиц, и от мысли об этом замирании и оскудении жизни у него вдруг закружилась голова и ему стало не по себе; он даже прикрыл глаза рукой. Но дурнота тут же прошла. Он увидел, что подъем окончен, - перевал был преодолен. И тем спокойнее поезд побежал по горной долине. Было около восьми часов вечера, и сумерки еще не наступили. Вдали открылось озеро, его воды казались стальными, черные пихтовые леса поднимались по окружавшим его горным склонам; чем выше, тем заметнее леса редели, потом исчезали совсем; и глаз встречал только нагие, мглистые скалы. Поезд остановился у маленькой станции. - это была Давос-деревня, - Ганс Касторп услышал, как на платформе выкрикнули название: он был почти у цели. И вдруг совсем рядом раздался голос его двоюродного брата Иоахима Цимсена, и этот неторопливый гамбургский голос проговорил: - Ну здравствуй! Что же ты не выходишь? - И когда Ганс высунулся в окно, под окном, на перроне, оказался сам Иоахим, в коричневом демисезонном пальто, без шляпы, и вид у него был просто цветущий. Иоахим рассмеялся и повторил: - Вылезай, не стесняйся! - Я же еще не доехал, - растерянно проговорил Ганс Касторп, не вставая. - Нет, доехал. Это деревня. До санатория отсюда ближе. У меня тут экипаж. Давай-ка свои вещи. Тогда, взволнованный приездом и свиданием, Ганс Касторп смущенно засмеялся и передал ему в окно чемодан, зимнее пальто, портплед с зонтом и тростью и даже книгу "Ocean steamships". Затем пробежал по узкому коридору и спрыгнул на платформу, чтобы, так сказать, самолично приветствовать двоюродного брата, причем поздоровались они без особой чувствительности, как и полагается людям сдержанным и благовоспитанным. Почему-то они всегда избегали называть друг друга по имени, боясь больше всего на свете выказать излишнее душевное тепло. Однако называть друг друга по фамилии было бы нелепо, и они ограничивались простым "ты". Это давно вошло у них в привычку. Неподалеку стоял человек в ливрее и фуражке с галунами, наблюдая за тем, как они торопливо и несколько смущенно пожимают друг другу руку, причем молодой Цимсен держался совсем по-военному; затем человек этот подошел к ним и попросил у Ганса Касторпа его багажную квитанцию, - это был портье из интернационального санатория "Берггоф"; он сказал, что получит большой чемодан приезжего на станции "Курорт", а экипаж доставит господ прямо в санаторий, они как раз поспеют к ужину. Портье сильно хромал, и первый вопрос, с каким Ганс Касторп обратился к двоюродному брату, был: - Он что - ветеран войны? Почему он так хромает? - Ну да! Ветеран войны! - с некоторой горечью отозвался Иоахим. - Это болезнь сидит у него в коленке, или, верней, сидела, ему потом вынули коленную чашку. Ганс Касторп понял свою оплошность. - Ах, так! - поспешно сказал он, не останавливаясь, поднял голову и бросил вокруг себя беглый взгляд. - Ты же не станешь уверять меня, что у тебя еще не все прошло? Выглядишь ты, будто уже получил офицерский темляк и только что вернулся с маневров. - И он искоса посмотрел на двоюродного брата. Иоахим был выше и шире в плечах, чем Ганс Касторп, и казался воплощением юношеской силы, прямо созданным для военного мундира. Молодой Цимсен принадлежал к тому типу темных шатенов, которые встречаются нередко на его белокурой родине, а и без того смуглое лицо стало от загара почти бронзовым. У него были большие черные глаза, темные усики оттеняли полные, красиво очерченные губы, и он мог бы считаться красавцем, если бы не торчащие уши. До известного момента его жизни эти уши были его единственным горем и заботой. Теперь у него было достаточно других забот. Ганс Касторп продолжал: - Ты ведь потом вместе со мной вернешься вниз? Не вижу, почему бы тебе не вернуться... - Вместе с тобой? - удивился Иоахим и обратил к нему свои большие глаза, в которых и раньше была какая-то особая мягкость, а теперь, за минувшие пять месяцев, появилась усталость и даже печаль. - Когда это вместе с тобой? - Ну, через три недели? - Ах так, ты мысленно уже возвращаешься домой, - заметил Иоахим. - Но ведь ты еще только приехал. Правда, три недели для нас здесь наверху - это почти ничто. Но ты-то явился в гости и пробудешь всего-навсего три недели, для тебя это очень большой срок! Попробуй тут акклиматизироваться, что совсем не так легко, должен тебе заметить. И потом - дело не только в климате: тебя ждет здесь немало нового, имей в виду. Что касается меня, то дело обстоит вовсе не так весело, как тебе кажется, и насчет того, чтобы "через три недели вернуться домой", это, знаешь ли, одна из ваших фантазий там, внизу. Я, правда, загорел, но загар мой главным образом снежный, и обольщаться им не приходится, как нам постоянно твердит Беренс; а когда было последнее общее обследование, то он заявил, что еще полгодика мне уж наверняка здесь придется просидеть. - Полгода? Ты в своем уме? - воскликнул Ганс Касторп. Они вышли из здания станции, вернее - просто сарая, и уселись в желтый кабриолет, ожидавший их на каменистой площадке; когда гнедые тронули, Ганс Касторп возмущенно задвигался на жестких подушках сиденья. - Полгода? Ты и так здесь уже почти полгода! Разве можно терять столько времени!.. - Да, время, - задумчиво проговорил Иоахим; он несколько раз кивнул, глядя перед собой и словно не замечая искреннего возмущения двоюродного брата. - До чего тут бесцеремонно обращаются с человеческим временем просто диву даешься. Три недели для них - все равно что один день. Да ты сам увидишь. Ты все это еще сам узнаешь... - И добавил: - Поэтому на многое начинаешь смотреть совсем иначе. Ганс Касторп незаметно продолжал наблюдать за ним. - Но ведь ты все-таки замечательно поправился, - возразил он, качнув головой. - Разве? Впрочем, я ведь тоже так считаю, - согласился Иоахим и, выпрямившись, откинулся на спинку сиденья; однако опять сполз и сел боком. Конечно, мне лучше, - продолжал он, - но окончательно я еще не выздоровел. В верхней части левого легкого, где раньше были хрипы, теперь только жесткое дыханье, это не так уж плохо, но внизу дыханье еще очень жесткое, есть сухие хрипы и во втором межреберном пространстве. - Какой ты стал ученый, - заметил Ганс Касторп. - Нечего сказать, приятная ученость! Как мне хотелось бы вместо санатория очутиться в армии и вытряхнуть всю эту ученость из головы, ответил Иоахим. - А потом у меня все еще появляется мокрота, - он небрежно и раздраженно передернул плечами - новый для него жест, который ему не шел, затем из бокового кармана вытащил до половины некий предмет, показал кузену и тут же спрятал; это была плоская, слегка изогнутая фляжка синего стекла с металлической крышкой. - Такие штуки носит с собой большинство из нас здесь наверху, - пояснил он. - И прозвище ей дали весьма остроумное. А на пейзаж ты обратил внимание? Ганс Касторп и так смотрел во все глаза. - Замечательно, - сказал он. - В самом деле? - спросил Иоахим. Оставив за собой неравномерно застроенную длинную улицу, которая тянулась вдоль узкоколейки, они свернули влево, переехали через полотно железной дороги, через мост над потоком, и экипаж стал подниматься в гору по отлогому шоссе, навстречу лесистым склонам. Там, на поросшей травою площадке, немного выше курорта, стояло длинное здание, обращенное фасадом на юго-запад, с увенчанной куполом башенкой и множеством балкончиков, благодаря чему оно издали напоминало пористую губку со множеством ячеек; в этом здании уже вспыхивали вечерние огни. Быстро надвигались сумерки. Легкое сияние зари, ненадолго оживившее затянутое тучами небо, уже угасло, и природа погрузилась в то переходное состояние - тусклое, мертвенное и печальное, которое предшествует окончательному наступлению ночи. Длинная, слегка изгибавшаяся между гор долина с ее селениями теперь тоже повсюду осветилась, и не только она: местами загорелись огни и на обоих ее склонах - на правом, крутом, где террасами поднимались строения, и на левом, покрытом лугами, по которому разбегались тропинки, терявшиеся в плотной черноте хвойных лесов. Далекие кулисы гор там, где долина сужалась, были окрашены в синевато-серый цвет. Поднялся ветер, вечерний холодок давал себя знать. - Нет, говоря по правде, я не нахожу все это уж таким потрясающим, заметил Ганс Касторп. - А где же у вас тут глетчеры, фирны, мощные горные гиганты? Эти вершинки вон там, по-моему, не бог весть как высоки. - Нет, они высокие, - возразил Иоахим. - Видишь, где проходит граница лесов? Она почти всюду очень отчетлива, там кончаются ели, а с ними кончается все и уже ничего нет, только скалы, как ты, вероятно, заметил. Видишь, справа от Шварцхорна - высокий зубец? Там есть даже глетчер! Вон то, синее... Он не велик, но это настоящий глетчер, все как полагается, глетчер Скалетта. А там - Пиц Мишель и Тинценхорн, отсюда их не видно, они всегда покрыты снегом, круглый год. - Вечным снегом, - проговорил Ганс Касторп. - Да, если хочешь, вечным. Все эти горы, конечно, очень высоки. Но ты подумай, ведь мы сами находимся отчаянно высоко. Тысяча шестьсот метров над уровнем моря. Поэтому мы их высоты и не замечаем. - Да, ну и лезли же мы сегодня вверх! Признаюсь, меня прямо жуть брала! Тысяча шестьсот метров! Это приблизительно пять тысяч футов, если не ошибаюсь. В жизни своей не был на такой высоте. - И Ганс Касторп с любопытством глубоко вдохнул в себя чуждый ему воздух. Он был свеж - и только. В нем не хватало ароматов, содержания, влаги, он легко входил в легкие и ничего не говорил душе. - Превосходно! - заметил он из вежливости. - Да, воздух тут знаменитый. Впрочем, местность показывает себя сегодня вечером не с лучшей стороны. Иногда все видно гораздо яснее, особенно при снеге. Но в конце концов эти пейзажи быстро надоедают. Нам всем здесь наверху они ужасно надоели, можешь мне поверить, - закончил Иоахим, и его губы скривились гримасой отвращения. У Ганса Касторпа невольно возникло чувство, что Цимсен преувеличивает, не владеет своим раздражением, - что было опять-таки на него непохоже. - Как странно ты говоришь, - заметил Ганс Касторп. - Разве я говорю странно? - спросил Иоахим с некоторой тревогой и повернулся к двоюродному брату... - Нет, нет, прости, это только так, минутное впечатление! - поспешил заверить его Ганс Касторп. Он имел в виду выражение Иоахима "нам здесь наверху", ибо тот употребил его уже два или три раза, оно-то и казалось Гансу Касторпу странным, чем-то пугало и вместе с тем манило. - Как видишь, наш санаторий расположен выше курорта, - продолжал Иоахим. - На пятьдесят метров. В проспекте сказано сто, но на самом деле всего на пятьдесят. Выше всех стоит санаторий "Шацальп", - в той стороне, отсюда не видно. Зимой им приходится спускать свои трупы на бобслеях{18}, так как дороги становятся непроходимыми. - Свои трупы? Ах, да! Но послушай, - воскликнул было Ганс Касторп. И вдруг им овладел смех, бурный, неудержимый смех; этот смех так потряс его грудную клетку, что несколько одеревеневшее от резкого ветра лицо молодого человека даже скривилось болезненной гримасой. - На бобслеях! И ты об этом рассказываешь совершенно спокойно? Ну, знаешь, за эти пять месяцев ты стал прямо циником! - И вовсе не циником, - возразил Иоахим, пожав плечами. - Почему? Ведь трупам все равно... Впрочем, может быть, здесь у нас и становятся циниками. Сам Беренс - настоящий старый циник, а кроме того, чудесный малый, бывший корпорант и, как видно, блестящий хирург. Потом есть еще Кроковский ассистент Беренса, ничего не скажешь, толковая голова. В проспекте особенно подчеркивается его деятельность. Дело в том, что он занимается с пациентами расчленением души. - Чем он занимается? Расчленением души? Вот гадость! - воскликнул Ганс Касторп, и тут его веселье перешло все границы: он уже не мог владеть собой. После всего, что ему пришлось услышать, это "расчленение души" переполнило чашу, и он так начал хохотать, что слезы потекли у него из-под руки, которой он, наклонившись вперед, прикрыл глаза. Иоахим тоже искренне рассмеялся смех, казалось, его успокоил, - и когда лошади шагом доставили их по крутой и извилистой подъездной аллее к главному входу интернационального санатория "Берггоф", молодые люди вышли из экипажа в самом веселом расположении духа. НОМЕР 34 Справа, между воротами и крытым подъездом, находилась будка портье; оттуда вышел служащий, по внешности француз, - он перед тем сидел у телефона и читал газету; француз был в такой же серой ливрее, как и хромой на вокзале, и он повел их куда-то через ярко освещенный вестибюль, по левую сторону которого находились гостиные. Ганс Касторп мимоходом заглянул в них - они были пусты. - А где же пациенты? - спросил он. Иоахим ответил: - Лежат на воздухе. Сегодня мне дали отпуск, так как я должен был встречать тебя. А обычно я после ужина тоже лежу. Еще немного, и Ганс Касторп опять расхохотался бы. - Что? Вы лежите на балконе даже ночью, в туман? - спросил он дрогнувшим голосом... - Да, таково предписание врачей, с восьми до десяти. А теперь пойдем, посмотри свою комнату и вымой руки. Они вошли в лифт, который обслуживал француз. Пока они поднимались, Ганс Касторп вытер глаза. - Фу, даже устал от смеха... Совсем обессилел, - сказал он, дыша ртом. - Ты мне нарассказал таких чудес... А уж насчет расчленения души - это переполнило чашу, всему есть предел! Потом я, вероятно, все-таки немного устал от путешествия, У тебя тоже зябнут ноги? А лицо почему-то горит... Даже неприятно. Наверное, сейчас будет ужин? Я, кажется, проголодался. Как у вас тут наверху - кормят прилично? Они шли по коридору, и дорожка из кокосовых волокон совершенно заглушала их шаги. Сквозь молочные колокольчики абажуров с потолка лился бледный свет. Стены, выкрашенные масляной краской и словно отлакированные, поблескивали жесткой белизной. Откуда-то появилась медицинская сестра в белом чепце и в пенсне, шнурок она заложила за ухо; вероятно, протестантка, - видно, что в ней нет настоящей преданности своей профессии, ее снедает любопытство и угнетает скука. В двух местах коридора перед белыми лакированными дверями стояли какие-то баллоны - пузатые, с короткими горлами, но спросить, для чего они, Ганс Касторп забыл. - Вот и твоя комната, - сказал Иоахим, - номер тридцать четвертый. Справа - я, слева - русская супружеская чета, - правда, они несколько распущенны и шумливы, но иначе нельзя было устроить. Ну как? Двери были двойные, между ними вешалка для платья. Иоахим включил верхний свет, и в его трепетной ясности комната показалась Гансу Касторпу уютной и мирной: белая практичная мебель, белые плотные обои - их можно было мыть, - чистенький линолеум на полу и холщовые занавески, на которых согласно современным вкусам был выткан несложный веселенький узорчик. В открытую настежь балконную дверь видны были огни в долине и доносилась далекая танцевальная музыка. К приезду кузена добряк Иоахим поставил в вазу на комоде букетик цветов, все, что удалось собрать после покоса, - пучок кашки и несколько колокольчиков, сорванных им собственноручно на горных склонах. - Очень мило с твоей стороны, - сказал Ганс Касторп. - А какая симпатичная комната! Тут можно спокойно и приятно прожить две-три недели! - Два дня тому назад здесь умерла одна американка, - вдруг сказал Иоахим. - Беренс сразу предупредил, что она не дотянет до твоего приезда и можно будет отдать эту комнату тебе. При ней был ее жених, английский морской офицер, но не скажу, чтобы он владел собой. То и дело выбегал в коридор и плакал, точно мальчишка. А потом начинал втирать в кожу кольдкрем - он побрился и от слез жгло щеки. Вечером у американки кровь хлынула горлом, два кровотечения - и конец. Но ее унесли вчера утром, и потом тут, конечно, все выпарили формалином, он, знаешь ли, считается в таких случаях отличным средством. Ганс Касторп слушал кузена с какой-то взволнованной рассеянностью. Засучив рукава и став перед объемистым умывальником, никелированные краны которого поблескивали в электрическом свете, он неприметно скользнул взглядом по опрятно застеленной кровати из белого металла. - Все выпарили... Это здорово, - с довольно неуместной развязностью заметил он, тщательно вымыв и вытерев руки. - Да, метилальдегида не выдерживает самая живучая бактерия, - Н2СО, но от него щиплет в носу, верно? У вас тут первым условием является бес-спорно строжайшая чистота... - Он произнес "бес-спорно" как два отдельных слова, хотя двоюродный брат, став студентом, отучился от этого довольно распространенного произношения и говорил "беспорно"; затем продолжал с большой словоохотливостью: - Что я ещё хотел сказать... Ах, да, вероятно, морской офицер брился безопасной бритвой, но, по-моему, такой бритвой, если ее хорошенько наточить, скорее можно порезаться, чем опасной, таков по крайней мере мой личный опыт, ведь я пользуюсь и той и другой... Ну, а когда соленая вода попадает на раздраженную кожу, конечно больно, и он, наверно, привык на службе мазаться кольдкремом, тут ничего особенного нет... - Ганс Касторп продолжал болтать; он сообщил, что у него в чемодане припасено двести штук "Марии Манчини" это его любимые сигары, на таможне осматривали спустя рукава... Потом передал приветы от разных лиц на родине. - Разве здесь не топят? - вдруг прервал он себя и, подбежав к трубам, пощупал их рукой. - Нет, нас приучают к холодку, - ответил Иоахим. - Но в августе, когда начинает работать центральное отопление, будет гораздо теплее. - В августе, в августе! - повторил Ганс Касторп. - А мне сейчас холодно! Мне ужасно холодно, и зябнет именно тело, а лицу почему-то очень жарко - вот, тронь, видишь, как у меня щеки горят! Предложение тронуть его лицо весьма мало соответствовало характеру Ганса Касторпа и неприятно подействовало на него самого. - Это от воздуха и не имеет никакого значения. У самого Беренса целый день синие щеки. Некоторые люди так и не привыкают. Ну, go on*, а то нам уже не дадут поесть, - сказал Иоахим. ______________ * Пошли (англ.). В коридоре опять показалась сестра, она с любопытством следила за ними близорукими глазами. Но на первом этаже Ганс Касторп вдруг остановился, словно пригвожденный к месту: из-за поворота донеслось какое-то совершенно отвратительное клокотанье, негромкое, но до того мерзкое, что молодой человек сделал гримасу и изумленно посмотрел на кузена. Это был кашель, и, очевидно, кашлял человек. Однако такого кашля Ганс Касторп никогда и ни при каких обстоятельствах не слышал, в сравнении с ним любой кашель показался бы мощным выражением здоровья и жизненных сил, - а тут человек кашлял без всякого вкуса и удовольствия, не отчетливыми и равномерными толчками, а, казалось, он бессильно барахтается в гуще каких-то выделений своего организма. - Да, - сказал Иоахим, - его дело плохо, настоящий австрийский барин, понимаешь ли, изысканный, прямо-таки созданный быть аристократическим наездником. А теперь вот в таком состоянии. Но он еще ходит. Они двинулись дальше, и Ганс Касторп снова заговорил о кашле австрийца. - Не забудь, - сказал он, - что я ничего подобного никогда не слышал, все это для меня в новинку, и, конечно, производит впечатление. Ведь есть так много разных кашлей, - сухой и влажный, влажный менее опасен, как все утверждают, и уж конечно лучше, чем такой вот лай. Когда у меня в юности (он так и сказал: "в юности") бывала ангина, я лаял, как волк, и все радовались, если лай становился влажным, до сих пор помню. Но я даже не подозревал, что можно так кашлять, - это даже не кашель живого человека, он не сухой, но и влажным его не назовешь, это совсем не то слово; когда так кашляют, кажется, будто видишь человеческое нутро - а там только липкое месиво да слизь... - Ну, - отозвался Иоахим, - мне-то приходится слышать его каждый день. Так что можешь не расписывать. Но Ганс Касторп не успокаивался и повторял все вновь и вновь, что при таком кашле видишь нутро человека. Когда они наконец вошли в ресторан, его усталые с дороги глаза возбужденно блестели.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|