Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести, рассказы - Избранник

ModernLib.Net / Классическая проза / Манн Томас / Избранник - Чтение (стр. 8)
Автор: Манн Томас
Жанр: Классическая проза
Серия: Повести, рассказы

 

 


— Но куда, дитя мое, куда? — вопрошал он с тревогой.

— Туда, куда зовет меня моя дощечка, — отвечал Григорс, указывая на свою левую грудь, — и куда подуют ветры господни. На их волю отдаем мы наш парус.

Так, в тумане, отчалили они от того берега, к которому некогда прибило младенца; отец и сын старались продлить горестное прощанье взглядом и жестом, покамест их не скрыла друг от друга широкая полоса воды у тумана. Это случилось куда как скоро: ладья исчезла в клубящейся пелене, едва они покинули сушу, и на всем пути, днем и ночью, с редким упорством, словно желая защитить корабельщиков своей опасной завесой, их окутывала сырая, беспросветная мгла. Кто уже предположил, что скитальца застигла буря, что он потерпел кораблекрушение или что судно его металось в волнах, тот ошибся: море было спокойно, и ветра почти не чувствовалось. Правда, очень слабый норд-вест иногда наполнял их парус, но и этот ветер в иные дни совсем затихал, так что они либо стояли на месте, либо ложились на весла, не зная, продвигаются ли хоть сколько-нибудь вперед, ибо солнца они почти не видели, а звезд не видели вовсе, равно как и других кораблей, не говоря уже о земле. Поверьте мне, они предпочли бы жестокий шторм и высокие валы этому мертвому злополучью, этому многодневному блужданью в тумане. Семнадцать дней, по моим подсчетам, плыли они вслепую. У них иссякли запасы пресной воды и кончился провиант. Над морем царила гнетущая тишина, и корабельщики уныло прозябали на борту; одни слонялись без дела; другие дремали, потому что в такую погоду, да еще на пустой желудок, человека клонит ко сну. У мачты стоял Григорс, их кормчий, всматриваясь в беспросветную мглу, в которой, сколько в нее ни всматривайся, ничего не усмотришь.

Зато он первым увидел чудо, случившееся, по истечении семнадцати дней, сразу после полудня. О радость, туман рассеялся. Бриз, сначала легковейный, но вскоре уже стремительный, рассеял его, разорвал в клочья, и солнечный свет прямым и широким снопом озарил чудеснейшую картину, — неужели то был обман зрения, морок, фата-моргана? Нет, перед ними открылись гавань и берег, перед ними высился город с зубчатыми стенами и воротами, а они, окутанные клубами влаги, и не подозревали, что все это так близко. Кто опишет ликованье приунывших было мореходов после такого открытия! За дело, скорее, под парусом и на веслах, к осиянному солнцем, увенчанному крепостью городу у глубокого залива, всколыхнувшиеся волны которого качали теперь их корабль. Вновь поднявшийся ветер дул им навстречу, и они лишь с трудом пробивались к желанной цели.

Но добро бы только ветер да волны противились их прибытию! Увы, против их приближения был и город, коего величественную картину открыл им рассеявшийся туман, ибо он же открыл и городу незнакомое судно. Казалось, что горожане решили защищаться от чужеземцев. На них полетели камни и железные ядра, пущенные из дальнобойных баллист. Греческий огонь преградил им путь. Лишь после того как они множеством знаков доказали горожанам свою скромность и миролюбие, те прекратили оборону и позволили им пристать. Ладья их обуглилась в пламени, и двум морякам в кровь расшибли головы меткие каменья. Но ведь это были фигуры второстепенные.

На пристани, где грузчики выгружали товары из чрев нескольких кораблей, к Григорсу подошел в окружении стражников с пиками и в полосатых одеждах статный человек с лицом скорее озабоченным, чем суровым. На голове у него была шляпа, с полей которой ниспадал плат, прикрывавший его уши и грудь, но руки и ноги его были защищены латами. Его вопросы о личности и происхождении чужестранца поначалу звучали грубо, однако стоило незнакомцу как следует разглядеть Григорса, как голос его смягчился, более того, покончив с расспросами, он даже не стал дожидаться ответа, а как бы в извинение сперва представился сам такими словами:

— Знайте, что я один из знатнейших в этой quemune[113], точнее говоря, самый знатный, ибо я — ее старшина и мэр. Мне доложили о вашем прибытии, каковое было сочтено враждебным действием. Поэтому я пришел, чтобы убедиться, враг ли вы, и, установив противное, приказал прекратить оборону. Не удивляйтесь столь негостеприимной встрече. Этот некогда веселый город пребывает в жестокой беде, и не будь открыта его задняя дверь — со стороны моря, откуда нам удается по ценам, продиктованным отнюдь не людской совестливостью, получать кое-какие припасы, он давно бы уже погиб. Что касается вас, то мы не знали, что и подумать. Викинги свирепствуют в морях и то и дело разбойничают на побережье. Пока мы вас не увидели лицом к лицу, мы принимали вас за одного из них. Сколь далек ваш нрав от тех, кого мы опасаемся, я хотел бы услышать.

— Весьма далек, господин мэр! — отвечал юноша. — Я прибыл издалека, с Укерского моря, после долгого плаванья в тумане, и зовусь рыцарем Рыбы, имя же мое — Грегориус.

— А мое — господин Пуатвин, — вставил староста.

— Благодарю вас, — ответил Григорс. — Занятие мое, — продолжал он, — ратный труд, и я еду на рыцарские подвиги в чужие страны, за свой счет и без малейших поползновений к разбою, ибо в золоте у меня нет недостатка.

— Приятно слышать, — сказал господин Пуатвин и поклонился.

— А на скрижали жизни моей значится, — присовокупил Грегориус, — что то, чем я есмь, мне надлежит обратить на чужую кровь и по-рыцарски защищать ее, если она в беде. Ради того я и отправился в странствия.

— Это в высшей степени похвально, beau Sire[114], господин рыцарь Рыбы, — отвечал горожанин. — Вас произвела на свет, конечно, чистая женщина, ибо черты вашего лица правильны и привлекательны, а ваши манеры изящны. Вы из норманнов?

— Вы не ошиблись, — ответил Григорс.

— У меня наметанный глаз, — удовлетворенно сказал мэр. — Если вам угодно, последуйте за мною в мой овдовевший дом, чтобы запить collacie[115] добрым и хмельным зельем, остатки которого, наверно, найдутся в погребе. Пусть знают, что этот город, даже пребывая в беде, умеет оказывать гостеприимство.

— Любезность, с какою он через ваше посредство принимает странников, — отвечал Григорс, — как нельзя лучше говорит в его пользу. Но почему, — спросил он, когда они оба сели на мулов и по бревенчатому мосту въехали в городские ворота, — почему вы дважды упомянули, что ваш город пребывает в беде, что, впрочем, видно и по озабоченным лицам тех немногих горожан, которые нам повстречались? И почему мне сдается, что большинство их, исключая стариков и детей, с оружием в руках, заполнило крепостные стены и башни?

— Право же, издалека вы явились, укерский гость, — отвечал господин Пуатвин, — если вы явно не слышали о горе нашей страны и ее столицы Брюжа, которую некогда называли la vive, а ныне, пожалуй, можно назвать «мертвой». Да и не диво! Обособленно живут люди, у молвы не столь уж длинные ноги, и даже весть о диковиннейших событиях теряется в воздухе где-то поблизости, отдаленных же; мест достигает лишь поздно или вообще до них не доходит. Ведь и сам я мало что знаю, чтобы не сказать — ничего, о том, что творится у чужих народов, к примеру, у аквитанцев, гасконцев, англов, лотарингов и турок. Точно так же и вы никогда не слыхали о любовной войне, как, несомненно, когда-нибудь назовут наше горе поэты, ибо уже и теперь это название у всех на устах. Вот уж пять лет, как она бушует. Роже Козлиная Борода, король Арелата и Верхней Бургундии, разорил наши земли и замки, и у нашей государыни-герцогини — да направит к ней господь своих ангелов — ничего не осталось, кроме этой столицы, стены которой покамест еще отражают натиск врага — доколе, о том ведает один лишь всеблагой господь бог, коему, кстати, следовало бы вспомнить о своей благости, пока не поздно. Боюсь, однако, что он подавляет ее умышленно, потому что гневается на нас и потому что наша государыня, несмотря на ее непорочнейшее поведение, не совсем с ним в ладу. Ибо, не в меру целомудренная, она отрекается, на печаль всеблагому, от женского естества, упорно отказываясь подарить стране герцога-государя, за что мы и платимся так называемой любовной войной. Но вы вправе осведомиться о смысле этого названья. Дело в том, что Роже Козлиная Борода любит нашу государыню и, прельщенный ее красотой, домогается ее руки вот уже двенадцать лет, из которых семь он посвятил мирному сватовству, хотя все настойчивее и чаще прибегал к угрозам. Наконец он объявил нам войну, ибо этот волосатый забияка поклялся, что любою ценой положит к себе в постель гордое тело нашей правительницы. Мы дважды отбивали его нашествие и победоносно прогоняли бургундцев, что стоило жизни лучшим из наших лучших, например, господину Эйзенгрейну, верному рыцарю, — вам, чужеземцу, это имя ничего не говорит, а нам — до слез многое. Ах, все напрасно! Воодушевленные упорством своего повелителя, враги три года подряд вторгались к нам снова и снова, бесчинствовали, жгли, угоняли наши стада, вытаптывали наш лен, разоряли нашу страну и на четвертый пробились к этому укрепленному городу, последнему, который им сопротивляется и который давно уже окружен; они осаждают его стены всевозможными приспособлениями: с помощью башенных катков, ежей, кошек, нагло водружаемых лестниц и отвратительных катапульт. В замке же, там, наверху, в единственном оставшемся у нас убежище, укрывается та, из-за кого идет этот спор, та, кто при виде всех наших страданий говорит только: «Jamais». Удивительно ли, что там и сям, хоть и приглушенно, а раздаются голоса, выражающие уже назревшую мысль: не пора ли нашей государыне, которая так долго себя блюла, стать женою Роже и положить конец проклятому побоищу? Даже среди придворных, в замке, имеется весьма внушительная по своей численности и знатности coterie[116], открыто ратующая за это предложенье. А государыня стоит на своем: «Никогда de la vie!»[117]

Все эти сведения Григорс почерпнул в доме и в покоях господина Пуатвина, за вкусным обедом, состоявшим из копченого мяса и подогретого пива с гвоздикой, который подала им экономка и ключница, женщина от природы любезная, но тоже с печатью забот на лице. Юноша был необычайно взволнован услышанным.

— Достопочтенный гостеприимен, глубокоуважаемый староста, — ответствовал он, — ваши слова как бы рассеяли туман, застилавший мои глаза, и открыли мне, почему после долгого, слепого плаванья мне должна была открыться картина этого города. Я у цели. Сюда направил мое кормило господь, и мне ясно как день, что я в надлежащем месте. Ведь я всегда просил его доставить меня туда, где для меня найдется дело, дабы юность моя не пропадала втуне, но защищала угнетенную невинность в честном бою. Коли угодно будет моей государыне, я стану ее слугой и наемником и по примеру этой многострадальной мученицы изберу своим девизом слова «Никогда de la vie!» Ибо к этому герцогу, коего вы именуете Козлиной Бородой, потому, наверно, что он таковую носит, да и вообще волосат, что, кстати сказать, на мой взгляд является признаком особой мужественности, — к нему я питаю величайшее отвращение, а равно и к той coterie, которая, вслух ли, исподтишка ли, советует сдаться и пытается убедить непорочную, чтобы она стала женой наглого соискателя и ненавистного опустошителя ее страны. Надеюсь всем сердцем, что эти гнусные отступники составляют меньшинство при дворе и что вокруг святой страдалицы сплотились рыцари более высоких помыслов.

— Ах, — отвечал староста, — из-за великой их верности число их все уменьшается. Почему — вам сейчас станет ясно из моего краткого, но горестного пояснения. У герцога Роже вошло в обычай подъезжать к городским воротам и вызывать наших лучших героев на поединок, а в поединке еще никому не случалось его одолеть. Не желая ронять свою честь, наши рыцари один за другим принимают вызов, но до сей поры Роже всегда вышибал их из седла и, если они просили пощады, уводил их в плен у нас на глазах, а если не сдавались, то убивал. Поэтому-то благородное окружение нашей правительницы позорно поредело.

— Должно быть, этот человек, — предположил Григорс, — обладает даром недюжинной собранности в бою и способен сосредоточить свой жизненный дух в решительный миг?

— Мне, — возразил хозяин, — не вполне понятен смысл ваших слов. Я лично полагаю, что наши бойцы заворожены молвой о неуязвимости герцога. Драться побуждает их честь, а не вера в победу, в которой они, сознаваясь себе в том или нет, при всей их храбрости заранее отчаиваются.

— Вы очень умны, господин гостеприимен, — почтительно заметил Григорс.

— Да, я умен, — отвечал староста. — Разве в противном случае я был бы мэром Брюжа? К тому же моему уму свойственна полнейшая ясность и общепонятность.

— Когда же, — спросил Григорс, — ожидается следующий самоуверенный вызов этого полководца?

— Сейчас его нет у стен города, — отвечал господин Пуатвин. — Его палатка снята. С наступлением осени и до следующей весны он возвращается через наши опустошенные земли в свое государство, которым тоже ведь надобно управлять. Наш бедный город, разумеется, остается в осаде, но зимой дело ограничивается мелкими стычками и вылазками.

— А весной, — заключил Григорс, — он снова вернется, чтобы, полагаясь на свою рыцарскую сноровку в поединках, похитить у государыни ее защитников и заставить ее сдаться, что в данном случае означает — отдаться. Наверно, она молода и красива?

— Она, — ответил хозяин, — приблизительно вдвое старше вас, которому я дал бы лет семнадцать — восемнадцать, но, несмотря на ночные молебны и умерщвление плоти, она вполне сохранила свою красоту — на печаль богу, как я подозреваю, ибо она бережет от мужчин свое прекрасное тело.

— Чтобы она отдалась этому козлинобородому герцогу, — возразил Григорс, — богу наверняка неугодно. Настолько я отваживаюсь угадывать его мысли, ибо в свое время я изучил divinitatem.

— Стало быть, вы сведущи также и в книгах?

— Немного. Но это ничуть не поможет мне в нынешних обстоятельствах. Единственное, что мне поможет и в чем я молю вас помочь мне, мой достопочтенный и умный гостеприимен, — это предстать пред очи вашей государыни, чтобы объявить себя ее слугою и чтобы она позволила мне жертвовать жизнью за ее свободу и защищать убежище ее чистоты от волосатых мерзавцев.

— Ваше рвение делает вам честь, — сказал горожанин после короткого размышленья, — к тому же я не стану скрывать приязни, которую вы мне внушаете. Не сомневаюсь, что, невзирая на вашу молодость, ваше воспитанье и норманская tournure[118] не посрамят вас перед государыней. Однако предстать пред ее очи не так-то легко, ибо она лишь крайне редко и очень немногим позволяет себя лицезреть. Разве что в соборе, когда она простирается ниц перед богом, можно увидеть ее постольку, поскольку вообще можно увидеть женщину, молитвенно застывшую в земном поклоне. Но я попытаюсь вам пособить. Господин Фейрефиц де Беальзенан, стольник герцогини, — мой покровитель и друг; это человек с лоском и куртуазнейшей выучки; представьте его себе широкогрудым и тонконогим, одетым в светлые, расшитые цветами шелка, с раздвоенной, мягкой как шелк бородкой. Таково беглое описанье его наружности. Я поговорю с ним о вас, похвалю ему ваши намеренья и желанья и, думается, добьюсь, чтобы он, со свойственными ему хитроумием и ловкостью, обратил на вас внимание герцогини. Дотоле же оставайтесь у меня, то есть будьте моим жильцом и нахлебником! Мне приятно было узнать, что в золоте у вас нет недостатка. Это утешительное исключение из правила. Обычно странствующие рыцари исполнены высоких помыслов, но бедны, а это сочетание никогда не вызывало у меня особого сочувствия. Вы же сумеете по справедливости заплатить за кров и за стол. Пища ваша будет обильна и однако же достаточно умеренна, чтобы не повредить вашей стройности и предостеречь вашу доблесть от сонливого ожирения. Согласны?

— Согласен, — отвечал Григорс, и они скрепили свой договор, прихлебнув пряного пива, отличного напитка, приправленного гвоздикой, которого я никогда не отведывал, но который с удовольствием пропускаю через их глотки. Повествование весьма часто лишь заменяет нам наслажденья, в коих мы по собственной воле или по воле неба себе отказываем.

Встреча

Я знал, что господин Пуатвин выполнит свое обещание и при первой же оказии переговорит со стольником, чью внешность он так хорошо описал, о Григорсе и его просьбе, — на этот счет у меня не было никаких сомнений. Слишком уж понравился старосте его юный гость с мужественным и нежным лицом, слишком уж угоден был старику этот обходительный и щедрый постоялец, чтобы не сдержать своего слова. Он сделал это спустя всего две недели после прибытия юноши, в мэрии, где его, прискакавши из замка, навестил де Беальзенан, чтобы обсудить с ним обстоятельства затихшей на зиму и прозябающей об эту пору любовной войны, а заодно и снабжение двора некоторыми самонужнейшими и несамонужнейшими припасами, причем господин Пуатвин старался провести четкую грань между первыми и вторыми, ставя в пример, когда речь шла о несамонужнейших припасах, схимнически-суровую жизнь самой государыни, протекающую в посте и бдении.

Возражая старосте, господин Фейрефиц резонно заметил, что восхищение ее образом жизни вполне уравновешивается великим горем, которое таковой причиняет городу и всему государству. На сей раз стольник не был одет в расшитые цветами шелка, и в этом отношении его вид не соответствовал описанию старосты. Для защиты от случайных камней его могучий торс был облачен в панцирь, украшенный накрахмаленными брыжами, а голову его покрывал шлем с накладным узором. Зато ноги его, чрезвычайно тонкие, обтягивала только мягкая разноцветная ткань, забранная в башмаки, острые носки которых высоко выдавались при верховой езде из стремян. Но и обряженный на добрую половину в железо, царедворец отнюдь не утратил изящества и ловкости и во время переговоров ему удалось изобразить некоторые несамонужнейшие статьи довольствия насущно нужными. Затем староста сказал:

— Au rest'e[119], господин стольник, incidemment и a propos[120], недавно сюда прибыл и попросился ко мне на постой некий состоятельный странник, еще молодой, Грегориус по имени, достойный рыцарь. У него в гербе рыба, и он клянется всеми святыми, что господь сподобил его увидеть этот пребывающий в беде город единственно для того, чтобы он, Грегориус, показал здесь свою рыцарскую доблесть и великодушно помог нам справиться с нашими мучителями. Прежде всего он хочет явиться к нашей горемычной государыне и предложить ей себя в вассалы. Согласитесь ли вы, со свойственной вам ловкостью, это устроить?

— Это мне ничего не стоит, — отвечал господин Фейрефиц. — Но вполне ли уверены вы в чистоте его родословной? Если бы я ввел в заблуждение нашу государыню, это было бы непростительным faux pas[121] с моей стороны. По правде сказать, Укер — несколько расплывчатое обозначение, ибо мало ли кто может прийти из далекой заморской страны. Я был бы вам очень признателен, если бы вы представили мне более точные сведения о его рыцарстве.

Тут господин Пуатвин заметно смутился, ибо речь стольника заставила его спохватиться, что сам-то он так и не уточнил происхождения юноши и что (он готов был этому удивляться, но, к своему удивленью, не удивился), те скупые, а на поверку и вовсе ничтожные сведения, которые тот о себе сообщил, его, Пуатвина, вполне удовлетворили. Поэтому он обращался в одинаковой мере к своему собеседнику и самому себе, когда отвечал:

— Не знаю, достаточно ли внимательно вы следили за моими словами, чтобы восстановить в памяти мое упоминание о рыбе в гербе этого юного витязя. Если даже не затрагивать величайшей святыни (хотя, с другой стороны, ее тоже нельзя не затронуть, ибо мне известно, что мой гость жил некоторое время в благочестивой обители и изучал divinitat'em), этот знак, как вы согласитесь, дает пищу самым разнообразным толкованиям. Он является символом воды, — и действительно, юноша прибыл к нам по воде, и рыба выткана на его гафельном парусе. Он является далее символом мужественности и одного особого, присущего ей качества и достоинства, имя которому молчаливость. Стало быть, не приходится удивляться, что носитель этого знака отличается мужественной молчаливостью. Если рыцарство есть утонченная мужественность, то один ваш взгляд вполне заменяет вам любые расспросы, и поэтому вы предпочитаете не раскрывать рта. Могу только добавить, что чужеземец уже заранее, еще не став ленником государыни, ко всеобщему нашему воодушевлению явил нам свой доблестный нрав. Он сразу же полез на бойницы, к караульщикам крепостного вала, желая тщательно обозреть бургундский лагерь и злосчастное вражеское кольцо вокруг города. Насупив брови и сжавши зубы, разглядывал он палатки, осадные орудия, поле, воинов. Как обсуждал он свой замысел с начальником башни восточных ворот и как расположил названного воителя в пользу своего дерзкого намеренья, этого я не знаю. То, что он его убедил, я приписываю скорее его tenue[122] и его глазам, нежели его красноречию. Словом, сейчас вы услышите нечто чудесное и невероятное. Уже на третий день кастелян велит заблаговременно вынуть из пазов бревенчатые засовы, опустить подъемный мост, распахнуть настежь ворота — и, один-одинешенек, вышел гость из ворот, — поистине, нам казалось, что рядом с ним смерть идет. Он щит со знаком рыбы в дорогу взял с собой да верный меч, сверкающий двуострой наготой. А к отпертым воротам ринулась уже толпа бургундских воинов из лагеря Роже. Они спешили в крепость, один их не страшил. Но вы сейчас услышите, как он врагов отбил. Беда! Не хочу сочинять я, и рифмам я вовсе не рад, а то и дело сбиваюсь на стихотворный лад. Грегориус, рыцарь Рыбы, проворен был и смел! Троих воителей герцога он тотчас же одолел. Он разрубил им шлемы мечом своим пополам. Двое свалились в канаву, третий — к его ногам. Ах, черт побери, господин стольник, пора, наконец, прекратить эту декламацию и попросту рассказать вам, как основательно он их посрамил! Ибо они думали, что все это забава, но синий пламень, которым горели его глаза на бледном лице, быстро их отрезвил. Так вот, вскоре они уже не могли сражаться с ним на мечах, и поэтому они забросали его столькими копьями, что лямки щита соскользнули с руки, и, так как держать эту тяжесть у рыцаря не было сил, он свой щит уронил. Тогда они снова решились на рукопашный бой, но, словно от своры гончих яростный вепрь лесной, он от врагов отбивался и отразил набег. Он мощным ударом кольчугу кому-то из них рассек, и сполохами рдяными окрасили искры металл, и — это святая правда — бургундец убитым пал. Господин стольник, я постараюсь больше не декламировать! Мы видели своими глазами: он поднял с земли дротик, предназначавшийся ему самому, и метнул его в голову одному из бургундцев, — копье застряло в шлеме у воина, который, шатаясь, убрался с моста и вскоре, наверно, испустил дух. Клянусь вам, он другого разрезал поперек. А тот и не заметил: так тонок был клинок. И только наклонившись — он меч поднять хотел — двумя пластами наземь бургундец полетел. Словом, господин стольник, совершая такие подвиги, наш витязь шаг за шагом отступает к воротам, которые защищал он один, и створы их с грохотом захлопываются перед самым носом врагов, ибо смельчак оказался уже по ею сторону стены. Какую тут подняли наши веселую кутерьму! Его на руках носили, и я поспешил к нему. Он весь был обрызган кровью от головы до пят: в крови был и меч двуострый и ратный его наряд. «Скажите, любезный витязь, коль скоро вы столь красны, то, верно, вы вашими ранами жестоко изнурены?» — «Об этом не тревожьтесь! — гласил его ответ. — Вся кровь на мне чужая, а я не ранен, нет».

— Очень любопытно, — отозвался господин Фейрефиц. — При таких обстоятельствах мне вполне понятно, староста, ваше тяготение к поэтической речи.

— Если я не сумел его подавить в себе, — отвечал гостеприимец Грегора, — то, конечно же, причиной тому глаза, пылающие синеватым огнем на бледном его лице. Впрочем, не скрою, иногда я чересчур увлекался. Что он кого-то разрубил поперек, а тот поначалу ничего не заметил и лишь потом распался на половинки, это я присочинил; на самом деле этого не было.

— Все равно, — возразил стольник. — Предпринятая диверсия достаточно внушительна и без этой мелкой подробности. В рыцарстве вашего юноши и в том, что он может быть нам полезен, нет никаких сомнений.

— Поведаю вам одну теорию, — продолжал мэр, — хоть как-то объясняющую тот беспримерный образец благородства, который показал нам мой гость. По-видимому, ему дана недюжинная собранность в бою и способность как бы сосредоточивать свой жизненный дух в решительный миг. Обычно я облекаю свои мысли в более ясную и общепонятную форму, но в данном случае я вынужден выразиться несколько туманно.

— Как бы то ни было, — отвечал стольник, — теперь я уже нисколько не опасаюсь обратить внимание государыни на вашего гостя и представить его, чтобы он предложил ей себя в вассалы. Подходящий случай выдается редко, но уже не за горами праздник нашей веры — Святое Зачатие. В этот день, как вы знаете, она показывается народу и верхом на коне, в сопровождении всего двора, следует из замка в собор, чтобы утешить себя обедней. Тут ваш витязь сможет ее увидеть, а уж я улучу момент, чтобы указать на него государыне.

Так и случилось. В тот день, когда пречистая дева, роза без шипов, во плоти, но одновременно осененная духом, безгрешно зачала (такова наша благоиспытанная вера), герцогиня на астурийском иноходце, которого вели под уздцы два пажа, со всей свитой спустилась из замка в последний свой город, к стенам оглашаемого колокольным звоном собора; здесь она спешилась среди обнажившей головы коленопреклоненной толпы, глядевшей на нее красными от слез глазами и хлынувшей за ней, когда она с кавалерами и дамами миновала широко распахнутый резной портал и, потупив очи, держа левую руку у ворота подбитой светлым беличьим мехом мантии, а правой немного подбирая ее, проследовала через божий храм к своему креслу и к подушечке с золотой оторочкой и кисточками, приготовленной для ее колен. Так увидел ее Григорс со своего места над проходом, рядом со старостой, увидел при звуках песнопений, в мерцающем свете свечей и в пряном дыму ладана, поелику возможно видеть отдавшуюся молитве. Он видел в профиль ее лицо, окаймленное диадемой, полузакрытое тугою повязкой, тускло отсвечивавшее слоновой костью в многокрасочном сумраке, когда она поднимала его и горестно возводила очи горе, и всякий раз, как она его поднимала, в юном сердце глядевшего на нее рыцаря вздымалась волна восторга. «Это она, — говорил он себе, — моя госпожа, страдалица, та, кого я призван избавить от беды, которую навлек на нее волосатый фигляр». И, сжав кулаки, он дал клятву и возжелал, чтобы клятва сия стала всеобщим боевым кличем в жарком сраженье за государыню: «Никогда de la vie!»

Позади герцогини стоял на коленях ее стольник, одетый в узорчатый шелковый камзол, а потому на сей раз вид у него был в точности такой, каким описал его Григорсов гостеприимец. Когда богослужение окончилось, он склонил свою шелковистую бородку к уху государыни и что-то шепнул ей. Ну, как он мог выразиться? Сказал ли он: «Госпожа, поклонитесь вон тому мужу! Он сослужит вам добрую службу»? Вполне можно было опасаться, что он употребил не слово «муж», а слово «юноша», или, пожалуй, какое-нибудь другое, еще менее почтительное. Впрочем, нет, он, конечно же, употребил слово «муж», ибо хотел получше отрекомендовать чужестранца. Однако она даже не кивнула советчику головой и уж подавно не повернула ее в ту сторону, куда он указывал; после «Ite, missa est»[123] она еще раз перекрестилась и направилась к выходу по главному нефу. Дамы шествовали впереди нее, а кавалеры сзади. Стольник взял Григорса за руку и повел его вслед за герцогиней в портик притвора. Тут он произнес выспренние слова:

— Это, государыня, господин Грегориус, укерский рыцарь. Он жаждет чести и прежде всего чести преклонить перед вами колено.

Именно это Григорс и сделал; с беретом в руке он припал на одно колено и опустил голову. Герцогиня, которую полукругом обступила свита, взглянула на его темя.

— Встаньте же, сударь, — услышал он над собой ее голос, глубокого, зрелого, пленительного звучанья, ничуть не похожий на девичий воркот. — Лишь перед богом да перед царицей небесной пристало здесь падать ниц.

Но стоило ему встать перед ней, как случилось то, чего он страшился: на ее алых губах показалась улыбка, потому что она подивилась его молодости. То была снисходительно мягкая, почти соболезнующая улыбка при насмешливо поднятых бровях, впрочем, сразу исчезнувшая — и вовсе не потому, что он, покраснев, вскинул голову, этого она не заметила, ибо ее глаза пытливо скользнули вниз и с великим вниманием остановились на его одежде. В тот день Григорс облачился в прекрасный намет, сшитый из шелков своего приданого — из темного, с переливами, златотканого левантийского атласа, и этот брокат задержал на себе ее взор, настолько пристальный, что рот ее непроизвольно раскрылся, а брови сосредоточенно нахмурились. Она продолжала его рассматривать, но глаза ее уже подернулись поволокой страданья.

«О меч, ты снова жестоко пронзаешь мне сердце! Отняли, отняли его у меня, мое дитя, завещанное мне любимым, сладостный дар его плоти, швырнули его в бочонок, отдали на растерзанье дикому морю, — да простит им тот, кого я в глубине души моей не могу простить! Такими же шелками, точно такими, устлала я ложе бедненького моего мореплавателя. Поистине, эти нисколько не отличаются от тех — ни по добротности, ни по цвету. Тут я не ошибусь, они словно бы вытканы одной и той же рукой; возможно, что так оно и есть. Ужас и боль и несметное множество греховно упоительных воспоминаний оживают во мне при взгляде на эти ткани, и одновременно я не могу не заключить, что лишь благородный дом, с ломящимися от добра ларями, способен был наделить этого мальчика такими брокатами».

Грудь ее учащенно вздымалась в корсаже платья, ниспадавшего от кушака широкими складками белоснежного бархата и окутанного пурпуром мантии, полу которой она подобрала у пояса своей прекрасной, худощавой рукой. Ее темно-синие глаза, подведенные тенями ночных бдений, глядели ему в глаза. Ей пришлось по душе, ее чем-то привлекало к себе это строгое, юное, но уже мужественно-решительное лицо. А ему чудилось, будто он воочию видит земную ипостась царицы небесной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17