Он очень хотел участвовать в своем счастье душой, Но со счастьем дело обстоит так же, как и с его ожиданьем, которое, чем дольше длилось, тем больше утрачивало свою чистоту, смешиваясь с житейскими заботами и деловыми усилиями. И когда деятельно ожидаемое приходит, оно тоже совсем не эфирно, как то казалось при взгляде в будущее, нет, оно становится физической реальностью и обладает физической тяжестью, как всякая жизнь. Ибо жизнь во плоти никогда не бывает сплошным блаженством, она противоречива и отчасти неприятна, и когда счастье становится физической жизнью, то вместе с ним становится ею душа, его дожидавшаяся; и теперь она ужи не что иное, как тело с напоенными маслом порами, от которого и зависит ныне это когда-то далекое и блаженное счастье.
Иаков сидел, напрягши бедра, и думал о своей мужской стати, от которой зависело теперь счастье и которая вскоре могла и обязана была показать себя в священной темноте спальни. Ибо счастье его было счастьем свадьбы и праздником Иштар, оно было чадным, обжорливым, пьяным, хотя когда-то зависело от бога и находилось в его руках. И если раньше Иакову бывало жаль ожиданья, когда оно невольно забывалось в суете жизни, то сейчас ему было жаль бога, который, будучи верховным владыкой жизни и всего, какого только можно желать, будущего, отдавал власть над часом свершенья тем божкам и идолам плоти, под знаком которых этот час находился. Поэтому Иаков целовал голое изображенье Иштар, когда поднимал край покрывала Рахили, которая сидела рядом с ним, как чистая жертва продолжению рода.
Напротив него, наклонившись к нему и опершись тяжелыми руками на доску стола, сидел Лаван и глядел на него тяжелым, пристальным взглядом.
— Радуйся, сын и племянник, ибо пришел твой час и наступил день расплаты, и тебе будет заплачено по закону и договору за семь лет, которые ты служил дому моему и хозяйству к большему или меньшему удовлетворенью хозяина. Заплачено не деньгами и не товаром, а девчоночкой, дочерью моей, которой желает твоя душа, ты получишь ее, как того желаешь, и она будет послушна твоим объятьям. Сердце стучит у тебя, наверно, вовсю, ведь это великий час для тебя, час поистине жизненно важный, равный, как я полагаю, самым великим часам твоей жизни, такой же великий, как час, когда ты получил у отца благословенье в шатре, как ты мне когда-то рассказывал, хитрый сын хитрой матери!
Иаков не слушал. А Лаван, грубо подтрунивая над ним при гостях, продолжал:
— Скажи-ка, зятек, каково у тебя на душе? Не в ужасе ли ты от счастья, что обнимешь невесту, и не страшно ли тебе, как тогда, когда ты, позарившись на благословенье, вошел к отцу с трясущимися коленками? Не говорил ли ты, что у тебя пот катился по бедрам от страха и даже голос, кажется, пропал у тебя, когда нужно было опередить проклятого твоего брата? Смотри же, счастливчик, чтобы радость не сыграла с тобой шутку и у тебя не пропала детородная сила! Невеста не простила бы тебе этого.
Верхнюю горницу огласил оглушительный хохот, и тогда Иаков еще раз поцеловал, улыбаясь, изображенье Иштар, которой отдал этот час бог. А Лаван тяжело поднялся и, не совсем твердо держась на ногах, сказал:
— Ну, что ж, пора, уже полночь, подойдите ко мне, я вас сведу.
Тут все столпились, чтобы поглядеть, как жених и невеста стоят на коленях перед отцом невесты на каменном полу, и послушать, как Иаков держит ответ, согласно обычаю. И Лаван спросил его, будет ли эта женщина его женой, а он ее мужем и протянет ли он ей цветок, и на это Иаков отвечал утвердительно. И еще спросил, доброго ли он рода и намерен ли он сделать эту женщину богатой, а чрево ее плодородным. И на это Иаков отвечал, что он сын великого человека и наполнит подол этой женщины серебром и золотом, и сделает ее плодоносной, как плоды сада. Тогда Лаван дотронулся до их лбов, стал между ними и возложил на них руки. Затем он велел им встать и обнять друг друга, и брак их был заключен. И посвященную он отвел назад к матери, а зятя взял за руку и под пенье напиравших сзади гостей повел по кирпичной лестнице на мощеный двор, где шествие возглавили музыканты. За ними двинулись рабы с факелами, а за рабами — дети в рубашках, с маленькими, подвешенными к цепочкам курильницами. В клубах поднимавшегося от них благовонного дыма, ведомый Лаваном, шагал Иаков, держа белоцветную миртовую ветку в правой руке. Он не участвовал в сопровождавшем шествие традиционном пенье и только, когда Лаван толкал его в бок, чтобы он раскрыл рот, что-то мычал. Сам же Лаван подпевал тяжелым басом, назубок зная все нежные и томные песни о нем и о ней вообще, о влюбленных, которые собираются разделить ложе и оба ждут не дождутся этого часа. О процессии, в которой все действительно участвовали, пелось, что она приближается со стороны степи и окутана лавандовым и мирровым дымом. Это шествовал жених, на голове его был венец, его мать украсила его дряхлыми своими руками в день его свадьбы. К Иакову это не могло относиться: его мать была далеко, он был всего только беглецом; и никак не подходили к частному его случаю слова о том, что жених уводит любимую в дом своей матери, в покои тех, кто его родил. Но именно поэтому, казалось, Лаван и подпевал так истово, чтобы возвеличить этот прекрасный образец перед несовершенной действительностью и заставить Иакова почувствовать эту разницу. Затем в песне шли речи жениха и полные страсти ответы невесты, обменивавшихся восторженными похвалами и нежностями. Наконец, ходатайствуя друг за друга, влюбленные заклинали всех не будить их до срока, когда они блаженно уснут, и дать жениху отдохнуть, а невесте поспать до тех пор, покуда они сами не пробудятся. Сернами и полевыми ланями заклинали они людей в этой песне, которую, шагая, все пели с большим внутренним участием, и даже кадившие дети, толком не понимая ее, пронзительно ей вторили. Так, среди ветреной, темнолунной ночи, процессия обошла усадьбу Лавана один раз и два раза, и подошла к дому и пальмовой двери дома, протиснулась вслед за музыкантами в дом и подошла к спальне на первом этаже, у которой тоже была дверь, и Лаван провел туда Иакова за руку. Он велел посветить факелами, чтобы Иаков осмотрелся в комнате и увидел, где стоят стол и кровать. Затем он пожелал ему благословенной мужской силы и повернулся к столпившемуся в дверях эскорту. Они удалились, снова затянув песню, а Иаков остался один.
И через много десятилетий, даже в глубокой старости и даже на смертном одре, где он торжественно об этом вещал, он ничего не помнил отчетливей, чем тот час, когда он стоял один в темноте спальни, на сквозняке; ибо ночной ветер с силой врывался в оконные проемы под потолком и, устремляясь к окнищам, выходившим на внутренний двор, теребил ковры и занавески, которыми, как увидел при свете факелов Иаков, украсили стены, и наполнял комнату шорохами и хлопаньем. Как раз под ней находились архив и склеп с терафимами и расписками; сквозь тонкий ковер, постеленный здесь по случаю свадьбы, Иаков нащупал ногой кольцо опускной двери, которая туда вела. Он успел разглядеть и кровать и подошел к ней с протянутой вперед рукой. Это была лучшая кровать в доме, одна из трех, Лаван и Адина сидели на ней во время того первого ужина семь лет назад: диван на ножках, облицованных металлом, и округлый подголовник тоже был из лощеной бронзы. Деревянный остов, как на ощупь определил Иаков, был застелен одеялами и сверху полотном, а подголовник обложен подушками; только ширины не хватало этой кровати. Рядом, на столике, стояли пиво и закуска. Еще в комнате были два табурета, тоже покрытые материей, и подставки для светильников у изголовья кровати. Но масла в светильниках не было.
Все это Иаков исследовал и установил в ветреной темноте, пока его провожатые, отправившись за невестой, наполняли гамом и топотом дом и двор. Затем, с цветком в руке, он сел на кровать и стал прислушиваться. Они снова покинули дом для шествия, с кимвалами и арфами впереди и с Рахилью, возлюбленной, которой принадлежало все его сердце и которая шла с ними под покрывалом. Лаван вел ее за руку, как раньше его, и Адина, может быть, тоже, и томные свадебные песни снова звучали хорами, то ближе, то дальше. Окончательно приблизившись, они пели:
Мой любимый принадлежит мне, он мой целиком.
Я — запертый сад, полный манящих плодов,
благоуханья тонкого полный:
Приди в свой сад, возлюбленный мой!
Смело собери манящие плоды, освежись их сладостным соком!
Но вот ноги тех, кто это пел, были уже у двери, и дверь приоткрылась, так что один миг бренчанье и пенье проникали внутрь без препятствий, закутанная была уже в комнате, куда ее ввел Лаван, который сразу снова захлопнул дверь; и они были одни в темноте.
— Это ты, Рахиль? — спросил Иаков после короткого молчанья, подождав, чтобы те немного рассеялись… Он спросил это так, как спрашиваешь порой: «Ты вернулся?», хотя тот, к кому обращены эти слова, стоит перед тобой и, значит, не мог не вернуться, так что вопрос твой бессмыслен, это пустой звук, и спрошенный может только рассмеяться вместо ответа. Но Иаков услыхал, как она утвердительно кивнула головой: он заключил это из мягкого шелеста и шуршанья легко-тяжелого покрывала.
— Милая, маленькая, голубка моя, зеница моего ока, сердце моей груди, — сказал он ласково. — Здесь так темно и так дует… Я сижу на кровати, если ты этого не заметила, прямо в глубь комнаты и немного направо. Иди же сюда, но не наткнись на стол, а то потом на твоей нежной коже будет черное с синевой пятно, и ты опрокинешь к тому же пиво. Я вовсе не хочу пива, я не к тому, я хочу только тебя, гранатовое мое яблоко, — как хорошо, что тебя привели ко мне и я больше не сижу один на ветру. Ты идешь? Я с радостью пошел бы тебе навстречу, но, кажется, мне нельзя, ведь закон и обычай требуют, чтобы я подал тебе цветок сидя, и хотя нас никто не видит, лучше нам соблюдать правила, чтобы мы были настоящими мужем и женой, как того непреклонно желали в течение стольких лет ожиданья.
От избытка чувств голос его сорвался. Представленье о времени, которое он ради этого часа с терпеньем и нетерпеньем преодолел, наполнило его глубокой растроганностью, а мысль, что она ждала вместе с ним и сейчас тоже видела себя у цели своих желаний, заставляла его растроганное сердце биться еще сильнее. Такова любовь, если она совершенна: это сразу и растроганность и радость, нежность и чувственность, и в то время как у Иакова от потрясения лились слезы, он чувствовал, как напряжена его мужественность.
— Вот и ты, — говорил он. — Ты нашла меня в темноте, как я нашел тебя после более чем семнадцатидневного путешествия, когда ты пришла среди овец и сказала: «Ба, чужеземец!» И мы избрали друг друга среди людей, и я служил за тебя семь лет, и время это лежит у наших ног. Вот он, серна моя, моя голубица, вот он цветок! Ты не видишь и не находишь его, поэтому я приложу твою руку к веточке, чтобы ты взяла ее, и я дам ее тебе, и мы будем едины. Но руку твою я не отпущу, потому что люблю ее и люблю косточку ее запястья, хорошо мне знакомую, так что я к радости своей узнаю ее в темноте, и для меня рука твоя как ты сама и как все твое тело, а оно как пшеничный сноп, увенчанный розами. Любимая, сестра моя, ляг же рядом со мной, я подвинусь, и теперь места хватит для двух, и хватило бы для трех, будь в том нужда. Но как добр господь, что позволяет нам быть вдвоем, удалившись от всех, мне с тобой, а тебе со мной! Ибо я люблю только тебя за твое лицо, которого я сейчас не вижу, но которое тысячу раз видел и от любви целовал, ибо это его миловидность увенчала твое тело, как розами, и стоит мне подумать, что ты Рахиль, с которой я часто бывал, но так — еще никогда; которую ждал и которая ждала, да и теперь ждет меня и моей нежности, меня охватывает восторг, и он сильнее меня, и я изнемогаю от него. Темнота окутывает нас плотнее, чем покрывало, которым украсила себя непорочная, она лежит повязкой у нас на глазах, и они вне себя ничего не видят, они ослепли. Но ослепли, слава богу, только они, но ни одно из других наших чувств. Ведь мы же слышим друг друга, когда говорим, и темнота нас больше не разделяет. Скажи мне, душа моя, ты тоже восхищена величием этого часа?
— Для меня блаженство быть твоей, возлюбленный господин мой, — сказала она тихо.
— Это могла бы сказать Лия, старшая твоя сестра, — отвечал он. — Не по смыслу, а по произношению, разумеется. Видно, голоса сестер похожи, и слова звучат в их устах родственно. Ведь один и тот же отец зачал их в одной и той же матери, и хотя между ними есть некоторая разница во времени и живут они порознь, в лоне начал они едины. Знаешь, я немного боюсь слепых своих слов, ведь вот я сказал, что темнота не властна над нашими речами, а сам чувствую, что мрак проникает в мои слова и их пропитывает, и они меня немного пугают. Хвала же способности различать и тому, что ты Рахиль, а я Иаков, а не, к примеру сказать, Исав, красный мой брат! Отцы и я — мы не мало времени размышляли у загонов о том, что такое бог, и наши дети и дети наших детей будут об этом размышлять вслед за нами. Но в этот час я скажу, и речь моя будет светла, чтобы темнота перед ней отступила: бог — это способность различать! Поэтому я сниму с тебя покрывало, любимая, чтобы увидеть тебя видящими руками, и положу его осторожно на кресло, которое здесь стоит, ибо покрывало это драгоценно своими изображеньями, и мы будем передавать его по наследству из поколения в поколение, и носить его будут те из несметного множества, кто взыскан любовью. Вот они, твои волосы, черные, но красивые, я так хорошо знаю их, я знаю их благоуханье, которому нет равного, я прижимаю их к своим губам, и что может сделать тут темнота? Она не может втиснуться между моими губами и твоими волосами. Вот они, твои глаза, улыбающаяся ночь в ночи, и нежные их впадины, и я узнаю те отлогости под ними, с которых я так часто стирал поцелуями слезы нетерпенья, отчего губы мои делались влажными. Вот они, твои щеки, мягкие, как пух и как тончайшая шерсть чужеземных коз. Вот они, твои плечи, которые предстают моим рукам чуть ли не более статными, чем днем глазам, вот руки твои, а вот…
Он умолк. Когда видящие его руки покинули ее лицо и нашли ее тело и кожу ее тела, Иштар проняла их обоих, бык небесный дохнул, и дыханье обоих смешалось в его дыханье. И всю эту ветреную ночь напролет Лаванова дочь была Иакову прекрасной подругой, недюжинной в сладострастье, неутомимой в труде зачатья, и принимала его снова и снова, так что они не считали, а пастухи отвечали друг другу, что девять раз.
Потом он спал на ее руке, сидя на полу, ибо постель была узка, а он хотел, чтобы отдыхать ей было просторно и удобно. Поэтому он спал, примостившись у кровати, щекой на ее руке, лежавшей у края. Забрезжил рассвет. Пасмурно-красный, притихший, он стоял за окнищами, медленно наполняя светом брачную спальню. Первым проснулся Иаков — от света зари, проникшего под его веки, и от тишины, ибо до глубокой ночи в доме и во дворе не утихал шум и смех продолжавшегося застолья и угомонились все только под утро, когда новобрачные уже спали. Кроме того, он устроился неудобно, хотя и с радостью, — потому ему легче было проснуться. Он встрепенулся, почувствовал ее руку, вспомнил, как все обстояло, и повернулся к ней ртом, чтобы поцеловать руку. Затем он поднял голову, чтобы поглядеть на любимую и на ее сон. Он взглянул на нее тяжелыми, слипавшимися от дремоты глазами, которые еще закатывались и видели еще плохо. И оказалась перед ним Лия.
Он опустил глаза и, улыбаясь, покачал головой. Вот еще, — думал он, хотя у него уже похолодели желудок и сердце, — вот еще новость! Язвительный морок, потешное наважденье! Глаза застилала темнота, и теперь, когда ее покров спал, они прикидываются незрячими. Может быть, сестры втайне очень похожи друг на друга, хотя сходства никак нельзя усмотреть в их чертах, но когда они спят, оно, может быть, становится видно? Поглядим-ка получше!
Но он медлил взглянуть на нее, потому что боялся, и все, что он говорил про себя, было только суесловием ужаса. Он уже видел, что у нее светлые волосы и красноватый нос. Он протер глаза суставами пальцев и заставил себя посмотреть. Перед ним спала Лия.
Голова у него пошла кругом. Как попала сюда Лия и где Рахиль, которую к нему впустили и которую он познал этой ночью? Он попятился от кровати, проковылял к середине комнаты, он стоял там в рубашке, прижав кулаки к щекам.
— Лия! — крикнул он со сдавленным горлом.
Она уже приподнялась. Она поморгала глазами, улыбнулась и опустила веки, как он это много раз видел. Одно плечо и одна грудь ее были обнажены; они были красивы и белы.
— Иаков, муж мой, — сказала она, — пусть будет так по воле отца. Ибо он этого хотел и это устроил, и я молю богов, чтобы ты еще поблагодарил за это его и их.
— Лия, — пробормотал он, указывая на свое горло, на лоб и на сердце, — с каких пор это ты?
— Это все время была я, — отвечала она. — Я была твоя этой ночью, с тех пор как вошла сюда в покрывале. Я всегда ждала тебя с нежностью, как и Рахиль, с тех пор, как впервые увидела тебя с крыши, и, надеюсь, я доказала это тебе всей этой ночью. Скажи сам, разве я не служила тебе, как только может служить женщина, и разве не была добросовестна в сладком труде? Я глубоко уверена, что понесла от тебя, и у нас будет сын, сильный и добрый, и пусть его зовут Ре'увим.
Иаков задумался и вспомнил, как этой ночью принимал ее за Рахиль, и подошел к стене, и положил на стену руку, а на руку лоб и горько заплакал.
Он долго стоял так, растерянный, и каждый раз, стоило ему подумать о том, как он верил и познавал, как все его счастье было обманом, как осквернен был час исполненья, час, ради которого он служил и победил время, ему казалось, что внутренности у него перевернутся, и он отчаивался в душе своей. А у Лии больше не было слов, она только плакала время от времени тоже, как уже плакала прежде с сестрой. Ибо она видела, в сколь малой мере была той, которая многократно его принимала, и только мысль, что, вероятно, она все-таки понесла от него сильного сына по имени Рувим, нет-нет да поддерживала ее дух.
Затем он оставил ее и бросился прочь из комнаты. Он чуть не споткнулся о тела, которые лежали за дверью и по всему дому и во дворе, среди беспорядка вчерашнего пира, на циновках и одеялах или на голой земле, и спали, упившись.
— Лаван! — крикнул он, шагая через спящих, которые недовольно бурчали, ворочались и продолжали храпеть. — Лаван! — повторил он свой оклик тише, ибо мука, ожесточенье и неистовая жажда привлечь Лавана к ответу не могли подавить в нем оглядку на тех, кто спал в этот ранний час после тяжелой попойки. — Лаван, где ты?
И он подошел к каморке Лавана, хозяина дома, где тот лежал со своей женой Адиной, постучался и позвал:
— Выйди, Лаван!
— Что такое! — отвечал Лаван изнутри. — Кто зовет меня ни свет ни заря, после того как я напился?
— Это я, выходи! — ответил Иаков.
— Вот оно что, — сказал Лаван. — Это мой зять. Он говорит, правда, «я», как малый ребенок, словно это одно уже определяет человека, но я узнаю его голос и выйду послушать, что ему нужно сообщить мне в такую рань, хотя сейчас у меня был как раз самый сон. — И он вышел в рубашке, с растрепанными волосами и хмурясь.
— Я спал, — повторил он. — Я спал превосходно и благотворно. Почему ты не спишь тоже или не занят тем, чего требует от тебя твое положенье?
— Это Лия, — сказал Иаков дрожащими губами.
— Само собой разумеется, — ответил Лаван. — И поэтому ты прерываешь на рассвете законный мой сон после тяжелой попойки, чтобы сообщить мне то, что я знаю не хуже твоего?
— Ах ты змей, тигр, бесовское отродье! — закричал Иаков, теряя самообладание. — Я говорю тебе это не затем, чтобы ты узнал это, а для того, чтобы показать тебе, что и я это теперь знаю, и призвать тебя к ответу за мою муку.
— Прежде всего обрати внимание на свой голос и понизь его! — оказал Лаван. — Это я вынужден тебе приказать, если тебе не приказывают это обстоятельства. а они все говорят в пользу этого. Ведь мало того, что я твой дядя и тесть и к тому же твой хлебодатель, на которого тебе отнюдь не подобает орать, дом и двор, как ты видишь, полны спящих гостей, которые через несколько часов отправятся со мной на охоту, чтобы повеселиться в пустыне и в камышах болота, где мы расставим сети птицам, куропатке и дудаку, или поймаем и заколем кабана, чтобы совершить над ним возлиянье. Для этого мои гости подкрепляются сном, который для меня свят, а вечером будет продолженье попойки. Что же касается тебя, то когда ты на пятый день выйдешь из спальни, ты тоже присоединишься к нам для веселой охоты.
— Знать не хочу ни о какой веселой охоте, — отвечал Иаков, — не тем занят бедный мой ум, который ты вопиюще опозорил и помутил. Ведь ты же сверх меры меня обманул, позорно обманул и жестоко, ты тайком впустил ко мне Лию, старшую свою дочь, вместо Рахили, за которую я тебе служил. Что мне теперь делать с собой и с тобой?
— Послушай, — возразил Лаван. — Есть слова, которых тебе не следовало бы употреблять, и лучше бы ты поостерегся произносить их вслух, ведь в земле Амурру живет, как я знаю, один космач, он плачет и рвет на себе шерсть и посягает на твою жизнь, и уж он-то мог бы говорить об обмане. Неприятно, когда одному человеку приходится стыдиться за другого, потому что тот не стыдится, а именно так обстоит сейчас дело у нас с тобой из-за твоих опрометчиво выбранных слов. По-твоему, я тебя обманул. Но в чем же? Может быть, я привел к тебе невесту, до которой уже дотрагивались и которая была бы недостойна прошествовать в объятья бога через семь лестниц? Или я доставил тебе невесту, которая оказалась нерадива телом и жаловалась на боль, что ты причинил ей, а не была услужлива и усердна в любви? Может быть, я обманул тебя в этом?
— Нет, — сказал Иаков, — в этом нет. Лия отменна в труде зачатья. Обманул и провел ты меня в том, что я ничего не видел и всю эту ночь принимал Лию за Рахиль и отдал не той душу свою и лучшую свою силу, и раскаянья моего не передать никакими словами. Вот что ты сделал со мной, волк ты этакий.
— И это ты называешь обманом и безбоязненно сравниваешь меня со зверями пустыни и злыми духами, если я держался обычая и как человек, уважающий закон, не осмелился противиться установленью, освященному временем? Не знаю, как заведено в земле Амурру или в земле царя Гога, но в нашей земле не принято выдавать младшую дочь прежде старшей, это было бы ударом по старинному правилу, а я чту закон и соблюдаю приличия. Поэтому я и поступил так, как поступил, мудро пойдя наперекор твоему неразумию и действуя как отец, который знает свой долг перед детьми. Ибо ты гнусно обидел меня в моей любви к старшей, когда сказал: «Лия не разжигает моих мужских желаний». Разве за это тебя не следовало проучить и осадить? Вот теперь ты увидел, разжигает она их или нет!
— Я ничего не видел! — воскликнул Иаков. — Та, кого я обнимал, была Рахилью.
— Да, это выяснилось на рассвете, — насмешливо возразил Лаван, — но это-то и значит, что младшей моей, Рахили, не на что жаловаться. Ведь Лии принадлежала действительность, а помыслы принадлежали Рахили. Но теперь я научил тебя помышлять и о Лии, и той, которую ты будешь обнимать в дальнейшем, будут принадлежать и помыслы, и действительность.
— Разве ты собираешься отдать мне Рахиль? — спросил Иаков…
— Само собой разумеется, — сказал Лаван. — Если ты желаешь ее и согласен заплатить мне за нее законный выкуп, ты получишь ее.
Тогда Иаков воскликнул:
— Но я же служил тебе за Рахиль семь лет!
— Ты служил мне, — ответил Лаван с твердостью и достоинством, — за мою дочь. А если ты хочешь получить и вторую дочь, что мне было бы приятно, плати второй раз!
Иаков молчал.
— Я добуду что нужно, — сказал он потом, — и соберу тебе вено. Мину серебра я займу у людей, знакомых мне по торговым делам, да и за подарки, чтобы повесить их невесте на пояс, тоже тебе заплачу, ведь я неожиданно кое-что нажил за это время и теперь уже не так нищ, как в свое время, когда сватался в первый раз.
— Опять в твоих речах нет никакой чуткости, — сказал Лаван, с достоинством качая головой, — и ты без стесненья говоришь о вещах, которые тебе пристало бы таить в своей груди, и ты должен быть доволен, если другие не заговаривают о них и не спорят с тобой, а не болтать о них вслух, снова создавая в мире такое положенье, что одному человеку приходится стыдиться за другого, потому что тот не способен на это. Не хочу знать ни о какой неожиданной наживе и тому подобных неприятностях. Не нужно мне от тебя ни серебра на выкуп, ни какого-либо товара, кому бы он ни принадлежал, в подарок невесте, нет, за вторую мою дочь тебе придется служить мне столько же времени, сколько и за первую.
— Волк ты, а не человек! — воскликнул Иаков, теряя самообладание. — Значит, ты хочешь отдать мне Рахиль только еще через семь лет?
— Кто это говорит? — надменно ответил Лаван. — Кто хотя бы лишь намекал на что-либо подобное? Ты один городишь чушь и преждевременно сравниваешь меня с оборотнем, ибо я отец и не хочу, чтобы дочь моя томилась по мужчине до тех пор, покуда он не состарится. Ступай на свое место и отбудь там чин чином неделю. А потом ты без шума получишь и вторую и, став ее мужем, прослужишь у меня за нее еще семь лет.
Иаков промолчал и опустил голову.
— Ты молчишь, — сказал Лаван, — и не можешь заставить себя упасть к моим ногам. Мне, право, любопытно, удастся ли мне еще смягчить твое сердце до благодарности. Что я ни свет ни заря стою здесь в одной рубашке, поднятый на ноги среди необходимого сна, и улаживаю с тобой дела, этого явно недостаточно, чтобы вызвать у тебя подобное чувство. Так вот, я еще не упомянул, что вместе с другой дочерью ты получишь и вторую из купленных мною служанок. Ибо Зелфу я дарю в приданое Лии, а Валлу — Рахили, и во втором случае мне тоже зачтутся две трети той мины серебра, которую я собираюсь вам дать. Вот видишь, одним махом ты приобрел четырех женщин, и теперь у тебя гарем, как у царя Вавилона или царя Элама, а ведь только что ты жил на усадьбе в бедности и в одиночестве.
Иаков все еще молчал.
— Жестокий ты человек, — сказал он наконец со вздохом. — Ты не знаешь, что ты сделал со мной, не знаешь и не замечаешь, как я убеждаюсь, и не можешь вообразить этого тупым своим умом! Душу свою и лучшую свою силу растратил я на неправедную этой ночью, и сердце мое разрывается из-за праведной, которой это предназначалось, и еще неделю я должен ублажать Лию, и когда плоть моя утомится, ибо я только человек, когда она насытится, а душа станет слишком вялой, чтоб испытать восторг, я получу праведную, сокровище мое Рахиль. А ты думаешь — все уладится. Но этого никогда не загладить — того, что ты сделал со мной и с Рахилью, своей дочерью, и, наконец, с Лией, которая сидит на кровати и плачет, потому что думал я не о ней.
— Значит ли это, — спросил Лаван, — что после свадебной недели с Лией у тебя не хватит мужественности сделать плодоносной вторую?
— Нет, нет, не приведи бог, — отвечал Иаков.
— Все остальное — чепуха, — заключил Лаван, — и пустое мудрствование. Доволен ли ты новым нашим договором и порешим мы с тобой на том или нет?
— Да, на том и порешим, — сказал Иаков и пошел к Лии.
О ревности бога
Таковы Иаковлевы истории, запечатлевшиеся на его стариковском лице, так проходили они перед его полными слез, заблудившимися в бровях глазами, когда он погружался в торжественное раздумье — будь то в одиночестве или на людях, которыми при виде такого выражения его лица неизменно овладевал священный страх, так что они украдкой толкали друг друга и говорили: «Тише, Иаков вспоминает свои истории!». Некоторые из них мы уже подробно изложили и окончательно уточнили, даже такие, которые относятся к гораздо более позднему времени, в том числе возвращенье Иакова на запад и то, что было после его прибытия туда; но семнадцать лет остается еще заполнить богатыми их историями и перипетиями, главными из которых явились двойная женитьба Иакова на Лии и на Рахили и появленье Рувима.
Ре'увим был от Лии, а не от Рахили; Лия родила Иакову первенца, который позднее промотал свое первородство, потому что бушевал, как вода, зачала его, выносила и подарила Иакову не Рахиль, невеста его чувства, и не она, по воле бога, родила ему Симеона. Левия, Дана, Иегуду или кого-либо из десяти до Завулона, хотя по истечении праздничной недели, когда Иаков на пятый день покинул Лию и несколько освежился на ловле, она тоже была отдана ему в жены, о чем мы распространяться не станем. Ведь уже рассказано, как принял Иаков Рахиль; из-за беса Лавана он принял ее сперва в Лии, и женитьба его была тогда и в самом деле двойной, он спал тогда с двумя сестрами: с одной действительно, но мысленно — с другой; а что тут значит «действительно»? В этом смысле Ре'увим был, конечно, сыном Рахили, зачатым с ней. И все же она, которая так полна была готовности и усердья, осталась ни с чем, а Лия пополнела и округлилась и довольно складывала руки на животе, смиренно склоняя голову набок и опуская веки, чтобы не видно было, как она косит.
Она разрешилась от бремени на кирпичах с величайшей легкостью, роды продолжались несколько часов. Это было чистое удовольствие. Ре'увим, как вода, сразу устремился наружу; когда Иаков, поспешно оповещенный, пришел с поля (ибо стояла пора уборки кунжута), новорожденный был уже выкупан, протерт солью и завернут в пеленки. Иаков возложил на него руку и при всех домочадцах произнес: «Мой сын». Лаван выразил ему свое уваженье. Он пожелал ему быть таким же молодцом, как он сам, и производить на свет сыновей три года подряд, а роженица на радостях воскликнула, со своего ложа, что она будет плодовита двенадцать лет — и без перерыва. Рахиль это слышала.
Ее нельзя было оторвать от колыбели, подвешенной к потолку таким образом, чтобы Лия, лежа в постели, могла покачивать ее рукой. По другую сторону сидела Рахиль и разглядывала ребенка. Когда он плакал, она брала его на руки, подносила к набухшей, в голубоватых жилках, груди сестры, ненасытно смотрела, как та кормила его, пока он не багровел и не раздувался от сытости, и, глядя на это, прижимала руки к собственной своей нежной груди.