В эти ненастные февральские дни 1892 года Дидерих подолгу слонялся по улицам Берлина в ожидании больших событий. Унтер-ден-Линден как-то изменилась, — пока еще трудно было уловить, в чем именно. На перекрестках дежурили конные полицейские, чего-то ожидая. Прохожие указывали друг другу на усиленные наряды полиции.
Публика останавливалась, дожидаясь их приближения. Они двигались с северных окраин города небольшими колоннами, ровным походным шагом. Подходя к Унтер-ден-Линден, они нерешительно, как бы в недоумении, останавливались, но, обменявшись взглядами, сворачивали к императорскому дворцу. Там они стояли безмолвно, засунув руки в карманы, не сторонясь экипажей, которые обдавали их грязью, и высоко поднимали плечи под дождем, падавшим на их выцветшие пальто. Некоторые оглядывались на проходивших мимо офицеров, на дам в каретах, на длинные шубы прогуливающихся господ. Лица безработных ничего не выражали, на них нельзя было прочесть ни угрозы, ни даже любопытства; казалось, эти люди пришли сюда не смотреть, а себя показать. Многие, однако, не спускали глаз с окон дворца. По их поднятым лицам стекали капли дождя. Конный полицейский надсадно кричал, оттесняя толпу в противоположный конец площади или даже к углу ближайшей улицы, но люди вновь и вновь возвращались, и, казалось, пропасть разверзлась между этими людьми, с их широкими осунувшимися лицами, освещенными бледным сумеречным светом, и неподвижной темнеющей громадой дворца.
— Непонятно, — говорил Дидерих, — почему полиция не принимает крутых мер против этой гнусной банды?
— Не беспокойтесь, — отвечал Вибель. — Полиции даны точные инструкции. Правительство, уверяю вас, действует по строго обдуманному плану. Не всегда желательно сразу же вскрывать нарыв, образовавшийся на теле государства. Ждут, пока он созреет, и тогда берутся за дело.
Нарыв, о котором говорил Вибель, с каждым днем созревал все больше, и двадцать шестого как будто окончательно созрел.[36] Демонстрации безработных производили впечатление большей целеустремленности. Оттесненные в одну из северных улиц, они еще сильнее хлынули из соседней: им не успели отрезать путь. На Унтер-ден-Линден колонны, сколько бы их ни разгоняли, строились заново; достигали дворца, отступали и снова шли к нему, безмолвно и неудержимо, как выступивший из берегов водный поток. Движение экипажей застопорилось, прохожие сбивались в кучки, увлеченные этим паводком, медленно затопившим Дворцовую площадь, — этим тусклым, бескрасочным морем бедняков; оно упорно наступало, издавая глухой шум и высоко вознося, словно мачты тонущих кораблей, плакаты с надписями: «Хлеба! Работы!» Из недр толпы вырывался явственный гром: «Хлеба! Работы!» Он рокотал все сильнее, он перекатывался над головами людей, точно разряд грозовой тучи: «Хлеба! Работы!..» Но вот атака конной полиции, море вспенивается, оно течет вспять, из общего гула взлетают пронзительные, как вой сирен, женские голоса: «Хлеба! Работы!»
— Грядут новые времена! Поход на евреев! — и исчезает в толпе, прежде чем Дидерих спохватывается, что ведь это фон Барним. Он бросается вдогонку, но поток относит его в другую сторону, к витрине кафе. Раздается звон выдавленного стекла и крик рабочего:
— Отсюда меня давеча выставили за то, что на мне не было цилиндра. Плакали мои тридцать пфеннигов…
И он вместе с Дидерихом влез в кафе через окно и между опрокинутыми столиками прыгнул на пол, где люди падали, оступаясь на осколках, сшибались животами и орали:
Но в кафе набивалось все больше и больше народу. Полиция теснила толпу. А середина улицы вдруг оказалась пустой, словно очищенной для триумфального шествия. Кто-то сказал:
И Дидерих опять выскочил на улицу. Никто не знал, почему вдруг стало возможным шагать густой толпой во всю ширину улицы, почти касаясь боков лошади, на которой сидел кайзер; сам кайзер. Увидев его, каждый поворачивал и шел за ним. Сгрудившиеся и кричавшие люди разбегались и неслись ему вслед. Все взгляды устремлялись на него. Темная лавина людей, бесформенная, стихийная, безбрежная, и над ней в светлом мундире и в каске — молодой человек, кайзер. Это они заставили его выйти из дворца. Они кричали: «Хлеба! Работы!» — до тех пор, пока он не пришел. Ничто не изменилось, но он здесь — и все уже печатают шаг, точно идут на парад, на Темпельгофское поле[38].
С краю, где ряды были не так плотны, прилично одетые люди обменивались замечаниями:
— Показать этой банде, у кого власть! Он пытался быть мягким. Он даже слишком отпустил вожжи два года назад. Они обнаглели.
— Страха он не знает, что и говорить. Дети мои, запомните: это исторический момент!
У Дидериха, услышавшего эти слова, мороз пробежал по коже. Пожилой господин, сказавший их, обращался и к нему. Дидерих увидел седые бакенбарды и Железный крест.
— Попомните мое слово, молодой человек, — продолжал незнакомец, — когда-нибудь школьники будут читать в учебниках о том, что совершил сегодня наш несравненный молодой кайзер!
Многие шагали, гордо приосанившись, с торжественными лицами. Провожатые кайзера оглядывались вокруг с выражением крайней решимости, а коней своих вели сквозь толпу так, словно все эти люди согнаны, чтобы играть роль статистов в спектакле, в котором всемилостивейше соизволил выступить его величество. Иногда они искоса поглядывали на публику: достаточно ли она потрясена? А кайзер — он видел только себя и свой подвиг. На его лице застыло выражение глубокой серьезности, и только глаза метали испепеляющие взоры на тысячи завороженных людей. Он, богом поставленный владыка[39], мерился силами с взбунтовавшимися рабами! Один, безоружный, он отважился появиться среди них, сильный одной только своей миссией. Пусть они посягнут на него, если на то есть воля всевышнего; он приносит себя в жертву святому делу. Если господь не покинул его, пусть они это увидят. Тогда величие его подвига и воспоминание о собственном бессилии запечатлеются в их сердцах на веки вечные.
— Знакомая картина. Наполеон в Москве. Один, без свиты, на запруженных толпами улицах.
— Но ведь это великолепно! — воскликнул Дидерих, и голос у него пресекся. Незнакомец пожал плечами.
— Комедия, и даже не талантливая.
Дидерих взглянул на него, пытаясь метнуть в него испепеляющий взор, как кайзер.
— Вы, видно, тоже таковский.
Он не мог бы точнее определить, какой именно. Он чувствовал лишь, что впервые в жизни должен встать на защиту праведного дела против вылазки врага. Несмотря на обуревавшие его чувства, он все же сначала измерил взглядом плечи этого человека: нет, не широки. Да и все окружающие высказывали свое неодобрение. Дидерих решился. Тесня противника животом, он припер его к стене и ударил по шляпе. Удары посыпались со всех сторон. Вскоре шляпа лежала на земле, и человек тоже. Двигаясь дальше, Дидерих сказал своим соратникам:
— От воинской повинности он, конечно, отвертелся. И шрамов у него тоже нет.
Пожилой господин с бакенбардами и Железным крестом снова очутился рядом с Дидерихом. Он пожал ему руку:
— Поневоле потеряешь терпение, — сказал Дидерих, еще не отдышавшись. — Этот тип хотел испортить нам исторический момент!
— Вы служили? — спросил пожилой господин.
— Я бы с радостью остался в армии навсегда, — сказал Дидерих.
Дидерих выпрямился и показал на укрощенный народ и кайзера.
— Да, конечно, — согласился старик.
— Разрешите, уважаемый! — воскликнул некто, взмахнув записной книжкой. — Это надо дать в газету. Зарисовка настроения, понимаете? Вы как будто намяли бока социалисту?
— Пустяки… — Дидерих все еще тяжело дышал. — Да хоть бы сию минуту был отдан приказ ринуться на внутреннего врага!.. Нам не страшно. С нами наш кайзер.
— Превосходно, — сказал репортер и записал: «В глубоко потрясенной толпе люди всех званий и состояний выражали свою горячую преданность и непоколебимое доверие монарху».
— Ур-ра! — заорал Дидерих, потому что все орали, и мощной лавиной кричащих людей его внезапно вынесло к Бранденбургским воротам. Под аркой, в двух шагах впереди него, проскакал верхом на лошади кайзер. Дидерих мог разглядеть его лицо, застывшее в каменных чертах выражение серьезности и сверкающий взгляд; но у Дидериха перед глазами все расплывалось — так он кричал. Опьянение, сильнее, чудеснее того, какое может дать пиво, приподняло его, понесло по воздуху. Он размахивал шляпой высоко над головами толпы, в атмосфере клокочущего энтузиазма, в небесах, где парят наши возвышеннейшие чувства. Там, под триумфальной аркой, скакала на коне сама власть, с каменным ликом и испепеляющим взором. Власть, которая растаптывает нас, а мы целуем копыта ее коня. Которая растаптывает все и вся — голод, бунт, насмешку. Перед которой мы безоружны, потому что мы ее любим. Она вошла в нашу кровь, потому что покорность у нас в крови. Мы лишь атом, бесконечно малая молекула ее плевка. Каждый из нас в отдельности — ничто, но всей своей массой, такими мощными ступенями, как новотевтонцы, армия, чиновничество, церковь и наука, торговля и промышленность, могущественные объединения, мы поднимаемся пирамидой до самой вершины, туда, где пребывает она, власть с каменным ликом и испепеляющим взором! Жить в ней, быть ее частицей, беспощадной ко всем, кто не с ней, и ликовать, хотя бы она растаптывала нас, ибо этим-то она и оправдывает нашу любовь!
…Один из полицейских, оцепивших Бранденбургские ворота, так толкнул Дидериха в грудь, что у него заняло дух; но глаза его горели победоносным, головокружительным восторгом, словно это он скачет мимо укрощенных бедняков, проглотивших свой голод. За ним! За кайзером! Все чувствовали то же, что и Дидерих, цепь полицейских оказалась бессильна перед таким напором чувств, и ее прорвали. Напротив стояла вторая цепь. Надо было свернуть, окольными путями добраться до Тиргартена[41], найти лазейку. Немногие нашли ее; выскочив на дорожку для верховой езды, Дидерих один ринулся навстречу кайзеру, который тоже был один. Человек, в опаснейшем состоянии фанатического экстаза, весь в грязи, в изодранной одежде, с безумными глазами, — кайзер с высоты своего коня пронзал его испепеляющими взорами. Дидерих сорвал шляпу с головы, широко разинул рот, но голоса не было. Остановившись на всем ходу, он не удержался и с разбега, ногами кверху, шлепнулся в лужу; его обдало фонтаном грязной воды. Кайзер рассмеялся: да это, конечно же, монархист, верноподданный! Повернувшись к свите, хлопая себя по ляжкам, кайзер хохотал. Дидерих, так и не закрыв рот, смотрел ему вслед из своей лужи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Он кое-как почистился и повернул обратно. На одной из скамей сидела дама; Дидерих, подавляя в себе чувство стыда, подходил все ближе. Как назло, она почему-то пристально всматривалась в него. «Дура», — мысленно выругался он. И вдруг, увидев выражение сильного испуга на ее лице, он узнал Агнес Геппель.
— Я только что встретил кайзера, — брякнул он.
— Кайзера? — переспросила Агнес, словно возвращаясь из другого мира.
Дидерих, лихорадочно, размашисто жестикулируя, чего с ним обычно не бывало, освобождался от всего, что его душило. Наш несравненный молодой кайзер, совершенно один среди беснующихся мятежников! Они разнесли какое-то кафе, он, Дидерих, сам был там! На Унтер-ден-Линден он вступил в кровавый бой за своего кайзера. Из пушек бы по ним палить!
— Они, вероятно, голодают, — нерешительно сказала Агнес. — Они ведь тоже люди.
— Люди? — Дидерих свирепо повел глазами. — Внутренний враг, вот они кто. — Посмотрев в испуганные глаза Агнес, он сбавил тон: — Вам, вероятно, нравится, что по милости этого сброда пришлось оцепить все улицы?
Нет, Агнес это совсем не нравится. Она сделала в городе покупки и собиралась уже домой, на Блюхерштрассе, но омнибусы не шли, нигде нельзя было протиснуться. Ее оттерли к Тиргартену. А тут еще холод, сырость, — отец, конечно, в тревоге, но что же делать? Дидерих пообещал все устроить. Они пошли вместе. Он вдруг растерял все мысли, не знал, о чем говорить, и вертел головой в разные стороны, как будто искал дорогу. Они были одни среди обнаженных деревьев и прелой прошлогодней листвы. Куда девались все его мужество и возвышенность чувств? Он был подавлен, как во время последней прогулки с Агнес, когда, напуганный Мальманом, вскочил в проходящий омнибус и обратился в бегство.
Агнес сказала:
— Как давно вы у нас не были, очень, очень давно. Ведь папа писал вам, кажется?
— Мой отец умер, — смешавшись, сказал Дидерих.
Агнес поспешно выразила соболезнование, но затем снова спросила, почему он тогда, три года назад, так внезапно исчез?
— Ведь почти три года уже, не правда ли?
Дидерих почувствовал себя увереннее. Корпорация поглощала все его время. Дисциплина там отчаянно суровая.
— А кроме того, я выполнил свой воинский долг.
— О! — Агнес взглянула на него. — Как вы много успели. Вы, вероятно, уже доктор?
— Вот теперь как раз готовлюсь к экзамену.
Он хмуро смотрел в одну точку. Его шрамы, солидность его фигуры, вся эта благоприобретенная возмужалость ничего для нее не значат? Она ничего не замечает?
— Но зато вы… — сказал он неучтиво. По ее худенькому, очень худенькому лицу разлился слабый румянец, заалел даже вогнутый носик с редкими веснушками.
— Да, я порой неважно себя чувствую, но это ничего, поправлюсь.
Дидериху стало ее жалко.
— Я, разумеется, хотел сказать, что вы очень похорошели. — И он посмотрел на ее рыжие волосы, выбившиеся из-под шляпы; оттого что она похудела, они казались еще более густыми. Разглядывая Агнес, он думал о пережитых унижениях, о том, как изменилась его жизнь. Он вызывающе спросил:
— Ну, а как поживает господин Мальман?
Агнес презрительно скривила губы.
— Вы его помните? Если бы я его встретила, я прошла бы мимо.
— Да? Но у него теперь бюро патентов, он мог бы отлично жениться.
— Что ж из того?
— Ведь раньше вы им интересовались?
— С чего вы взяли?
— Он всегда делал вам подарки.
— Я бы предпочла их не принимать, но тогда… — Она смотрела на дорогу, на прелую прошлогоднюю листву. — Тогда я не могла бы и от вас принимать подарки.
Она испугалась и замолчала. Дидерих понял, что свершилось нечто важное, и тоже онемел.
— Стоит ли говорить о такой безделице? Немного цветов… — наконец выдавил он из себя. И в новом порыве возмущения бросил: — Мальман подарил вам даже браслет.
— Я никогда его не ношу, — сказала Агнес.
У Дидериха вдруг забилось сердце, он с трудом выговорил:
— А если бы этот подарок был от меня?
Молчание; он не дышал. Она чуть слышно произнесла:
— Тогда носила бы.
Она вдруг прибавила шагу и больше не проронила ни слова. Подошли к Бранденбургским воротам, увидели на Унтер-ден-Линден грозный наряд полиции, заторопившись, прошли мимо и свернули на Доротеенштрассе. Здесь было малолюдно. Дидерих вновь замедлил шаг и рассмеялся:
— Если вникнуть, это невероятно смешно. Все, что Мальман вам дарил, покупалось на мои деньги. Он отбирал у меня все, до последней марки. Я был еще совсем наивным юнцом.
Они остановились.
— О! — произнесла она, и в ее золотисто-карих глазах что-то дрогнуло. — Это ужасно. Можете вы мне это простить?
Он покровительственно улыбнулся. Дело прошлое. Недаром говорится: молодо-зелено.
— Нет, нет, — растерянно твердила Агнес.
Теперь самое главное, сказал он, как ей добраться до дому. Здесь тоже все оцеплено, омнибусов нет как нет.
— Мне очень жаль, но вам придется еще побыть в моем обществе. Кстати, я живу неподалеку. Вы могли бы подняться ко мне, — по крайней мере, были бы под крышей. Но, конечно, молодой девушке трудно на это решиться.
В ее взгляде по-прежнему была мольба.
— Вы так добры, — сказала она, учащенно дыша. — Так благородны. — Они вошли в подъезд. — Я ведь могу довериться вам?
— Я знаю, к чему обязывает меня честь моей корпорации, — объявил Дидерих.
Идти надо было мимо кухни, но, к счастью, там никого не было.
— Снимите пальто и шляпу, — милостиво сказал Дидерих.
Он стоял, не глядя на Агнес, и, пока она снимала шляпу, переминался с ноги на ногу.
— Пойду поищу хозяйку и попрошу вскипятить чай.
Он уже повернулся к двери, но вдруг отпрянул, — Агнес схватила его руку и поцеловала!
— Что вы, фрейлейн Агнес, — пролепетал он вне себя от испуга и, точно в утешение, обнял ее за плечи; она припала к нему. Он глубоко зарылся губами в ее волосы, ему казалось, что теперь это его долг. Под руками Дидериха она задрожала, забилась, точно под ударами. Сквозь прозрачную блузку он ощутил влажное тепло. Дидериха бросило в жар, он поцеловал ее в шею. И вдруг ее лицо придвинулось близко-близко: полуоткрытый рот, полуопущенные веки и никогда еще не виданное им выражение; у него закружилась голова.
— Агнес, Агнес, я люблю тебя, — сказал он, словно изнемогая от глубокого страдания.
Она не ответила; из ее открытого рта толчками вырывалось теплое дыхание, он почувствовал, что она падает, и понес ее; ему чудилось, что она вот-вот растает у него на руках.
Потом она сидела на диване и плакала.
— Прости меня, Агнес, — просил Дидерих.
Она взглянула на него мокрыми от слез глазами.
— Я плачу от счастья, — сказала она. — Я так давно жду тебя. Зачем? — спросила она, когда он начал застегивать ей блузку. — Зачем ты прикрываешь мне грудь? Разве я уже не нравлюсь тебе?
— Я отлично понимаю, какую взял на себя ответственность, — сказал он на всякий случай.
— Ответственность? — переспросила Агнес. — На ком же ответственность? Три года уже, как я люблю тебя. Ты этого не знал. Это судьба!
Дидерих, который слушал, засунув руки в карманы, подумал, что это судьба легкомысленных девушек. И все же он испытывал потребность вновь и вновь слушать ее заверения.
— Значит, ты и вправду меня, одного меня любила?
— Я чувствовала, что ты мне не веришь. Какой это был ужас, когда я поняла, что больше тебя не увижу, что всему конец. Да, ужас. Я хотела тебе написать, пойти к тебе. Но у меня не хватило духу, — ведь ты меня не любил. Я так извелась, что папа увез меня из Берлина.
— Куда? — спросил Дидерих.
Но Агнес не ответила. Она опять притянула его к себе.
— Будь добр со мной. У меня никого, кроме тебя, нет!
Смущенный Дидерих мысленно ответил ей: «Немного же у тебя есть». С той минуты, как он получил доказательство ее любви, Агнес упала в его глазах. Он говорил себе, что девушке, которая решилась на такой шаг, нельзя по-настоящему верить.
— А Мальман? — ехидно спросил он. — Кое-что все-таки между вами было…
Она выпрямилась и застыла с выражением ужаса на лице.
— Ну, хорошо, хорошо, не буду больше, — заверил Дидерих и попытался успокоить ее: он, мол, и сам поглупел от счастья и никак не придет в себя.
Она медленно одевалась.
— Твой отец, наверно, очень беспокоится, не знает, куда ты запропастилась, — сказал Дидерих.
Агнес только пожала плечами. Одевшись, она еще раз остановилась в дверях, которые он распахнул, и окинула комнату долгим боязливым взглядом.
— Быть может, — прошептала Агнес, как бы разговаривая сама с собой, — я никогда больше не вернусь сюда. У меня предчувствие, что сегодня ночью я умру.
— Что ты? Почему? — спросил он, неприятно пораженный.
Вместо ответа она еще раз вся тесно приникла к нему, словно срослась с ним. Дидерих терпеливо ждал. Наконец она отстранилась, открыла глаза и сказала:
— Пожалуйста, не думай, что я чего-то требую от тебя. Я полюбила тебя, и будь что будет.
Он предложил ей сесть в экипаж, но она хотела пойти пешком. По дороге он расспрашивал ее о родных и общих знакомых. Только на Бель-Альянсплац в нем шевельнулось беспокойство, и он хрипло проговорил:
— У меня, разумеется, и в мыслях нет уклониться от своих обязанностей перед тобой. Но пока… Ты понимаешь, я еще сам ничего не зарабатываю, необходимо прежде всего кончить курс и заняться дома делами.
Агнес ответила спокойным и благодарным тоном, словно ей сделали комплимент:
— Было бы чудесно, если бы я могла когда-нибудь, позднее, стать твоей женой.
Подошли к Блюхерштрассе; он остановился и, слегка запнувшись, сказал, что ему, пожалуй, лучше повернуть назад. Она спросила:
— Оттого, что нас могут увидеть? Ну так что же? Мне все равно придется рассказать дома, что мы встретились и переждали в кафе, пока полиция не очистила улицы.
«Ну, этой соврать ничего не стоит», — подумал Дидерих.
Она продолжала:
— Помни, что на воскресенье ты приглашен к обеду, приходи непременно.
На этот раз чаша его терпенья переполнилась, он вспылил:
— Мне прийти? Мне — к вам?..
Она кротко и лукаво улыбнулась.
— А как же? Если нас когда-нибудь вместе встретят… Разве ты не хочешь больше видеть меня?
О, видеться с ней он хотел. Все же пришлось долго уламывать его, пока он пообещал прийти. У ее дома он церемонно раскланялся и круто повернул. В голове у него мелькнула мысль: «Ну и хитра! Долго я с ней канителиться не буду». С отвращением вспомнил он, что пора отправляться в пивную. А его, непонятно почему, тянуло домой. Заперев за собой дверь своей комнаты, он остановился и неподвижно уставился в темноту. Вдруг он поднял руки, запрокинул голову и с глубоким вздохом произнес:
— Агнес!
Он чувствовал себя преображенным, легким, он словно парил над землей. «Я невероятно счастлив, — подумал он. И еще: — Никогда, никогда я уже не буду так счастлив!»
Он вдруг проникся уверенностью, что до сих пор, вот до этой минуты, он все видел в ложном свете, все неправильно оценивал. Там, в пивной, теперь сидят, бражничают, невесть что мнят о себе. Евреи, безработные — что ему до них, почему их нужно ненавидеть? Дидерих готов был полюбить их! Неужто он, он сам провел сегодня все утро в бурлящей толпе, среди людей, которых считал врагами? Да ведь это же люди: Агнес права! Неужто он, Дидерих, за две-три неугодных ему фразы кого-то избил, хвастал, врал, горячился, как дурак, и, наконец, в изодранной одежде, не помня себя, бросился в грязь перед каким-то человеком на коне — перед кайзером, который над ним насмеялся? Дидерих понял, что до встречи с Агнес он вел бессмысленную, бесцветную, убогую жизнь. Им владели какие-то чуждые ему стремления, какие-то постыдные чувства, и не было ни одного существа, которое он любил бы… пока не встретил Агнес, «Агнес! Хорошая моя Агнес, ты не знаешь, как я люблю тебя!» Но он хотел, чтобы она знала. Он чувствовал, что никогда больше не сумеет открыться ей так полно, как в этот неповторимый час, и написал ей письмо. Он писал, что тоже все эти три года ждал ее, ждал без всякой надежды, потому что она для него слишком хороша, слишком благородна и прекрасна; что все насчет Мальмана он сказал из трусости и упрямства; что она святая, и теперь, когда она снизошла до него, он лежит у ног ее. «Подними меня до себя, Агнес, я могу быть сильным, я чувствую это, и хочу посвятить тебе свою жизнь!..»
Он плакал, он зарылся лицом в диванную подушку, еще источавшую ее запах, и уснул, всхлипывая, как ребенок.
Утром, разумеется, он был неприятно удивлен, обнаружив, что даже не ложился в постель. Вдруг он вспомнил о всем пережитом накануне и почувствовал сладкий толчок, быстрее погнавший кровь к сердцу. Но уже подкрадывалось подозрение, что он наглупил, — раздул свои чувства, преувеличил. Он перечитал письмо: да, все это прекрасно, и ничего удивительного, что он совсем обезумел от неожиданной близости с такой великолепной девушкой. Будь она сейчас здесь, он приласкал бы ее. Но письмо, пожалуй, благоразумнее не отправлять. Это было бы неосмотрительно во всех отношениях. В конце концов, папаша Геппель может его перехватить… Дидерих запер письмо в столе.
«Об ужине я вчера совершенно позабыл». Он велел подать себе обильный завтрак. «И курить не хотел, чтобы ее запах не рассеялся. Это же идиотство. Нельзя так распускаться». Закурив сигару, он отправился в лабораторию. Он решил излить свои чувства не в словах, — ибо высокие слова не к лицу мужчине и чреваты последствиями, — а в музыке. Взял напрокат пианино и вдруг, куда лучше, чем на уроках музыки, заиграл Бетховена и Шуберта.
В воскресенье, когда он позвонил к Геппелям, ему открыла сама Агнес.
— Кухарка не может отлучиться от плиты, — сказала она, но истинную причину он прочел в ее глазах. От смущения он покосился на серебряный браслет, которым она позванивала как будто с целью привлечь его внимание.
— Узнаешь? — шепнула Агнес.
Он покраснел.
— Подарок Мальмана?
— Твой! Я надела его в первый раз.
Она быстро и горячо пожала ему руку и открыла дверь в гостиную. Геппель обернулся:
— Наш беглец?
Но, всмотревшись в Дидериха, он прикусил язык и пожалел о своем фамильярном тоне.
— Да вы, ей-же-богу, неузнаваемы, господин Геслинг.
Дидерих взглянул на Агнес, точно хотел сказать ей: «Видишь? Он сразу смекнул, что я уже не прежний глупый мальчишка».
— А у вас здесь все как было, — сказал Дидерих и поздоровался с сестрами и зятем Геппеля.
На самом же деле ему показалось, что все порядком состарились, в особенности Геппель, — живости у него поубавилось, обрюзглые щеки уныло обвисли. Дети выросли; у Дидериха было впечатление, что кого-то здесь не хватает.
— Да, да, — сказал после первого обмена приветствиями Геппель, — время идет, но старые друзья встречаются вновь.
«Знал бы ты, как», — смущенно и пренебрежительно подумал Дидерих, идя к столу вместе со всеми. За телячьим жарким он вдруг вспомнил, кто сидел напротив него в те времена. Та самая тетка, которая так напыщенно спросила его, что он изучает, и путала химию с физикой. Агнес, сидевшая по правую руку от него, объяснила, что тетя вот уже два года, как скончалась. Дидерих что-то пробормотал — выразил соболезнование, — а про себя подумал: «Значит, уже не несет чепухи». У него было такое ощущение, что все здесь словно наказаны и удручены, только его одного судьба заслуженно возвысила. И он свысока окинул Агнес хозяйским взглядом.
Десерта, как и тогда, долго не подавали. Агнес тревожно оглядывалась на дверь, ее красивые золотистые глаза потемнели, как будто случилось что-то серьезное. Дидерих вдруг ощутил к ней глубокую жалость, безграничную нежность. Он поднялся и крикнул в коридор:
— Мария! Крем!
Когда он вернулся на свое место, Геппель предложил выпить за его здоровье.
— Вы и тогда то же самое сделали. Вы в доме, как свой. Верно, Агнес?
Агнес поблагодарила Дидериха взглядом, тронувшим его до глубины души. Ему стоило больших усилий удержаться от слез. Как ласково улыбались ему родственники Агнес! Зять чокнулся с ним. Какие милые люди! А Агнес, чудесная Агнес, она любит его! Не стоит он того! Он почувствовал угрызения совести, в глубине сознания мелькнуло неясное решение поговорить с Геппелем.
К сожалению, после обеда Геппель опять завел разговор о беспорядках. Благо, мы избавились наконец от солдатского сапога Бисмарка, зачем же теперь дразнить рабочих вызывающими речами; этот молодой господин (так Геппель называл кайзера) своим красноречием, того и гляди, накличет революцию на наши головы… Дидерих счел своим долгом от имени молодежи, которая верой и правдой служит своему несравненному молодому государю, самым решительным образом пресечь подобное злопыхательство. Его величество соизволил изречь: «Тех, кто хочет мне помочь[42], приветствую от всего сердца. Тех, кто станет мне поперек дороги, сокрушу!» Дидерих попытался метнуть испепеляющий взор.
Геппель сказал:
— Посмотрим!
— В наше суровое время, — прибавил Дидерих, — каждый немец должен уметь постоять за себя. — И он принял горделивую позу, чувствуя, что Агнес не сводит с него восторженного взгляда.
— Чем же оно суровое? — сказал Геппель. — Оно только тогда сурово, когда мы отравляем друг другу существование. У меня с моими рабочими всегда были хорошие отношения.
Дидерих заявил, что, вернувшись домой, он установит на своей фабрике твердую дисциплину. Социал-демократов он у себя не потерпит, а по воскресеньям рабочие будут ходить в церковь.
— Вот как! — сказал Геппель. — Я этого от своих рабочих требовать не могу. Сам бываю в церкви только в страстную пятницу. Что же мне их дурачить? Христианство — прекрасная вещь; но тому, что городит пастор, ни один человек не верит.
На лице Дидериха появилось выражение надменного превосходства.
— Любезный господин Геппель, на это могу вам лишь сказать: во что верят в высших сферах, во что верит мой глубокочтимый друг асессор фон Барним — в то верю и я без всяких оговорок. Вот что я могу вам сказать.
Зять Геппеля, чиновник, переметнулся вдруг на сторону Дидериха. Геппель уже побагровел. Агнес поспешила предложить кофе.
— Ну, а сигары мои вам нравятся? — Геппель похлопал Дидериха по коленке. — Как видите, в делах житейских мы с вами сходимся.
Дидерих подумал: «Еще бы, ведь я все равно что член семьи».
Он сменил официальный тон на более мягкий, и беседа потекла спокойно. Геппель спросил, когда он будет «готов», то есть получит докторский диплом. И никак не мог взять в толк, что дипломная работа по химии требует не меньше двух лет, а бывает, и больше. Дидерих распространялся о том, какие трудные задачи приходится иной раз решать, пересыпал речь выражениями, которых никто не понимал. В расспроcax Геппеля о дипломе ему почудилась нотка личной заинтересованности. Видимо, и Агнес это почувствовала; она переменила тему разговора. Когда Дидерих откланялся, она вышла его проводить и шепнула: