— Да здравствует свободное слово!.. Слова должны быть так же наготове, как и мечи!.. Молчат только трусы!.. Тираны и завязанные рты!..
Мало-помалу он успокаивался и, все еще на ногах, стоя спиной к камину, мирно и с умеренными жестами рассказывал о завоевании большой бразильской сумаки. Само собой разумеется, что по отношению к пассажирам и, в особенности, к женщинам он вел себя, как рыцарь. К несчастью, его задержали, когда он хотел продать в городе награбленный кофе. Его привели полуголого к губернатору.
— Я плюнул негодяю в лицо, и он велел привязать меня за руки к качавшейся в воздухе веревке, на которой я провисел два часа.
Спустя три недели он уехал, и герцогиня с сожалением рассталась с ним.
Павиц учил ее морлакскому языку, он читал ей песни о пестрых оленях и о златокудрой Созе, о гайдуках, о горных духах на омываемых волнами утесах и о матерях, плачущих под апельсинными деревьями. Эта неясная, мягкая, мечтательная поэзия, которую она понимала наполовину и которую он окутывал ее день за днем, усыпляла ее рассудительный ум; славянские слова, певуче произносимые его нежным, обольстительным голосом, возбуждали и обессиливали ее. Она чувствовала себя как женщина со спутавшимися кудрями в теплой ванне, глядящая усталыми глазами на жемчужины, плавающие в воде. Павиц становился тем более пылким, чем тише была она. Он бурно восхвалял свой народ и восторженными глазами смотрел на прекрасное лицо дамы на подушках перед собой. Он целовал ее руку, касался ее платья, даже ее волос; казалось, что он все еще ласкает свой народ.
Она видела, как он краснеет, дрожит, умолкает в простоте своего сердца. Она вспоминала признания, которые слышала в Вене и Париже, все те мольбы и угрозы, которые замирали у ее ног, отскакивая от ее панциря, и она находила Павица менее смешным, чем остальных. — Что я могла дать тем? Они сами не знали этого, безумцы. Этот знает, чего хочет от меня: я должна помочь ему победить его врагов.
Вначале он приводил с собой мальчика. Болезненное, некрасивое создание сидело в углу; герцогиня никогда не обращала на него внимания. В один прекрасный день Павиц пришел без ребенка.
Ранней весной, в церковный праздник, она поехала с ним в Бенковац. Над каменистыми, лишенными деревьев, полями носился резкий, возбуждающий, дувший с моря ветер. Золотые огни падали из мчавшихся туч на полную ожидания землю, вдруг загоравшуюся и сейчас же опять погасшую. В деревне их экипаж с трудом двигался по острым камням. Грязные дворы лежали в запустении за своими поросшими терновником стенами.
Крестьяне ждали у харчевни. Павиц тотчас же вскочил на стол, они пестрой толпой окружили его, лениво глазея.
Павиц заговорил. С первых же его слов воцарилась тишина, и в передних рядах кто-то шумно хлопнул себя по колену. Сзади кто-то захохотал. Несколько морлаков предоставили плащам, которые прежде зябко запахивали, развеваться по ветру и размахивали руками в воздухе. Кроаты с полными овощей возами остановились, с любопытством прислушиваясь. Подошли с враждебным видом два полицейских в красном, увешанные серебряными медалями, и со стуком поставили ружья на землю. Герцогиня смотрела из-за занавески открытого окна кареты.
Павиц говорил. Чей-то осел вырвался, опрокинул несколько человек и бросился к столу трибуна. Павиц, не задумываясь, сравнил с ним всех своих противников. — Стойте твердо, как стою я! — Он грозил и проклинал с взъерошенной бородой и заломленными руками, он благословлял и обещал с лицом, с которого струился чающий блаженства свет. Неуверенный ропот прошел по толпе слушателей, неподвижные глаза заблестели. Оборванные пастухи издавали нечленораздельные звуки. Три торговца скотом, в цветных тюрбанах, гремели револьверами и кинжалами. Павиц, дико размахивая руками, наклонился так далеко вперед, как будто хотел улететь, пронесясь над собравшимися. В следующее мгновение он легко и упруго носился у противоположного конца стола. Его жаждущий взгляд и все его тело тянулись к покоренному народу; каждый в отдельности, затаив дыхание, чувствовал его объятие. Куда обращался он, туда склонялись размягченные, безвольные тела всех этих созданий. Они жалобно улыбались.
Павиц говорил. Он стоял в чаду душ. Полицейские, с обезоруженными глуповатыми лицами, небрежно держали ружья и не отрывались от рта трибуна. Кобургская династия потеряла двух защитников. Вдруг он откинул назад голову и распростер руки. Его широкая борода, пылающая на солнце, поднялась лопатой кверху. Глаза запали под усталыми веками и померкли, в последней судороге дрогнули серые губы. Он был похож на Христа. Женщины перекрестились, схватились за грудь и жалобно завыли. Послышались проклятия и молитвы. Герцогиня смотрела на все это, как на игру стихий, волнующихся и замирающих, отдаваясь созерцанию этого зрелища без рассуждений и критики. С этим человеком дышала, стонала, томилась, хрипела, кричала и умирала вся природа.
Вдруг он очутился у дверцы кареты. Он вскочил в нее, и они помчались галопом. За ними раздавались яростные крики толпы. Они откинули верх и подставили лица ветру и солнцу. Герцогиня молчала с серьезным выражением в глазах, Павиц тяжело дышал. Перед ними и сзади них среди камней катился сверкающий поток проезжей дороги. С одного из ее подъемов они увидели вдали блестящую полосу моря.
Вдруг из кучи щебня выскочило что-то, — что-то оборванное, безумное, перед чем лошади в страхе отшатнулись. Это была женщина с седыми космами; она размахивала мертвой головой, которую держала за длинные волосы. Она пронзительно выкрикивала что-то непонятное, все одно и то же, и цеплялась за колеса экипажа. Павиц крикнул:
— Ты уже опять здесь! Я не могу тебе помочь, иди и будь благоразумна!
Герцогиня велела кучеру остановиться.
— Что она кричит? Мне послышалось: «справедливости»?
Старуха одним прыжком очутилась возле нее и поднесла череп к самому ее лицу.
— Ваша светлость, это сумасшедшая! — пробормотал Павиц.
Женщина завопила:
— Справедливости! Смотри, это он, Лацика, мой сынок. Они убили его и еще живы! Матушка, я люблю тебя, помоги мне отомстить.
— Замолчи, наконец! — приказал Павиц. — Этому уже тридцать лет, и они были на каторге.
— Но они живы! — ревела мать. — Они живы, а он убит! Справедливости!
Герцогиня не сводила глаз с мертвой головы. Павиц попросил:
— Ваша светлость, позвольте мне прекратить эту сцену.
Он сделал знак, лошади тронули. Платье старухи запуталось в спицах колес, она упала. Раздался ужасный треск; колесо прошло по черепу. Они были уже далеко; за ними с визгом каталась по белой пыли куча лохмотьев над осколками головы сына. Герцогиня отвернулась, бледнея.
— Тридцать лет, — сказал Павиц, — и все еще жаждет мести! Мы христиане, мы хотим милосердия.
Герцогиня ответила:
— Нет, не милосердия. Я за справедливость.
Она не произнесла больше ни слова. Она попыталась улыбнуться над тем, каким трагическим казалось сегодня все, но ее пугал этот час, в течение которого произошло так много необыкновенного. Она не решалась оглянуться на Павица.
Павиц думал о бедном студенте, бродившем по Падуе, робко и приниженно, так как принадлежал к приниженной расе. — Теперь вы в моих руках! — ликовал он. — Герцогиня Асси на моей стороне. — Он думал о больном честолюбии маленького адвоката, которому иногда позволяли сказать несколько смелых слов. Затем власти натягивали вожжи; он голодал, он сидел в тюрьме, над его угрозами издевались. Теперь атласная подкладка его черного пальто лежала на сшитом в Вене сюртуке. Когда он проезжал мимо, люди становились глубоко серьезными, потому что он сидел, развалившись в карете герцогини Асси. Что оставалось невозможным в это мгновение? Ах, немало женщин, тоже прекрасных и богатых, зажженных его речами, прокрадывалось к нему, моля о милостыне объятий. Перед глазами у него вдруг пошли красные круги, ему казалось, что он теряет сознание, и он впервые сказал себе, что хочет обладать герцогиней Асси.
Всю дорогу Павиц наслаждался мыслью о своей редкой романтической личности. Он трепетал и растворялся в этом чувстве.
Приехав, они тотчас же сели за стол. После совершенной тяжелой легочной и мускульной работы трибун усиленно ел и пил. Герцогиня смотрела на свет свечи. Затем в ее комнате, сытый и возбужденный, он снова вернулся к триумфу дня. Он повторял ей отдельные блестящие места, и овации, последовавшие за ними, опять звучали у нее в ушах. Она снова видела его, высоко над всеми, в грозной позе на фоне мчавшихся облаков, видела героя, которого не могла ни в чем упрекнуть, героя могучего и достойного удивления. Теперь он ликовал и повелевал у ее ног; его гордые клики свободы возносились к ней из влажных, красных, жаждущих губ.
И, наконец, между двумя объяснениями в любви к своему народу, он овладел ею. На спинке дивана, на котором это произошло, была большая золотая герцогская корона. В минуты блаженства мысли Павица были прикованы к этой герцогской короне.
Сейчас же вслед за этим его охватило безграничное изумление перед тем, что он осмелился сделать. Он пролепетал:
— Благодарю, ваша светлость, благодарю, Виоланта!
И, умиляясь сам своими словами, все горячее:
— Благодарю, благодарю, Виоланта, за то, что ты сделала это для меня! Великолепная, добрая Виоланта!
Но ее глаза, обведенные темными кругами, безучастно смотрели вперед, мимо него. Ее волосы пришли в беспорядок; они неподвижными, темными волнами висели вокруг ужасающе бледного лица. Судорожно вытянутыми руками она опиралась о края дивана. Концы ее пальцев разрывали узорчатую ткань.
Павиц извивался в страхе и раскаянии:
— Что я сделал! — крикнул он самому себе. — Я скотина! Теперь все погибло! — Он удвоил свои старания: — Прости мне, Виоланта, прости! Я не виноват, это судьба… Да, это судьба бросила меня к твоим ногам. Я буду служить тебе… Как я буду служить тебе, Виоланта! Я буду целовать пыль на подоле твоего платья и, умирая, положу голову под каблуки твоих башмаков, Виоланта!
Он добивался, опьяненный своими собственными словами, хоть одного ее взгляда. После долгого молчания она провела двумя пальцами по лбу и сказала:
— Оставьте меня, я хочу быть одна.
— Ты не прощаешь мне? О, Виоланта, будь милосердна!
Она пожала плечами. Он молил со слезами в голосе:
— Только одно слово, что ты не проклинаешь меня, Виоланта! Ты не проклинаешь меня?
— Нет, нет.
Она, не в силах больше переносить этой сцены, поворачивала голову то в одну, то в другую сторону.
— Теперь уходите.
Он ушел, наконец, тяжелыми шагами, с расслабленным телом, весь расплывшись в чувстве и не переставая бормотать:
— Благодарю… Прощай… Прощай… Благодарю.
Она тотчас же отправилась в свою спальню. Она отослала камеристку и стала раздеваться сама. После случившегося всякое соприкосновение с человеческой кожей было ей противно. Но ее руки еле двигались; она все больше погружалась в мысли. Ее удивление было так сильно, как и его, но без всякой примеси удовлетворения.
Значит, это — все? Все, что она должна была узнать? «Я хотела бы лучше не узнавать этого… Впрочем, все это смешно». Она хотела скривить рот в улыбку, но к горлу у нее подступила тошнота. Затем она вспомнила, что Павиц все время называл ее Виолантой. С чего это он вздумал? Неужели он на основании случившегося вообразил себе что-нибудь? Разве такой низменный акт дает право на словесные нежности и душевную близость?
Она срывала непокорные покровы и бросала их на кучу кисейных и шелковых тканей, второпях оставленных служанками у ног ее постели. Вдруг под этой кучей что-то зашевелилось. Герцогиня быстро подошла. Оттуда что-то карабкалось: маленькая причудливая фигура запуталась своей шпагой в тканях. Наконец перед ней очутился принц Фили, в трико, берете и голубом атласном камзоле, с толстыми золотыми цветами на белом, подбитом соболем воротнике. Он очень боялся.
— Вот и я, — прошептал он.
Ее нервное раздражение нашло себе выход.
— Как вы попали сюда? Сию минуту убирайтесь!
— Вы, значит, все-таки рассердились? — спросил он. — Перкосини говорил мне, что вы рассердитесь, но что я мог сделать? Почему вы никогда не принимали меня, герцогиня, и к моей жене вы тоже, злая, не приходили больше.
— Уходите. Я дам знать принцессе.
Фили был поражен.
— Простите, прошу вас, простите! Перкосини думал, что вы ничего не скажете… Если бы я знал!
— Вон!
— Прежде простите мне, герцогиня. Простите, прошу вас, прошу вас.
Она откинула назад голову. Опять то же самое снова? Она подступила к наследнику престола и резко схватила его за руки.
— Я прикажу отвезти вас домой в моем экипаже с запиской к вашей жене. Слышите?
Почувствовав теплый аромат ее расстегнутого корсажа, Фили ослабел. Он побледнел, колени у него подогнулись, и он не падал только потому, что она держала его за руки. Он клянчил:
— Не сердитесь, дорогая герцогиня, ведь вы знаете, я давно хотел придти к вам в костюме дон Карлоса. Но женщины никогда не выпускали меня. Со мной уж совсем было плохо, и я думал: если ты теперь пойдешь к ней, пожалуй, еще оскандалишься, и тогда все будет кончено. Последние дни я опять хоть куда, а вы выставляете меня за дверь…
Она толкала его к двери. Едва она выпустила его, он мягко упал, как марионетка. Он поднял ручонки» громко плача:
— Разве вы не видите, какой я несчастный! На тронах — вы знаете это, герцогиня, — тоже не весело живется. Меня они последнее время так измучили — и я всегда думал о вас, как о мадонне. Если вы прогоните меня, я умру, у меня такие мрачные предчувствия. Не отвергайте меня…
Она села на край постели. Ее силы были исчерпаны: то, что она переживала, уже не казалось ей ни противным, ни даже смешным. Из жажды животного соприкосновения с ее телом холодные, изящные кавалеры в Париже убивали себя и друг друга. Было естественно, что жалкое существо, валявшееся на полу, умирало от этого. Но стоило ли слушать дольше его нытье? То, чего он просил, было так ничтожно… От усталости, досады и невыразимого презрения она была почти готова уступить ему. Но перед ней встало бесцветное лицо Фридерики Шведской, молящей прерывающимся голосом.
Принц вытер слезы и поднялся. Она спросила уже совершенно спокойно:
— Вы уходите, ваше высочество?
— Я иду, иду.
Он печально кивнул головой.
— Так вы решительно не хотите, герцогиня?
Она взяла в руку шнурок звонка.
— Я иду, иду уже, — пробормотал Фили. — Чтобы только из-за этого не вышло между нами недоразумений.
И он исчез.
Под утро она задремала. В последующие дни она почти не вспоминала о наследнике престола. Она не думала о Павице. Зато она еще пережила в воображении множество старых событий. Разговоры, которые велись когда-то в Париже или Вене, она слышала опять от первого до последнего слова: теперь они все получили неожиданное значение. Люди снова вставали перед ней. Ведь то были поклонники… и это тоже. А тот был обманутым мужем. Тогда она смотрела на все это, улыбаясь, точно во сне. Ключ от этих удивительных снов только теперь случайно попал ей в руки. И она отпирала каждый отдельно. Она бродила по комнатам в необыкновенно веселом настроении, выкапывала из уголков своей памяти одну забытую шутку за другой и вдруг понимала их все. Точно запоздавшее на годы эхо, раздавался по залам ее одинокий смех.
III
Принцесса Фридерика не раз приглашала герцогиню Асси в свой cercle intime. Так как это не помогало, она послала камергера Перкосини сделать ей дружеские представления. Перкосини дал понять, что, по мнению ее высочества, герцогиня держится вдали от двора, желая избавить наследника престола от искушения. За такую деликатность сердца принцесса бесконечно благодарна герцогине; но в данный момент бояться нечего. Его высочество лишили спиртных напитков, — интимно сообщил камергер, — и в настоящее время его высочество совершенно безопасен.
В другой раз он осведомился от имени принцессы, почему герцогиня никогда не является на вязальные вечера у Dames du Sacre Coeur. Это имело бы такое значение для них обеих: совместная работа для народа сблизила бы их. Перкосини прибавил, скептически улыбаясь:
— Под этим ее высочество подразумевает суп и шерстяные куртки.
Принц Фили писал ей жалобные письма. Он знает, что она готовит гибель его династии, но он и не желает ничего лучшего. Лишь бы только она ему простила.
Король Николай завязал с прекрасной противницей переговоры, оставшиеся безрезультатными. Он дал Павицу и Рущуку орден своего дома. Трибун не принял его, финансист после трехдневной душевной борьбы отослал его обратно. Каждый раз, как ее экипаж встречался с экипажем короля, старый господин кланялся ей со снисходительной улыбкой. Беата Шнакен глубоко прятала двойной подбородок в кружевной воротник. В этом жесте выражалось искреннее уважение и добровольное признание превосходства. Во время одного из концертов Сарасате она на глазах у всех встала со своего привилегированного места и предложила его вошедшей герцогине Асси.
Добродушие всех этих людей раздражало герцогиню. Она хотела борьбы и чувствовала себя парализованной вежливостью противников, которые вовсе не сопротивлялись. — Долго ли я еще буду щекотать вас? — спрашивала она. — Я хочу видеть вас разъяренными! Ваша покладистость противна мне. Такие мягкие господа, как вы, не должны больше беспрепятственно господствовать; это было бы несправедливо. Если далее это только мой каприз. Когда-то, в Париже, я так дразнила Леопольда Тауна, что он хотел убить меня. А я даже не знала, чем мне это удавалось сделать: я только играла. Теперь я хочу довести до этого и вас: это моя игра. — Ее «придворный жид» иногда переставал забавлять ее, она без всякого удовольствия слушала сообщения о новых стычках между крестьянами и войсками и о мятежных полках; тирады Павица заставляли ее зевать. Но затем из пелены скуки и ограниченности, за которой они скрывались, выступали друзья наследника престола и его жены. Она видела опять всех этих людей с их неповоротливыми умами, видела их чванство и осторожные колебания между резней и рукоделиями, и тотчас же кровь в ней снова загоралась и она чувствовала новый заманчивый смысл в словах: «Свобода, справедливость, просвещение, благосостояние».
В их лагере появились первые энтузиасты, молодые люди из хороших домов, мечтавшие о прогрессе и о бледном, смелом лице герцогини Асси. Лейтенанты изменяли своему знамени и, бледные и решительные, шли на маленькие заговорщицкие собрания на Пиацца делла Колонна. Мало-помалу стали приходить и люди рассудительные, высшие чиновники и придворные, которым казалось неблагоразумным безусловно вверять свое будущее счастью Кобургской династии. Когда где-нибудь в стране побеждало войско, некоторые из них сейчас же исчезали.
Еще прежде этих энтузиастов уверил герцогиню в своей полной преданности барон Перкосини. Каждый визит, который он делал ей по поручению принцессы, прибавлял что-нибудь к его лицемерному вероломству. Незаметно, между пошлыми, любезными фразами, он дошел до шпионских услуг. Впрочем, герцогиня сознавала, что он шпионит за ней точно так же, как за своими господами. Он рассказывал ей о попытках, которые предприняли, наконец, для ее уничтожения те, кому она угрожала. Она и без того знала от друзей, которые у нее были при всех дворах, что представители короля Николая жаловались на нее. Они ничего не добились, своими связями среди интернациональной высшей аристократии. Герцогиня была лучше защищена, чем царствующая фамилия волей нескольких европейских государственных мужей. Партия Кобургов имела за себя всюду только кабинеты, партия Асси — камарильи. Деньги Рущука действовали в иностранных столицах быстрее, чем поступавшие из Зары депеши. К тому же европейский мир был важнее судьбы Николая, Фридерики, Филиппа, Беаты. Из этих четырех наиболее сильной выказала себя Беата.
Она немедля уехала для завоевания министра одной из держав, который как раз в это время путешествовал по Италии. Это был мягкий набожный человек; она чуть не растрогала его таким же самым образом, как когда-то короля Николая. В последнюю минуту перед падением он вспомнил о долге и бежал от искусительницы, не останавливаясь ни днем, ни ночью.
Герцогиню позабавила эта история.
— Если бы этот человек оказался менее сильным, — сказала она, — что тогда? Я должна была бы вступить в соревнование с фрейлейн Шнакен, и все свелось бы к вопросу: предпочитает ли его превосходительство белокурые волосы или темные? Господа, женская политика несложна.
Но Партия Асси, став сильнее, начала делать ошибки. Первой было внезапное улучшение в управлении поместьями герцогини. Оно было устроено замысловато. Под началом у генерального арендатора находилось некоторое количество арендаторов, эти последние располагали большим количеством подарендаторов, а отдельные подарендаторы командовали своими надсмотрщиками, которые непосредственно господствовали над крестьянами. Надсмотрщики отбирали у крестьян почти весь урожай и отдавали большую часть его подарендаторам, которые, за вычетом своей доли, вручали его арендаторам, эти последние препровождали большую часть полученного генеральному арендатору. Таким образом каждый кормил своего начальника, а все вместе жили от крестьян. Никто не находил в этом ничего предосудительного, только Рущуку генеральный арендатор показался слишком богатым и влиятельным: они привыкли ненавидеть друг друга на бирже. Он возбудил несколько приверженцев герцогини против системы латифундий. Павиц поддерживал его своим красноречием. Герцогиня была радостно поражена. Один энергичный поступок давал ей возможность ввести справедливость в собственных владениях. Один сангвинический росчерк пера устранял целое войско арендаторов. Неделю спустя, по всей Далмации горели виноградники, оливковые деревья за ночь превратились в обломки. Уволенная мелкота устраивала беспорядки в деревнях, более крупные шумели в городах. То, что у них оставалось от урожая, крестьяне должны были отдать за бесценок союзу арендаторов: эти последние угрожали покупателям. Сборщики, хотевшие взыскать долю герцогской кассы, были встречены камнями и ружейными выстрелами.
Герцогиня не могла надивиться.
— Народ остается загадкой. Очевидно, он привык быть эксплуатируемым и не хочет справедливости. Сколько у него оставалось прежде от дохода с его работы?
— Едва двадцатая часть.
— Я оставляю ему половину, и он забрасывает меня камнями. Что бы он сделал, если бы я подарила ему все?
Рущук тонко улыбнулся.
— Ваша светлость, это было бы нашей смертью.
При поднятой уволенными чиновниками в прессе буре всколыхнулось не одно болото. Любопытные газетчики, под брызгами грязи заглядывавшие в глубину ее экипажа, чтобы увидеть, какие цветы на ней сегодня, называли герцогиню Асси деклассированной. Знакомство с Павицем и Рущуком деклассировало ее, по их словам. Павиц был настолько бестактен, что попросил у нее за это прощения. Она пожала плечами.
— Какой же класс — мой?
Знакомство с ним не могло ни в каком случае навлечь на нее позор, — в этом Павиц был убежден. Что касается ее отношений к Рущуку, то здесь его мнение было не так твердо. Он предложил ей призвать другого финансиста, например, уволенного генерального арендатора; этим можно было бы поправить многое. Она не согласилась.
— Я буду делать все, что найду нужным для блага народа. Но какое дело народу до того, какими людьми я себя окружаю?
Она указала на высокую, стройную собаку, спокойно смотревшую на нее.
— Неужели я должна позволить отнять у себя Шармана? Так же мало может народ требовать, чтобы я отпустила своего придворного жида.
Он стоил ей дорого. У Рущука была любовница — актриса, которой хотелось упрятать в дом умалишенных своего законного мужа, пользовавшегося популярностью актера. Финансист сумел внушить это ее желание врачам. К несчастью, несколько времени спустя обнаружилось, что заточенный актер совершенно здоров. Беата Шнакен, тронутая судьбой товарища, открыла своему царственному другу все темные проделки. Освобождение жертвы и ее первое выступление на сцене придворного театра было торжеством ее и царствующего дома, поражением герцогини. Была поставлена антисемитская пьеса, в которой вернувшийся играл роль насильно запертого в доме умалишенных. Интриган был загримирован под Рущука, а пьеса была полна злых намеков на высокопоставленную даму, скрывающуюся за всем этим. Народ ликовал, пятьдесят вечеров подряд переполняя театр, скандал был огромный. Беату, благородную спасительницу, бурно приветствовали при каждом появлении на улице. Герцогиня встречала всюду холодные взгляды, и Рущук, нигде не показывавшийся, сокрушенно вычислял, какие чудовищные суммы денег понадобятся, чтобы победить эту холодность.
Павиц работал, как одержимый, но полиция собралась с духом и закрыла ему рот. Он опять, как когда-то, слышал вдали скрип тюремных ворот. Войска тоже стали проявлять большую наклонность к насильственным действиям. Зимой вблизи Спалато дошло до настоящей битвы. Там месть арендаторов повлекла за собой голод. Разъяренный народ бросился на солдат с косами и кольями. Солдаты потеряли пятьдесят человек, но убили или ранили двойное количество крестьян.
В одно из воскресений весть об этом пришла в Зару. Небо мрачно нависало над городом. На улицах почти не видно было экипажей. Одетая в черное толпа двигалась между домами, переговариваясь шепотом; слышно было журчание фонтанов. Удушливый сирокко лениво скользил над головами, отнимая мужество.
Неожиданно, точно по молчаливому соглашению, все дошли до Пиацца делла Колонна и остановились там, тихие, печальные и непокорные. Вдруг на опрокинутой тележке очутился Павиц, он прислонился спиной к двухтысячелетней колонне и начал говорить. В первый раз после многих недель его слова опять сопровождал ропот возбужденных умов. Он опять чувствовал горячий трепет сердец и был счастлив. В это время на узких улицах показалась колонна пехоты, приближавшаяся беглым шагом. У входа на площадь она остановилась, примкнула штыки и медленно пошла вперед. Толпа отступила, бросилась в сторону и рассеялась по улицам. Только вокруг колонны столпилась кучка людей, окруженная солдатами: ее задержала ораторская трибуна. Штыки опрокинули все. Один из солдат угрожающе приставил свой штык к груди беспомощного старика. Это был отец одного убитого в Спалато; он еще ничего не видел от слез, которые вызвала у него на глаза речь Павица. Было очевидно, что он погиб. Павиц, ломая руки, громко заклинал нападающих. Но он понимал, чего требовали от него обращенные к нему бледные лица. — Спаси старика! — было написано на всех. Он отпрянул назад: его взгляд встретился со взглядом герцогини. Она лежала в раме окна и пристально смотрела на него. Она открыла рот и крикнула что-то; ее слова затерялись в испуганном крике народа. Но Павиц понял: — Спрыгни вниз! Закрой собой старика! — приказывала она. Старик уже лежал на земле, на его разорванной рубахе была кровь. Павиц схватился за сердце, бледный, как труп. Затем его нежную кожу вдруг залила краска. Он торопливо слез со своего пьедестала, схватил мальчика, сидевшего на корточках у колонны за его спиной, и исчез в портале дворца Асси.
Рущука, среди целой толпы зрителей, задержали два ухмылявшихся унтер-офицера. Его живот колыхался, цилиндр съехал на затылок, руки и ноги мучительно тряслись; он указывал на спешившего трибуна и лепетал в неудержимом страхе:
— Этот вот один сделал все, поверьте мне, господа! Я простой купец… Вообще я не имею ничего общего с этой дамой!
Павиц медленно, с опущенной головой поднялся по лестнице. На душе у него было так, как будто он, совершив позорное деяние, должен был предстать перед судом. Старик истекал кровью. Павиц содрогнулся, представив себе это. Он вспомнил господ Палиоюлаи и Тинтиновича, которые ворвались к нему и были избиты. О, он не сделал этого, как думала герцогиня, собственноручно. Он был не в силах сознаться ей, что избил до полусмерти изящных придворных его слуга, гигант-морлак. «Да, когда они уходили, — думал Павиц, поглощенный ужасным воспоминанием, — с их лбов сочились красные капли!»
— А ведь я силен! — пробормотал он перед дверью будуара.
Она быстро пошла ему навстречу.
Он неуверенно сказал:
— Ваша светлость, оплакивать приходится только одну жертву.
— Нет, две: крестьянина и вас!
Он вздрогнул и опустил глаза. Она была так же бледна, в рамке черных волос, и казалась такой же застывшей, как в тот день, когда он изнасиловал ее, как возмутившийся раб. Сегодня его совесть была еще менее чиста.
— Что одного крестьянина закололи, — сказала она, — это незначительная случайность. Но мое дело требовало, чтобы вы его спасли.
— Ваша светлость, я отец.
— Или, если вам это понятнее: вы позволяете любви народа окружать себя романтизмом, но для крестьянина, которого закалывают, вы не двинете пальцем.
Он схватил мальчика, державшего за фалды его сюртука, и толкнул его к ней.
— Ваша светлость, я отец!
— Ах, да, вечно ребенок! Вы невыразимо надоели мне своим ребенком. Неужели вы не можете взять ему бонну?
— Я очень люблю его…
Он прибавил задумчиво, почти удивленно, как будто только сейчас осознав это:
— Это именно и нравится народу…
— Тогда выбирайте между мной и народом!
— Ваша светлость! Значит, я должен был сделать своего ребенка сиротой и… и… принести себя в жертву?
— Разве это не разумеется само собой?
Она повернулась к нему спиной. Он задыхался. Неужели она не знает жалости? Он начал лепетать уверения:
— Пожертвовать собой… Да, конечно, я жертвую собою. Но неужели я должен дать себя на растерзание пьяным солдатам? Неужели нет более достойной жертвы? Ваша светлость, я ежедневно приношу жертвы ума и сердца. Меня и мое слово травят власти. Я должен буду с кровавыми слезами смотреть на муки моего народа сквозь решетки тюрьмы. Ваша светлость, я уже раз сидел в тюрьме…