Одного нельзя было отличить от другого. Усы, холодные, усталые глаза, ослепительное белье и брильянты, красовавшиеся всюду, где только можно было, — все это было у них общее. Оба поклонились одновременно. Казалось, они принадлежали к тому роду мужчин, которые, благодаря своим изысканным манерам, являются украшением любой гостиной, и от которых можно ждать, что в критическую минуту, после карточного проигрыша, они способны оторвать у женщин мочки ушей, в которых висят драгоценные камни. Брильянты, сверкавшие на их гибких телах, они, быть может, добыли собственноручно в рудниках Индии. Один взгляд на их жесткие, изящные, усеянные тонкими, как волосок, морщинами лица вызывал в представлении множество странных историй. Если бы династия Кобург когда-либо пала, господа Палиоюлаи и Тинтинович могли бы променять королевский дворец Далмации на игорные залы Монако, всегда одинаково уверенные, в качестве ли придворных или в качестве крупье.
Будущая королева сказала:
— Барон Перкосини, майор фон Гиннерих.
Стройная, изящная фигура камергера вся перегнулась. Его почтительная улыбка была мягка, как его кудрявая бородка; но его взгляд оценивал и крал. Своими белыми зубами и мягкими руками он предлагал себя в качестве молчаливого друга, бескорыстного почитателя и тонкого посредника во всех тайнах. Он считал возможным все и сомневался во всем, за исключением ценности денег.
Гиннерих не сомневался ни в чем; возможным для него было только то, что существует. Он был гигантского роста, у него было покорное, давно небритое, с рыжей растительностью, лицо. Он поклонился, звякнув шпорами.
— Да, герцогиня, это Гиннерих, необыкновенно верный человек! — неожиданно крикнул принц Фили, вскакивая со стула. Он одной рукой обхватил своего адъютанта за бедро, и, согнувшись, весь сияя, улыбался ему снизу вверх, точно обезьянка у подножья немецкого дуба. Вдруг он вспомнил о чем-то другом.
— А вас видели, герцогиня. Знаете, это нехорошо с вашей стороны, что вы гуляете с другими людьми, а не с нами.
— Что вы хотите сказать, ваше высочество? — спросила герцогиня.
Фридерика пояснила:
— И притом с человеком, который, может быть, не вполне заслуживает такой чести.
— С государственным преступником, ваша светлость, — любезно прибавил Перкосини.
Принцесса Фатма произнесла тонким, нежным голоском:
— С опасным субъектом, герцогиня.
Дамы Палиоюлаи и Тинтинович тихо взвизгнули. Их мужья подтвердили с убеждением:
— Очень опасным субъектом, герцогиня.
Она была искренне изумлена.
— Доктор Павиц? Это была случайная встреча. Он производит впечатление добродушного, довольно тщеславного человека.
— Ах, нет!
— Страшно наивного для его возраста, — докончила она. — Это то, что называют «верующей натурой», как мне кажется.
— Да, это…
Фили ребячески засмеялся. Остальные члены общества серьезно переглянулись.
— Простите, герцогиня, это божественно.
— Мой милый, это не божественно, — поправила его высокая, бесцветная супруга.
— Этот Павиц, ваша светлость, наш опаснейший революционер. Он подстрекает наш добрый народ, он хочет прогнать нас. Он хочет, чтобы мы окончили свою жизнь в изгнании или на гильотине.
Она говорила кислым тоном, исключающим всякое противоречие.
— Если ваше высочество убеждены в этом… — сказала герцогиня.
— Это так.
— Тогда надо было бы поговорить с ним. Впрочем, он уже сидел в тюрьме, это я нашла великолепным. Вы могли бы посадить его опять.
— Если бы это теперь было возможно.
— Да в этом, конечно, и нет необходимости. Он не совершит никаких насильственных поступков, он набожен.
— Потому что он нуждается в духовенстве.
— Такой лицемер! — воскликнул Фили. — Он заодно с ие-зу-итами.
— Ваше высочество, позвольте, — нежным голосом сказал Перкосини. — Спрашивается, насколько важным следует считать этого господина. Несомненно, его легко было бы успокоить небольшим количеством денег.
— В этом я сомневаюсь, — сказала герцогиня.
— Деньгами! — возмущенно крикнул Тинтинович. — Палкой!
— Палкой, хотели вы сказать, барон! — крикнул Палиоюлаи.
Их супруги сладко спросили:
— Ведь вы его уже раз поколотили? Если его высочество хочет этого, сделайте это еще раз. Не правда ли, Евгений! Не правда ли, Максим?
— Ах, это вы тогда совершили экзекуцию! — сказала герцогиня. — Скажите, пожалуйста, господа, нет ли рядом с домом доктора Павица аптеки, где можно получить перевязочный материал? Я спрашиваю так, между прочим.
Оба растерянно вытаращили белки глаз, разинули рты и показали свои челюсти, точно два больших, темных щелкунчика. Герцогиня с досадой размышляла: «Чего ради я волнуюсь из-за этого Павица? Но глупость всех этих людей заставляет меня принять его сторону». После неловкой паузы принцесса тягуче заговорила:
— Нет, я считаю невозможным устранять все жалобы с помощью палки. Но они должны быть устранены В ближайшем будущем я думаю открыть народную столовую. Я уже отдала барону Перкосини относящиеся к этому распоряжения.
Камергер поклонился.
— В следующую среду опять начинаются наши вязальные вечера у Dames du Sacre Coeur. В субботу очередь за молодыми девушками. Прошу помнить это, mesdames. Народ получит суп и шерстяные куртки, это мое твердое решение. Затем, духовная пища. Мы теперь, конечно, католики…
— Конечно, — громогласно подтвердил фон Гиннерих.
— Тем не менее я думаю, что мы можем основать библейский кружок. Вы усердно ходите с подписными листами в пользу церкви Примирения во имя Фридерики, messieurs Палиоюлаи и Тинтинович. Не забывайте барона Рущука; эти евреи умеют давать.
Будущие крупье закатили белки глаз к небу.
— А празднества? — спросила принцесса Фатма, неожиданно появляясь близ освещенного стола.
— Где же благотворительные празднества, дорогая Фридерика? Какой-нибудь базар, рождественские ясли — ведь вы это так называете, не правда ли? Беата Шнакен будет продавать куклы; она восхитительно одевает кукол. У меня будет турецкая кондитерская. Mesdames Палиоюлаи и Тинтинович…
— И бал! — попросила madame Тинтинович.
Фатма огорчилась.
— О, нет, бала не надо!
Она беспомощно заковыляла на своих коротких ногах к Фридерике Шведской и неуклюже бросилась ей на шею.
— Милая, пожалуйста, не надо бала!
Принцесса успокоила ее.
— Дорогая, я тоже против танцев. Я даже хочу побудить директора полиции закрывать кабачки в девять часов вечера. Затем я думаю подействовать на женщин, чтобы они перестали ездить на велосипедах, а вместо этого варили варенье, что я нахожу более нравственным. Вообще безнравственность должна прекратиться. Вот, кажется, и все. Или я что-нибудь забыла?
Никто не собирался что-либо добавлять.
— Как хорошо, дорогая герцогиня, что вы навели меня сегодня на это. Социальный вопрос должен, наконец, перестать существовать, — закончила принцесса, заметно раздраженная.
Супруга турецкого посланника шумно ударила себя в пышную грудь, и на лице ее выразилось удивление.
— Я не понимаю, чего вы так хлопочете. Вы слишком неопытны. Послушайте, что сделал мой муж, когда был пашой в Малой Азии. Христиане пришли с полей, с ними были и правоверные, и всем им было нечего есть, и они были страшно раздражены. Мой муж велел сказать им, что у него есть много муки, и чтобы они пришли во двор замка. Они пришли, и как только они очутились между высокими стенами, мой муж велел запереть ворота, и…
Фатма прервала себя смехом. Она щебетала как ребенок.
— …и их всех вырезали. Ха-ха! Вырезали. — О! О! — вырвалось у дам Палиоюлаи и Тинтинович, и в их вздохах смешивались ужас и желание.
— Они толкались и кричали, как свиньи на тесной телеге мясника, когда их стаскивают одну за другой.
Принцесса снисходительно улыбнулась.
— Нет, моя милая Фатма, у нас это вызвало бы слишком много шуму.
Фон Гиннерих шумно переступил с ноги на ногу.
— К сожалению! — вдруг крикнул он, побагровев. Анекдот гаремной дамы воодушевил прусского майора.
— Мы остаемся при супах и шерстяных куртках, — решила Фридерика Шведская.
— Не правда ли, моя милая герцогиня Асси, вы возьмете на себя почетное председательство в каком-нибудь из моих благотворительных учреждений? Ведь вы тоже интересуетесь разрешением социального вопроса.
— Ваше высочество, я еще никогда не думала об этом. Возможно, что когда-нибудь мне вздумается.
Со всех сторон посыпались изумленные вопросы.
— Но почему же тогда ваша светлость интересуетесь Павицом?
— Почему вы были у морлаков?
— Уже два раза?
— Потому что я скучала, — объяснила герцогиня. — Тогда я вспомнила о народе. Народ — это самое странное, что я знала в жизни. Всегда, когда я встречалась с ним, он был для меня загадкой. Он приходит в ярость из-за вещей, которые должны были бы быть для него совершенно безразличными, и верит в вещи, которые только помешанный может считать истинными. Если ему бросить кость, как собаке, — а в чем, в сущности разница? — он ее, правда, будет грызть, но не станет вилять хвостом. Ах, это всегда больше всего возбуждало мое любопытство. Поэтому я не верю и в то, что супами и шерстяными куртками все будет улажено…
— В этом, ваша светлость, вы заблуждаетесь, — высокомерно сказала принцесса. — В этом вы решительно заблуждаетесь.
Герцогиня продолжала:
— Император Наполеон очень заботился о своем народе. Париж процветал и становился все жирнее. Я не думаю, чтобы там было много людей без супа и шерстяных курток.
Кто-то простонал:
— Ах, Париж!
— Тем не менее, народ с неистовством бросился в эту излишнюю и неразумную войну. Во время наших путешествий меня поражало многое, но больше всего черная толпа и среди нее, в желтом свете газовых фонарей, бледные, потные лица, кричащие: «В Берлин!»
— Ах, Париж!
— Ваша светлость, вы присутствовали при всем этом до самого конца. Вы, наверное, можете сказать нам: где Аделаида Трубецкая?
— И д'Осмонд?
— И графиня д'Ольней?
— И Зози?
Герцогиня пожала плечами.
— Говорят, что маленькая Зози любит коммунара. Она стоит на улицах на опрокинутых шкапах и омнибусах и заряжает ружья.
— Quelle horreur! После маркиза Шатиньи — коммунар!
Madame Палиоюлаи с горечью сказала:
— События в Париже просто гнусность. Посмотрите, какие перчатки я принуждена носить. Из Парижа я, конечно, их больше не получаю. Мыслимо ли это?
— Но Фридерика успела еще получить шляпу. Послушайте, герцогиня, вы должны посмотреть ее! — взволнованно воскликнул принц Фили. Вдруг все закричали, перебивая друг друга. Дамы торопливо хватали и показывали свои веера, кружева, браслеты. Перкосини в оживленной беседе старался пробудить в герцогине общие воспоминания о праздничных днях. Бесцветное лицо принцессы слегка порозовело. Палиоюлаи и Тинтинович с мужественно сдерживаемой скорбью напоминали друг другу об игорных домах, которые оба знали, и хорошо знакомых обоим альковах известных дам. Слово «Париж» наэлектризовало их уставшие в тяжелом воздухе далекой провинции сердца. Сияние города-светоча доходило и до этого далекого моря, и людям, жившим здесь, он казался сказкой, желанным мифом. Его имя, произнесенное перед этими людьми Востока, производило на них такое впечатление, какое производят на детей Запада сказки «Тысячи и одной ночи». И едва вернувшись из поездки в Париж, они думали об источниках для покрытия расходов на новую: дамы — об экономии на обедах, на белье, кавалеры — о тотализаторе и карточных столах, монархи — о народе.
Принцесса Фатма с напряжением атлета поставила свою тяжелую ногу на стул и предлагала всем убедиться, что ее мягкий кожаный башмак облегает икру до самого колена.
— Это Париж, — благоговейно говорила она. Чтобы опять попасть на пол, она оперлась всей тяжестью о плечо наследника престола, который стоял, с любопытством нагнувшись над ней. Он задыхаясь вырвался из объятий прекрасной женщины, поднес ко лбу носовой платок и пробормотал неуверенно, искоса бросая взгляд на фон Гиннериха:
— Терпеть не могу женщин.
Еще не совсем придя в себя, он крикнул с насильственной веселостью:
— Что вы скажете, герцогиня, о нашей Фатме? Правда, она прелесть?
Она протянула турчанке руку.
— Из всех мнений, которые здесь были высказаны, ваше понравилось мне больше всего. Оно было искренне.
— Ваша светлость слишком любезны, — с милой детской улыбкой ответила Фатма. Фили зашептал:
— Ну, остальные наговорили чересчур много глупостей. Ваша светлость знаете: если бы я мог… Мне, к сожалению, не позволяют ничего, но с остальными прошу меня не смешивать. Фридерика болтает бог знает что…
Фатма вмешалась.
— Ни слова против вашей жены, ваше высочество. Она моя подруга.
— Потому что у вас обеих такие милые мужья. Вы вечно торчите вместе и рассказываете друг другу как вам хорошо живется.
— Я хотела бы познакомиться с пашой, — сказала герцогиня.
— Я приведу его к вам, ваша светлость. О, он силен и энергичен, — с почтением заявила Фатма.
— Такое именно впечатление он произвел на меня но вашему рассказу.
Фатма вздохнула.
— К сожалению, он не верен мне, — точь-в-точь, как вот этот моей бедной Фридерике.
— Посмотрите-ка на нее! — воскликнул Фили. — Вам ли возмущаться против существующего порядка вещей? У паши есть свой гарем, так оно и должно быть, и у меня тоже свой гарем.
— У вас тоже, ваше высочество?
— Разве я не могу иметь их всех? Палиоюлаи, Тинтинович, что вы думаете? Шнакен тоже хочет меня! Мне прямо неловко, когда она это показывает перед всем обществом. Перкосини тоже негодяй. У него всегда есть девочки, которых он мне предлагает. Ах, что там…
Он полуотвернулся и, запустив бледную ручонку в редкие бакенбарды и надув губы, уставился в землю.
— Терпеть не могу женщин.
Фатма опять вздохнула, погруженная в свои мысли.
— Если бы только я могла тоже хоть раз изменить ему.
— Паше? — спросила герцогиня. — Ведь вы любите своего мужа?
— Именно потому. Пусть он почувствует, каково это. Но в том-то и горе, что это не выходит. То, что я проделываю здесь среди христиан, в парижских туалетах, ему совершенно безразлично.
— В самом деле?
— Только в гареме — там он этого не потерпит, там не должно происходить ничего.
— Что вы? — сказал Фили, опять возбуждаясь.
— Потому-то мне так хотелось бы привести в гарем мужчину… Так хотелось бы, — повторила она, складывая руки.
— Ах, возьмите меня, — просил принц.
— У паши, вероятно, есть кривая сабля? — улыбаясь спросила герцогиня.
— В том-то и дело, — подтвердила Фатма, широко раскрывая глаза.
Наследник престола хотел что-то сказать, но торопливо закрыл рот. Его супруга вынырнула из глубины своего кресла, ее высокая фигура бесшумно скользнула к беседовавшим. Фатма отошла с Фили. Принцесса положила свою холодную худую руку на руку гостьи и заговорила с заметным смущением.
— Как вы себя чувствуете, моя милая герцогиня? Не холодно ли здесь? Как я мерзну на юге! Эти сквозняки из каминов! И эта застывшая пышность!
Она обвела безутешным взглядом позолоченную мебель королевских дворцов, наполнявшую едва половину комнаты.
— И потом духовная пустыня. Когда мы дебатируем высшие проблемы, вы не должны думать, дорогая герцогиня, что я довольствуюсь пустыми фразами, которые носятся здесь в воздухе. Не смешивайте меня с окружающими…
— Как можно! Ваше высочество так много размышляли…
Но принцесса, казалось, все еще не успокоилась.
— Если бы народ знал, — мы, сильные мира сего, тоже не всегда счастливы, — протяжно сказала она, и затем тихо, торопливо, как бы вдруг решившись, прибавила:
— Посмотрите на моего бедного мужа… Мы оба достойны сожаления. Каждый пользуется его слабостью. Перкосини, по-видимому, продает ему коньяк. У барона чересчур развиты коммерческие наклонности. А женщины! Все бросаются на шею наследнику престола. В Стокгольме я и не подозревала, что существуют подобные нравы. Он иногда плачет у меня на груди и жалуется мне, — но что вы хотите, он слаб. Очень слаб.
Она впилась своим неподвижным, бледным взглядом в лицо герцогини. Умоляюще, прерывающимся голосом она пролепетала:
— Я знаю, он преследует вас. Останьтесь хоть вы холодны и стойки! Хоть одна порядочная женщина… Как я уважала бы вас!
Герцогиня не успела ответить. Она ощутила еще раз пожатие холодных пальцев на своей теплой руке, затем Фридерика отошла к прислушивавшимся придворным. Фили тотчас же очутился возле герцогини.
— Она жаловалась вам на меня? — прошептал он. — Конечно! Настоящий крест — эта женщина. Неужели она не может быть покладистее? Взяла бы пример с моей мамы! Та только на днях подарила папе портрет Беаты в натуральную величину. Моя мама благородная женщина, удивительно благородная женщина, — вы не находите этого, герцогиня?
— А, королева подарила его величеству портрет его приятельницы!
Она отвернулась; она вдруг почувствовала, как далека она от этих людей и их душевной жизни.
— Вы были сегодня молчаливы, ваше высочество, — сказала она. — Надеюсь, вы не в мрачном настроении?
— Как же иначе! Здесь, у моей жены я получаю только чай, — хоть плачь! Когда у меня нет коньяку, герцогиня, я сейчас же начинаю думать о своем неудовлетворенном честолюбии и о том, какой я неудачник. Тогда мне хочется надеть свой белый воротник.
— Белый воротник?
— Вы еще не знаете? Мой воротник инфанта, белый, шитый золотом и подбитый соболем. Да, герцогиня, точь-в-точь, как воротник дона Карлоса. Ах, дона Карлоса я люблю, как родного брата! И не братья ли мы? Его судьба такая же, как моя. Неудовлетворенное честолюбие папы — все совершенно то же. У меня — мой Гиннерих, у него — его Родерих. Только с мачехой разница: я совсем не хочу Беаты; только она хочет меня… Но костюм инфанта, в самом деле, шикарен, вы не находите, герцогиня? Если бы я мог когда-нибудь показаться вам в нем. Я хочу просить вас…
Он поднялся на цыпочки и шепнул, дрожа от желания:
— Герцогиня, доверьте дону Карлосу ключ от вашего кабинета!
Она откинула голову, чтобы не чувствовать его дыхания. Она не поняла его просьбы и равнодушно заговорила с подошедшим бароном Перкосини. Наследник престола погрузился в свои мысли.
Камергер сказал:
— Наш первый обмен взглядов на отношение к народу, вероятно, вызвал в вашей светлости различные мысли. Не правда ли, каждое слово отзывалось провинцией. Все — с такой важностью и без всяких сомнений. Приходится идти за всеми… но про себя улыбаешься, как улыбаются в Париже.
Он тонко улыбнулся.
— Я надеюсь, что ваша светлость не смешиваете меня с моими здешними друзьями.
Она возразила:
— Конечно, нет. И скажите, пожалуйста, господам Палпоюлаи и Тинтинович, а равно и их супругам, что я их не смешиваю ни с кем.
Она простилась с принцессой. Фили хотел выскользнуть из двери вслед за нею, но тяжелый взгляд адъютанта приковал его к месту.
Едва герцогиня очутилась за дверью, как все эти оставшиеся позади лица исчезли из ее памяти, точно погрузившись опять в густой туман скуки и ограниченности. Усталая и расстроенная, вспоминала она несколько бесцельно бродивших фигур, между которыми сновали лакеи с чашками чаю и конфетами. В следующие дни она с удовольствием думала о Павице; его слова раздавались у нее в ушах, они звучали почти значительно. Она написала ему.
Он тотчас же явился в безукоризненно сшитом сюртуке. Свою шляпу с полями он оставил в передней. Она подумала: «Он мог бы быть государственным человеком».
— Вы уже однажды сидели в тюрьме, — сказала она. — Это может легко случиться опять. К вам относятся недоброжелательно.
Он сел с жестом, в котором выражалась вся тяжесть его презрения.
«Нет, не государственный человек, — подумала герцогиня. — Но почти артист».
Павиц заявил:
— Ваша светлость, в опасности я сильнее всего. Тогда, прежде чем придворные лизоблюды наложили на меня руки, я жил опьяненный сознанием своей силы. Я говорил ежедневно, по крайней мере два раза, с народом, я не отгонял от своего порога ни одного из угнетенных и обремененных, а между тем мне приходилось тогда ухаживать за смертельно больной женой. Я могу сказать, ваша светлость, что я оплакивал жену под остриями кинжалов.
Он сделал несколько твердых шагов; ему стало трудно сидеть на месте. Его голос смягчился в интимной обстановке. На воздухе он раздавался далеко вокруг, здесь он осторожно жался к штофным обоям и терялся в темных углах. Только его движения оставались широкими, как-будто он стоял на морском берегу, в обширных равнинах, и его должны были видеть самые задние из десятков тысяч зрителей.
— Ваша жена умерла?
— Они оторвали меня от ее трупа. Я читал библию. Потому что…
Он сел.
— Потому что я имею обыкновение читать библию.
— Для чего собственно?
Он посмотрел на нее с глубоким изумлением; затем сказал, запинаясь:
— Для чего… для чего… Ну… это доставляет мне радость… и это помогает, ваша светлость, это помогает. Как часто я молился в опасности, во время странствований по ущельям Велебита и его крутым откосам. Еще совсем недавно, во время одного переезда с бароном Рущуком. Мы ехали по делам, был яростный северный ветер: ваша светлость, помните. Наша лодка чуть не перевернулась, на нас надвигалась чудовищная волна. Я не смотрел на нее, я смотрел на небо. Волна отхлынула перед самой лодкой. Я обернулся к еврею, он был мертвенно бледен. Я сказал только: я молился.
Она разглядывала его.
— От вас, доктор, я узнаю все новые вещи… И все вещи, которых я не ждала от вас.
Он скорбно улыбнулся:
— Не правда ли? Революционер не должен иметь сердца, трибун не должен иметь частной жизни? Но я набожный сын бедных людей, я люблю свое дитя и читаю с ним вечернюю молитву. Душевная жизнь моего народа, ваша светлость, — вот чего никогда не поймут эти чужие, живущие среди нас.
— Опять чужие. Скажите, Пьерлуиджи Асси, проведитор Венецианской республики, был чужим в этой стране?
Он смутился, поняв свою ошибку.
— Я не принадлежу ни к итальянцам, ни к морлакам. Ваш народ не интересует меня, любезный доктор.
— Но… любовь целого народа! Ваша светлость, вы не знаете, что это значит. Посмотрите на меня, меня окружает изрядное количество романтики.
— Это вы уже говорили… Воспламенить меня могла бы мысль ввести в этой стране свободу, справедливость, просвещение, благосостояние.
Она делала долгие паузы между этими четырьмя словами. Казалось, эти понятия возникали в ней, по мере того, как она говорила, в первый раз в ее жизни. Она прибавила:
— Вот моя идея. Ваш народ, как я уже сказала, мне безразличен.
Павиц не находил слов.
— Здесь господствует клика мелких людишек, — сказала герцогиня, — провинциальной аристократии, которая в Париже была бы смешна. При дворе собираются полудикари и педанты-мещане и щеголяют друг перед другом грубостью. Это мало отрадное зрелище, поэтому я хотела бы уничтожить его.
Она говорила все решительнее. В ее уме вдруг оформился целый ряд идей, и одна влекла за собой другую.
— Что делает король? Мне говорят, что он раздает милостыню. В кружке принцессы много толкуют о супах и шерстяных куртках, что я нахожу слишком дешевым средством. Вообще король — это нечто излишнее или будет излишним. Свободный народ (посмотрите на Францию) повинуется самому себе. Даже законы, — я не знаю, нужны ли они, но они достойны презрения.
Павиц сказал, оцепенев:
— Ваша светлость — анархистка.
— Почти. Пожалуй, пусть будет кто-нибудь для ограждения свободы. Только для этого и нужен король.
Он глубоко вздохнул от удовольствия, ему показалось, что он открыл ее человеческую слабость.
— Или королева, — значительно добавил он.
Она повторила, пожимая плечами:
— Или королева.
Затем она встала.
— Приходите опять, доктор. Нам надо еще многое сказать друг другу.
— Ваша светлость, вашего приказания достаточно, чтобы привести меня сюда в любой момент.
— Нет, нет. Вы работаете, я сижу сложа руки. Приходите, когда у вас будет время.
Его охватило радостное возбуждение. Сознание, что его оценили по достоинству, придало ему мужества для долгого благодарного поцелуя руки. И когда он удалился, сознание, что он касался губами тела герцогини Асси, несло его точно на крыльях.
Она узнала от Павица, что для осуществления ее планов нужно много денег, и была изумлена.
— Необходима неслыханная агитация и звонкие поощрения на все стороны.
— Это, очевидно, новая особенность народа. За то, что ему дают свободу, справедливость, просвещение, благосостояние, он еще требует на чай.
Трибун опустил голову.
— Но я ничего не имею против, — заявила герцогиня.
Затем он предложил ей для финансовых операций барона Рущука.
— Этот Рущук уже банкротился во всех придунайских государствах и в Вене, где сделал то же самое, был оправдан блестящим образом. Теперь его считают в десять миллионов.
Герцогиня сделала движение. Павиц опомнился: восхищение адвоката ловким финансистом было быстро подавлено моральным неодобрением, которое он возбуждал у представителя народа.
— Я не оставлю вас, ваша светлость, в сомнении относительно нравственных качеств Рущука. Я очень неохотно привожу наше дело, священное дело моего народа, в соприкосновение с этой подозрительной личностью. Совесть горько упрекает меня… но…
— Почему же, он, кажется, способный человек?
— Способный и опасный. В данное время он держится спокойно, но мне приходится иметь с ним дело, и я знаю, какое честолюбие грызет его. Он хочет стать министром одной из стран европейской Азии, где он был осужден in contumaciam: они должны склониться перед его блеском. Если ваша светлость уполномочите меня предложить ему пост министра здесь, в этой стране… Конечно, человек он в высшей степени недостойный.
— Что нам до этого? — решила она. — Если только он может помочь нам. Те, кто осудил его, несомненно, не лучше. К кому же обратиться?
Она пригласила его к себе. Рущук был необыкновенно элегантный господин, с красным, изрытым оспой лицом, густо обросшим курчавыми черными волосами. В красивых панталонах колыхался мягкий живот, а тонкие руки торопливо и угловато рассекали воздух. Усевшись напротив герцогини, он сейчас же заговорил о злополучиях бедного народа и о счастливых странах под владычеством мудрых и прекрасных королев; от него пахло мускусом. Она ничего не ответила; он потер руки и дал заметить, что они вымыты одеколоном. Затем он развернул свой носовой платок; можно было подумать, что он вынул из кармана букет фиалок. Он хлопнул себя по жилету и взмахнул животом, точно кадилом: из него поднялось облако пачули.
«Опасен? — подумала она. — Да, ведь, он смешон».
Чтобы испытать мгновенным капризом свое счастье, она тут же поручила ему верховный надзор за управлением всех своих владений, обширных, раскинувшихся по всей Далмации, поместий покойного герцога, островов Бузи, Лисса, Кирцола с их ценными рыбными ловлями. И увидя себя во главе этого огромного состояния, Рущук тотчас же стал вдвое увереннее. Уходя, он сказал дружески наставительно:
— Итак, деньги должны все увеличиваться в количестве и доставлять нам все больше друзей.
Прежде, чем год пришел к концу, стали поговаривать, что грабежи и разбои сильно участились. Разбойники спустились с гор в большем количестве, чем всегда. У итальянцев поджигали хлеба и рубили оливковые деревья. В один прекрасный день они находили все свои виноградные лозы изрезанными еще прежде, чем ягоды успевали созреть. Зимой 72 года из Зары на юг отправились два полка стрелков; среди утесов и на скалистых островах восставшие славяне боролись за свободу, которую им обещала неизвестная женщина, далекая, никогда не виданная королева, о которой они мечтали, о которой пьяные лгали друг другу в кабаках, и к которой обращали свои жалобы и молитвы. На улицах герцогиня чувствовала, как к ней в экипаж проникали напряженные, серьезные взгляды. Под своими окнами она слышала торопливые, шаркающие шаги. Это были сандалии восьмидесяти худых, смуглых парней, которые, засунув руки в штаны из козьих шкур, робко стояли под колоннами и, как очарованные, смотрели вверх.
Однажды Павиц с торжественным видом объявил о прибытии маркиза Сан Бакко. На мгновение ее сердце забилось сильнее: там, где появлялся этот старый буревестник, грозили восстание, переворот, политическая авантюра. Он отдавал свое воодушевление и свой кулак грекам, полякам и южно-американским борцам за независимость, французской Коммуне, молодой России и итальянскому единству. Свобода была лозунгом, на звук которого он отзывался без промедления. Он услышал его мальчиком и убежал из дому, за молодую Италию попал в тюрьму и, вырвавшись из ее стен, поспешил в Америку к Гарибальди, своему герою. Он грабил в качестве корсара императорские бразилианские корабли и в качестве диктатора господствовал над экзотическими республиками; от утонченных варваров он терпел смешные пытки, в лагунах гигантских рек вел свободную, как птица, жизнь бродяги, воровал коров и бросал вызовы государствам: все во имя свободы. В Италии, куда он последовал за своим вождем, каждая пядь земли еще сохраняла следы великого борца. Чтобы вспахать ее для семян свободы, он взрыл каждую глыбу родной земли своим мечом.
Теперь, в пятьдесят лет, пылкий и властный боролся он в римской палате за красного генерала. Он был строен и гибок, с большими, голубыми, как бирюза, глазами. Рыжая бородка плясала при каждой гримасе нетерпеливых губ, белые, как снег, волосы вздымались над узким лбом.
Он попросил гостеприимства у герцогини; отели ему не по средствам, сказал он. Он был очень беден, так как отдал свободе человеческого рода не только молодость, но и состояние.
Он тотчас же принялся сопровождать Павица в его агитационных поездках по стране. Он употреблял более решительные слова, чем трибун, кричал еще громче, кипел, размахивал руками, возбуждал к восстанию, подстрекал к дракам и, после отчаянного сопротивления, шествовал между двумя деревенскими полицейскими к какому-нибудь жандармскому посту, где, презрительно кривя губы, бросал свое имя: «Маркиз ди Сан Бакко, полковник итальянской армии, кавалер ордена итальянской короны, депутат парламента в Риме». Телеграмма из Зары освобождала его. Он возвращался домой и, неутомимо шагая взад и вперед перед герцогиней, высоким, сдавленным, привыкшим к команде голосом, отрывисто выкрикивал: