Да, говорил себе рабочий, всякий, кто имеет хоть какие-нибудь преимущества перед нами, тем самым участвует в заговоре против нас. Между теми, кто владеет хоть чем-нибудь, и нами, у кого ничего нет, лежит такая же пропасть, как между рабочими и богачами. Вся буржуазия, до беднейших ее слоев — это мир, отрезанный от нас, оттуда доносятся к нам лишь слабые отзвуки, а от нас туда — ничего, решительно ничего.
Он думал: «Каждый рабочий слышал уже мою историю. Ведь Динкли наверняка не смогли удержать язык за зубами, но Клинкоруму ее никто не расскажет. Каждый тряпичник знает, что Гаузенфельд на самом деле наш и должен достаться нам. Только эти трое торгашей там, позади меня…» Бальрих даже плюнул при мысли о такой тупости и глупости; они хватаются за свои акции и не видят, как почва ускользает у них из-под ног.
Перед закусочной стоял оглушительный шум: рабочие играли в кегли. Когда Бальрих проходил мимо, они притихли.
Он вошел в закусочную и сел на скамью между двумя рабочими. Один чуть отодвинулся, а на лице сидевшего напротив Бальрих прочел явную враждебность. Они не доверяли ему, он стал как те, другие; а тем нельзя было доверять. Товарищи были правы. Чтобы расположить их к себе, он старался держаться как можно скромнее. Но вот вошел Гербесдерфер, почтительно посмотрел на него сквозь круглые очки и вдруг так поспешно сорвал шапку с головы, что она упала на пол. Бальрих мгновенно вскочил и, опередив Гербесдерфера, поднял ее. Когда он снова сел за стол, его сосед опустил ему руку на плечо и сказал:
— Я все знаю.
«Я знаю, ты наш, ради нас ты разучился смеяться и веселиться с нами, и жизнь твоя труднее и горше нашей», — казалось, говорил он.
Выходя из трактира, Бальрих столкнулся в дверях с Симоном Яунером.
Тот протянул ему правую руку, а левой сделал жест, словно заверяя его в чем-то, быть может, в том, что умеет молчать. Еще бы ему не молчать, когда каждый уже успел его предупредить: если господа узнают про замыслы Бальриха, Яунеру не миновать ножа — и он это знал. Поэтому никто не стеснялся в его присутствии. Динкль принялся за свои обычные шутки, именуя старого Геллерта «господин главный директор». Это и было и уже не было шуткой. Все заржали, Геллерт тоже; он перестал чувствовать в этом издевку, шутка скорее льстила ему.
Бальрих собирался было уйти к себе, к своим книгам, но какая-то женщина остановила его. Ее муж пьет, и она просила Бальриха помочь ей. Женщина так же смиренно склонила перед ним голову, как и его сестра Малли.
Старики, гревшиеся на солнце, оборачивались, когда он проходил, они изумленно смотрели на него и молчали особенно многозначительно. Дети, все племя детей, неизменно толпились там, где он проходил, и потом разбегались, вздымая густое облако пыли на его пути.
«Мы все заодно, — думал радостно окрыленный Бальрих. — Хоть враги и в заговоре против нас, это уже не спасет их, да и заговор этот не так уж страшен».
Кроме того, они ничего не знали. Ни один шпион ничего не донес им, они блуждают в потемках, терзаемые любопытством.
И на фабрике ощущалась их тревога. Все, вплоть до инспекторов, были свои и только усмехались в ответ на попытку кого-либо «оттуда» пронюхать, в чем дело. Но любопытных спроваживали, не дав им рта раскрыть, ибо никогда еще люди не работали с таким усердием. Ведь каждый знал: это для нас. Товар этот уже для нас, машины наши, и доказательство тому у Бальриха. И всех охватывает ни с чем не сравнимая радость в тот день, когда главный директор вместе со старшим инспектором важно шествует через цеха. Все понимают: страшно. А дойдя до котла с жерновами, где стоит Гербесдерфер, Геслинг, глядя на него в упор, отступает и идет в обход. Внезапно позеленев, он думает о том, как легко ему, Геслингу, очутиться между жерновами — достаточно одному из этих людей толкнуть его… Страх, всю жизнь терзавший рабочего Гербесдерфера, охватывает и хозяина.
Тут он увидел Бальриха, — все взоры были обращены на директора, и Геслинг почувствовал свою гибель. Он не спускал глаз с Бальриха, и все стали смотреть на рабочего. Вон тот человек, с черными бровями, тот, с широким лбом, богатырскими плечами и вихром на лбу — я у него в руках, он сильнее меня, он уничтожит меня и восстановит справедливость. Рабочие переглядываются. До него дошло! Как он дрожит!
А Бальрих стоит, крепко упершись ногами в землю, и поджидает капиталиста, с его брюхом, с его белесыми волосами, с его массивным, жестким лицом, стоит, как всегда, исполненный сознания, что все зло на свете творится по воле этого эксплуататора… Геслинг, поравнявшись с ним, останавливается, его нога на миг повисает в воздухе, на один миг, но смертельные враги уже успели помериться силой. Главный директор тут же надменно откидывает голову, а рабочий прикладывает руку к козырьку.
На дворе Геслинг, склонившись к уху старшего инспектора, спрашивает, не знает ли он, кто из этих людей обучался латыни у Клинкорума.
— Этот самый, — отвечает старший инспектор.
IV. Моральные факторы
В последующие дни люди то и дело видели Геслинга в его машине. Она мчалась в город, и не было, кажется, такого учреждения, перед которым бы она не останавливалась; а когда трогалась, рядом с Геслингом уже восседал какой-нибудь военный либо видный член правительства. Зачастую главный директор не возвращался даже вечером. Однажды утром, когда доктор Гейтейфель и его шурин Циллих проходили мимо отеля «Рейхсгоф», они увидели, как из него вышел Геслинг — подтянутый, свежий и, видимо, отлично выспавшийся. Он даже заговорил с ними. Очень важное по своим последствиям совещание задержало его здесь, пояснил Геслинг. Кроме того, с машиной случилась авария…
— И так далее, — закончил Гейтейфель, но директор сверкнул глазами:
— Что это значит? Вы не верите мне? Никакие слухи и грязные намеки меня не трогают. Я спокойно провожу время на вилле «Вершина».
А Гейтейфель добавил:
— Вдали от мира, как властелин, и, надо полагать, с личной охраной?
— Я иду своей дорогой, и пассивным сопротивлением меня не возьмешь! — отвечал Геслинг, возмущенный, уже не владея собой.
«Имеет ли он в виду настроение своих рабочих? — подумал Циллих. — В таком случае с фактами не поспоришь».
— В последний раз, когда я был у Клинкорума, они так на меня воззрились, что я усомнился, выйду ли оттуда живым.
И тут оба интеллигента злорадно отметили про себя, как побелело властное лицо главного директора.
— Я ничего не знаю, — пробормотал он. — Неизвестно, чего они хотят. Вот что самое неприятное.
Циллих и Гейтейфель с лицемерным участием принялись давать ему советы. Взять хотя бы историю с электричкой, говорили они. Теперь ясно, какую непоправимую ошибку он допустил, помешав провести ее в Гаузенфельд. Ведь Гаузенфельд — это человеческий муравейник, отрезанный от мира, люди варятся в своем соку, поэтому он и превратился в разбойничий притон.
Разбойничий притон? Геслинг решительно отверг такое сравнение.
— Нет уж, извините. Моих рабочих я крепко держу в руках, им известны не только методы моего руководства, моя неумолимая строгость, но и то, что я для них второй отец. Сейчас, кстати сказать, я еду на фабрику. Если вы, господа, хотите меня сопровождать, я буду только рад, вы убедитесь воочию, что я прав, и сами при случае сможете опровергнуть злонамеренную клевету.
Господа охотно согласились поехать с ним, но у виллы Клинкорума попросили остановить машину: им не терпелось поделиться с учителем своими наблюдениями.
Клинкорум торжествовал.
— Значит, не только меня, но и его, прямого виновника, уже захлестывают мутные волны, поднявшиеся из этой долины. Даже к его вилле подступают они и скоро поглотят Геслинга вместе со всем его выводком. Мы погибнем все вместе! — И Клинкорум высокомерно рассмеялся, так что под складками зеленого халата заколыхалось его выпуклое брюхо, а рот, окруженный прядями жидкой бороденки, открылся, обнажив длинные клыки.
Однако Геслинг отнюдь не стремился на фабрику, где подстерегавшая его тайна могла в любую минуту прорваться наружу, подобно назревшему нарыву. Он опять помчался на машине в Нетциг и, возвратясь к полудню, привез с собой генерала фон Поппа. Еще до завтрака эти господа успели осмотреть окружавшие виллу «Вершина» лес и парк. Его превосходительство фон Попп изволил заметить:
— Благодарю вас, господин тайный советник. Мои диспозиции намечены.
Вслед за этим хозяин дома повел генерала завтракать — через террасу, увитую розами, которые чуть покачивал ветерок, через сверкавшую позолотой галерею, в обтянутый белым атласом зал в стиле барокко.
Во время завтрака генерал фон Попп избегал деловых разговоров, беседа велась чисто светская. Позднее, сидя за чашкой кофе, в раззолоченной галерее, он спросил:
— Скажите, бога ради, что у вас стряслось?
Все молчали. Геслинг шумно вздохнул и, собравшись с силами, начал:
— Ничего. В сущности ничего. Ни саботажа, ни покушения, ни попытки к ограблению, ничего. Моя власть здесь по-прежнему неприкосновенна, да я и не допустил бы никакого покушения на нее, но, — закончил он нерешительно, — здесь чувствуется какой-то нездоровый дух…
Фон Попп раздраженно ввернул:
— Ну, против духов я не могу выслать солдат.
Однако племянница генерала, разведенная госпожа фон Анклам, заинтересованно посмотрела на Геслинга.
Директор убедительно попросил генерала не придавать его словам ложный смысл:
— Мятежники действуют новыми способами, они не выступают открыто, а лишь шушукаются и многозначительно переглядываются, будто им известно что-то, чего мы не знаем.
— Что это, новый вид религиозного психоза? — осведомился адвокат Бук.
Ганс подмигнул ему из-за спины дяди. Но Геслинг после некоторого раздумья проговорил:
— Как знать, у них есть своего рода вождь, которого я считаю настоящим гипнотизером.
— Как интересно! — протянула госпожа фон Анклам, поднеся к глазам лорнет.
Но Горст Геслинг, сидевший рядом с ней, убеждал ее не обольщаться иллюзиями. Ведь этот вождь прежде всего не джентльмен. Зато сестра его совсем другая — в ней чувствуется порода, — добавил он вызывающе. При этих словах госпожа фон Анклам возмущенно отвернулась.
А генерал фон Попп, весь побагровев, рявкнул:
— Вышвырните его — и баста!
Но промышленник поглядел на генерала, словно перед ним был невинный младенец.
— Да, будь это все так просто!
Вдруг на лице его появилось такое выражение, словно за спиной генерала он увидел кого-то.
— Что он затеял? — пробормотал Геслинг, заметно бледнея. — Я готов встретиться лицом к лицу с опасностью, но я должен знать, где она.
Все были подавлены, но тут же с облегчением вздохнули, когда генерал снова рявкнул:
— Пусть только выступят! Мы им покажем, в чьих руках власть!
Асессор Клоцше, ухаживавший в уголке за Гретхен, дочерью хозяина дома, высунул руку из-за ее спины и поднял кверху, словно для присяги.
— Пусть только посмеют!.. — прохрипел он, грозно выкатив глаза, и, доказав этим свою решимость, возвратился к прежнему занятию.
Сыновья Горст и Крафт, утонувшие в креслах, так что торчали только их ноги в крагах, высказались категорически «за вскрытие нарыва».
Фрау Густа, гордясь храбростью своих сыновей, а еще больше тем, что разведенная госпожа фон Анклам столь поощрительно им улыбалась, села так, чтобы отгородить их от генерала и своего мужа Дидериха и таким образом не мешать начавшемуся флирту. Анкламша чем-то походила на еврейку, но ведь она была племянницей его превосходительства, и поэтому такое сходство можно было объяснить, несомненно, лишь игрой природы.
Свой выбор госпожа фон Анклам остановила на Горсте, а не на Крафте, любимце матери. Крафт примирился с этим, — женщины его не интересовали. «Он принадлежит мне одной», — думала мать.
Между тем мысли Эмми, матери юного Ганса Бука, были заняты одним: как бы удалить сына из комнаты. Она слишком хорошо знала его и знала, что он заходит дальше, чем его отец, в отрицании своего класса, своих привилегий. Но что это с ее мужем? Он опять возражает генералу, побагровел не только он, но и Геслинг. «Мой брат Дидель, — размышляла Эмми, — очерствел. Я помню время, когда он был совсем другим. Теперь его видят только суровым, поэтому он думает, что и должен быть таким. И я знаю, — продолжала сестра свои размышления, — Дидель и муж мой уже никогда не сговорятся. Если бы только Дидерих позволил, Бук выложил бы им здесь всю правду. Ведь это же страсть Вольфганга — выкладывать правду, — рассуждала его супруга. — А потом он все-таки смиряется, даже если не согласен с чем-то, и плывет по течению. Когда-то ему, должно быть, солоно пришлось. Где же теперь найти силы и бороться, чтобы не страдали другие?»
Но Ганс!..
«Мой Ганс, — с горечью думала мать, — я трепещу за него. Пока он только в душе стоит за правду, но я предчувствую, что он захочет и на деле бороться за нее. А разве это возможно? Или мне надо желать, чтобы он стал другим, мой Ганс?»
Тут она почувствовала на себе неодобрительный взгляд своей невестки Густы. Та никогда не сомневалась в своих сыновьях, а ведь они были похуже отца. «Мой сын лучше, и все же мне приходится сомневаться. Да, жизнь сложна и запутанна», — говорила себе Эмми Бук.
А на террасе, увитой розами, у Гретхен возник спор с братьями и с Клоцше, которому надо было уходить. Худосочная, скрытная Гретхен стояла за рабочих, и возможную забастовку она даже одобряла. Но почему именно. — этого никто не мог понять. Что бы ни говорил ее нареченный Клоцше, она неизменно отвечала:
— Да ну тебя, пузан!
Наконец брат Гретхен Крафт не выдержал и открыл ее тайну.
— Эх ты, дурочка! Во всем виноват театр! Она видела на сцене забастовку, а главаря ее играл Штольценек. Понимаешь, Клоцше? Леон Штольценек — первый любовник.
Горст незаметно толкнул Крафта в бок, однако асессор спокойно отнесся к его заявлению.
— Пустяки, — добродушно пробурчал он, — театр — это совсем другое. Я там тоже аплодировал вместе со всеми.
Когда машина умчала генерала и асессора, Геслинг, оставшись в раззолоченной галерее, накинулся на зятя.
— Я очень обязан тебе за то, что ты расхолаживаешь моего генерала. Он совсем раскис. Если он не при шлет мне солдат, нам на крайний случай останется еще твоя болтовня.
Бук возразил, что слово всегда недооценивают, точно так же как недооценивают моральные факторы.
— Разве я аморален? — гневно спросил Геслинг.
— Средства, какими ты удерживаешь власть, — продолжал Бук, — те же, какими хвалятся и бунтовщики. А другие, которых они не знают, тебе так же чужды, как и им. Вы стоите друг друга! — мягко закончил Бук.
Геслинг пришел в ярость.
— Я знаю только свои права. Если рабочие выступят, в них будут стрелять. Окольные пути претят моей прямой натуре.
— Твоей прямой натуре! — повторил Бук.
— И твоей, надеюсь! — Глаза Дидериха метали молнии. — Учить одного из моих собственных рабочих латыни — это предательство, это поощрение крамольных идей! Я этого учителю Клинкоруму никогда не прощу. Но еще беспощаднее я отнесся бы к тому, кто ему платит за это.
Бук покачал головой.
— Поверь, он делает это безвозмездно, из чисто научного интереса.
— Пустая отговорка. Так может сказать каждый. И твой сын, одалживая Бальриху свои учебники, будет ссылаться на науку. Ганса теперь с ним водой не разольешь.
Бук отступил и уже робко, без иронии, сказал:
— Ганс? Но он ведь ребенок, не правда ли? В его возрасте дружат, не считаясь с рангами…
Ганс, притаившийся за камышовой кушеткой с горой подушек, все это слышал. Он закрыл лицо руками. Отец отрекается от него. Отец лжет. Папа и он, Ганс, — оба вынуждены лгать дяде Геслингу… Он тихонько выполз из-за кушетки, прячась под гирляндами роз, и ускользнул с террасы. «Разве кто-нибудь может принудить нас лгать? Я ненавижу этого человека и буду ненавидеть вечно, клянусь!» При этом он отлично понимал, что и сам уже лгал не раз и что такова жизнь.
А с террасы все еще доносился крик Геслинга.
— Я должен верить всему, что мне говорят, и все говорят одно и то же, точно лжесвидетели. Что же я — к разбойникам попал?
— Ты болен, — мягко сказал Бук.
Но шурин уже вопил срывающимся голосом:
— Горе вам, если я вас поймаю!
И, повернувшись на каблуках, покинул террасу.
В саду у «лубяной беседки» Геслинг увидел сыновей. Над окнами, обложенными корой, Горст и Крафт развешивали белые черепа животных.
— Что это значит? — спросил отец.
— Это принесенные в жертву богу Одину[4] черепа священных лошадей, — пояснил Горст, и пустил слезу из-под монокля.
Малыши Ральф и Фрицгейнц, смотревшие, как работают старшие братья, тоже дали свои объяснения.
— Это телячьи головы, папа, они остались от обеда.
Крафт, долговязый, сутулый, с синевой под глазами, сказал, растягивая слова и заикаясь:
— Вот здесь самое подходящее место для пулеметов.
Геслинг опешил!
— Ну, до этого дело еще не дошло. — Затем добавил: — На вилле «Вершина» мы полные хозяева. До солдатских казарм все же два часа ходу. — Он взял за руку старшего сына. — Твоя мать уверена, что все должно идти как по маслу, потому что это мы, Геслинги. Внуши хоть ты ей, что весенний месяц можно провести очень хорошо и отправившись в путешествие.
— И поехать в Монте[5]? — насторожился Горст.
Вечером сыновья пришли за отцом, чтобы вместе совершить обычный обход. При этом они отрапортовали ему: «Явился в ваше распоряжение» — и во время обхода держались по-военному. Вдруг из темноты раздался выстрел. Директор отпрянул и пошатнулся, как будто пуля попала в него.
— Это он, — простонал Геслинг. — Я вижу его.
Горст и Крафт схватились за револьверы; но оказалось, что никто не стрелял. Это Ганс Бук просто щелкнул языком.
Главный директор от страха решил уже прибегнуть к «моральным факторам», о которых недавно упоминал его зять Бук. Не начать ли с них, прежде чем прибегнуть к крайним мерам?
Поэтому он спросил Циллиха о священнике из Бейтендорфа. Однако консисторский советник заявил, что давно порвал с этим вольнодумцем, который держится только благодаря светским властям и их полнейшему равнодушию к делам религии. При этом Циллих ткнул фабриканта пальцем в грудь.
«Но и от тебя мало толку», — подумал Геслинг.
Священник Лейдиц из Бейтендорфа не только враждовал с синодом, — не было двора в его приходе, где бы он не был должен; на сей раз этот всеми гонимый муж уже что-то пронюхал: в своей воскресной проповеди он, обращаясь к рабочим, затронул некий весьма жгучий вопрос, после чего тот стал еще более жгучим. Ибо Лейдиц подобрал из священного писания все, что только можно было там найти по части поощрения, увы, мятежных настроений.
В результате в следующее воскресенье Геслинг решил лично все проверить, отправился в церковь и убедился в том, что рабочим остается только звонить в набат, призывая к восстанию.
Директор исчез, не дождавшись конца проповеди. А потом оказалось, что его машина дожидается на улице, и директора в ней нет. Куда же мог он исчезнуть?
Еще через неделю в воскресный день не только жены и старики, все мужчины Гаузенфельда повалили в храм. Что бы это значило? Но священник пошел на попятную, он уже не приводил тех страниц из писания, которые прежде закладывал пальцем, он нашел другие. И они как бы сами раскрывались перед ним, избитые, постылые; их слушали с раздражением.
— Знаем! Все это давно известно, — роптали мужчины и, не дождавшись конца церковной службы, разошлись по домам.
А священник с осунувшимся вдруг лицом спрятался за книгой… Однако не прошло и месяца, как все долги его были уплачены.
Теперь наступил черед Наполеона Фишера. «Их избраннику, — размышлял Геслинг, — надо полагать, удастся их образумить. Этот старый честный бунтарь знает, что за мной не пропадет».
Наконец прибыл член рейхстага. Главный директор встретил его на вокзале и, прежде чем кто-либо успел заговорить с ним, увел в пустой зал ожидания. Здесь депутат спросил:
— Что это вы опять затеваете против нас, господин доктор?
— Вы нужны мне, Фишер. Мы с вами уже не раз хоронили концы.
— Да, в былые времена я как-то напомнил вам об этом, но вы рассердились, оттого что тогда я был всего-навсего вашим механиком. Вечно вы стояли перед банкротством и спекулировали на мне, пролетарие! Эх, молодость, молодость!
И оба стареющих дельца внимательно посмотрели друг на друга. Наполеон Фишер, со своей седой гривой мятежника и лицом, изнуренным постоянными воплями и проклятиями, — Фишер, которого даже враждебная пресса называла вечно юным энтузиастом, ядовито поглядывал на Геслинга. А Дидерих Геслинг — широкий в кости, лицо жесткое, волосы жидкие, под глазами мешки — только сопел в ответ.
Затем депутат созвал собрание в комнате позади закусочной. Один из представителей фабричной администрации пытался помешать этому, но ему пришлось отступить перед напористостью испытанного вождя. Рабочие недоверчиво рассматривали почти новый коричневый костюм Наполеона Фишера. Но брюки не были отутюжены, а пиджак застегнут неправильно, поэтому костюм они ему простили.
Фишер подкреплял свою речь и жестами длинных рук, и открывавшей зубы обезьяньей улыбкой, и взмахами, седой бунтарской гривы. Накричавшись до хрипоты, он, чтобы поберечь свою «бедную глотку», перешел вдруг на более спокойный тон. Но потом загремел снова: военный налог — это ничем не оправданный вызов пролетариату; его последствия капитал еще почувствует — удар кулаком. Русских методов мы не потерпим: погромы, надругательства над культурой… нет! Если уж на то пошло — он, Фишер, сам еще возьмет в свои старые руки винтовку!
Ну, а потом, как водится, личный контакт и разговоры по душам с сидящими в закусочной; член рейхстага попросту переходит от столика к столику, и под конец, в кругу рабочих, Фишер кажется таким простым, даже потел он, как все.
— Ну, ребята, выкладывайте, какую каверзу опять вам подстроил мой старый эксплуататор, сидя там наверху в своем княжеском замке?
— Да еще в своем ли? — пробурчал старик Геллерт, но его тут же толкнули в бок, и он притих.
— Я-то не знаю даже, какой такой у него замок, да и знать не хочу. Бордели господ эксплуататоров меня не интересуют. Я видел эти замки разве что в «Неделе»!.. — заверил Наполеон Фишер рабочих, хотя сам давным-давно писал в газетах, в том числе и в этой, и также ясно и понятно, как всякий другой. — Он, конечно, желает, чтоб я явился к нему! — Удар кулаком. — Но мы в Каноссу не пойдем. Пусть сам найдет ко мне дорогу. Сейчас я ему нужен. Да, нужен, смею вас уверить, товарищи!
Но так как эффект, вызванный его словами, показался ему недостаточно сильным, он еще поклялся: да разрази его гром, если он хоть шаг сделает по дороге на виллу.
Рабочие молча слушали. Ну да, конечно, на виллу он верней всего не пойдет. Но из этого вовсе не следует, что он не встретится с Геслингом еще где-нибудь, ну хотя бы у президента.
— Итак, ребята, — повторил Фишер. — Геслинг, конечно, начнет переговоры, и тогда он будет у меня в руках, это вы знаете из опыта. Ну, скажите сами, товарищи, чего бы вы без меня добились?
Они молчали: пусть сам себе отвечает. Гербесдерфер угрюмо спросил:
— Чего же это мы добились?
Но тут депутат неожиданно вскочил со скамьи и устремился навстречу старику; тот робко вошел, держа в руке жестяную миску, в надежде, что и ему перепадет кусочек. — Папаша Динкль! Старый товарищ по классовой борьбе! — воскликнул Фишер и ткнул нищего в пустой живот.
— Что было бы с ним, если бы у нас не было сегодня страховки для стариков и инвалидов, а это мы вместе с ним ее добились! — Депутат взял Динкля под руку и стал рядом с ним.
— Взгляните на нас, старых друзей! Что он, что я — никакой разницы! Ведь я тоже работал простым механиком у Геслинга… Так же как вы избрали меня, вы можете завтра избрать папашу Динкля. Что знает о ваших нуждах и горестях какой-нибудь пришлый ученый, который кутит с капиталистами! Но я, товарищи, считаю, что если наступило то время, когда Геслинг, позеленев от злости, вынужден идти ко мне для переговоров, — это уже победа пролетариата!
Теперь слова Фишера возымели свое действие, рабочие закричали «браво!» и «правильно!».
После этого депутат предоставил старого Динкля самому себе и заговорил снова:
— Так в чем же дело? Может быть, он чинит препятствия с открытием библиотеки? Или не построил для вас обещанных умывальников? Есть и умывальники и библиотека? Ну, тогда все в порядке. А в городскую биржу по найму рабочих я введу еще одного товарища.
Опять молчание. Только Динкль-сын сказал:
— А вы не знаете такой биржи, чтобы мне можно было больше не работать?
Тут Наполеон Фишер почувствовал себя задетым.
— Что за шутки! — сказал он строго и встал. — Предлагаю вынести порицание товарищу Динклю за его неуместную выходку.
Его не поддержали. Кто-то даже крикнул:
— Слышали мы всю эту премудрость, треплется в точности как пастор Лейдиц.
Депутат окинул взглядом присутствующих: у всех лица были хмурые и насмешливые. Тогда он стал еще торопливее допытываться. «Что вы задумали? Бастовать?» — обращался он то к одному, то к другому, но только к тем, кто сидел поближе к двери. Карл Бальрих громко заявил:
— Бастовать? Нет, поостережемся!
Его слова были встречены гулом одобрения, рабочие поняли Бальриха: на предприятии, которое принадлежит нам по праву, бастовать незачем. Депутат, однако, по-своему истолковал заявление Бальриха.
— Вот разумное слово, товарищи. Забастовки стоят партии только лишних денег. А деньги партии, чьи они? Это же ваши собственные деньги, товарищи!
Он отошел к двери и снова торжественно изрек:
— Здесь, я вижу, царит здоровый дух, здесь люди знают, ради чего трудятся. Поэтому я хочу на прощанье открыть вам, товарищи, каких выгод мы с вами добьемся во время закулисных переговоров о военном бюджете. Мы выторгуем повышение заработной платы на два процента, товарищи! За это я ручаюсь вам головой! Голосуем за военный бюджет, но вы получаете два процента. Да здравствует интернациональная революционная социал-демократия!
Уверенный в поддержке, он выбежал из закусочной. К своему изумлению, Фишер не услышал ни звука за спиной, и никто не позвал его обратно. Постоял в темноте, прислушиваясь, потом задворками выбрался в поле. У изгороди, отделявшей «господский» лес от «рабочего», он подошел к Дидериху Геслингу, уже поджидавшему его, и сказал:
— Пустяки. Бастовать они не собираются. Они хотят получить два процента надбавки, только и всего. И вы меня не разубедите, господин доктор, ибо я вам говорю правду. Да, я остался верен своему классовому сознанию, если даже у меня и завелись небольшие средства. Меня капитализм не уловит в свои сети. И я не предам своих товарищей за презренный металл, да будет это вам известно!
— Не кричите так! — остановил его Геслинг. — Вы же знаете своих людей; разве вы уверены, что тут в темноте никто не притаился?
Геслинг с трудом перелез через забор. «Товарищ» Фишер подсадил его. И вот уже главный директор и член рейхстага ощупью пробираются через «рабочий» лес.
— Эти ваши два процента, — сказал капиталист, — просто курам на смех. Я хочу знать, что замышляет Бальрих.
— Он — самый благоразумный из них. Он против забастовки.
— Значит, дело обстоит хуже, чем я думал, и тут что-то кроется, — пробормотал Геслинг.
Наполеон Фишер был озадачен.
— А что тут может произойти? Разве у Бальриха есть власть? Я признаю только одно: либо у него есть власть, либо ее нет, а все остальное — вздор.
Наполеон снова начал витийствовать.
— Кроме всего прочего, идет дождь, — прервал его Геслинг. — Пойдемте-ка быстрее и помалкивайте, покуда я не позволю вам говорить.
Когда они очутились в вагоне, стоявшем среди полей, Наполеон Фишер, с позволения Геслинга, снова дал волю своему языку. На грязном тряпье они сидели бок о бок — два политических противника — и шептались подобно тем бездомным влюбленным, которые находили здесь приют. И так же как некогда Бальриха с Тильдой, их вспугнули громовые удары в стенку вагона, и так же выползли они наружу, освещенные фонарем смотрителя, который сейчас же удрал. Да и они поспешно скрылись в сырой тьме ночи.
Едва Бальрих успел выйти из цеха после окончания смены, как к нему подошел товарищ Фишер и начал расхваливать его за благоразумие и усердие в труде. Если он, Фишер, когда-нибудь отойдет от всех этих грязных дел, то есть от политической жизни, кто знает, не обратит ли партия свои взоры на одного товарища, который собственными силами старается, подобно ему, Фишеру, из простого рабочего стать образованным человеком.
— Ведь это, вероятно, и есть ваша цель, к которой вы втайне стремитесь? — с тревогой закончил депутат.
— А вам это обязательно надо знать? — спросил Бальрих.
— Мне ничего не надо знать, — наставительно ответил старший. — Одиночка ничего не знает и ничего не может, хотя бы у него была на плечах, как у меня, голова вечно юного энтузиаста. Но и великое и малое совершается по непреложным научным законам, на которые опирается наша партия.
— Опирается, — повторил Бальрих.
— Все идет своим историческим путем, — снова подтвердил многоопытный политик. — Делать ничего не надо. Капитализм сам себя изживает.
— На наших спинах, — заметил Бальрих.
— А когда он изживет себя, мы будем его наследниками.
— Мы должны на деле доказать свое право быть ими, — сказал Бальрих с нажимом.
— И как же вы это намерены сделать?
Бальрих посмотрел на него, подметил его злобный взгляд и растерянное, настороженное лицо.
— Вас это интересует? — спросил рабочий.
— В моей искренности, товарищ, вы надеюсь, не сомневаетесь, — отозвался Фишер.
— Нет, товарищ. — В голосе Бальриха звучала холодная ярость.
Член рейхстага струсил.
— Только без насилия, — торопливо пробормотал он. — Забастовки и прочие насильственные меры прежде всего бьют по нам самим. При этом Фишер подумал о своих гаузенфельдских акциях.