Робеспьер, обладавший замечательной силой революционного мышления, сумел понять и, обобщив, показать народу величие этого нового переходного режима как формы революционно-демократической диктатуры. «Революционное правительство опирается в своих действиях, — говорил он, — на священнейший закон общественного спасения и на самое бесспорное из всех оснований — необходимостью (курсив мой. — А. М.)158.
Бывший воспитанник юридического факультета Сорбонны, готовый пожертвовать формально-юридической основой законодательства, он был великим революционером и Потому, не колеблясь, ставил интересы революции выше формального права.
Он учился непосредственно у революции и с поразительной глубиной понимания и быстротой восприятия теоретически обобщал уроки революционной борьбы. Он понял, что в самой природе революционно-демократической диктатуры должно быть диалектическое единство двух важнейших задач: забота о благе народа и непримиримость, беспощадность в борьбе с врагами революции. В той же речи в Конвенте 5 февраля 1794 года, обращаясь к депутатам, Робеспьер говорил: «В создавшемся положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом — при помощи разума и врагами народа — при помощи террора»159.
Реакционная историография не одно десятилетие клеветала на Робеспьера, изображая его кровожадным тираном, озлобленным существом, наслаждавшимся жестокостями террора, главным вдохновителем политики кровавых репрессий. Нет более низкой клеветы на Робеспьера, чем эта. Робеспьер был искренним и убежденным гуманистом, выступавшим уже в зрелом возрасте против применения смертной казни вообще. Он встал на путь поддержки революционного террора только тогда, когда тот стал необходимостью, средством самозащиты Республики от контрреволюционного террора внутренних и внешних врагов революции.
Как уже отмечалось, требование революционного террора было выдвинуто снизу, народными массами как необходимая мера самообороны. Народное движение 4-5 сентября 1793 года заставило Конвент «поставить в порядок дня террор».
Робеспьер не был бы великим революционером, если бы он не смог сразу же оценить спасительное значение для Республики в сложившихся условиях этого требования. Революционный террор для него не стал ни особым принципом, ни тем более самоцелью; он его рассматривал как временную, крайнюю меру, к которой во имя спасения революции, а следовательно, во имя спасения человечества должно прибегать революционное правительство.
«Террор есть не что иное, как быстрая, строгая и непреклонная справедливость; тем самым он является проявлением добродетели», — говорил Робеспьер в той же речи 5 февраля 1794 года. И он добавлял, что террор следует рассматривать не как особый принцип, а как «вывод из общего принципа демократии, применимого при самой крайней нужде отечества»160.
Это и было то самое, доведенное до крайних логических выводов, применение идей Руссо о народном суверенитете, которое Энгельс определил сжатой блестящей формулировкой: «Общественный договор Руссо нашел свое осуществление во время террора»161.
Но был ли Максимилиан Робеспьер, был ли ЖанПоль Марат, Сен-Жюст, Кутон и другие якобинские деятели, столько раз повторявшие имя Руссо, только ревностными учениками великого женевского гражданина?
На первый взгляд сама постановка такого вопроса может показаться неправомерной. Разве Руссо когда-либо призывал к террору? Разве автор «Прогулок одинокого мечтателя» когда-либо предвидел суровое время беспощадной революционной диктатуры, которая была установлена его последователями во Франции в 1793-1794 годах?
Нет, у Руссо нельзя, конечно, найти призывов к установлению режима революционного террора. Он и о революции, как известно, никогда не говорил в полный голос. И все-таки только что приведенное суждение Энгельса было глубоко верным. Режим революционно-демократической якобинской диктатуры во Франции был первой в истории попыткой осуществления на практике идей Руссо о народовластии, о равенстве, о справедливом общественном строе.
Но для того чтобы идеи Руссо, остававшиеся в течение многих лет «книжной мудростью», перевоплотились в суровую и грозную политику Комитета общественного спасения, для этого надо было, чтобы его ученики были не только ортодоксальными последователями его учения, но обладали и иными качествами.
Робеспьер до конца своих дней оставался искренним почитателем таланта Руссо и считал его истинным наставником революции. Он принимал великого Жан-Жака всего, целиком: не только «Общественный договор» и другие политические сочинения, но и «Новую Элоизу», и «Эмиля», и «Исповедь». Он стал убежденным последователем эгалитаристских концепций Руссо. Его литературный стиль — и читателю в этом нетрудно убедиться — также носит явственных! отпечаток влияния Руссо162. Проницательный Пушкин, обладавший поразительным историческим чутьем, сумел заметить и большее. Он назвал Робеспьера «сентиментальным тигром»163. И в этом парадоксальном определении, улавливающем нечто противоречивое в облике Робеспьера, метко схвачено: сентиментализм «тигра» — это то, что было в Робеспьере от Руссо.
Итак, Робеспьер принимал всего Руссо, вплоть до его сентиментализма. Но историческое величие Робеспьера в том и состояло, что он не остался робким подрадеятелем автора «Общественного договора». Абстрактные политические гипотезы Руссо Робеспьер перевел на суровый язык революционного действия. Там, где мысль Руссо в нерешительности останавливалась, Робеспьер безбоязненно шел дальше. Он проверял истинность идей своего учителя практикой, и эта жестокая практика давала ему, конечно, неизмеримо больше, чем книжные советы Жан-Жака. С каждым днем он уходил все дальше вперед по сравнению с тем, кого продолжал называть своим учителем.
Робеспьер, как, впрочем, и Марат, и Сен-Жгост, и Кутон, как "вся эта плеяда людей железной закалки — якобинцев, освободил руссоизм от присущей ему созерцательности и мечтательности. Это были люди дела, великие мастера революционной практики. Не мечтать, не грезить, не ждать; надо самому ввязываться в самую гущу сечи, разить мечом направо и налево, увлекать за собою других, идти смело навстречу опасности, рисковать, дерзать и побеждать.
Якобинцы, и среди них снова первым должен быть назван Робеспьер, освободили руссоизм и от его неясно-сумеречной, пессимистической окраски. Они видели перед собой не заход солнца, не закат, а зарю, пробуждение нового дня, утро, озаренное яркими лучами восходящего солнца.
У Робеспьера не было той грубой жадности к жизни, того необузданного кипения страстей, которые были так присущи мощной натуре Дантона. Он был строже и сосредоточеннее своих товарищей якобинцев.
В литературе существует версия, согласно которой при посещении юным Робеспьером в 1778 году Эрме-нонвиля, где в последние дни жизни уединился «одинокий мечтатель», на Руссо в беседе с этим молодым студентом Сорбонны наибольшее впечатление произвели не исключительная начитанность собеседника, не поразившее его знание, порою наизусть, сочинений Жан-Жака, в том числе и тех, которые он сам давно забыл, а нечто иное: твердый, непроницаемый, как бы стальной взгляд его чуть прищуренных глаз.
Трудно сказать, насколько верна эта получившая распространение версия; во всяком случае в ней нет ничего неправдоподобного. О внушавшем ужас людям с нечистой совестью прищуре неумолимых, стальных глаз Максимилиана писалось нередко.
Стальным, бестрепетным взглядом Максимилиан Робеспьер смотрел на приближавшихся врагов, на подстерегавшие его со всех сторон неисчислимые опасности: обходные маневры, подкопы, то здесь, то там расставленные западни. Он все видел, все замечал, ничто не ускользало от его казавшегося неподвижным, окаменевшим, но пристального взгляда, и бесстрастность его непроницаемого лица скрывала мысли и чувства, его волновавшие.
Но и для Робеспьера жизнь начиналась с утра. Воспитанный на литературе XVIII столетия, он был также романтиком, и его романтизм питался реминисценциями античности. Но он, как и его сверстники якобинцы, был чужд созерцательной мечтательности. Мир открывался для него не в своих красотах — он завоевывался в боях. Якобинцы прошли слишком суровую школу борьбы, чтобы хоть в малой мере предаваться элегическим настроениям.
«Прекрасно то, чего нет», — говорил Руссо. Робеспьер отверг эту пессимистическую формулу. К прекрасному путь лежит через подвиг, через борьбу, через сражения — так можно было бы определить мировосприятие Робеспьера.
«Пусть Франция, — говорил Робеспьер в 1794 году, — некогда прославленная среди рабских стран, ныне затмевая славу всех когда-то существовавших свободных народов, станет образцом для всех наций, ужасом для угнетателей, утешением для угнетенных, украшением Вселенной, и пусть, скрепив наш труд своею кровью, мы сможем увидеть, по крайней мере, сияние зари всеобщего высшего счастья» .
Это «сияние зари всеобщего высшего счастья», «золотой век» человечества были, по убеждению Робеспьера, совсем близки, находились где-то рядом. Нужно было только напрячь последние усилия народа — объединиться, сплотиться и, ударив всей мощью, сокрушить врагов. Это было вполне достижимо; можно было по пальцам перечесть то, что оставалось доделать: изгнать интервентов, подавить внутреннюю контрреволюцию, отправить на гильотину последних заговорщиков и предателей. Вот в сущности и все. И тогда одержавший победу народ обретет этот вожделенный мир свободы, равенства, справедливости, счастья.
Таков был путь к прекрасному, путь к счастью в представлении Робеспьера, и эта перспектива, которую он открывал для своих соотечественников, была исполнена величайшего социального оптимизма.
Революция непобедима. Никто и ничто не могут ей противостоять; ее силы неистощимы, и она в состоянии сокрушить любых своих врагов.
Таково было непоколебимое убеждение Робеспьера, почерпнутое им из опыта революции, и отсюда шли его неустрашимость, уверенность в правоте своего дела, непреклонная решимость в действиях.
VIII
То, что казалось чудом современникам и особенно врагам революции, то, что поражало позднее всех, кто пытался постичь загадочную историю Первой республики, — невероятная, ошеломляющая, почти необъяснимая победа якобинской Франции над ее неисчислимыми внешними и внутренними врагами — все это совершилось в ничтожно короткий срок — за двенадцать-три-надцать месяцев.
Якобинская республика, которая летом 1793 года, казалось, вот-вот падет под ударами теснивших ее со всех сторон врагов, сжатая кольцом блокады, интервенции, контрреволюционных мятежей, задыхавшаяся от голода, от нехватки оружия, пороха, всего самого необходимого, — эта Республика, уже хоронимая ее недругами, не только отбила яростные атаки и подавила мятежи, но и перешла в наступление и, к ужасу консервативно-реакционного мира, разгромила своих противников и— стала сильнейшей державой Европы.
Более того, в исторически кратчайший срок — за один лишь год — якобинская диктатура разрешила все основные задачи революции. Она разгромила феодализм так полно, насколько это было возможно в рамках буржуазно-демократической революции. Она создала четырнадцать армий, выросших как из-под земли, оснащенных современным оружием, возглавляемых талантливыми полководцами, вышедшими из низов народа и смело применявшими новую, революционную тактику ведения войны. В битве при Флерюсе 26 июня 1794 года армия Республики разгромила войска интервентов, изгнала их из пределов Франции и устранила опасность реставрации феодальной монархии. Территориальная целостность Республики была повсеместно восстановлена, и внутренняя контрреволюция — жирондистская, вандейская, роялистская — была разгромлена и загнана в глубокое подполье.
Все самые смелые обещания Робеспьера и других якобгшских вождей были выполнены. Республика, казалось, подходила к последнему рубежу; за ним наступало возвещенное вождями революции царство свободы, равенства, братства.
Но, странное дело, чем выше поднималась революция в своем развитии, чем больше падало врагов, сокрушенных ее смертельными ударами, тем внутренне слабее становилась эта казавшаяся столь могущественной внешне якобинская республика.
Через неделю после блестящей победы при Флерю-се, потрясшей вето Европу, Максимилиан Робеспьер в речи в Якобинском клубе 1 июля 1794 года говорил: «О процветании государства судят не столько по его внешним успехам, сколько по его счастливому внутреннему положению. Если клики наглы, если невинность трепещет, это значит, что республика не установлена на прочных основах»165.
Откуда же этот горестный тон у руководителя революционного правительства, которое, казалось бы, должно было только радоваться замечательным победам Республики?
Этот голос скорби, эти нотки обреченности, горести, разочарования, которые все явственнее звучат в выступлениях Робеспьера летом 1794 года, понятны и объяснимы: Робеспьер уже чувствовал, что победа, завоеванная огромными жертвами народа, ускользает из. рук, уходит от якобинцев.
Так что же произошло?
В представлении Робеспьера как и в сознании его соратников, да и всех активных участников революции, великая титаническая битва, которую они вели в течение пяти лет, была сражением за свободу и справедливость, за равенство и братство, за «естественные права человека», за всеобщее счастье на земле, как прямо и говорилось в Декларации прав 1793 года166.
Робеспьер отнюдь не был похож на бедного рыцаря Ламанчского, жившего в мире выдуманных образов и грез. Напротив, можно было скорее поражаться удивительной проницательности, своего рода дару ясновидения, которыми был наделен этот человек в тридцать пять лет. Его орлиный взор охватывал все гигантское поле сражения; он распознавал враждебные действия противника в самом начале, и вслед за том карающая рука Комитета общественного спасения настигала врага с быстротой, которую тот не предвидел.
И если Робеспьер при всей своей проницательности продолжал верить в наступление счастливого времени торжества добродетели, то это объяснялось не наивностью или незрелой мечтательностью. Он был политическим деятелем, находившимся на уровне передовой общественной мысли своего времени. Так думал не только он, так думали все лучшие умы конца XVIII столетия. Возглавляя революцию, представлявшуюся великой освободительной войной во имя возрождения всего человечества, они не знали, не понимали и не могли понять того, что в действительности они руководят революцией, которая по своим объективным задачам является буржуазной и не может быть иной.
Мы говорили до сих пор о сильных сторонах якобинской диктатуры и ее вождя Робеспьера. Но те противоречия и ошибки, которые проявлялись у Робеспьера в первые годы революции, стали больше и пагубнее по своим последствиям во время якобинской диктатуры. Эти ошибки, противоречия, просчеты не были личными недостатками Робеспьера: они вытекали из классового характера самой революции. Робеспьер был великим революционером XVIII века, но он был, сам того не сознавая, вождем Великой буржуазной революции, и этим были обусловлены его просчеты и ошибки, в этом была его трагедия.
С некоторых пор, а именно с того времени, когда революция сокрушила всех своих главных противников, когда она доказала миру рядом блистательных побед несокрушимость своих сил, Робеспьер явственно ощутил, что руль государственной власти, который так послушно поддавался его сильной руке, перестает ей повиноваться. Управлять им становилось все труднее.
В чем же было дело? Что же случилось?
Якобинская диктатура обеспечила решение задач буржуазно-демократической революции, действуя плебейскими методами. Но как только главные задачи революции были разрешены, враги ее повержены, непосредственная опасность реставрации устранена, все внутренние противоречия, заложенные в самой природе якобинской власти, немедленно всплыли на поверхность.
Уже говорилось о том, что якобинство представляло собой не однородную, не гомогенную в классовом и политическом смысле силу, а блок разнородных классовых сил, действовавших, пока шла смертельная война против феодальной контрреволюции, сплоченно и солидарно. В год ожесточенной борьбы против объединенной внутренней и внешней контрреволюции якобинское революционное правительство, опираясь преимущественно на силы народа, влияние которого в это время резко возросло, должно было проводить жесткую ограничительную политику по отношению к буржуазии.
Эта ограничительная и во многом репрессивная политика была подсказана самой жизнью. Законы о максимуме не нужно было обсуждать, принимать и проводить в жизнь, если бы продовольственное положение Республики не было столь плохим. Законы о максимуме были рождены прежде всего необходимостью. То же самое должно быть сказано о режиме революционного террора: он также являлся подсказанным самой жизнью, необходимым средством самозащиты. Можно было, бы привести и другие примеры. Однако было бы неверным считать, что революционное правительство действовало, сообразуясь только с повелительным требованием жизни, что оно было правительством прагматиков, приспосабливавшимся к задачам, диктуемым сегодняшним днем.
Оно имело и положительные идеалы и в соответствии с ними позитивную программу; оно ставило перед собой цель, к которой шло сознательно, преодолевая все трудности и заботы текущего дня. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон, их товарищи и единомышленники — все они были последователями Руссо, а значит, и сторонниками его эгалитаристских идей.
В политике Робеспьера, в политике революционного правительства нетрудно заметить ту линию, которую они проводили вполне сознательно. Это эгалитаристская политика якобинского правительства.
Робеспьер отвергал установление полного имущественного равенства; он считал его неосуществимым, а пропаганду его вредной. По этим же мотивам он осуждал так называемые аграрные законы, под которыми понимали передел на разных долях всей земли, осуждал и выдвинутый Жаком Ру нашумевший тезис: «Необходимо, чтобы серп равенства прошелся по головам богатых!»
Но, не веря, вслед за Руссо, в возможность установления полного имущественного равенства, Робеспьер был искренне убежден в необходимости и благодетельности устранения крайностей имущественного неравенства. Он стремился к относительному уравнению состояний.
Когда в его руках и в руках его единомышленников оказались рычаги государственного управления, они пытались сделать все возможное, чтобы осуществить свою эгалитаристскую программу.
Политика принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходный налог, подушный раздел общинных земель, дробление земельных участков, поДлежа-щих продаже, ограничение права наследования, применение террора против спекулянтов и нарушителей максимума, наконец, знаменитые вантозские декреты — все это служило доказательством того, что возглавляемое Робеспьером революционное правительство стремилось к осуществлению своей эгалитаристской программы, призванной установить «царство вечной справедливости».
Обратившая на себя внимание фраза Сен-Жюста в его первой речи о вантозских декретах: «Те, кто совершают революцию наполовину, тем самым лишь роют себе могилу»167 — раскрывала все принципиальное значение вантозского законодательства. Сен-Жюст сформировался как политический деятель под идейным влиянием Робеспьера; он был его самым верным сподвижником; его взгляды о будущности Республики, несомненно, отражали и взгляды Неподкупного.
Но политика эгалитаризма, энергично проводимая якобинским революционным правительством, вела Республику отнюдь не к «счастью добродетели и скромного довольства», о чем мечтали ее вдохновители168. «…Идея равенства есть самое полное, последовательное и решительное выражение буржуазно-демократических задач… — писал В. И. Ленин. — Равенство не только идейно выражает наиболее полное осуществление условий свободного капитализма и товарного производства. И материально, в области экономических отношений земледелия, вырастающего из крепостничества, равенство мелких производителей является условием самого широкого, полного, свободного и быстрого развития капиталистического сельского хозяйства»169.
Якобинцам и их вождю Робеспьеру не удалось полностью осуществить свою эгалитаристскую программу — создать республику «равенства мелких производителей». Но даже то, что они успели сделать — а сделано было немало: был сокрушен и уничтожен феодализм, — дало результаты, подтверждающие глубокую истинность приведенного .высказывания В. И.Ленина.
Политика якобинцев объективно, независимо от их воли, расчистила почву Франции, освободила ее от всех помех для роста буржуазии и капиталистических отношений. И как бы жестоко ни карала якобинская диктатура отдельных крупных буржуа, спекулянтов, наживал, как бы властно ни вмешивалась она в сферу распределения (сохраняя в то же время частный способ производства), вся ее суровая карательная и ограничительная политика была не в силах ни остановить, ни задержать рост экономической мощи крупной буржуазии. Более того, несмотря на искоренение ножом гильотины спекулянтов, несмотря на жесткую запретительную политику, за это время выросла новая, спекулятивная буржуазия, нажившая огромные состояния на поставках в армию, на перепродаже земельных участков, игре на двойном курсе денег, спекуляции продуктами и т. п.
До тех пор пока над страной нависала опасность победы армий интервентов и восстановления старых, феодально-абсолютистских йорядков, эта новая буржуазия, кровными, материальными интересами связавшая себя с произведенным революцией перераспределением собственности, должна была покорно терпеть карающую руку якобинской диктатуры. Она должна была мириться и с возросшей ролью народа, и с ограничительным режимом, она должна была клясться в верности великим идеалам справедливости и добродетели, ибо только железная рука якобинских «апостолов равенства» moi-ла ее защитить от штыков интервентов и возврата к прошлому.
Но как только опасность реставрации миновала, буржуазия, а вместе с нею и все собственнические элементы, тяготившиеся ограничительным режимом якобинской диктатуры, стали искать средства избавления от него.
Вслед за буржуазией тот же поворот вправо совершило и зажиточное, а затем и среднее крестьянство. Революция избавила его от феодального гнета, феодальных повинностей, дала ему землю, открыла пути к обогащению. Но воспользоваться плодами приобретенного якобинская диктатура не давала. Система твердых цен, политика реквизиций зерна, проводимая якобинской властью, вызывала в деревне крайнее раздражение.
Поворот буржуазии и основных масс собственнического крестьянства против якобинской диктатуры означал складывание сил буржуазной контрреволюции в стране.
Робеспьер и революционное правительство сражались против неодолимой силы, против гидры, у которой на месте одной отрубленной головы сразу вырастало десять новых.
Революционный трибунал усиливал свою карательную деятельность. Процессы против спекулянтов, против нарушителей закона о максимуме шли с возрастающей быстротой; их исход в большинстве случаев был предрешен: смерть на эшафоте. Но сопротивление революционному правительству день ото дня становилось все ощутимее. Более того, это сопротивление чувствовалось теперь не только за пределами революционного правительства; оно давало о себе знать, пока еще в под-спудной форме, и в стенах Конвента и даже в Комитете общественного спасения, а еще сильнее в Комитете общественной безопасности.
На кого могло опереться возглавляемое Робеспьером революционное правительство? На городское плебейство? Сельскую бедноту? На те общественные низы, которые теперь называют левыми силами? В. И. Ленин ответил на эти вопросы замечательной характеристикой: «…Конвент размахивался широкими мероприятиями, а для проведения их не имел должной опоры, не знал даже, на какой класс надо опираться для проведения той или иной меры» .
Вернее не скажешь. Робеспьер, признанный вождь якобинцев, вождь революции, действительно на этом последнем ее этапе не знал, на какой класс революция должна опираться. Робеспьер и якобинцы были велики и могучи, когда они сплачивали и объединяли народ, поднимали его на борьбу против грозных сил феодальной контрреволюции и буржуазной аристократии. Их удары сохраняли ту же страшную мощь, и они шли во главе народа вместе с революцией вперед, сражаясь против крупной буржуазии, против Жиронды. Теперь они снова поднимали руку, наносили со всею силой удары, но не достигали врага: рука слабела и бессильно опускалась.
Политика, проводимая якобинским правительством, и в частности его социально.-экономическая цолитика, вызывавшая теперь, с весны 1794 года, недовольство собственнических элементов, не удовлетворяла в некоторой степени и плебейство, и демократические низы вообще. Максимум был мерой, проводимой в интересах санкюлотов, неимущих городских низов в первую очередь. Но распространив максимум и на заработную плату рабочих, сохранив в силе антирабочий закон Ле Шапелье, якобинское правительство обнаружило непонимание нужд рабочих. Они выражали недовольство этим законодательством. По мере роста дороговизны жизни это недовольство усиливалось. В равной море в своей аграрной политике якобинское правительство ничего не делало для улучшения тяжелого положения сельской бедноты, не защищало ее интересов. Проводимые же так называемые реквизиции рабочих рук, т. е. мобилизации, также вызывали ее недовольство.
Так раскалывались, расходились в центробежном движении классовые силы, составлявшие до сих пор единый якобинский блок. И это обострение противоречий в якобинском блоке неизбежно вело к внутренней борьбе в его рядах и к кризису якобинской диктатуры.
Но то, что теперь, без малого двести лет спустя, может спокойно проанализировать историк-марксист, располагающий всеми данными, накопленными исторической наукой, людям, находившимся в самой гуще событий, мыслившим понятиями и категориями того далекого XVIII века, представлялось, конечно, совершенно иначе.
Робеспьер чувствовал, он не мог не чувствовать, как вместе с победами, одерживаемыми революцией, растут препятствия на ее пути. Чем ближе он подходил к желанной цели, тем дальше она отодвигалась.
Революция, казалось, сделала все возможное, все мыслимое, чтобы восстановить «естественные права» человека; она сокрушила всех, кто посягал на эти «естественные права», кто попирал своими преступными действиями добродетель. Но Робеспьер убеждался в том, что по мере продвижения революции вперед люди не становятся лучше и число врагов Республики не убывает. Напротив, их становится день ото дня все больше.
Раньше, когда борьба шла против аристократов, против фельянов, против жирондистов, когда весь якобинский блок в братской сплоченности сражался с могущественными противниками, все было ясно. Но теперь борьба развернулась в рядах самого якобинского блока; теперь приходилось сражаться с людьми, которые еще вчера были товарищами по оружию, а некоторые, как Камилл Демулен, — личными друзьями.
Для Робеспьера, с его непреклонной волей, с цельностью его натуры, эти видения прошлого не могли стать непреодолимой преградой. Он вглядывался трезвыми, внимательными глазами в сегодняшний облик его вчерашнего собрата по оружию.
В его черновых «Заметках против дантонистов», заметках, столь непохожих на формальное обвинение, предъявленное Революционным трибуналом, обращают на себя внимание его попытки разобраться в сути Дантона. Может показаться даже странным, что Робеспьер в этих заметках сравнительно мало говорит о делах, о действиях Дантона и останавливается на каких-то незначительных на первый взгляд деталях. Так, он записывает: «Слово „добродетель“ вызывало смех Дантона; нет более прочной добродетели, говорил он шутливо, чем добродетель, которую он проявляет каждую ночь со своей женой». И Робеспьер, для которого слово «добродетель» было священным, вслед за этим с ясно чувствуемым негодованием пишет: «Как мог человек, которому чужда всякая идея морали, быть защитником свободы»171.
И ниже он снова отмечает: «Секрет своей политики он, Дантоп, сам раскрыл следующими примечательными словами: „То, что делает наше дело слабым, — говорил он истинному патриоту, чувства которого будто бы разделял, — это суровость наших принципов, пугающая многих людей“…»172
Робеспьер, мысливший категориями XVIII века, не давал и не мог дать классового определения политике Дантона, но он инстинктивно приближался к истине, считая главным в ней его недовольство «суровостью наших принципов». Недовольство принципами якобиниз-ма — это и было то общее, что объединяло всех тяготившихся революционно-демократической диктатурой, всех торопившихся покончить с этими «высокими принципами» и скорее наброситься на земные блага.
Проникнутый сознанием своей обреченности, неустрашимый при своем презрительном равнодушии к смерти, Робеспьер был способен ценить чужую жизнь не больше, чем свою. Он послал на эшафот, или скажем осторожнее и точнее: вместе со всеми членами Комитета общественного спасения и Комитета безопасности он предрешал казнь Дантона, Демулена и других, шедших по «амальгамированному» процессу 4 — 5 апреля.
Но поражая Дантона и Демулена (которого он, видимо, по-прежнему любил), Робеспьер надеялся, что вместе с ними будет поражена вся «факция», как говорили в XV1I1 веке, все поднявшие руку иа добродетель, на священные принципы Горы.
Его трагедия была в том, что он не сумел сразу же разглядеть, вернее сказать, правильно оценить стоявшую за их тенями силу. Ему казалось вначале, что речь идет об одном или даже двух-трех десятках отщепенцев и интриганов, изменивших— принципам политической морали, а на деле оказалось, что против революции движутся бескрайние ряды вражеских сил, что они напирают со всех сторон неодолимо, как катящаяся лавина. Крепкая, алчная, жадная буржуазия росла, поднималась из всех щелей и пор расчищенной якобинским плугом почвы Франции, и не было тогда силы, которая могла бы ее остановить.
Здесь не место излагать историю внутренней борьбы в рядах якобинского блока. Но следует напомнить, что удары революционного правительства были направлены не только направо, но и-налево.
Еще в конце лета — начале осени 1793 года все якобинцы, выступая совместно, разгромили «бешеных» — самое левое течение во французской революции. В марте 1794 года, вступив в решающую борьбу с дантонистами, революционное правительство разгромило выделившуюся из рядов левых якобинцев группу эбертистов. В рядах збертистов были люди разного толка, и предпринятая ими попытка поднять восстание не встретила поддержки санкюлотов.