Часть времени была затрачена на изготовление приданого Лючии, за которое, предварительно немного поцеремонившись, принялась и она сама. По окончании карантина вдова оставила лавку и дом на хранение всё тому же брату — комиссару. Потом начались приготовления к путешествию. Тут мы сразу могли бы прибавить: отбыли, приехали и всё, что последовало дальше. Но при всём нашем желании идти в ногу с нетерпеливым читателем, следует отметить три обстоятельства, относящиеся к этому промежутку времени, которые мы не хотели бы обойти молчанием, и касательно хотя бы двух из них, нам кажется, читатель подумает, что мы поступили бы дурно, умолчав о них.
Первое — это то, что когда Лючия стала снова рассказывать вдове о своих злоключениях, уже более подробно и последовательно, чем она была в состоянии это сделать в порыве своего первого признания, и поведала более определённо о той синьоре, которая приютила её в монастыре в Монце, она узнала от вдовы такие вещи, которые послужили ей ключом для раскрытия многих тайн и вместе с тем наполнили душу девушки скорбным изумлением и ужасом. Она узнала от вдовы, что несчастная, заподозренная в страшных злодеяниях, была переведена по приказанию кардинала в один из миланских монастырей; что там она долго неистовствовала и отпиралась, но, наконец, раскаялась, признала себя виновной, и что теперешняя её жизнь стала добровольной пыткой столь жестокой, что придумать такое — немыслимо, разве только совсем лишить её жизни. Кто пожелал бы несколько более подробно ознакомиться с этой печальной историей, тот найдёт её в той книге и в том месте, которое мы уже приводили выше, по поводу той же самой особы.[211]
Второе обстоятельство — это то, что Лючия, расспрашивая о падре Кристофоро всех капуцинов, которых могла видеть в лазарете, узнала, скорей с прискорбием, чем с изумлением, что он умер от чумы.
Наконец, прежде чем уехать, Лючия захотела узнать что-нибудь о своих прежних покровителях и, как она говорила, выполнить свой долг по отношению к ним, если кто-нибудь из них ещё остался в живых. Вдова проводила её в дом, где им сообщили, что оба они отправились к праотцам. Относительно донны Прасседе, если сказано, что она умерла, значит этим всё сказано; что же касается дона Ферранте, то, имея в виду, что он был человеком учёным, наш аноним счёл нужным распространиться побольше; и мы, на свой риск и страх, перепишем почти всё, что он написал по этому поводу.
Итак, он сообщает, что как только заговорили о чуме, дон Ферранте стал одним из самых рьяных её отрицателей и что он до самого конца стойко поддерживал это мнение, но не шумными заявлениями, как народ, а рассуждениями, которым никто не сможет отказать по крайней мере в логической связи.
— Всё это чепуха, — выпалил кто-то из его собеседников.
— Не скажите, — возразил дон Ферранте, — я этого не говорю: наука остаётся наукой, нужно только уметь применять её. Кровоподтёки, сыпи, карбункулы, воспаления околоушных желез, багровые бубоны, чёрные фурункулы — всё это очень почтенные слова, которые имеют своё ясное и точное значение, но я говорю, что они не имеют никакого отношения к вопросу. Кто же отрицает, что такие вещи могут быть и что они даже бывают? Всё дело в том, чтобы знать их происхождение.
Тут начинались неприятности и для дона Ферранте. До тех пор, пока он только оспаривал мнение о существовании заразы, он везде находил внимательных и благосклонных слушателей, ибо трудно даже выразить, как велик авторитет профессионального учёного, когда он пытается доказывать другим вещи, в которых они уже убеждены. Но когда он захотел этот вопрос выделить и пытался доказывать, что ошибка этих врачей состояла уже не в утверждении наличия страшной и общей болезни, а в определении её причины, — тогда (я говорю о первоначальной поре, когда о чуме никто не хотел и слышать) вместо благосклонного уха он встречал лишь строптивые, несговорчивые языки. Пришёл конец его длиннейшим проповедям, и учение своё он мог распространять теперь не иначе, как отрывками и выдержками.
— Истинная причина, к сожалению, существует, — говорил он, — и признать её вынуждены даже те, которые потом поддерживают совсем другую, взятую с потолка… Пусть-ка они попробуют, если могут, отрицать это роковое сопряжение Сатурна с Юпитером. И когда же это было слыхано, чтобы говорили, будто влияния передаются?.. И пусть синьоры эти попробуют мне отрицать влияния!.. Может быть, они даже станут отрицать существование светил? Или им вздумается утверждать, что светила находятся там на небесах так, зря, как головки булавок, воткнутых в подушку?.. Но, простите, кого я уж никак в толк не возьму, так это синьоров медиков: признавать, что мы находимся под таким коварным сопряжением, и потом приходить и заявлять нам с таким невозмутимым лицом: не прикасайтесь здесь, не прикасайтесь там, и вы будете вне опасности! Как будто подобное уклонение от материального прикосновения с земными телами может помешать скрытому воздействию небесных тел! И так носиться с сожжением каких-то тряпок! Жалкие люди! Что же, вы попробуете сжечь Юпитер? Сжечь Сатурн?
А знаменитая его библиотека? Она и сейчас ещё, может статься, разбросана по прилавкам букинистов.
Глава 38
Как-то вечером Аньезе услышала, как у ворот остановился экипаж. «Наверно, она!» Действительно, то была Лючия вместе с доброй вдовой. Их взаимные приветствия пусть читатель вообразит себе сам.
На следующее утро, спозаранку, заявился Ренцо, который, ни о чём не догадываясь, пришёл, чтобы отвести с Аньезе душу по поводу столь затянувшегося приезда Лючии. Всё, что он проделал и сказал, очутившись лицом к лицу с ней, мы тоже предоставляем воображению читателя. Наоборот, обращение к нему Лючии было таким, что описание его не займёт много времени.
— Здравствуйте, как поживаете? — сказала она, опустив глаза, но без всякого смущения. Не подумайте, что Ренцо нашёл такой приём слишком сухим и истолковал его в дурную для себя сторону. Он принял всё очень хорошо, как оно и должно было быть. И подобно тому как среди благовоспитанных людей умеют делать скидку на всякие излишние любезности, так и он отлично понял, что эти слова не выражали всего того, что происходило в сердце Лючии. К тому же нетрудно было подметить, что у неё было два способа произносить эти слова: один — для Ренцо, другой — для всех остальных людей.
— Хорошо, когда вижу вас, — отвечал юноша избитой фразой, которую он, однако, в данную минуту мог придумать и сам.
— Бедный наш падре Кристофоро!.. — сказала Лючия. — Молитесь за спасение его души; хотя можно почти с уверенностью сказать, что сейчас он молится там за нас.
— К сожалению, я предвидел это, — сказал Ренцо.
И это была не единственная печальная струна, которой они коснулись в своей беседе. И что же? О чём бы они ни заговорили, всякий разговор казался ему одинаково восхитительным. Подобно тем резвым скакунам, которые бьют копытом землю, артачатся и перебирают ногами, не сходя с места, проделывают тысячу фокусов, прежде чем сделать первый шаг, а потом сразу срываются с места и мчатся, словно их несёт ветром, — таким сделалось время для Ренцо: сначала минуты казались часами, а потом часы минутами.
Вдова не только не нарушала компании, но и вносила много приятного; и, разумеется, когда Ренцо видел её на жалком ложе в лазарете, он не мог и вообразить себе, что у неё такой общительный и весёлый нрав. Но ведь лазарет и деревня, смерть и свобода — не одно и то же. С Аньезе она уже подружилась; а видеть её с Лючией было просто удовольствием, — как она, нежная и шаловливая, ласково подшучивала над подругой, не обижая её, позволяя себе ровно столько, сколько требовалось, чтобы заставить Лючию проявить ту радость, которая таилась в её душе.
Ренцо заявил наконец, что он идёт к дону Абондио сговориться насчёт венчания. Он отправился туда и заговорил, слегка подтрунивая, но не без почтительности:
— Синьор курато, небось у вас теперь прошла та головная боль, которая, как вы говорили, мешала вам обвенчать нас? Час настал. Невеста здесь, и я пришёл, чтобы узнать, когда вам удобнее сделать это. Но на этот раз я прошу вас поторопиться.
Дон Абондио не ответил отказом, но опять стал вилять, приводить разные отговорки, делать какие-то намёки: и к чему лезть всем на глаза, да оглашать своё имя, когда грозит арест? И можно ведь с одинаковым успехом справить всё где-нибудь в другом месте. Да то, да сё…
— Понимаю, — сказал Ренцо, — у вас до сих пор ещё чуточку болит голова. Но выслушайте меня, выслушайте. — И он начал описывать состояние, в котором видел несчастного дона Родриго. Теперь он уже наверное отправился на тот свет. — Будем надеяться, — заключил он, — что господь оказал ему милосердие.
— При чём тут это, — сказал дон Абондио, — разве я вам отказал? Я и не думаю отказывать; я говорю… и говорю, имея веские основания. К тому же, видите ли, пока человек ещё дышит… Вы посмотрите на меня: я ведь разбитая посудина, и тоже одной ногой стоял скорей на том свете, чем на этом, и всё же я здесь, и… если не свалятся на меня всякие напасти… ну, да ладно… я смею надеяться пожить ещё немножко. Опять же, представьте себе, бывают ведь иногда такие натуры. Впрочем, повторяю, это тут ни при чём.
После всевозможных пререканий и возражений, столь же мало убедительных, Ренцо учтиво раскланялся, вернулся к своим, доложил им обо всём и закончил такими словами:
— Я ушёл, потому что был сыт им по горло и боялся, потеряв терпение, наговорить ему дерзостей. Порой он казался совершенно таким же, как прежде: та же рожа, те же рассуждения. Я уверен, продлись наш разговор ещё немного, он наверняка ввернул бы латинские словечки. Вижу, что опять будет проволочка. Лучше уж сделать прямо так, как советует он: отправиться венчаться туда, где мы собираемся жить.
— Знаете, что мы сделаем? — сказала вдова. — Я предлагаю пойти нам, женщинам, сделать ещё одну попытку. Посмотрим, не будет ли она удачнее. Кстати, и я буду иметь удовольствие узнать этого человека, действительно ли он такой, как вы говорите. Давайте пойдём после обеда, чтобы не сразу наседать на него вторично. А пока что, синьор жених, сводите-ка нас немножко погулять, нас двоих, пока Аньезе занята своими делами. Уж я сойду для Лючии за мамашу, да и мне очень хочется получше рассмотреть это озеро, эти горы, о которых я так много слышала. То немногое, что я уже видела, показалось мне замечательно красивым.
Ренцо прежде всего повёл их в дом своего хозяина, где по этому поводу состоялось целое торжество. С Ренцо взяли обещание, что не только сегодня, но и в последующие дни он будет по возможности приходить к ним обедать.
Погуляли, пообедали, и Ренцо ушёл, не сказав куда. Женщины провели некоторое время за беседой, уговариваясь, как получше взяться за дона Абондио, и, наконец, пошли на приступ. «Вот, пожалуйста, и они тут как тут», — с досадой подумал про себя дон Абондио, но тут же сделал равнодушное лицо. Лючию встретил поздравлениями, Аньезе — поклонами, приезжую — любезностями. Он предложил им сесть и тут же принялся говорить о чуме, пожелав услышать от Лючии, как она перенесла её в этой ужасающей обстановке. Лазарет дал удобный случай вмешаться в разговор и той, с кем Лючия там подружилась. Затем, что вполне понятно, дон Абондио заговорил и о пережитой лично им буре, потом рассыпался в поздравлениях по адресу Аньезе, которая отделалась так дёшево. По-видимому, дело затягивалось. Уже с первой минуты обе женщины постарше насторожились и ждали, стараясь улучить подходящий момент и заговорить о самом главном. Наконец, не знаю уж которая из двух сломала лёд. Но как вы думаете? Что касается этого, дон Абондио был решительно туговат на ухо. Не то чтобы он прямо сказал: «нет!» Но он снова принялся вилять, ходить вокруг да около, перескакивая, подобно птичке, с сучка на ветку.
— Следовало бы, — говорил он, — как-нибудь добиться отмены этого мерзкого приказа об аресте. Вот вы, синьора, как жительница Милана, должны более или менее знать, в чём тут суть дела: несомненно, у вас найдётся хорошая протекция, какой-нибудь влиятельный кавалер. Ведь таким путём можно избавиться от любой беды. А то можно пойти и кратчайшим путём, не впутываясь ни в какие истории. Так как молодые люди, а вместе с ними и Аньезе уже твёрдо решили эмигрировать (против этого я ничего не могу возразить: отечество — там, где хорошо живётся), то, по-моему, хорошо было бы проделать всё это там, где над тобой не висит никакого приказа об аресте. Я просто жду не дождусь того часа, когда вы, наконец, породнитесь, но хочу, чтобы это произошло по-хорошему, спокойно. По правде говоря, здесь, при наличии этого приказа, я, пожалуй, не мог бы со спокойным сердцем произнести с амвона имя Лоренцо Трамальино: я слишком расположен к нему и побоялся бы оказать ему плохую услугу. Посудите сами, синьора, посудите и вы.
Тут с одной стороны Аньезе, с другой — вдова принялись отвергать эти соображения, но дон Абондио снова и снова выдвигал их уже под другими предлогами; так всё время и начинали сызнова, как вдруг решительным шагом, с лицом, говорящим о какой-то новости, вошёл Ренцо и сообщил:
— Прибыл синьор маркезе ***.
— Что это значит? Куда прибыл? — привставая с места, спросил дон Абондио.
— Прибыл в свой замок, принадлежавший ранее дону Родриго, потому что синьор маркезе наследник, как говорится, заповедного имения[215], так что сомнений больше нет. Я, со своей стороны, был бы счастлив узнать, что несчастный человек этот умер по-христиански. Как бы то ни было, я до сих пор читал за него «Отче наш», а теперь стану читать «De profundis». А этот синьор маркезе очень порядочный человек.
— Несомненно, — сказал дон Абондио, — я не раз слышал, как его называли поистине благородным синьором, человеком старого закала. Но действительно ли это так?..
— Вы служке своему верите?
— А что?
— А то, что он видел его своими глазами. Я там был лишь поблизости и, говоря по совести, пошёл туда только потому, что подумал: а ведь они что-нибудь должны знать. И многие говорили мне то же самое. Потом мне попался Амброджо, который как раз спускался сверху и сам видел, повторяю вам, что маркезе распоряжается там как хозяин. Хотите выслушать Амброджо? Я нарочно задержал его во дворе.
— Хорошо, послушаем, — сказал дон Абондио.
Ренцо пошёл позвать служку. Тот подтвердил всё в точности, добавив ещё кое-какие подробности. Рассеяв всякие сомнения, он удалился.
— А, так он, значит, умер! И в самом деле отошёл в вечность! — воскликнул дон Абондио. — Видите, дети мои, какой конец уготовало провидение некоторым людям. Знаете ли вы, что это великое дело, великое облегчение для всей нашей несчастной округи! Ведь от него житья не было. Чума эта была великим бичом, но она же явилась и метлой, — она вымела прочь некоторых субъектов, от которых, дети мои, нам никогда бы не избавиться, — крепких, свежих, процветающих, — пожалуй, можно сказать, что те, кому предстояло отпевать их, сидят ещё в семинарии за своей латинской премудростью. И вот во мгновенье ока они исчезли, целыми сотнями зараз. Мы не увидим больше дона Родриго, как он разгуливает в окружении своих головорезов, с надутым видом, точно он палку проглотил, спесиво поглядывая на людей, будто все только с его позволения и живут на свете. И вот его нет, а мы живы. Уж больше он не станет засылать к честным людям своих посланцев. Много, много он причинил всем беспокойства, — теперь об этом уже можно говорить открыто.
— Я простил его от всей души, — сказал Ренцо.
— Ты исполнил свой долг, — ответил дон Абондио, — но можно и возблагодарить небо за то, что оно избавило нас от него. Теперь, возвращаясь к нашим делам, я повторяю: поступайте, как находите нужным. Если вы хотите, чтобы я венчал вас, распоряжайтесь мною. Если вам покажется более удобным устроиться иначе, делайте по-своему. Что касается приказа об аресте, то я и сам вижу, что раз нет больше никого, кто на вас точит зуб и собирается вредить вам, то не стоит о нём и задумываться, — тем более что позже был издан милостивый декрет по случаю рождения светлейшего инфанта. А потом и чума! Чума! Хорошо она кое-кого почистила, чума-то! Так что, если вам угодно… нынче у нас четверг… в воскресенье я вас оглашу в церкви, — потому что прежнее-то оглашение уже не считается, ведь прошло столько времени, — а потом я буду счастлив повенчать вас.
— Вы же прекрасно знаете, что именно за этим мы и пришли, — сказал Ренцо.
— Превосходно. Я к вашим услугам. И сейчас же сообщу об этом его высокопреосвященству.
— А кто это его высокопреосвященство? — спросила Аньезе.
— Его высокопреосвященство, — ответил дон Абондио, — это наш кардинал, да хранит его бог.
— Ну, уж на этот раз вы меня извините, — возразила Аньезе, — хоть я и бедная, необразованная женщина, а смею вас заверить, что его так не называют. Вот и когда мы второй раз беседовали с ним, как я с вами сейчас, один из синьоров священников отвёл меня к сторонке и научил, как надо обходиться с таким синьором и что ему полагается говорить «сиятельная милость ваша», или «монсиньор».
— А теперь, если бы ему снова пришлось учить вас, он бы сказал вам, что надо говорить «ваше высокопреосвященство». Поняли? Потому что папа, да хранит его господь, предписал, чтобы с июня месяца кардиналов титуловали именно так. И знаете, почему он пришёл к такому решению? Потому что титулование «сиятельнейший», принадлежавшее исключительно им и некоторым князьям, теперь, вы и сами видите, во что оно обратилось, кто только им не пользуется и как охотно люди присваивают его себе. Что же оставалось сделать папе? Отнять его у всех? Пойдут жалобы, прошения, неудовольствия, обиды, и в конце концов всё останется по-прежнему. Вот он и нашёл великолепный выход. Мало-помалу высокопреосвященством начнут звать епископов, потом захотят того же аббаты, потом простые настоятели, ибо так уж созданы люди: всё-то им хочется возвышаться да возвышаться; потом дойдёт очередь до каноников…
— Потом до курато, — вставила вдова.
— Ну уж нет, — возразил дон Абондио, — их дело тащить воз. Не бойтесь, что их избалуют, этих курато; «ваше преподобие» и так до самой кончины мира. Я бы ничуть не удивился, если бы кавалеры, привыкшие к тому, что их называют сиятельнейшими, ставя на одну доску с кардиналами, в один прекрасный день захотели бы для себя титула «высокопреосвященства». А пожелай они этого, поверьте, найдутся люди, которые так и будут их величать. И тогда тот, кто будет тогда папой, найдёт для кардиналов что-нибудь другое. Однако вернёмся-ка к нашим делам: значит, в воскресенье я оглашу вас в церкви. А тем временем — знаете, что я придумал, чтобы услужить вам? Мы похлопочем о разрешении обойтись без двух остальных оглашений. Им там в канцелярии у архиепископа много возни с этими разрешениями, если дело везде идёт, как здесь у нас. На воскресенье у меня уже есть одно… два… три, не считая вас, а может, подвернутся и ещё. А потом посмотрите, что будет дальше: ни один не останется без пары. Большая оплошность со стороны Перпетуи, что она умерла именно теперь: ведь сейчас такое время, когда и на неё нашёлся бы охотник. И в Милане, синьора, полагаю, будет то же самое…
— Вот именно! Представьте себе, в одном только нашем приходе в прошлое воскресенье было пятьдесят оглашений.
— Я про то и говорю, род человеческий не хочет прекращаться. Ну, а вы, синьора, разве вокруг вас ещё не начал увиваться целый рой кавалеров?
— Нет, нет. Я об этом и не думаю, да и думать не хочу.
— А почему бы и нет? Разве что вы захотите быть исключением. И Аньезе тоже, смотрите-ка, и Аньезе…
— Ох! И охота ж вам шутить, — сказала Аньезе.
— Разумеется, мне охота пошутить, и, по-моему, теперь наконец-то для этого и настало время. Нам пришлось пройти через испытания, не так ли молодые люди? Через испытания мы уже прошли, и, можно надеяться, те немногие дни, которые нам суждено провести на этом свете, будут несколько лучше. Да вы счастливцы, если не случится какой-нибудь новой беды, у вас ещё хватит времени на разговоры о минувших горестях. Моё дело хуже, часы мои показывают уже двадцать три и три четверти, и… Негодяи могут умереть, от чумы можно исцелиться, а от старости лекарства нет. Как говорится, senectus ipsa est morbus.[216]
— Ну, теперь можете говорить себе по-латыни сколько угодно, мне это совершенно безразлично, — сказал Ренцо.
— Ты, я вижу, всё ещё в обиде на латынь: хорошо же, я тебе ещё покажу! Вот когда ты явишься ко мне с этим вот милым созданием как раз для того, чтобы услышать кое-какие латинские словечки, я возьму да и скажу тебе: ты не любишь латыни, ступай себе с миром. Посмотрим, как это тебе понравится?
— Э, я знаю, что говорю, — отвечал Ренцо, — та латынь меня не пугает. Это латынь честная, священная, как латынь за обедней: они вон, так и то должны уметь читать, что написано в книге. Я говорю о той негодной, не церковной латыни, которая подлым образом встревает в самый порядочный разговор. Примерно, теперь, когда мы здесь, когда всё кончилось, — скажем, та латынь, которую вы пускали в ход вот здесь, в этом самом углу, чтобы дать мне понять, что вы не соглашаетесь, да что нужны ещё какие-то штуки, а что я понимал? Вы бы теперь перевели мне хоть немного этой латыни на простой язык.
— Замолчи ты, шутник, замолчи же, не вороши старого. Ведь если бы нам пришлось теперь сводить счёты, не знаю, кто у кого остался бы в долгу. Я всё простил: не будем больше вспоминать об этом, но и вы тоже удружили мне! Что касается тебя, то это меня нисколько не удивляет, ты ведь продувная бестия. Я говорю о ней: с виду — и воды не замутит, сама святость, глядит маленькой мадонной, каждый счёл бы за грех опасаться её! Но я-то хорошо знаю, кто её подучил, знаю, знаю.
При этих словах он указал на Аньезе тем самым пальцем, который перед этим был направлен на Лючию. И надо было видеть, с каким добродушием, с какой приветливостью делал он эти упрёки. Полученное известие развязало ему язык, он стал говорливым, от чего уже давно отвык, и нам оставалось бы очень далеко до конца, если б мы вздумали передавать остальной разговор, который он всячески старался затянуть, не раз удерживая всю компанию, уже готовую уйти, и даже задержал её немного у самого выхода, не переставая болтать всякий вздор.
На следующий день его посетил гость, тем более приятный, чем менее ожидавшийся. Это был синьор маркезе, о котором уже говорилось, — человек на грани между зрелым возрастом и старостью, всем своим видом наглядно подтверждавший то, что гласила о нём молва: прямодушный, учтивый, спокойный, скромный, полный достоинства и с каким-то отпечатком кроткой печали во всём облике.
— Я пришёл передать вам приветствие от кардинала-архиепископа, — сказал он.
— О, какое благоволение и с его и с вашей стороны!
— Когда я прощался с этим исключительным человеком, который удостаивает меня своей дружбы, он говорил мне о двух молодых обручённых в вашем приходе, которые пережили много горестей из-за этого несчастного дона Родриго. Монсиньору хотелось бы узнать о них. Живы ли они? И уладились ли их дела?
— Всё улажено. Я даже предполагал написать об этом его высокопреосвященству, но теперь, когда я имею честь…
— Они здесь?
— Здесь, и очень скоро станут мужем и женой.
— Я очень прошу вас, скажите, нельзя ли мне сделать для них что-нибудь приятное, и кстати научите меня, как подойти к этому поделикатнее. В постигшем нас бедствии я потерял своих двух сыновей и их мать и получил три солидных наследства. Излишки у меня были и раньше, так что, как видите, предоставляя мне случай пустить их на дело, да ещё на такое, как это, вы оказываете мне настоящее одолжение.
— Да благословит вас небо! Почему все другие не такие, как вы?.. Но — довольно. Позвольте и мне от всего сердца поблагодарить вас за этих детей моих. И так как сиятельнейшая милость ваша изволит поощрять меня к тому, то я могу, синьор, подсказать вам способ, который, быть может, придётся вам по душе. Видите ли, я знаю, что эти хорошие люди порешили обосноваться где-нибудь в другом месте и продать то немногое, что у них здесь есть: у юноши — виноградничек в девять-десять портик[217], если не ошибаюсь, но очень запущенный, так что приходится принимать в расчёт лишь самый участок, не больше. Затем у него есть домишко, да и другой — у невесты, — надо сказать, две норы мышиных. Такой синьор, как ваша милость, конечно, не может знать, как туго приходится беднякам, когда они хотят разделаться со своей жалкой собственностью. В конце концов она всегда попадает в пасть к какому-нибудь мошеннику, который, быть может, давненько уже зарился на эти несколько локтей земли, а как узнал, что владельцу пришла нужда продавать её, так он на попятный, прикидывается, что, мол, потерял всякую охоту покупать; и вот приходится бегать за ним и отдавать всё за гроши, — особенно при таких обстоятельствах, как нынешние. Синьор маркезе, надеюсь, вы уже поняли, к чему клонится моя речь. Самое замечательное человеколюбие, какое светлейшая милость ваша может проявить к этим людям, это помочь им выпутаться из их затруднений, купив всё их небольшое имущество. По совести говоря, я подаю вам этот совет не совсем бескорыстно, потому что мне хочется приобрести такого прихожанина, как синьор маркезе. Но ваша милость решит всё это по своему усмотрению: я говорю, лишь повинуясь вашему приказу.
Маркезе вполне одобрил этот совет и, поблагодарив дона Абондио, попросил его быть посредником и установить цену по возможности высокую. А когда маркезе предложил ему сейчас же пойти в дом невесты, где, по всей вероятности, находится и жених, тут уж дон Абондио совершенно остолбенел от изумления.
По пути дону Абондио, который, как вы легко можете себе представить, ликовал, пришла в голову новая мысль, которую он и высказал:
— Раз уж ваша сиятельная милость так склонны сделать добро этим людям, можно было бы оказать им и ещё одну услугу. На молодом человеке тяготеет приказ об аресте, нечто вроде заочного осуждения, из-за какой-то глупой выходки, совершённой им в Милане два года тому назад, в самый день большого мятежа. Без всякого злого умысла, просто по неведению, он оказался запутанным в целое дело, попал, как кур во щи. Уверяю вас, ничего серьёзного не было: так, ребячество, шалость, сделать что-нибудь действительно дурное он не способен; и я могу подтвердить это, ведь я его крестил, на моих глазах он вырос. Да, впрочем, если вашей милости угодно позабавиться и послушать этих добрых людей, как они запросто рассуждают, вы можете заставить Ренцо самого рассказать вам эту историю, и всё узнаете. Ведь всё это — дела давно минувшие, и теперь никто его не беспокоит. К тому же, как я сказал, он подумывает уехать из наших краёв. Но со временем, почём знать, он может вернуться сюда, или там ещё что-нибудь, посудите сами, оно ведь всё-таки лучше не числиться в этих списках. Синьор маркезе по справедливости изволит слыть в Милане блестящим кавалером и большим человеком… Нет, нет, уж позвольте мне досказать, — что правда, то правда. Заступничество, одно словечко такой особы, как вы, этого более чем достаточно для получения полного оправдания.
— Никаких серьёзных обвинений против этого юноши нет?
— Нет, не думаю. В первую минуту за него здорово принялись, но теперь, мне кажется, только и осталось, что одна пустая формальность.
— Если это так, дело — нетрудное, и я охотно возьмусь за него.
— И после всего этого вы не хотите, чтобы вас называли замечательным человеком? Я так говорю и буду говорить, наперекор вам буду говорить. И даже если б я молчал, это ни к чему бы не повело, потому что все так говорят, а известно, что vox populi, vox Dei.[218]
Они действительно застали всех трёх женщин и Ренцо. Что тут с ними произошло, об этом предоставляю судить вам самим.