К примеру, Фритц спросил Освальда, верит ли он в бога. Позднее Фритц вспомнил, что Освальд, справедливо дав ему отпор, заявил, что «не намерен обсуждать этот вопрос». Освальд жалко лгал, рассказывая о своем прошлом. Он утверждал, что не мог купить винтовку, получая в книжном складе 1 доллар 25 центов в час. Он стремился убедить окружавших его людей в том, что он «не коммунист, не марксист-ленинец, а просто марксист».Поскольку среди тех, кто вел следствие, не было лиц, сведущих в диалектическом материализме, это кажется бессмысленным. Никто из них не читал Гегеля, как не читал его, конечно, и сам заключенный.
По поводу убийства Джона Кеннеди Освальд заметил:
— Люди забудут обо всем этом через несколько дней, так как будет другой президент.
Это, а также брошенное им вскользь замечание, что у главы правительства «милая семья», — вот все, что сказал Освальд о своей жертве. Фритцу он заявил, что не может сказать «ничего особенного о президенте», имея в виду Джона Кеннеди. Несмотря на неполноту протоколов допросов (видимо, Освальда не спрашивали о губернаторе Коннэли), чувствуется, что и более полная запись дала бы немногим больше Даже когда Освальду разрешили свидание с женой, матерью и братом, он был до странности сдержан в том, что касалось национальной трагедии. Во время пятиминутной встречи с родственниками он почти не обращал внимания на мать, расспрашивая по-русски жену о детях. В какой-то момент Марина Освальд громко рассмеялась и сказала своей свекрови на ломаном английском языке:
— Мама, он говорит, что любит меня и купит Джун туфли.
Марина не спрашивала мужа, убил ли он Кеннеди, тем не менее это не выходило у нее из головы. Позднее она говорила:
— По его глазам видно было, что он виновен.
Выражение глаз Ли Освальда произвело исключительное впечатление на его брата, внимательно за ним наблюдавшего. Роберт Освальд оставался с Ли в два раза дольше, чем жена и мать. Впоследствии он вспоминал:
— Ли вел себя осмысленно, но все его поведение было каким-то механическим. Меня осенила поистине удивительная мысль: я понял, что все это его не трогает. Я смотрел ему в глаза, но они были лишены какой-либо мысли, и мне кажется, что, прочитав удивление на моем лице, ему стало ясно, что я это понял. Он догадался, что именно я имел в виду, потому что, когда я снова посмотрел ему в глаза, он сказал: «Брат, ты ничего в них не увидишь».
В это время Марина стала быстро терять терпение в отношении своей свекрови. Единственное, что связывало Марину и Маргариту Освальд, были дети. Если не считать забот о нуждах детей и необходимости избавиться от одного из моментальных снимков Ли, где он держал винтовку, из которой было совершено убийство (как вспоминали позднее обе женщины, Марина сожгла эту фотографию в пепельнице, а Маргарита Освальд спустила пепел вместе с водой в туалет), отношения между ними были натянутыми и не приносили удовлетворения ни одной из сторон.
Но что бы они ни делали теперь, это уже не имело никакого значения. Уничтоженная фотография, бесспорно, нанесла бы ущерб Ли Освальду, однако при обыске гаража Пейнов полиция обнаружила почти такой же снимок, отпечатанный с той же пленки и лежавший в коричневой картонке среди вещей Освальда. Столь же мало смысла имела и та высокомерная манера, с какой Ли держался во время допроса, проводимого Фритцем. Конечно, многие выражали и будут выражать сомнения по поводу обоснованности обвинения Освальда, ибо улики против него казались слишком уж бесспорными. В течение нескольких часов после его ареста в Даллас звонили со всех концов света, в том числе шесть раз только из Австралии, высказывая предположение, что арестованный — всего лишь козел отпущения. Но он им не был. Косвенных доказательств против него становилось все больше. К утру субботы (23 ноября) его опознали свидетели, его шаткое алиби с карнизами для занавесок было развеяно в прах. Федеральное бюро расследований проверяло маршрут поездки шофера такси Билла Уэли[51], а лаборатории министерства юстиции в Вашингтоне подтвердили со своей стороны все подозрения относительно отпечатков пальцев и ладоней убийцы и обрывков хлопчатобумажной ткани его рубашки, застрявших в щели между металлической обшивкой приклада винтовки С2766 и ее деревянным ложем.
К рассвету 23 ноября Освальд был признан бесспорно виновным. Поводов для сколько-нибудь обоснованных сомнений в его виновности не существовало. Доказательства вины Освальда имелись в избытке. Все считали, что убийца главы государства должен был бы обладать хотя бы минимальной хитростью. Казалось, будто водородная бомба была случайно запущена каким-то жалким техником. Чем больше фактов становилось известно о преступнике, тем больше рассудок отказывался понять свершившееся. Между причиной и следствием по было никакого соответствия. Их нельзя было сопоставить. Люди, взявшие Освальда под стражу, не были виновны в его глупости. И их нельзя полностью винить за то, что у него не было адвоката. Конечно, делегацию юристов Союза борьбы за гражданские свободы надлежало принять в пятницу вечером более любезно. Однако суд не мог назначить защитника до тех пор, пока по начался судебный процесс, а разбирательство дела по дошло до этой стадии. Непростительной ошибкой в обращении с заключенным было по-прежнему беспрецедентное выставление его напоказ. Спектакль с участием Ли Освальда продолжался без перерыва. Несмотря на массу предостережений, ни одним фотоснимком, ни одним микрофоном не стало меньше. Во время одного из таких оживленных интервью, данного в субботу корреспонденту «Нейшнл бродкастинг компани», капитан Фритц заявил:
— Этот человек убил президента, мы имеем против него совершенно железные доказательства.
Когда ФБР уведомило начальника полиции Карри о заключении экспертов, что почерк на заказном талоне журнала «Америкен райфлмэн», посланном фирме «Клейн», принадлежит Ли Харви Освальду, Карри подробно сообщил об этом на пресс-конференции, передававшейся по телевидению. Директор ФРБ Эдгар Гувер, узнав об этом, был взбешен. Он позвонил в Даллас и предупредил, чтобы впредь улики, добытые его ведомством, не обсуждались публично. Карри был поклонником Гувера и с гордостью вывесил у себя в кабинете его фотографию с надписью ему, Карри. Тем не менее под влиянием какого-то, казалось, самовозникающего импульса разоблачения продолжались. Не было такой отвратительной подробности или такого участника событий, о которых бы умолчали. Окружной прокурор Генри Уэйд прозрачно намекнул, что Жаклин Кеннеди и Линдона Джонсона могут вызвать в Даллас для дачи показаний, а осторожнейший из комментаторов Дэвид Бринкли прямо заявил, что президента убил какой-то «подонок из винтовки, заказанной по почте». Почти все выдающиеся юристы впали в неистовство. Председатель Верховного суда Эрл Уоррен, смотря у себя дома телевизионную передачу, в которой приводились улики против Освальда, вспомнил случай, когда один шериф на Юге передал по телевидению признание обвиняемого. Суд низшей инстанции признал этого человека виновным, а Верховный суд вынужден был пересмотреть приговор. Нынешнее нарушение закона было, по мнению Уоррена, куда более серьезным.
Поскольку Роберт Кеннеди не мог выполнять своих обязанностей министра юстиции, фактически обязанности министра выполнял его заместитель Ник Катценбах Он предложил создать комиссию по расследованию, которую позднее возглавил председатель Верховного суда.
К своему ужасу, Катценбах узнал, что новый президент уже принял предварительное решение о создании техасской комиссии по расследованию убийства Кеннеди, в которую не должно было входить ни одного нетехасца, в том числе ни одного представителя федеральных властей. Катценбах отправился к вашингтонскому адвокату Эйбу Фортасу, бывшему в самых близких отношениях с Джонсоном. Катценбах без обиняков заявил ему, что считает идею нового президента страшной ошибкой[52].. От Фортаса он впервые узнал, что Джонсон намерен опубликовать доклад ФБР об обстоятельствах убийства, как только тот будет готов. Этого тоже нельзя делать, доказывал Ник и настаивал на том, чтобы доклад проходил через руки министра юстиции и его самого.
Для председателя Верховного суда или заместителя министра юстиции не обязательно заниматься рассмотрением неприглядной стороны событий или беспокоиться по поводу их возможных последствий. В полицейском управлении Далласа вопрос о безопасности Освальда вызывал тревогу. Так, один капитан полиции звонил Фритцу по поводу угроз в адрес арестованного. Ему было сказано, что это дело Карри.
Намек окружного прокурора Уэйда, что овдовевшую первую леди, возможно, попросят дать показания в техасском суде, привел всех в ужас. В Далласе было довольно широко распространено мнение, что, «после всего того, ей пришлось пережить, не приходится ожидать, чтобы она вернулась сюда и присутствовала на разбирательстве этого отвратительного преступления». Эти слова принадлежат Джеку Руби. Руби пошел, однако, еще дальше. Он был убежден, что «ради нашего любимого президента кто-то должен» сделать так, чтобы надобность в этой поездке отпала. Сделать это, очевидно, мог только доброволец. Всю свою жизнь Джек считал себя мстителем — достаточно было какого-нибудь антисемитского замечания, чтобы он потерял самообладание, а в своем мщении он всегда прибегал к насилию. Руби был физически слабым человеком, прямым и простодушным. Подобно ребенку, он не был способен предусмотреть последствия бурной вспышки, сопровождающейся применением физической силы.
Хотя железные ворота Белого дома и были закрыты ради предосторожности, интерес публики был сосредоточен на постаменте с гробом. Полтора века в бальном зале оказывали последние почести праху пяти президентов, умерших во время пребывания на посту: Гаррисону, Тэйлору, Линкольну, Гардингу и Франклину Рузвельту, однако для их современников это были события, происходившие где-то в другом месте, о которых лишь читали в газетах. 23 ноября 1963 года такого отставания от событий больше не было. Мощное объединенное усилие средств массовой информации привело всю нацию на Пенсильвания-авеню, 1600 и при помощи разно фокусных линз «Зумара» через подстриженную лужайку, на залитые дождем ступени президентской резиденции. Когда военный моряк щелкнул каблуком, салютуя прибывшему высокопоставленному лицу, десятки миллионов телезрителей видели разлетевшиеся при этом брызги и вымокшие гамаши моряка. На лице Нины Уоррен, когда она вышла из Северной галереи, были видны слезы, и все могли наблюдать, как Сарджент Шривер и Энджи Дьюк протягивали друг другу свои мокрые руки. В перерывах показывали задрапированный траурными флагами северный вход в Белый дом.
Целых семь часов продолжалась величественная пантомима. Периодически в телевизионную передачу включали отрывки из фильмов, траурную музыку или показывали Даллас; иногда говорил комментатор.
В Белом доме посетителей проводили в Синий зал, где члены семьи убитого президента по очереди выполняли роль хозяев; затем они проходили через Зеленый и Восточный залы, останавливались у подножия гроба, а потом спускались вниз по лестнице.
Из уважения к новому президенту правила этикета во время панихиды были пересмотрены. Было очевидно, что Линдон Джонсон должен первым пройти мимо гроба, когда удалится семья Кеннеди. Поэтому тех, кто прибыл раньше, просили подождать, пока новый президент не пройдет через Восточный зал. А таких было много. Генерал Тэйлор и его супруга приехали к концу службы. До них прибыло еще две автомашины, и молодой адъютант, промокший до нитки, подбежал к ним и попросил их оставаться в машине. Дуайт Эйзенхауэр и его сын Джон ожидали в Синем зале.
После того как Жаклин Кеннеди освободила зал заседаний правительства от вещей мужа, там собрались члены кабинета, намереваясь пройти к гробу вслед за Джонсоном. Но он сорвал их план. Перейдя в сопровождении лидеров конгресса Уэст Икзекьютив-авеню, Джонсон, не заходя в зал заседаний, обошел со свитой постамент с гробом президента.
За ними, поздоровавшись с Джонсоном, последовали члены кабинета.
Пришли и враги Кеннеди — у них не было иного выхода. Демонстративное пренебрежение к Белому дому в эту субботу было немыслимым для всякого, кто играл хоть какую-то роль в общественной жизни. Ненавистники выступали в прошлом слишком громогласно, и вопрос о том, не был ли стрелявший участником более широкого заговора, все еще оставался открытым. Нет сомнения, что некоторые из посетителей лицемерили, но очень многие из тех, кто резко расходился с президентом во взглядах, испытывали к нему симпатии как к человеку.
Представители прессы составили одну из двух последних делегаций, прошедших мимо гроба. В другую входил обслуживающий персонал Белого дома. К этому времени все знаменитости удалились. Послы возвратились на Массачусетс-авеню, губернаторы — в номера своих отелей, сенаторы — в Капитолий. Те, кто работал на радио, в печати и на телевидении, не проявляли интереса ни к печальной церемонии, в которой участвовали их коллеги, ни к молитвам сержанта Джордано, слуг Чарльза Финклина и Джорджа Томаса, и широкая публика так о них и не узнала. Тем не менее все это было, и в отличие от официальных лиц люди эти поступали так отнюдь не по обязанности. Прощание с президентом репортеров радио и телевидения, специальных корреспондентов и особенно слуг, плотников и уборщиц было чем-то необычным. Оно не предусматривалось планом торжественной церемонии похорон, как и толпы, собравшиеся прошлой ночью в Эндрюсе и Бетесде, и рабочие бензоколонок, с благоговением стоявшие на рассвете вдоль Висконсин-авеню. Это показывало, насколько вся страна была охвачена горем. Камердинер Джона Кеннеди Джордж Томас, который чистил каждый его ботинок и гладил каждую пару его брюк там наверху, тоже считал своим долгом находиться здесь и при этом стоять на коленях. Журналисты, вообще Не отличавшиеся рабской преданностью президентам, шли к гробу в скорбном молчании. Затем они попросили — и получили на это разрешение — следовать завтра пешком за гробом по Пенсильвания-авеню до Капитолия.
В Восточном зале Белого дома говорили шепотом. Овальный кабинет был пуст, но в служебных комнатах вице-президента никогда еще не было так оживленно. В это утро между обоими правительствами — прежним и новым — проходила физическая, видимая глазом граница. Это была Уэст Икзекьютив-авеню — улица, состоящая из одного квартала с односторонним движением, служившая фактически стоянкой для машин Белого дома. По одну сторону двойного ряда машин стояло красивое старое здание резиденции главы правительства, где еще витал дух самого молодого человека, когда-либо занимавшего пост президента Соединенных Штатов Америки. По другую сторону озабоченные люди вбегали и выбегали из здания канцелярии президента или, как все еще продолжал говорить Эйзенхауэр, «старого здания государственного департамента, армии и флота», напоминая тем самым о том, что до второй мировой войны этот дом с его фасадом в стиле французского неоклассицизма был достаточно просторным, чтобы вмещать и государственный департамент и военные министерства.
Некоторые яйца, и среди них сам Джонсон, пересекали границу, проходившую по Уэст Икзекьютив-авеню. Все сознавали, что она существует и руководство правительственного аппарата было расколото на два лагеря. На одной стороне были те, кто хотел ускорить наступление момента, когда Уэст Икзекьютив-авеню будет вновь использоваться как мощеная дорожка для стоянок автомашин «весьма важных лиц», на другой — люди, для которых сама мысль о предстоящих изменениях была невыносимой. В своем кабинете Артур Шлезингер писал в очередной записке Жаклин Кеннеди:
«Я нахожусь в состоянии полной опустошенности, но я понимаю: что чувствует здесь любой из нас — лишь незначительная частица той страшной пустоты и отчаяния, какие испытываете вы».
Шлезингер сообщил ей, что намерен посвятить себя работе над архивом покойного президента. Он уже подал Джонсону свое заявление об отставке.
Действия Шлезингера отражали позицию «лояли-стов». Президент умер — работу при новом президенте должны продолжать другие. На одном краю спектра в эту субботу были Шлезингер, Соренсен, О’Доннел и их лидер Роберт Кеннеди (несмотря на пасмурное небо, он был после панихиды в темных очках, чтобы скрыть свой распухшие глаза); на другом находились люди, подобные Макджорджу Банди, который неоднократно напоминал членам команды Кеннеди, что «представление должно продолжаться», и заявил, что он со своей стороны намерен оставаться на своем посту до тех пор, пока будет нужен президенту Соединенных Штатов. Тед Соренсен смотрел на этот вопрос несколько иначе. В 19. 30 он явился в здание канцелярии президента по приглашению Джонсона, который просил его совета, как быть с персоналом Белого дома. Соренсен спокойно ответил:
— Перед вами проблема двоякого рода: как быть с теми, кто воздержится поступить в ваше распоряжение, и с теми, кто сделает это слишком охотно.
Этот последний нюанс был тонким, но некоторые его остро ощущали. По мере того как убывал день, отношения между людьми обострялись. Поведение тех, кто мог представить себе президента как некий безличный институт, казалось многим бессердечным.
Кое-кто из тех, чье рвение вызывало неодобрение, не сознавал направленных в его сторону осуждающих взглядов. Один из них записал в своем дневнике: «Будучи лояльным в отношении обеих сторон, я не слышал ни от одной из них горького слова, а лишь одобрение». Этот человек был плохо осведомлен: такие слова были сказаны — он их просто не слыхал. Об этом человеке один из его коллег записал в своем дневнике: «Я никогда не видел столь неприкрытого и беспардонного проявления преклонения перед властью». Однако обоснованность столь язвительной критики представляется спорной.
— Справедливости ради следует сказать, — заявил Артур Шлезингер весной 1964 года, — что правительство оказалось бы парализованным, если б все вели себя так, как мы с Кеном О’Доннелом.
А в это время Шлезингер писал: «Для некоторых людей очень трудно проявлять эмоции. Банди держит себя под железным контролем. Но я не думаю, что люди, подобные ему, меньше переживают происходящее, чем все мы».
Он был прав. Шлезингер был человеком большой души, но и он не знал, что Макджордж Банди, образец эффективности, человек — счетная машина, стальной робот, плакал этой ночью, думая о Джоне Кеннеди.
«Лоялисты», охваченные самым сильным за всю свою жизнь порывом чувств, были полны решимости проявить должное уважение к убитому президенту. Что касается «реалистов», то они играли трудную и нужную роль, и история, возможно, оценит их выше, ибо заслуги «реалистов» в обеспечении национальных интересов были велики.
Страна, загипнотизированная видом постамента с гробом, не подозревала о существовании конфликта внутри правительства. Думать о чем-то, помимо вчерашней смерти и предстоящих похорон, было фактически невозможно. "Корреспондент журнала «Тайм» Хью Сайди говорил, что надо подождать до следующего номера с публикацией портрета нового главы правительства на обложке этого еженедельника, так как Джонсоном «пока еще никто не интересуется». И действительно, тогда лишь немногие им интересовались. Тем не менее настроения Джонсонам первый день его пребывания на посту президента сами по себе представляют интерес, но точно описать их затруднительно. Никогда еще его натура хамелеона не проявлялась так ярко, никогда еще Линдон Бейнс Джонсон не был так многолик, как в этот день.
Казалось, где-то за кулисами кабинета № 274 находилась дюжина одинаковых техасцев с одной и той же внешностью и манерой говорить, каждый из которых обладал, однако, своим собственным характером, идеологией и целями.
Вошел помощник по сенату Джордж Риди — и на сцене, появился Джонсон-ясновидец. «Все было в состоянии хаоса, — говорил впоследствии Риди, — только президент знал, что делает». Кеннета Гэлбрайта встретил воинствующий представитель умеренных левых. Ему Джонсон сказал:
— Я хочу энергично взяться за гражданские права, и не потому, что за них ратовал Кеннеди, а потому, что за них ратую я. Не забывайте, что я хочу проводить либеральную политику, ибо я демократ рузвельтовского толка.
Своей аристократической походкой вошел Аверелл Гарриман, и Линдон сказал ему:
— Вы знаете, я всегда считал вас одним из своих самых давних и лучших друзей в Вашингтоне.
Президент использовал свою способность так оборачиваться к каждому посетителю той или иной стороной своего характера, что тот уходил уверенный и ободренный. Поскольку посетители Джонсона входили по одному, успех его был почти всеобщим. Крайние «лоялисты», продолжавшие с недоверием относиться к Коллегам, бросившимся в кабинет № 274, увидели Линдона таким смиренным, таким сокрушенным своими страданиями, что даже на Соренсена и Шлезингера это произвело впечатление. Британскому послу Дэвиду Ормсби-Гору Джонсон сказал прерывающимся голосом:
— Если бы моя семья провела голосование, следует ли мне здесь оставаться, то три, а возможно, и четыре голоса были бы поданы за мой немедленный уход.
Но и этот Линдон исчез и появился другой, который дал Лэрри О’Брайену хитрый совет относительно одной из юридических сторон парламентской процедуры. Трудно примирить между собой всех этих различных исполнителей роли президента, игравших ее очень тонко. Тем не менее факт остается фактом: каждый сыграл свою роль блестяще и в полной мере заслужил аплодисменты. Джонсон был обворожителен в эту субботу 23 ноября. Надо было просто примириться с тем, что он воплощает в себе многих разных людей. Кто из них был настоящим Линдоном Джонсоном, об этом пусть судят его биографы. Одно можно сказать: в этот день он был самым активным за последние три года. Накануне вечером он только начал понемногу входить в свою роль, мобилизуя свои позабытые таланты. И теперь он снова ожил. За ночь Джонсон набрался новых сил, и те, кто сомневался в его мудрости, не могли теперь усомниться в его энергии. Казалось, что каждая встреча с посетителями, каждое совещание придавали ему новые силы. Он несколько раз звонил Коннэли и Парклендский госпиталь; он скрестил шили с деликатным, но непоколебимым Ником Катценбахом по поводу того, кто должен вести расследование убийства — комиссия штата Техас или федеральная комиссия; он пустил в ход все меры воздействия на Эдгара Гувера, который уже бросил тучи своих агентов в далласский аэропорт Лав Филд; он объявил понедельник 25 ноября днем официального траура в стране; он принял члена Верховного суда Артура Голдберга н успел сфотографироваться с Раском, Банди, Макнамарой и Эйзенхауэром, а в 17.13 эти фотоснимки были уже переданы для показа по телевидению (это были первые снимки Линдона Бейнса Джонсона в роли президента).
После встречи с Робертом Кеннеди президент получил приятную передышку: к нему явились лидеры конгресса, чтобы заверить в своей поддержке. Как и вчера, они предложили ее независимо от своей партийной принадлежности. Деятели республиканской партии Чарли Халлек и Эн Шоу тщетно пытались травить Кеннеди, когда тот стал президентом. 23 ноября утром Чарли Халлек был первым, кто ободрил Джонсона. После Халлека сенатор Эверетт Дирксен сказал Джонсону:
— Мы будем сотрудничать на благо нашей родины. Да благословит вас господь, господин президент!
— Да благословит вас господь, сэр, — вторили другие члены делегации.
После этих ободривших его заверений президент вместе с Леди Бэрд провел лидеров конгресса мимо пустого кабинета в Восточный зал. Отойдя от постамента о гробом Кеннеди, он увидел Эйзенхауэра и пригласил его зайти к нему для двадцатиминутной беседы. На самом деле эта встреча оказалась для Джонсона самой долгой в этот день. Беседа продолжалась два часа. Во время беседы тридцать четвертому президенту показалось, что тридцать шестой встревожен. Джонсон просил совета генерала Эйзенхауэра по ряду текущих проблем, начиная с вопросов внутренней политики, таких, например, как сокращение налогов, и кончая вопросами внешней политики, особенно касавшимися Лаоса и Кубы. На этой первой стадии Линдон Джонсон был озабочен главным образом тем, чтобы ознакомиться с положением дел и подготовиться к продолжению политики своего предшественника. Генерал Эйзенхауэр убедился, что президент Джонсон полон решимости справиться со своими новыми обязанностями.
Во время этой затянувшейся беседы вошел на цыпочках Банди (он говорил о себе, что похож на «хлопочущую домработницу») и положил на стол письмо Шлезингера об отставке. Джонсон бросил на письмо сердитый взгляд и сказал:
— Пусть он возьмет его обратно. Мне не нужны такие письма, и скажите об этом всем так, чтобы они поняли.
Билл Мойерс, находившийся где-то на заднем плане, вышел из кабинета и позвонил Шлезингеру, что президент хочет, чтобы тот остался на своем посту.
Генерал Эйзенхауэр предложил Джонсону самому подобрать себе людей. Джонсон мрачно на него посмотрел. После похорон он стал искусно подбирать свой аппарат, отделываясь даже от тех советников, которые предпочли бы остаться. Однако 23 ноября он принимал любое предложение о переменах в штыки, рассматривая, видимо, уход из правительства как шаг, равносильный дезертирству. На вечернем заседании кабинета Дин Раск напомнил ему, что по традиции все члены кабинета с приходом нового президента должны подать в отставку. Джонсон упрямо тряс головой, заявляя, что хочет, чтобы все оставались на своих постах в качестве его советников. Раск указал, что это вопрос традиции, что так принято делать, что речь идет о прецеденте. Возможно, заметил он, в будущем какой-либо глава государства не захочет, чтобы все министры оставались на своих постах. Джонсон продолжал упорствовать. Он не подтвердил, что получил от членов кабинета заявления об отставке, хотя они и поступили. Когда вечером он встретил Соренсена и тот упомянул о своем заявлении, президент резко ответил:
— Да, знаю, я получил ваше письмо. — И быстро переменил тему разговора.
Новый президент и новая первая леди присутствовали на церковной службе в память Кеннеди в церкви Святого Джона на северной стороне парка Лафайетта.
Со времени убийства прошли сутки. Опять наступила середина дня, и Шлезингер устроил завтрак в отдельном зале Западного ресторана, который находится в здании Министерства финансов на противоположной от Белого дома стороне. Завтрак этот стал впоследствии известен как «гарвардский». Участники его, хозяин и гости (Кен и Китти Гэлбрайт, друг Кеннеди артист Билл Уилтон и его сын Тэтт, Сэм Бир и его супруга, Пол Сэмюэлсон и Уолтер Геллер), были подавлены и находились под впечатлением, как они считали, кризиса в жизни страны. Их попытки заглянуть в будущее окончились жалкой неудачей. Они не смогли даже прийти к единой точке зрения по поводу дальнейших действий. Позднее Гэлбрайт писал в своем дневнике:
«Артур Шлезингер был в довольно плохом настроении. Он чересчур быстро реагировал на происходящие события и коснулся возможности выдвижения на выборах 1964 года Боба Кеннеди кандидатом в президенты, а Хьюберта Хэмфри — в вице-президенты. Эта мысль, конечно, чистая фантазия, если только Джонсон не споткнется самым невероятным образом, но даже в этом случае это фантазия».
Любопытно, как сам Шлезингер оценил своего гостя:
«Подобно Макджорджу Банди, Кен Гэлбрайт реалист. Он, разумеется, предпочел бы Кеннеди, но готов смириться с фактами и приспособиться к ним. Как О’Доннел и Роберт Кеннеди, я человек, чувства. Моя душа не лежит к этому».
То, что произошло после завтрака, также типично. Шлезингер присутствовал на заседании сотрудников канцелярии президента, где Банди умолял всех остаться на своем посту, а Гэлбрайт столкнулся с новым президентом на Уэст Икзекьютив-авеню.
— Я искал вас, — сказал Джонсон, но Гэлбрайт усомнился в этом. — Я хочу вас видеть. Зайдите на минутку.
К концу беседы Джонсон попросил Гэлбрайта написать ему речь для выступления на совместном заседании обеих палат конгресса. Гэлбрайт, закончивший утром некролог о Кеннеди для «Вашингтон пост», искал случая вновь постучать на пишущей машинке. К тому же он был чрезвычайно польщен, но напрасно, ибо президент обратился с такой же просьбой еще к полдюжине людей. Если вы были грамотны, хорошо обо всем осведомлены и умели эмоционально выражать свои мысли, вы подлежали мобилизации.
Джонсон жаждал выступить перед конгрессом, и это было понятно: народ был потрясен случившимся, и чем скорее он услышал бы голос своего нового лидера, выступающего с каким-то существенным заявлением, тем лучше. В это утро заместители государственного секретаря Аверелл Гарриман, Джордж Болл и Алексис Джонсон приступили к подготовке семи-восьмиминутной речи президента для передачи ее вечером по всем каналам массовой информации. В этой речи президент должен был выразить сожаление по поводу царившей в стране «истерии» и выступить в поддержку Организации Объединенных Наций, мира и преемственности в политике. Однако Джонсон наложил вето на эти планы заместителей государственного секретаря по той причине, что он «не хочет выпячиваться». Он все еще держался на заднем плане, прощупывая почву. А в 14. 30 у него была великолепная возможность позондировать обстановку — на это время было назначено заседание кабинета. В зале заседаний на столе у каждого кресла были разложены толстые блокноты из желтой бумаги и остро отточенные карандаши. Кресло вице-президента было передвинуто на место президента. Среди присутствующих должен был находиться новый глава клана Кеннеди — министр юстиции Роберт Ф. Кеннеди.
— Джентльмены, перед вами президент Соединенных Штатов! — объявил Раск в начале заседания, и все встали.
Заседание не было большим достижением. Перспективы его были с самого начала сомнительными. Моральный дух министров находился, подобно барометру, на ненормально низком уровне. Правда, у Джонсона были известные шансы: Банди подготовил составленную в осторожных выражениях памятную записку по вопросам, по которым президент «захочет, быть может, высказаться». К тому же все присутствующие хотели, чтобы страна скорее вернулась в нормальное состояние. Но катастрофа произошла совсем недавно, и они не могли забыть, что тело человека, который назначил их всех на занимаемые ими посты, покоится сейчас в деревянном гробу на другом конце того же здания. Новому президенту мешала также его манера держаться. Совершенно незнакомый им человек мог бы оказывать на присутствующих большее влияние, но Линдон, как все они продолжали называть его про себя, был для них привычной фигурой. На прошлых заседаниях он занимал подчиненное положение, да и сейчас еще председательствовал самым осторожным образом. Вспоминая отношение нового президента к своей памятной записке, Банди писал десять дней спустя: