В женской любящей натуре живет несокрушимая энергия, которая до последнего вздоха стоит за интересы своего пепелища. Когда мужчина теряется и начинает испытывать первые приступы глухого отчаяния, женщина быстро собирается с силами и является с геройской решимостью не отступать ни перед какой крайностью. Старая Зайчиха геройствовала своим искусственным равнодушием, не желая выдавать действительного настроения своих чувств.
– Где у тебя Никита-то? – спросил я, чтобы поддержать разговор.
– И не спрашивай… совсем спутался.
– А бабы где?
– Лукерья пошла мужа разыскивать, а Параха в балагане. Неможется ей…
Эта невольная ложь перед чужим человеком выдавила из подслеповатых глаз Зайчихи две слезинки, и она еще ниже наклонилась над своей работой, ковыряя иглой какое-то тряпье.
– А как у вас золото идет?
Старуха недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и тихо заплакала; высморкавшись в самый кончик передника, она глухо заговорила:
– Слышал, чай… на весь прииск срам. Ох, прокляненное это золото!
– Мне «губернатор» рассказывал…
– Дурак ваш «губернатор» – вот что!
– Зачем дурак?
– А так…
Наш разговор был прерван появлением какой-то старухи, которая подошла к огню нерешительным шагом и с заискивающей улыбкой на сухих синих губах; по оборванному заплатанному сарафану и старому платку на голове можно было безошибочно заключить, что обладательница их знакома была с нуждой.
– Здравствуй, Матвевна… – разбитым, выцветшим голосом обратилась она к Зайчихе.
– Садись, Митревна!.. гостья будешь.
– А я к тебе забежала… Видела, как Лукерья-то прошла к Абрамову балагану, думаю, теперь Матвевна одна… А где у тебя Заяц-то?
Зайчиха молча показала глазами на балаган; Митревна с соболезнованием покачала головой и принялась ругать приисковых мужиков, которые только пьянствуют.
– Твои-то разве тоже? – спрашивала Зайчиха.
– Ох, не говори, мать! Не глядели бы глазыньки. Как лошадь у нас увели, так все и пошло. Надо бы другую лошадку-то, а денег-то про нее и не припасено. Какие уж деньги: только бы сыты… Ну, выработка-то далеко от грохота, изволь-ко пески на тачке таскать. Мужики-то смаялись совсем, ну, а с маяты-то, што ли, и сбились. Чего заробят, то и пропьют.
Митревна принадлежала к тому типу совсем изжившихся старушонок, которые, по народной пословице, в чужой век живут. Глядя на ее испитое лицо, бессмысленно моргавшие глаза, на сгорбленную спину и неверную, расслабленную старческую походку, трудно было поручиться, что вот-вот «подкатит ей под сердце» или «схватит животом» – и готова! – даже не дохнет, а только захлопает глазами, как раздавленная птица. Между тем, такими жалкими старушонками иногда держится вся семья: везде-то она все видит, все слышит, всех побранит, о всяком поплачет, и кончится часто тем, что всех перехоронит – и старика-мужа, и детей, и внучат, да еще и бобылкой будет маяться лет двадцать. Удивительно живуча человеческая натура. По заискивающему тону разговоров Митревны не трудно было угадать, что она, как это делаем и мы, грешные, совестится попросить у Зайчихи какой-нибудь пятак прямо, а считает своим долгом повести дело издалека, чтобы незаметно подойти к главной цели. Такие подходы слишком наивны, чтобы не заметить их сразу, и мне было жаль Митревны, когда она начинала плести свою жалкую околесную.
– Солдатку-то Маремьяну знаешь? – спрашивала Митревна.
– Ну, знаю.
– Наши бабы ее поучили вечор… Разве не слыхала?
– Нет.
– Здорово поучили… Вишь, она, шлюха этакая, до чужих мужиков больно охотлива и, надо полагать, умеет их приворачивать к себе. Поит их чем, что ли. Только этак-ту она Абрамова старшего сына сманила к себе, потом зятя Спиридонихи, да много еще кой-кого. Ну, бабенки-то и сбились с ума совсем: что им, значит, с мужиками со своими делать? Днюют и ночуют у солдатки, а чуть баба слово – в зубы и в поволочку. Спиридонихина-то дочь топиться бегала с горя… Тут какой-то добрый человек и надоумил бабенок: завели они эту самую Маремьяну в лес да своим судом… Волосы даже на ней все спалили, косу обрезали, а на теле живого места не оставили. Теперь в балагане солдатка-то ни в живых, ни в мертвых лежит.
– Надо бы было раньше догадаться, – проговорила Зайчиха. – Так и надо учить этих шлюх, да еще вот этих сводней, что по приискам шатаются да девок смущают.
– Ох, и не говори, Матвевна! – с тяжелым вздохом согласилась Митревна и, понизив голос, прибавила: – Ветрела я севодни поутру Силу… Тебя больно жалеет.
– Дурак… выжил совсем из ума на старости лет.
– Все, голубушка, все по прииску-то пальцами указывают на Наську-то, а он других жалеет.
Митревна засмеялась каким-то дряблым, высохшим смехом, причем все лицо у ней собралось в один комочек, как печеная репа.
– Я ему сколь раз говорила, Силе-то, – рассказывала Зайчиха. – А он смеется только… Вот теперь и казнись!
– Да и Фомка-то хитер, пес… Сам даже и не смотрит на Наську, когда мимо грохота идет.
– А сводни-то на что?
– Вот-вот оне самые и есть… Много ли девке надо при ее глупом разуме: сегодня сводня пряниками покормит, завтра ленточку подарит да насулит с три короба – ну, девка и идет за ней, как телушка. А как себя не соблюла раз – тут уж деваться ей совсем некуда! Куда теперь Наська-то денется? У отца не будет век свой жить, а сунься-ко в контору – да Аксинья-то ее своими руками задавит. Злющая баба…
– Что говорить: злыдня!.. Она Фомку-то, говорят, за волосья таскает.
– А я к тебе, Матвевна! – совсем другим голосом заговорила старуха. – Ребятишки-то со вчерашнего дня не едали, а хлеба-то ни маковой росинки… Мне бы хоть полковрижки? Как только деньги мужики получат за золото, сейчас тебе отдам.
– Да вишь у нас, у самих-то…
Зайчиха немного поломалась, а потом ушла в балаган и вынесла Митревне небольшую ковригу хлеба; старуха с жадностью схватилась за него обеими руками и торопливо поплелась восвояси.
Зайчиха долго сидела молча, не сводя глаз с курившегося огонька; наконец, проговорила:
– Слышал про «губернатора»-то? Не радуйся чужой беде, своя на гряде. Вишь, ему обидно тогда показалось за Лукерью. Я, точно, построжила, ну, мужики тоже малость потеребили, а для кого?.. Для Лукерьи же… Долго ли молоденькой бабенке на приисках спутаться. Я сноху-то караулила-караулила да родную дочь и прокараулила… Легко мне это? К кому она пойдет, дочь-то, окромя матери? Ну, и принесла с собой все! Ох-хо-хо, барин, распоследнее наше житье!.. Робить-то робишь, маету примаешь с утра до ночи, а тут еще мужики примутся пировать, бабы гулять…
– А на заводах разве нельзя было устроиться?
– Можно-то, пожалуй, можно, только не сподручное дело, барин… Вишь, по нонешним заработкам по заводам нельзя мужику одному робить, надо посылать на фабрику и подростков, и девок. А что они на фабрике-то увидят, особливо девки? Самое распоследнее дело: которая ни пойдет робить – та, глядишь, и загуляла, а там с готовым брюхом и пришла к отцу, к матери… Балуются девки на фабрике все до последней. Ну, перво-то мы долго крепились, все крепились, а тут и пошли недостатки. Хлеб дорожает, харчи дорожают, обуток, одежа дорожают, и платы мужикам не прибавляют… Побились-побились, дальше уж биться нечего стало: выходило так, что Параху с Кузькой надо было на фабрику посылать. Подростком была девка-то, жаль до смерти, ну, думали-думали с Зайцем и порешили на прииска, как сват Сила. Про себя-то думали, что как-никак, а дети при себе при своем глазу будут… Как теперь и головушку покажешь к себе на завод…
– А что?
– Как что? Хорошая слава лежит, а худая по дорожке бежит. Видел Митревну-то? Вот она у меня хлеба приходила занять, да она же первая по всему свету и разнесет про Параху-то… Тут, чтобы по этакой славе, девке замуж выйти – ни в жисть! Всякий выбирает товар без изъяну… То же вот и Наська… Уж, кажется, всем взяла девка, а тоже добрых-то людей не скоро проведешь!..
– Отчего бабы на приисках так балуются?
– От тяжелой жизни, барин, от ней самой… Ты погляди-ко, как бабы колотятся на приисках, ну, а тут уж долго ли до греха: другая за доброе слово голову с себя даст снять. Тут как-то в позапрошлом году была одна девчонка… Так из себя-то немудренькая, а все-таки себя крепко соблюдала. Штегерю одному эта самая девчонка и поглянись… Известно, с жиру бесятся! Ну, приставал, приставал к девке: та не идет. Так что они сделали с ней: сводню штейгер подговорил, а та девчонку завела в лес подальше, ну, а штейгер-то там уж ждет ее… Только девка-то из себя могутная была, не поддалась, тогда они ее водкой напоили. А сводне-то обидно показалось, что девка больно билась, вот она ушла вперед на прииск да оттуда парней и прислала штук десять… Они там и издевались в лесу над девкой, а потом бросили. После замертво свезли в гошпиталь… Следователь приезжал. Ну, а которая доброй волей девка себя потеряет, той и искать не с кого… Ох, да ведь это Никита беспутный с артелью валит? – всполошилась старуха, заслоняя глаза рукой. – Он и есть, страмец!
Со стороны прииска к балагану Зайца с песнями валила пьяная ватага, между которыми издали выделялась вихлястая фигура беспутного Никитки; какой-то парень бойко наигрывал на гармонии, а молодой Заяц по траве пускался вприсядку. По всему прииску громко разносилась бесшабашная приисковая песня:
Как сибирский енерал
Станового обучал…
Ай-вот, калина!..
Ай-вот, малина!..
По щекам его лупил,
Таки речи говорил…
Ай-вот, калина!..
Зайчиха вооружилась длинной черемуховой палкой и встала в выжидающей позе; позади всех с ребенком на руках и с опущенной головой плелась Лукерья. На ней, как говорится, лица не было. Зеленые пятна от синяков, темные круги под глазами, какой-то серый цвет лица…
– Маммынька, я загулял! – мычал Никита, останавливаясь в приличной дистанции от мамынькиной палки. – Родимая… загулял.
– Иди-ко сюда, пе-ос!.. – низкими нотами заговорила Зайчиха и, поймав Никиту за вихор, принялась обрабатывать его длинную сухую спину своей палкой. – Доколе ты будешь пировать-то… а?..
– Мамынька… вот те истинный Христос, не буду больше! – вопил Никита, валяясь на земле.
Заслышав песню, старый Заяц высунул было свою голову из балагана, но сейчас же спрятался, как началась экзекуция.
– А вы чего стали тут?.. Ступайте домой!.. – кричала Зайчиха на переглядывавшихся гостей. – Ступайте, пока я вас всех палкой не прогнала…
– Мамынька!.. Нам полштофчик всего… – умолял Никита, почесывая бока.
– Ступайте домой, в сам-то деле, – заговорила Лукерья, укладывая ребенка в люльку. – Добрые люди спать ложаться…
– Ах, ты… змея! – вскипел Никита и ногой ударил жену прямо в живот.
Лукерья как-то дико вскрикнула, но Никита уже за волосы тащил ее по земле, нанося страшные удары правой рукой прямо по лицу. Посыпалась мужицкая крупная брань и вопли беззащитной жертвы, но Зайчиха не тронулась с места, чтобы защитить сноху, потому что этим нарушилось бы священнейшее право всех мужей от одного полюса до другого.
XI
С каждым новым днем непривлекательные стороны приисковой жизни выступали все резче. Там, внизу, на прииске, рядом с каторжным трудом и грошевыми заработками, царили пьянство и разгульная жизнь. Заработки старателей в общем, пожалуй, и окупили бы скромные потребности их быта, но они носили слишком неопределенный, случайный характер, так что даже большие получки являлись, как говорила Зайчиха, только «дикою копейкой», то есть шли не на пользу хозяйству, а на его разорение. Жизнь старательской семьи окружена непроходимым лесом всяческих нужд, так что лишний грош в этом circulus viciosus являлся каплей в море. Да и человек, который так безрасчетливо расходовал свои физические силы, должен же был хоть чем-нибудь вознаградить себя за постоянные лишения, за вечные голодовки и холодовки. Водка являлась только неотвратимым следствием сцепления целой системы роковых причин. Разгульная приисковая жизнь в своем основании главным образом обязана была пришлым бессемейным старателям; эта толпа оборванцев и сорвиголов разносила по приискам ту же заразу, какая процветает на всех фабриках, заводах и промыслах, где женщина является только полуобеспеченной своим личным трудом. Пьянство и разврат – дети одной матери, имя которой: нужда. Старательский способ добычи золота – самый дешевый, какой только можно себе представить, и никакие машины не в состоянии будут конкурировать с человеком, которого заставляет работать крайняя нужда. Но, с другой стороны, насколько здесь выигрывает работа, настолько проигрывает человек, поставленный в невозможные экономические условия. Наука и наши горные экономисты в этом случае обрушиваются на старателя, а не хотят видеть тех экономических условий, жертвой которых он является.
О прелестях казенного золотого дела мы считаем излишним говорить, потому что чужими руками хорошо только жар загребать; наша экономическая политика идет к погашению этого режима доброго старого времени, когда нагревали руки около казенного козла всесильные горные инженеры. Но переход к частной золотопромышленности, как он оформлен в уставе частной золотопромышленности, утвержденном в 1870 году, является самой неудачной попыткой разрешения вопроса о золотом деле. Этот устав является не переходной ступенью, как это иногда неизбежно при осуществлении финансовых реформ, даже не финансовым компромиссом, а плодом той департаментской мудрости, которая из своего прекрасного далека продолжает тянуть вечно одну и ту же сказку о белом бычке, т. е. о покровительстве крупной российской промышленности. Устав 1870 г. может быть назван не уставом о частной золотопромышленности, а уставом о покровительстве крупным капиталистам. Весь процесс золотого дела обставлен тысячами таких формальностей, от которых пользы государству ни на грош, а между тем эти именно формальности загораживают дорогу всему золотому делу, потому что лишают возможности старателя являться самостоятельным промышленником, делая его вечным работником на купеческую мошну. Проследите весь ход золотого дела: для поисков золота и разведок всякое лицо обязано иметь дозволительное свидетельство (ї 35), выдаваемое горным начальством на гербовой бумаге рублевого достоинства (ї 37); золотопромышленник, имеющий установленное свидетельство, желая произвести поиски золотоносных россыпей, обязан письменно заявить о намерении своем полицейскому управлению, которому подведомы места, на коих он предполагает произвести поиски и разведки, с объяснением и указанием: 1) имени и звания приказчика и людей, составляющих партию; 2) билетов и паспортов этих людей и 3) времени и места, куда отправляется поисковая партия (ї 39). На избранной свободной местности может быть занят под разведку участок на протяжении не более пяти верст, по направлению лога или по течению реки; заявка благонадежной россыпи должна быть произведена через полицейское управление; отвод заявленных площадей производится по приказанию окружного ревизора особыми отводчиками; на золотых промыслах, разрабатываемых исключительно одними старательскими работами, рабочие допускаются к таковым работам только артелью не менее 10 человек (ї 112); все добытое при разработке приисков шлиховое золото промышленники или заведующие приисками обязаны записывать в шнуровые книги (ї 126): книги сии должны быть ведены без подчисток, поправок и пробелов, добытый металл должен в них записываться каждодневно; всякая статья дневного получения золота должна быть непременно подписана управляющим прииска, приказчиками и штейгерами, а где есть конторы, то и конторщиками или кассирами, которые должны находиться при каждодневной пересчитке золота при взвешивании его и при записке оного в книгу (ї 129), за право пользования казенными землями взимается ежегодно по 15 копеек за каждую погонную по длине прииска сажень (ї 146); и т. д., и т. д. Просматривая эти правила, можно видеть только, что московская волокита в них нашла свое полное осуществление. Если для крупного золотопромышленника все эти мелочи не имеют никакого значения, то для старательской артели они являются просто мертвой петлей. Ну, скажите, ради бога, откуда возьмет этот старатель, которому за зиму подвело все животы, гербовую бумагу рублевого достоинства на дозволительное свидетельство производить поиски золота? Затем, заявку он должен сделать письменно, да еще в полицейское управление, когда старатель, во-первых, из ста случаев в девяноста девяти безграмотен, а во-вторых – боится всякой полиции, как черт ладану. Потом, обратите внимание на требование паспортов, на отвод участков для разведок, на шнуровые книги, – прииск превращен в какую-то канцелярию, с входящими и исходящими бумагами, с полицией на одном конце и с горным ревизором на другом. Чтобы пролезть через эту живую лестницу из всяких закорючек да еще безграмотному старателю с пустым брюхом – воля ваша, всему есть предел на свете. Понятное дело, что для купца эти правила трын-трава, и он ежегодно может делать сотни заявок и не поморщится, а старатель отыщет потихоньку россыпь, да и продаст ее тому же купцу за расколотый грош.
Ясное дело, что вся эта канцелярщина запирает дорогу настоящей частной золотопромышленности, в лице старателей, и создает привилегированное положение для капиталистов. Какой же вывод в результате? А вот какой: из всего добываемого в России золота 70 % добывается старательским путем, а остальные 30 % – механической промывкой. Переведемте это на язык цифр: в 1880 году в России добыто всего золота 2641 пуд, 70 % составит 1848 пудов; в пуде 3840 золотников, и за каждый золотник старатель получит, возьмем maximum, – 2 рубля, а крупный золотопромышленник сдает в казну за 5 рублей, – следовательно, капиталист с каждого пуда золота отложит в собственный карман без всякого риска со своей стороны и без всяких капитальных затрат 11520 рублей, а со всех 1848 пудов добываемого старателями золота золотопромышленники отложили в 1880 году довольно крупную сумму – 21288960 рублей. На одном Урале в 1880 году добыто золота 576 пудов; следовательно, старателями добыто из этого золота – 403 пуда, за что им заплачено, считая по 2 рубля за золотник, около 3 миллионов рублей, а крупным золотопромышленникам с этого золота пошло дикой пошлины 4 1/2 миллиона. Но ведь все это только приблизительные расчеты, а если бы спуститься на самое дно этого заветного уголка, где паук ткет свою золотую паутину – мы, вероятно, увидели бы, что капиталисты наживают на заплаченные ими старателям 3 миллиона рублей не 4 1/2 миллиона рублей, то есть 150 % на капитал, а гораздо больше. Еще раз заметьте, что не только весь каторжный труд золотого дела выносит старатель на своих плечах, но и весь его риск, а капиталисты отдуваются за свои 150 % одними гербовыми листами рублевого достоинства, шнуровыми книгами и канцелярской обстановкой, не рискуя ни одной копейкой и не марая рук работой.
К этим вычислениям остается добавить только то, что старателям золотопромышленники платят не 2 рубля за золотник, а 1 рубль 70–80 копеек, а затем, если скупщики находят выгодным получать от старателей краденое золото даже по 4 1/2 рубля за золотник – значит, им выгодна такая операция. Затем, капиталисты спекулируют на припасах, которые продают старателям, на одежде, на водке, наконец, сплошь и рядом обвешивают их и, в конце концов, даже не рассчитывают совсем. Получается гигантская картина эксплуатации, где всесильная кучка капиталистов высасывает последнюю каплю крови из десятков тысяч старателей.
Новый устав о золотопромышленности делает шаг вперед от порядков доброго старого времени, когда золотое дело являлось привилегией казны и было огорожено зеленой улицей из шпицрутенов, но другой рукой он создает более сильные привилегии, которые не нуждаются даже в шпицрутенах. Это – привилегия капитала, которая всей своей тяжестью ложится на действительного золотопромышленника – старателя и вносит в систему государственной экономии громаднейшие дефициты в лице того остающегося в земле золота, которое старатель не в состоянии вырабатывать за свою сиротскую плату. Настоящими хищниками золота являются не старатели, а крупные золотопромышленники!..
Сидя на крылечке паньшинской приисковой конторы и любуясь привольной картиной прииска, я часто думал о том, как немного нужно было сделать, чтобы поставить золотое дело на настоящую почву. Золотое дело, как всякий другой вольный промысел, нуждается прежде всего в полнейшей свободе от всякой канцелярщины, а тем больше – от тяжелой полицейской лапы; правительству нечего заботиться о том, как организуется промысел: форма готова, она проходит в лице артели через всю нашу историю, и нам остается только воспользоваться ею. Пусть старатель ищет золото, где хочет, и когда хочет, и как хочет. Правительству достаточно разбросать по приискам несколько десятков своих контор, где старатель мог бы сделать и заявку открытых россыпей и сдать добытый металл за ту же цену, какую получают теперь капиталисты-золотопромышленники. Те фиктивные доходы, которые получает теперь государство с гербовой бумаги, с посаженной платы, удесятерились бы, потому что золото полилось бы в казну широкой рекой. Воровство золота старателями пало бы само собой, а вместе с поднятием экономического уровня поднялся бы и нравственный. Но это только отрицательная сторона в деятельности правительства по отношению к золотому делу, только, laisser faire – laisser passer; если бы правительство действительно хотело поднять золотое дело до своего естественного максимума, то оно не стало бы создавать привилегий капитализму, а, наоборот, позаботилось бы о тех мозолистых, покрытых потом руках, которые добывают это золото из земли. При артельной организации, не рискуя ничем, можно устроить дешевый кредит, который особенно дорог старателям при начале работ, когда они являются на прииски после зимней голодовки; в эту тяжелую пору каждый рубль дорог, а между тем взять его старателю решительно негде. Затем, механическая промывка золота несравненно выгоднее ручной, но только тогда, когда ею будут заведывать сами старатели; роль правительства доставить им машины в долгосрочный кредит.
Мы глубоко убеждены в том, что рано или поздно наша финансовая политика обратит, наконец, свое внимание на старателей, как на могучую силу в золотом деле; эта сила теперь разрознена и подавлена, но дайте ей выход – и она покажет себя. Против старателей существует громадное предубеждение, как против хищников по преимуществу, которые являются язвой на золотом деле и составляют вопрос государственной важности, но развяжите руки этой темной, пугающей капиталистов силе, и обвинение в хищничестве и других пороках падет силою вещей. Если каторжный труд и вечное существование впроголодь развращающим образом действуют на старателей, то, с другой стороны, шальные деньги, которые получаются золотопромышленниками без всякого труда и риска, развращают эту сытую, одуревшую от жира среду до мозга костей. Что выделывают на свои дикие капиталы эти… дети природы по всей Сибири – вероятно, слыхал каждый.
XII
Наступили первые дни августа. Выпало два холодных утренника, и не успевшие отцвести лесные цветочки поблекли, а трава покрылась желтыми пятнами. Солнце уж не так ярко светило с голубого неба, позже вставало и раньше ложилось; порывистый ветер набегал неизвестно откуда, качал вершинами деревьев и быстро исчезал, оставив в воздухе холодевшую струю. Радости короткого северного лета приходили к концу, впереди грозно надвигалась бесконечная осень с ее проливными дождями, ненастьем, темными ночами, грязью и холодом. Почти все свободное время я проводил в лесу, на охоте; хвойный лес с наступлением осени делался еще лучше и точно свежел с каждым днем. Возвращаясь однажды с такой охоты, я шел на Паньшинский прииск по майновской дороге; эта узкая лесная дорога, по которой с трудом можно было пробраться в хорошую погоду, теперь представляла из себя узкое и глубокое корыто, налитое липкой глинистой грязью. Шагая по стороне дороги, я догнал тащившийся шагом экипаж Карнаухова. На козлах сидел Федя и правил разбитой тройкой разномастных лошадей; из повозки выглядывали ноги дьякона Органова, которые я узнал по желтым шальварам.
– А… садитесь, сударь! – обрадовался мне Федя, останавливая свою еле плетущуюся тройку. – Вроде как с мертвыми телами еду, – указал он головой на экипаж.
– Куда теперь Федя?
– Да надо пробиться домой, только вот барин не в себе, да и дьякон тоже…
– Что так?
– Да вот посмотрите…
Федя откинул кожаный фартук, и внутри экипажа, рядом с скорчившейся фигуркой Карнаухова, я рассмотрел русую голову Органова, перевязанную полотенцами.
– С дьяконом-то насилу отводились на Майне, – повествовал Федя, закрывая фартук.
– Как так?
– Да так, известно, от собственной глупости. Как приехали, и давай пить, и давай пить… Пили-пили-пили! А Тишка Безматерных с этого питья даже, можно сказать, совсем сбесился и придумал такую штуку: свечеру напоил дьякона до положения риз, а утром и не велел давать опохмеляться. Видишь, ему хотелось поглядеть, как будет ломать дьякона после трехмесячного пьянства… Хорошо. Проснулся дьякон и первым делом просит водки поправиться. Не дали… Уж он просил-просил, молил-молил, на коленках ползал – не дали ни капли!.. Дьякон-то стал их стращать, что утопится в шахте, ежели не дадут водки. Вот тут Синицын и придумал потеху: принес ящик из-под вина, поставил к стенке и говорит дьякону: «Ежели проломишь лбом доску – сейчас бутылку коньяку велю тебе подать»… Ну, доски на ящике не то, чтобы уж очень толсты, а в полпальца все будут. Дьякон сперва было не соглашался, а потом точно одурел – как тяпнет головой в ящик, только доски затрещали… Ведь расшиб, сударь!.. Если бы своими глазами не видел, никому бы не поверил. Ну, доску-то он точно прошиб, да и голову себе, однако, проломил: кровь из него так и хлещет, как из барана, а те хохочут-заливаются… Хохотали-хохотали, а тут наш дьякон и повалился, помутнел весь, ну, тогда и давай с ним отваживаться. Дня с три вылежал без языка, а теперь выправляется. Только бы до Паньшина довести в живых, а там и сам найдет дорогу домой. Ох-хо-хо!..
– Ну, а что Бучинский? – спрашивал Федя. – Ужо будет ему баня, голубчику… Только слабые нонче времена, сударь!
Вечером, пока отдыхали и кормились лошади Карнаухова, мы долго сидели с Федей на крылечке. Вечерняя заря догорала, окрашивая гряды белых облаков розовым золотом; стрелки елей и пихт купались в золотой пыли; где-то в густой осоке звонко скрипел коростель; со стороны прииска наносило запахом гари и нестройным гулом разнородных звуков. Балаганы давно потонули в тени леса и только крайние из них пламя горевших огней на мгновение точно выхватывало из накоплявшейся мглы. Где-то встал и замер какой-то дикий крик; может быть, это последний вопль какой-нибудь жертвы человеческого насилия или предсмертная агония зайца в когтях совы.
– Большие подлецы бывают на свете, сударь, – задумчиво говорил Федя, насасывая свою пенковую трубочку. – Вот хоть Бучинского взять… Ведь он в сделке с Синицыным и прудит ему золото с нашего прииска пудами. Ей-богу! Майна-то, сударь, совсем бездушный прииск, то есть золота в нем самая малость, а держится за него Синицын по той причине, чтобы отвести глаза… Так-то скупать золото неспособно, у кого своих приисков нет, а ежели прииска есть – только валяй. А ревизор приехал – покажут ему книги и вся недолга. Так-то-с!.. А Синицын почему держится за Майну? Оченно просто… эта самая Майна села как раз посередь всех прочих приисков, вот Синицын и доит их: с одной стороны подошли прииска Безматерных, с другой – докторский, с третьей – наш… Только получай! Все работают на Синицына, сударь. И он же первый друг-приятель всем: и доктору, и Тишке, и нашему барину… А разве они не знают всю его механику? Знают, да ничего не поделаешь, потому не пойман – не вор… И очень просто это делается, сударь…
Федя осторожно огляделся кругом и тихо заговорил:
– Аксинью-то знаете? Она будто в куфарках у Бучинского, а на сам-то деле метрессой… Как же! Ну-с, так золото-то через нее и прудят на Майну, то есть не сама она таскает его туда, а есть у ней какой-то брат, страшенный разбойник… Так вот он и есть коновод всему делу! Имя-то у него…
– Гараська?
– Он самый, сударь: Гараська… Отчаянная голова, сударь, этот Гараська! Штейгеря они тут уходили на Майне, и след простыл. Пьяный сболтнул лишнее про ихние дела, Гараська-то и спустил его в шахту: только и видали… Ревизор как-то хотел словить этого Гараську, караулил его на Майне целую неделю, ну, Гараська и влетел было, да догадлив, пес: мешочек-то с золотом прямо в повозку к ревизору и подкинул, ревизор сам и увез с собой краденое золото, а там уж его добыли после из повозки-то. Так вот этот Гараська скупает у паньшинских старателей золото, да и сдает его Синицыну, а барыши пополам с Бучинским. Сказывают, у этого Гараськи есть какая-то девка. Ховрей называется, так эта самая Ховря в себе проносит золото и по этому случаю ее коробкой, сударь, зовут на прииске.
Федя долго рассказывал про подвиги Бучинского и старателей, жаловался на слабые времена и постоянно вспоминал про Аркадия Павлыча. Пересел на травку, на корточки, и не уходил; ему, очевидно, что-то хотелось еще высказать, и он ждал только вопроса. Сняв с головы шляпу, старик долго переворачивал ее в руках, а потом проговорил:
– Дьяконова шляпа-то у меня… По наследству мне досталась, когда он расстригался. Мы ведь с ним старые знакомые, в городу-то когда он служил, я частенько к нему захаживал… Хороший был человек, сударь, справный. А какой хозяин – все своими руками умел сделать: и за столяра, и за каменщика, и за сапожника. Хозяйственный человек, одним словом. Жена у него тоже славная была бабочка… А знаете, сударь, – другим голосом прибавил Федя: – ежели разобрать, так дьякон от меня и с кругу сбился. Вот поди ты, какая штука может произойти!.. Ей-богу! Кажется, думать, так не придумать…
– Что же ты сделал ему такое?
– Я-то… да оно делать-то ничего не сделал, а все-таки грех на моей душе, сударь. И попу каялся… да-с. Видите ли, захожу я раз к дьякону, вот этак же дело летом было, сидим мы у него вечером на крылечке и калякаем.