Не дождавшись, когда кончится затянувшаяся беседа, я вернулся на квартиру, в избу Спирьки, один. После бессонной тревожной ночи долил мертвый сон. Но в Спирькиной избе мне не удалось отдохнуть, потому что там стоял дым коромыслом – очевидно, там «руководствовали» вернувшиеся с работы «вожи» и проводники: по крайней мере можно было отлично различить голоса самого Спирьки, долгоносого Парфена, Силантия и других. Я пробрался прямо в сарай, выбрал уголок с остатками сена и трухи и, завернувшись в плед, заснул крепким сном, каким спится только после долгого шатания по лесу.
Когда я проснулся, день уже был на исходе. Солнце висело под самым горизонтом, и красноватые лучи заката врывались сквозь щели дырявой крыши пыльными полосами. Свежесть весеннего вечера давала себя чувствовать, но после долгого, крепкого сна не хотелось шевельнуть пальцем, а так лежал бы без конца с открытыми глазами и думал без конца пеструю полосу плывших в голове мыслей. Это чисто созерцательное настроение испытывается только в полном одиночестве, когда знаешь, что никто тебя не потревожит, и наслаждаешься даже этим сознанием. Лежа на сене, я долго наблюдал игру света и тени на покосившейся стене сарая, по стрехам и прогнившим драницам, точно солнечные лучи делали самую тщательную ревизию недвижимой собственности Спирьки.
– Ладно она их приклеила… – слышался голос Гаврилы Ивановича. – Диво бы еще Кривополов или Дружков, а то и Глеб Клементич туда же… Да и наш-то хорош тоже, нечего сказать. Хотели суды судить с тем, с дьяволом, а заместо того цельный день проклажаются, и полицейские там же прилипли.
– А Глеба-то Клементича видел? – сдержанным полушепотом спрашивал другой, незнакомый голос с легкой хрипотой. – Глазки-то так и бегают, как по маслу, а сам все насчет души… прокуратит старичонка, уж это верно. Уж такой он охотник до гладких баб, такой охотник… Очень даже я его знаю: ни одной не пропустит.
– Молитвенный старичок, а грех-то за плечами, – глубокомысленно заметил Гаврила Иванович, аппетитно зевая. – Откедова она взялась-то, эта самая Марфа Ивановна?
Наступила длинная пауза. Слышно было только, как кто-то осторожно зевал в руку и что-то бормотал.
– А я ведь ее, Марфу-то Ивановну, даже весьма хорошо знаю… да-а!.. – протянул незнакомый голос. – Верно говорю… даже случай был со мной, то есть касательно этой самой Марфы Ивановны. Может, я, Гаврила Иваныч, и пью-то с этого самого случая… да-а… вот те Христос! Как даве услыхал, что она в Причине, – у меня инда руки и ноги затряслись со страху. Очень испугался даже…
– Да чего тебе бояться-то, чучело гороховое?
– Себя боюсь, Гаврила Иваныч, сердце дрозжит… это тоже понять надо. А сам думаю: «Не пойду я к ней на глаза – и конец тому делу»… Ей-богу!.. Потому как эта самая Марфа Ивановна хуже мне погибели… Смерть она мне, вот что!
Этот разговор меня заинтересовал. Добравшись до стены, в широкую щель между осевшими бревнами я увидел на дворе Спирьки такую картину: Гаврила Иванович лежал в нашем коробке, закинув ноги на облучок, а на облучке, скорчившись, сидел Метелкин. Он был в своем порыжевшем плисовом пиджаке и в красном шарфе; бледное чахоточное лицо было покрыто розовыми пятнами, и черные большие глаза сегодня казались еще больше. Кажется, Метелкин был сильно с похмелья и с особенным ожесточением курил крючок махорки, постоянно сплевывая на сторону.
– Ведь я у родителя-то Марфы Ивановны еще в мальчиках вырос. Тогда Иван Семеныч гурты гоняли из-под Семипалатинска… Ну, а я был круглым сиротой, вот он и взял меня к себе. При его-то деле с мальчиком способнее, – послать, прибрать, записку написать и всякое прочее. Благодетелем моим был, и пожаловаться на него не могу, разве под пьяную руку неукротим на руку был, потому мужчина из себя целая сажень, рука, как пудовая гиря, ну кровь-то в нем как заходит, тогда уж никто не попадайся на глаза – разнесет в щепы. Эти гуртовщики как-то все на одну колодку – чистые лешие… Зиму жили мы в городе и с весны в степь уезжали, так я в степи и вырос. Ну, как я вырос, большой стал совсем, Иван Семеныч даже женить меня собирался, а это вина я в те поры в рот ни капли… Хорошо. Только у Ивана-то Семеныча и умри ихняя супруга; ну, он с горя-то и принялся чертить, а на руках дочь маленькая. Он ее любил до смерти и с собой везде возил. Тогда Марфа Ивановна была так годку по девятому, а мне шестнадцать. Я с ней и водился, когда Иван Семеныч чертил… Сильно он закладывал, недели по две не в своем виде бывал, ну, скучно в другой раз в степи-то, одурь возьмет, вот с девчонкой и возишься. Ну, а тут и случай подошел… В отца вся вышла Марфа Ивановна – рослая, полная, как холмогорская телка, а в четырнадцать лет хоть сейчас под венец, кровь с молоком девка, одним словом… Хорошо. И ко мне она привыкла, как к брату… Хорошо. Веселая была… Ну, однажды ночью Иван Семеныч спит у себя в палатке пьяный, а мы с Марфенькой у огонька сидим да глупости разные болтаем… А надо тебе сказать, что я еще раньше заметил, что стала Марфенька немножко как будто задумываться, даже из себя вся потемнеет. Ну, думаю, нездоровится девке, мало ли что бывает женским делом… Хорошо. А тут вдруг так разыгралась, и глазенки потемнели, а сама, как котенок, так и играет… Ну, болтали мы, болтали, а Марфенька как схватит меня за шею, обняла да как поцелует прямо в губы, крепко так… Меня как обухом по голове, точно обожгло по сердцу, и свет из глаз выкатился… Сижу это дураком и смотрю на нее, а сам ничего не понимаю… А она смотрит на меня и смеется… «Что вы, Марфа Ивановна, делаете со мной? – говорю я. – Тятенька проснется – беда»… А она мне: «Никого я не боюсь, Вася, потому что люблю тебя… а тятеньки не боюсь».
– Вот так девка… – изумился Гаврила Иваныч. – Четырнадцати лет, говоришь, была? Экая охаверница…
– Нет, ты это напрасно, – вступился Метелкин, бросая окурок. – Эта Марфа Ивановна совсем особенная женщина… Вон какая она из себя-то, дерево деревом, вся в тятеньку родимого. Кровь в ней, значит, поднялась… А как это она тогда сказала мне: «Вася»… Ну, да что уж тут говорить.
– Обнаковенно… только я думаю так, что не чисто тут дело, не без дьявольского наваждения. Христианской душе прямая погибель через этих самых баб…
– И я то же самое думаю, Гаврила Иваныч, то есть после-то, когда очувствовался, в разум пришел, потому эта сама Марфенька совсем ведь еще дитей была и разных предметов не могла даже понимать. И смелость в ней эта самая – чистый бес, а не девка.
– Чем же это у вас кончилось?
– Да оно, пожалуй, и теперь не кончилось… Видел ведь я сегодня Марфу-то Ивановну… узнала меня… улыбнулась по-своему, а у меня мурашки по спине, захолонуло на душе… и опять: «Вася, такой-сякой… зачем пьешь?..» Ну, разное говорила. Смеется над стариками, которые увязались за ней. И про своего-то орла сказывала… обошел ее, пес, кругом обошел; как собачка, бегает за ним. Понимаешь, себя совсем потеряла.
– Да и парень: чистяк… Ну, так она чего тебе-то говорила?
– Говорила, что уедет в Америку, только это пустое… Уж это верно. Агашков увязался за Марфой Ивановной и не пустит. Крепкий старичок… я его даже очень хорошо знаю. Карахтер тоже у него… Марфа-то Ивановна теперь, конечно, смеется, а только она по своему женскому разуму совсем даже не понимает людей. Думает, что лучше нет ее-то Серапиена Михалыча, а еще бабушка надвое сказала…
– Послушай-ка, Вася, – остановил Гаврила Иваныч, – а ведь ты мне не обсказал еще своего-то случая, чем у вас дело тогда кончилось.
Метелкин долго не отвечал, делая новый крючок.
– Да чем кончилось – обнаковенно… тоже и я живой человек, совсем ума решился. Как ночь, отец пьяный спит, а Марфа Ивановна ко мне… Жаль мне было ее загубить, ну, какие еще ее годы – четырнадцать лет, а она пристает, покою нет. Ну, и слюбились… Думал я, что женюсь на Марфеньке, потому как на отчаянность пошел… Обнаковенно: в ноги родителю, а там что будет. Ежели, думаю про себя, Иван Семеныч меня по шее, так я или Марфеньку выкраду у него, или себя порешу. И сделал бы, все сделал бы… отчаянность тогда во мне одна была, да и Марфенька все подучивала, как и отцу объявиться и всякое прочее. Ну, а вышло совсем не по-нашему… Выбрали мы денек, когда Иван-то Семеныч совсем трезвый был; приоделся я, помолился богу и пошел в палатку, а сердце так и бьется, как птица. Вхожу. Иван Семеныч на счетах прокладывает, посмотрел на меня и спрашивает: «Ну, что, Вася? Чего ты из лица-то ровно выступил, уж здоров ли?» Добрый он был, ежели в своем виде, ну, а тут этой своей добротой точно он придавил меня, как плитой придавил. Уж я и, тут почуял, что не ладно дело… Ну, сотворил я про себя молитву, да прямо в ноги Ивану Семенычу и объявил начисто: все, как на ладонке, выложил. Думаю, разнесет он меня, раздавит, как щепку, а Иван-то Семеныч сидит да только вздыхает… «Ну, говорит, Вася, заплатил ты мне за мое добро, что я тебя, как родного сына, воспитал… Не к тому, говорит, молвлю, чтобы корить тебя куском хлеба, а к тому, что без всякой совести ко мне пришел. Бога ты забыл, Вася… Я на тебя, говорит, и сердиться даже не могу, потому совсем ты меня раздавил своей превеликой подлостью, а только, говорит, скажу тебе одно: Марфа Ивановна – так и назвал ее Марфой Ивановной – сама свою женскую глупость износит, а только я тебе живую ее не отдам – прокляну. Вот тебе, говорит, мой первый и последний сказ, и даже, говорит, весьма мне за тебя совестно, что ты еще со своей подлостью смел явиться ко мне на глаза». Ну, как он это выговорил, а сам помутнел весь, и слезы у него на глазах, так я и утонул… зарезал он меня своей кротостью.
Метелкин перевел дух и покачал головой, точно она была налита свинцом.
– С Марфой-то Ивановной он все-таки по-свойски разделался – и за косу, и всякое прочее, потому как я, говорит, за свою кровь ответ должен богу дать. А Марфа Ивановна свое… Бились мы, бились, а через родительское проклятие не посмели переступить, да и жених подвернулся к Марфе Ивановне. Потом вышла она замуж, только, как слухи пошли, нехорошо жила с ним, то есть он-то ее обижал за ее провинность. А я по приискам пустился, пировал, безобразничал… Видал ее издалька, только подойти боялся. Ну, а теперь вот она с Серапиеном Михалычем ушла от мужа… Все мне рассказала, а сама плачет. «Сняли, говорит, Серапиен Михалыч, с меня мою волю…»
– Шш… хозяин идет, – предупредил Гаврила Иваныч и зашипел опять, как сторожевой гусь.
Флегонт Флегонтович возвращался на свою квартиру нетвердыми ногами, что-то бормотал про себя, улыбался и размахивал руками. Пробравшись в избу, он сунулся на лавку и сейчас же заснул. Теперь я отлично припомнил мельчайшие подробности своей встречи с Марфой Ивановной. Это было на большом сибирском тракте, где на станции мне пришлось ждать лошадей чуть не целый день. На эту же станцию привезли и Ивана Семеновича, который был не в своем виде; его сопровождала Марфенька. В этой девочке, развитой физически не по летам, меня поразило совершенно особенное выражение глаз, которое уже говорило о понимании «разных предметов».
Осенью встречаю Флегонта Флегонтовича в Екатеринбурге.
– Как ваше дельце? – спрашиваю.
– Какое?
– А с Причиной?
– Ах, да… Знаете, тут вышло маленькое недоразумение. Наше местечко и теперь спорным считается, так никому и не досталось… Помните алеута-то? Ведь его тогда Спирька Косой подвел… а Спирьку подкупил Агашков, а Агашков… Марфа-то Ивановна теперь у Агашкова живет. Да-с… И лучше: старичок-то не надышится на нее, ну, бабенка молоденькая, по крайней мере отдохнет, а алеут-то ее чуть-чуть до смерти не изуродовал. И как ловко алеута поддел Глеб-то Клементич… хе-хе!.. Угожденьем донял молодца, в лоск его споил, а потом и Марфу Ивановну перетянул за себя… Славная бабочка. Как-нибудь поедемте к ней чай пить… Не хотите? Ну, как знаете, про себя вам лучше знать!
– А где ваш приказчик Метелкин?
– Метелкин? Бедняга приказал вам долго жить… И черт его знает, что с ним сделалось после этой самой золотой ночи – совсем задурил парень: начал пить, безобразия всем строил… И представьте себе, на чем человек может помешаться: увязался за Марфой Ивановной. Ей-богу… Положим, что он ее знал еще дитей, ну, а все-таки, согласитесь сами, даже смешно: Марфа Ивановна и Метелкин. Конечно, она его жалела по своей доброте и прощала разные глупости, а когда он хворал – даже сама навещала его, но ведь это совсем не то-с. Скоротечная чахотка у Метелкина открылась и в две недели его скрутила.
– А где теперь алеут?
– А кто его знает? Исчез, и только. Много у нас таких-то.
Результаты «золотой ночи» окончательно выяснились только осенью, когда были утверждены произведенные заявки. Собственно, по реке Причинке самые лучшие куски остались спорными, а остальное было разобрано Агашковым, Кривополовым, Куном и прочей прожорливой и добычливой братией… Флегонт Флегонтович остался на бобах и теперь мечтает о каком-то заветном местечке на реке Чусовой, которое ему обещал предоставить самый наивернейший человечек.
Примечания