Три конца
ModernLib.Net / Русская классика / Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович / Три конца - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович |
Жанр:
|
Русская классика |
-
Читать книгу полностью
(818 Кб)
- Скачать в формате fb2
(367 Кб)
- Скачать в формате doc
(342 Кб)
- Скачать в формате txt
(332 Кб)
- Скачать в формате html
(335 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
– Ты, балун, перестань… – уговаривала Домнушка мальчика и качала головой, когда тот показывал ей язык.
До десятка ребятишек, как воробьи, заглядывали в ворога, а Вася жевал пряники и бросал им жвачку. Мальчишки гурьбой бросались на приманку и рассыпались в сторону, когда Вася принимался колотить их тонкою камышовою тросточкой; он плевал на Парасковею-Пятницу, ущипнул пробегавшую мимо Катрю, два раза пребольно поколотил Нюрочку, а когда за нее вступилась Домнушка, он укусил ей руку, как волчонок.
– У, озорник проклятый!.. – ругалась Домнушка и грозила мальчику своим кулаком. – Ужо вот скажу отцу-то.
– Ну, скажи, что ты круглая дура! – бойко отвечал мальчик и был совершенно счастлив, что его слова вызывали сдержанный смех набравшейся во двор толпы. – У тебя и рожа глупая, как решето!
Наконец, показался и Лука Назарыч, грузно уселся в экипаж и вместе с исправником, нарядившимся в мундир и белые перчатки, отправился в церковь. За ним двинулись гурьбой остальные – Груздев, Овсянников и сам Мухин, который вел за руку свою Нюрочку, разодевшуюся в коротенькое желтенькое платьице и соломенную летнюю шляпу с полинявшими лентами. Девочка бойко семенила маленькими ножками и боязливо оглядывалась назад, потому что Вася потихоньку от отца дергал ее за юбки. От конторы к ним присоединились заводские служащие: целая семья Подседельниковых и семья Чебаковых, дозорные, уставщик Корнило, плотинный Евстигней, лесообъездчики и кафтанники. Трапезник Павел, худой черноволосый туляк, завидев выезжавший из господского дома экипаж, ударил во вся, – он звонил отлично, с замиравшими переходами, когда колокола чуть гудели, и громкими трелями, от которых дрожала, как живая, вся деревянная колокольня. Навстречу заводской власти из церковной ограды показались зеленые хоругви, ярко блеснули иконы, а за ними мерным шагом двигался церковный причт в полном праздничном облачении.
Поднятые иконы несли все туляки, опоясанные через плечо белыми полотенцами. Вся площадь глухо замерла. Место для молебна было оцеплено лесообьездчиками и приехавшими с исправником казаками, которые гарцевали на своих мохноногих лошадках и помахивали на напиравшую толпу нагайками.
Парчовый низенький аналои служил центром. Перед ним полукругом выстроились иконы; хоругви колыхались на высоких древках по бокам. Старичок дьякон, откашлявшись, провозгласил эктению, а ему ответил целый хор с дьячком Евгеньичем во главе. Пели свои заводские служащие, как фельдшер Хитров, учитель Агап Горбатый, заводский надзиратель Ястребок, рудничный надзиратель Ефим Андреич и целовальник Рачитель. Посыпались дождем усердные кресты, головы наклонились, как под напором ветра стелются лоснящеюся волной спелые колосья на ниве. Лука Назарыч стоял впереди всех, сумрачный и желтый. Он старался не смотреть кругом и откладывал порывистые кресты, глядя на одну старинную икону, – раскольникам под открытым небом позволяется молиться старинным писаным иконам, какие выносят из православных церквей. Около него стояла Нюрочка и все оглядывалась на отца, который, наклонившись к ней, сдавленным от слез голосом шептал ей:
– Нюрочка, молись богу…
Мухин еще дорогой подхватил дочь на руки и, горячо поцеловав в щеку, шепнул на ухо:
– Нюрочка, помни этот день: другого такого дня не будет… Молись хорошенько богу, твоя детская чистая молитва дойдет скорее нашей.
Нюрочка все смотрела на светлые пуговицы исправника, на трясущуюся голову дьячка Евгеньича с двумя смешными косичками, вылезавшими из-под засаленного ворота старого нанкового подрясника, на молившийся со слезами на глазах народ и казачьи нагайки. Вот о. Сергей начал читать прерывавшимся голосом евангелие о трехдневном Лазаре, потом дьячок Евгеньич уныло запел: «Тебе бога хвалим…» Потом все затихло.
О. Сергей обернулся лицом к Луке Назарычу, вынул из-под ризы свернутую вчетверо бумагу, развернул ее своими белыми руками и внятно начал читать манифест: «Осени себя крестным знамением, русский народ…» Глубокая тишина воцарилась кругом. Многие стояли на коленях. Какая-то старушка тулянка припала головой к земле, и видно было, как вздрагивало у ней все тело от подавленных глухих рыданий. Дурачок Терешка стоял около дьячка и сердито смотрел кругом. На левой, бабьей стороне мелькала простоволосая голова Парасковеи-Пятницы. В кучках служащих виднелись красные заплаканные лица. Старик запасчик стоял на коленях и, откладывая широкие кресты, благочестиво качал головой, точно он хотел запомнить каждое слово манифеста.
Великая и единственная минута во всей русской истории свершилась… Освобожденный народ стоял на коленях. Многие плакали навзрыд. По загорелым старым мужицким лицам катились крупные слезы, плакал батюшка о. Сергей, когда начали прикладываться ко кресту, а Мухин закрыл лицо платком и ничего больше не видел и не слышал. Груздев старался спрятать свое покрасневшее от слез лицо, и только один Палач сурово смотрел на взволнованную и подавленную величием совершившегося толпу своими красивыми темными глазами.
Солнце ярко светило, обливая смешавшийся кругом аналоя народ густыми золотыми пятнами. Зеленые хоругви качались, высоко поднятые иконы горели на солнце своею позолотой, из кадила дьякона синеватою кудрявою струйкой поднимался быстро таявший в воздухе дымок, и слышно было, как, раскачиваясь в руке, позванивало оно медными колечками.
– Иванычи, господи помилуй идет! – вскрикивал Терешка, становясь в голове обратной процессии.
Сейчас после молебна Лука Назарыч отправился в Мурмос. Он даже не зашел в комнату. С ним рядом сидел красавец Палач. Опять звонко завыл «фалетур», и бешеная пятерка полетела через мост по мурмосской дороге. Исчезавшее впереди облачко пыли показывало след угнавших вперед загонщиков. За экипажем главного управляющего в виде почетного конвоя скакали лесообъездчики, погромыхивая своими лядунками. В это время исправник объяснил столпившимся около него мужикам, что нужно составлять уставную грамоту, выбирать старшину и т. д. Через заводскую плотину валила на площадь густая толпа раскольников, – тронулся весь Кержацкий конец, чтобы послушать, как будет читать царский манифест не поп, а сам исправник.
IX
С отъездом Луки Назарыча весь Ключевской завод вздохнул свободнее, особенно господский дом, контора и фабрика. Конечно, волю объявили, – отлично, а все-таки кто его знает… Груздев отвел Петра Елисеича в кабинет и там допрашивал:
– Зачем так скоро угнал Лука-то Назарыч? Даже в горницы не зашел…
– Право, не знаю… Вообще он такой недовольный и озлобленный.
– Отошла, видно, пора, вот и злится.
Господский дом был переполнен народом. Заводский люд по привычке льнул к нему, полный недоумения и смутных вопросов. Любопытные заглядывали в окна, другие продирались во двор, где на особом положении чинно сидели на деревянных скамьях кафтанники, кричные мастера и особенно почтенные старики. Всю лестницу и переднюю заняли лесообъездчики и такие служащие, как дозорный Самоварник и «сестры», уставщик Корнило и плотинный Евстигней. Между ними толкался доменный мастер Никитич, который всегда что-нибудь бормотал, как было и теперь.
– Родимые мои, слава тебе, господи… Ну, и народичку понаперло: здорово! Эх, родимые вы мои…
Заводские служащие дожидались приглашения в конторе и пришли в господский дом двумя партиями: сначала пришли Подседельниковы, а за ними Чебакова родня. Мужики снимали шляпы и шапки, а Никитич как-то по-бабьи причитал: «Благодетели, родимые… Ефиму Андреичу нижайшее… Ах, голубь ты наш сизокрылый…» Служащие кланялись и степенно проходили в «горницы», где их встречал Петр Елисеич. Эти две фамилии заводских служащих враждовали между собой с испокон веку и теперь сошлись вместе в полном своем составе, кажется, еще в первый раз. Во главе фамилии Чебаковых стояли меднорудянский надзиратель старичок Ефим Андреич и Палач, а во главе Подседельниковых – заводский надзиратель Ястребок; первые с испокон веку обращались, главным образом, около медного рудника Крутяша, а вторые на фабрике и в заводской конторе, хотя и встречались перебежчики. Были служащие, как фельдшер Хитров или учитель Агап Горбатый, которые не принадлежали ни к той, ни к другой партии: фельдшер приехал из Мурмоса, а учитель вышел из мочеган. Все они были крепостные.
Отдельно держались приезжие, как своего рода заводская аристократия, Овсянников, Груздев, исправник, старик Основа и о. Сергей. К ним присоединились потом Ефим Андреич и Ястребок. Основа, плечистый и широкий в кости старик, держал себя совершенно свободно, как свой человек. Он степенно разглаживал свою седую, окладистую бороду и вполголоса разговаривал больше с Груздевым. В своем раскольничьем полукафтане, с подстриженными в скобку волосами, Основа резко выделялся из остальных гостей.
– Ну, господа, теперь можно и выпить, – предлагал Мухин, стараясь занимать своих гостей.
– Тот не добрый человек, хто не пье горилки, – поддерживал его отдыхавший после молебна исправник.
Домнушка, Катря и казачок Тишка выбивались из сил: нужно было приготовить два стола для панов, а там еще стол в сарайной для дозорных, плотинного, уставщиков и кафтанников и самый большой стол для лесообъездчиков и мастеров во дворе. После первых рюмок на Домнушку посыпался целый ряд непрошенных любезностей, так что она отбивалась даже ногами, особенно когда пробегала через крыльцо мимо лесообъездчиков.
Больше всех надоедал Домнушке гонявшийся за ней по пятам Вася Груздев, который толкал ее в спину, щипал и все старался подставить ногу, когда она тащила какую-нибудь посуду. Этот «пристанской разбойник», как окрестила его прислуга, вообще всем надоел. Когда ему наскучило дразнить Сидора Карпыча, он приставал к Нюрочке, и бедная девочка не знала, куда от него спрятаться. Она спаслась только тем, что ушла за отцом в сарайную. Петр Елисеич, по обычаю, должен был поднести всем по стакану водки «из своих рук».
– Родимый мой, Петр Елисеич, – причитал Никитич, уже успевший где-то хлебнуть. – Родимый мой, дай я тебя поцелую от желань-сердца.
– А ты уж ушел клюкнуть? – удивлялся Петр Елисеич.
– Да ведь, родимый мой, Петр Елисеич… а-ах, голубь ты наш сизокрылый! Ведь однова нам волю-то справить, а другой не будет…
– Смотри, чтобы козла[8] в домну для праздника не посадить.
– Я? А-ах, родимый ты мой… Да я, как родную мать, ее стерегу, доменку-то свою. А ты уж нам из своих рук подай, голубь.
Петр Елисеич наливал стаканы, а Нюрочка подавала их по очереди. Девочка была счастлива, что могла принять, наконец, деятельное участие в этой церемонии, и с удовольствием следила, как стаканы быстро выпивались, лица веселели, и везде поднимался смутный говор, точно закипала приставленная к огню вода.
Предобеденная закуска развязала языки и в господском доме, где тоже все заметно оживились.
– Теперь я… ежели, например, я двадцать пять лет, по два раза в сутки, изо дня в день в шахту спускался, – ораторствовал старик Ефим Андреич, размахивая руками. – Какая мне воля, ежели я к ненастью поясницы не могу разогнуть?
Старик Чебаков принадлежал к типу крепостных заводских служащих фанатиков. Он точно родился в своем медном руднике. Желтый и сгорбленный, с кривыми короткими ногами, с остриженными под гребенку, серыми от седины волосами и узкими, глубоко посаженными глазками, он походил на крота. Рудниковые рабочие боялись его, как огня, потому что он на два аршина под землей видел все. Служащие уважали его, как отчаянного «делягу», и охотно теперь слушали, сбившись в кучку. О воле точно боялись говорить, – кто знает, что еще будет? – а старики грустно вздыхали: может, и хуже будет.
Обед начался очень весело, и на время все забыли про свои личные счеты и мелкие недоразумения. Незаметно сгладилась даже разница, разделявшая ключевских служащих от приезжих. Нюрочка сидела около отца и слушала, что говорят другие. Ей было весело безотчетно, потому что веселились другие. Особенно смешил ее исправник Иван Семеныч, который то пугал ее козой, то делал из салфетки зайчика и даже кудахтал по-индюшечьи. Только в разгар обеда, когда все окончательно развеселились, произошел неприятный случай. Захмелевший Овсянников ни с того ни с чего начал придираться к Ивану Семенычу. Сначала старик отшучивался, а потом покраснел.
– Эти хохлы – упрямые черти, – продолжал Овсянников.
Петр Елисеич заговорился с Груздевым и не успел предупредить неприятности.
– Не упрямее других, – отвечал Иван Семеныч.
– А как ты отпорол Сидора Карпыча тогда, а? – приставал Овсянников. – Ну-ка, расскажи?
– И тебя бы отпорол, ежели бы ты так же сделал.
– Да ты расскажи, как дело было!..
– Ничего не было… Тогда я еще только на службу поступал в Мурмос, а Сидор Карпыч с Петром Елисеичем из-за границы приехали. Ну, Сидор Карпыч – свой хохол, в гостях друг у друга бывали, всякое прочее, да. А потом Сидор Карпыч нагрубил Луке Назарычу, а Лука Назарыч посылает его ко мне. Ну, что я буду делать с ним? Знакомый человек, хлеб-соль водили, – ну, я ему и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «Не хочу!» Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «Не хочу!» Что же было мне с ним делать? Он меня подводил… Других я за это порол и его должен был отпороть. Служба. Для себя он заграничный, а для меня крепостной.
Сидор Карпыч сидел тут же за столом и равнодушно слушал рассказ Ивана Семеныча. Кто-то даже засмеялся над добродушным объяснением исправника, но в этот момент Нюрочка дико вскрикнула и, бледная как полотно, схватила отца за руку.
– Нюрочка, что с тобой? – расспрашивал Петр Елисеич, с недоумением глядя на всех.
– Папа… папочка… – шептала девочка, заливаясь слезами, – Иван Семеныч дрянной, он высек Сидора Карпыча…
Петр Елисеич на руках унес истерически рыдавшую девочку к себе в кабинет и здесь долго отваживался с ней. У Нюрочки сделался нервный припадок. Она и плакала, и целовала отца, и, обнимая его шею, все повторяла:
– Папочка, миленький, мне страшно… я боюсь… зачем Иван Семеныч дрянной?
Что мог объяснить Петр Елисеич чистой детской душе, когда этот случай был каплей в море крепостного заводского зла?
– Теперь все свободные, деточка, – шептал он, вытирая своим платком заплаканное лицо Нюрочки и не замечая своих собственных слез. – Это было давно и больше не будет…
Оставив с Нюрочкой горничную Катрю, Петр Елисеич вернулся к гостям. Радостный день был для него испорчен этим эпизодом: в душе поднялись старые воспоминания. Иван Семеныч старался не смотреть на него.
X
По улицам везде бродил народ. Из Самосадки наехали пристановляне, и в Кержацком конце точно открылась ярмарка, хотя пьяных и не было видно, как в Пеньковке. Кержаки кучками проходили через плотину к заводской конторе, прислушивались к веселью в господском доме и возвращались назад; по глухо застегнутым на медные пуговицы полукафтаньям старинного покроя и низеньким валеным шляпам с широкими полями этих кержаков можно было сразу отличить в толпе. Крепкий и прижимистый народ, не скажет слова спроста.
Из гулявшей Пеньковки веселье точно перекинулось в Хохлацкий конец: не вытерпели старики и отправились «под горку», где стоял единственный кабак Дуньки Рачителихи. Да и как было сидеть по хатам, когда так и тянуло разузнать, что делается на белом свете, а где же это можно было получить, как не в Дунькином кабаке? Многие видели, как туда уже прошел дьячок Евгеньич, потом из господского дома задами прокрался караульщик Антип, завертывала на минутку проворная Домнушка и подвалила целая гурьба загулявших мастеров, отправившаяся с угощения из господского дома допивать на свои. Дунькин кабак был замечательным местом в истории Ключевского завода, как связующее звено между тремя концами. Общая работа на фабрике или в руднике не сближала в такой степени, как галденье у кабацкой стойки. Любопытно было то, что теперь из кабака не погонит дозорный, как бывало раньше: хоть умри у стойки. Рудниковые приезжали уж в кабак верхами и забирали вино. Другие просто пришли потолкаться на народе и «послухать», что «гуторят добрые люди». Низенькое бревенчатое здание кабака точно присело к земле, выкинув к дороге гостеприимное крылечко, над которым вместо вывески была прибита небольшая елочка с покрасневшею хвоей. Часть кабацкой публики столпилась около этого крылечка, потому что в кабаке было уж очень людно и не вдруг пробьешься к стойке, у которой ловко управлялась сама Рачителиха, видная и гладкая баба в кумачном сарафане.
У стойки беседовали сам Рачитель, вихлястый мужик в красной рубахе, и дьячок Евгеньич. Оба уже были заметно навеселе, и Рачителиха посматривала на них очень недружелюбно. Старички постепеннее заняли лавки около стен и вслух толковали про свои дела. Дверь была открыта, и новые гости входили и выходили сплошною толпой. Два маленьких оконца едва освещали эту галдевшую толпу; в воздухе висел табачный дым, и делалось жарко, как в бане. Небольшая захватанная дверка вела из-за стойки в следующую комнату, где помещалась вся домашность кабацкой семьи, а у целовальничихи было шестеро ребят и меньшенький еще ползал по полу. Приходившие гости почище забирались в эту комнату, а также и знакомые.
– Обезножила, поди, Дунюшка? – спрашивала Домнушка целовальничиху участливым тоном.
– Уж и то смаялась… А Рачитель мой вон с дьячком канпанию завел да с учителем Агапом. Нету на них пропасти, на окаянных!
Рачителиха знала, зачем прилетела Домнушка: из господского дома в кабак прошел кричный мастер Спирька Гущин, первый красавец, которого шустрая стряпка давно подманивала и теперь из-за косячка поглядывала на него маслеными, улыбавшимися глазами.
– Мало тебе машинной-то, несытые твои глаза? – попрекнула Рачителиха гостью. – У Спирьки своих кержанок много.
– А тебе завидно?
Красавец Спирька, польщенный заигрываньем Домнушки, выпил лишний стакан водки, молодцевато крякнул и проворчал:
– Ишь мочеганки лупоглазые!.. Эй, Домна, выходи, я тебе одно словечко скажу. Чего спряталась, как таракан?
– Ступай к своим обушницам, нечего зубы-то мыть, – огрызалась Домнушка, вызывающе хихикая.
– Хошь стаканчик бальзану? – предлагал Спирька.
– Отойди, грех… Вот еще навязался человек, как короста!
– Н-но-о?.. Брысь, мочеганка!.. Но, бальзану хошь?
Домнушка поломалась для порядку и выпила. Очень уж ей нравился чистяк-мастер, на которого девки из Кержацкого конца все глаза проглядели.
Рачитель потащил дьячка к учителя в комнату, где ревели позабытые ребятишки.
– У, прощелыги!.. – обругала целовальничиха гостей вдогонку.
Худой, изможденный учитель Агап, в казинетовом пальтишке и дырявых сапогах, добыл из кармана кошелек с деньгами и послал Рачителя за новым полуштофом: «Пировать так пировать, а там пусть дома жена ест, как ржавчина». С этою счастливою мыслью были согласны Евгеньич и Рачитель, как люди опытные в житейских делах.
– Однова она, воля-то наша, прилетела… – говорил Рачитель, возвращаясь с полуштофом. – Вон как народ поворачивает с радости: скоро новую бочку починать… Агап, а батька своего видел? Тоже в кабак прибрел, вместе с старым Ковальчуком… Загуляли старики.
– А ну их! – отмахивался учитель костлявою рукой. – Разе они что могут понимать?.. Необразованные люди…
Действительно, в углу кабака, на лавочке, примостились старик хохол Дорох Ковальчук и старик туляк Тит Горбатый. Хохол был широкий в плечах старик, с целою шапкой седых волос на голове и маленькими серыми глазками; несмотря на теплое время, он был в полушубке, или, по-хохлацки, в кожухе. Рядом с ним Тит Горбатый выглядел сморчком: низенький, сгорбленный, с бородкой клинышком и длинными худыми руками, мотавшимися, как деревянные.
– И што тилько будет? – повторял Тит Горбатый, набивая нос табаком. – Ты, Дорох, как своею, этово-тово, головой полагаешь, а?
– Та я такочки вгадаю: чи були паны и будуть, чи були мужики и зостануться… Така в мене голова, Тит.
– А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили – барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у меня пять сынов – пять забот.
– Нашел заботу, Тит… ха-ха!.. Одна девка стоит пятерых сынов… Повырастают большие, батьку и замена. Повертай, як хто хоче… Нэхай им, сынам. Була бы своя голова у каждого… Вот як кажу тоби, старый.
– Старичкам наше почтение! – здоровался с ними дозорный Самоварник. – Чего ворожите, старички?
– А так, Полуэхт, промежду себя балакаем, – уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. – То то, то другое… Один говорит, а другой слухает, всего и работы…
– Верно, старички… верно, родимые.
Самоварник осмотрел кабацкую публику, уткнул руки в бока, так что черный халат из тонкого сукна болтался назади, как хвост, и, наклонив свое «шадривое» лицо с вороватыми глазами к старикам, проговорил вполголоса:
– Вот што, старички, родимые мои… Прожили вы на свете долго, всего насмотрелись, а скажите мне такую штуку: кто теперь будет у нас на фабрике робить, а?
Старики переглянулись, посмотрели на Полуэхта, известного заводского враля, и одновременно почесали в затылках: им эта мысль еще не приходила в голову.
– А кто в гору полезет? – не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. – Ха-ха!.. Вот оно в чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
– Пранци твоему батьку, якое слово вывернул! – добродушно удивлялся Ковальчук и опять смотрел на Тита. – Уси запануем, а хто буде робить?
– Да меня на веревке теперь на фабрику не затащишь! – орал Самоварник, размахивая руками. – Сам большой – сам маленький, и близко не подходи ко мне… А фабрика стой, рудник стой… Ха-ха!.. Я в лавку к Груздеву торговать сяду, заведу сапоги со скрипом.
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
– Да, оно точно што тово… – повторял Тит Горбатый, ошеломленный общим галденьем. – Оно действительно… Как ты думаешь, Дорох?
– А кажу бисова сына этому выворотню, Тит… Ото так!.. Пидем та и потягнем горилки, Тит, бо в мене голова як гарбуз.
XI
– Козак иде… шире дорогу! – кричал голос на улице.
– Ото дурень, Терешка мой… – самодовольно говорил старик Ковальчук, толкая локтем Тита Горбатого. – Такой уродивсь: дурня не выпрямишь.
Горбатый посмотрел на приятеля слезившимися глазами и покачал головой.
– Бачь, як разщирився мой козак… го!.. – радовался Ковальчук, заглядывая в двери. – Запорожец, кажу бисова сына… Гей, Терешка!.. А батька не побачив, бисова дитына?
К старикам протолкался приземистый хохол Терешка, старший сын Дороха. Он был в кумачной красной рубахе; новенький чекмень, накинутый на одно плечо, тащился полой по земле. Смуглое лицо с русою бородкой и карими глазами было бы красиво, если бы его не портил открытый пьяный рот.
– А, это ты, батько!.. – проговорил Терешка, пошатываясь. – А я, батько, в козаки… запорожец… Чи нэма в вас, тату, горилки?
– Ото так, сынку… Доходи ближе, вже жь покажу тоби, пранцеватому, батькову горилку!.. Як потягну за чупрыну, тогда и будешь козак.
Терешка махнул рукой, повернулся на каблуках и побрел к стойке. С ним пришел в кабак степенный, седобородый старик туляк Деян, известный по всему заводу под названием Поперешного, – он всегда шел поперек миру и теперь высматривал кругом, к чему бы «почипляться». Завидев Тита Горбатого, Деян поздоровался с ним и, мотнув головой на галдевшего Терешку, проговорил:
– Вот они, эти хохлы, какие: батьков в грош не ставят, а?.. Ты, Дорох, как полагаешь, порядок это али нет?
– Якого же тебе порядка треба? – удивлялся Дорох.
– Вот ты и толкуй с ними… – презрительно заметил Деян, не отвечая хохлу. – Отец в кабак – и сын в кабак, да еще Терешка же перед отцом и величается. Нашим ребятам повадку дают… Пришел бы мой сын в кабак, да я бы из него целую сажень дров сделал!
– Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, – соглашался Тит Горбатый. – Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ – хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
– Да за волосья! – добавлял Деян, делая правою рукой соответствующее движение. – Да по зубам!
– Можно и по зубам, – соглашался Тит.
– Одною рукой за волосья, а другою в зубы, – вот тебе и будет твой сын, а то… тьфу!.. Глядеть-то на них один срам.
– Одчепись, глиндра! – ругался старый Ковальчук, возмущенный назойливостью Деяна. – Поперешный человик… Побачимо, шо-то з ваших сынов буде, а наши до нас зостануться: свое лихо.
Эта размолвка стариков прекратилась сейчас же, как Деян отошел к стойке и пристал к Самоварнику.
– Друг ты мне или нет, Деян? – лез обниматься к нему подгулявший дозорный. – Родимый мой, вкусим по единой.
– Чему ты обрадовался! – отталкивал его Деян. – Воля нам, православным, вышла, а кержаков пуще того будут корчить… Обрадовались, обушники!.. А знаешь поговорку: «взвыла собака на свою голову»?
– Родимый мой, а?.. Какое я тебе слово скажу, а?.. Кто Устюжанинову робить на фабрике будет, а?.. Родимый мой, а еще что я тебе скажу, а?..
В кабаке стоял дым коромыслом. Из дверей к стойке едва можно было пробиться. Одна сальная свечка, стоявшая у выручки, едва освещала небольшое пространство, где действовала Рачителиха. Ей помогал красивый двенадцатилетний мальчик с большими темными глазами. Он с снисходительною важностью принимал деньги, пересчитывал и прятал под стойку в стоявшую там деревянную «шкатунку».
– Илюшка, ты смотри, не просчитайся, – повторяла ему Рачителиха. – Получил, што ли, с Терешки?
– Не приставай, знаем без тебя, – небрежно отвечал мальчик и с важностью смотрел на напиравшую толпу. – Вон Деяну отпущай четушку. Дядя Деян, хошь наливки?
– Ах ты, клоп… А как ты матке сейчас ответил? – привязался к нему Поперешный. – Дунюшка, не поважай парнишка: теперь пожалеешь – после наплачешься от него.
– Ну, ну, у себя на печи командуй, – спокойно огрызнулся мальчик и лениво зевнул. – Экая прорва народу наперла!..
Время от времени мальчик приотворял дверь в комнату, где сидел отец с гостями, и сердито сдвигал брови. Дьячок Евгеньич был совсем пьян и, пошатываясь, размахивал рукой, как это делают настоящие регенты. Рачитель и учитель Агап пели козлиными голосами, закрывая от удовольствия глаза.
– «Многая, многая, многая лета… мно-о-о-га-ая ле-еее-та!» – вытягивал своим дребезжащим, жиденьким тенорком Евгеньич. – Ну, еще, братие… Агап, слушай: си-до-ре!.. А ты, Рачитель, подхватывай. Ну, братие… Илюшка, пострел, подавай еще водки, чего глядишь?
– Давай деньги… Даром-то гуси по воде плавают.
Тит Горбатый и старый Ковальчук успели еще раза два сходить к стойке и теперь вполне благодушествовали. Хохол достал кисет с табаком, набил тютюном люльку и попыхивал дымом, как заводская труба.
– Кум… а кум? – повторял Тит, покачиваясь на месте.
– Який я тоби кум? Ото выворачивае человик…
– Нет, ты постой, Дорох… Теперь мы так с тобой, этово-тово, будем говорить. Есть у меня сын Павел?
– Щось таке?
– Есть, говорю, сын у меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?
– Та нэт же: ни якой Лукерьи нэма… Старшая Матрена, удовая, ну, Катрина матка – Катря, що у пана в горницах. Нэма Лукерьи.
– А меньшую-то как звать?
– Э, экий же ты, Тит, недогадливый: Федоркой звать.
– Так, так, Федорка… вспомнил. В нашем Туляцком конце видал, этово-тово, как с девчонками бегала. Славная девушка, ничего, а выправится – невеста будет.
– А то як же? У старого Коваля як дочка подрастет – ведмедица буде… У мене все дочки ведмедицы!
– Так, так… Так я тово, Дорох, про Федорку-то, значит, тово… Ведь жениха ей нужно будет приспособить? Ну, так у меня, значит, Пашка к тому времю в пору войдет.
– Ну, нэхай ему, твоему Пашке… Усе хлопцы так: маленький, маленький, а потом выросте большой дурень, як мой Терешка.
– Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам – и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
– А ну вдарим, Тит… Ведмедица, кажу, Федорка буде!
Подгулявшие старики ударили по рукам и начали перекоряться относительно заклада, даров, количества водки и других необходимых принадлежностей всякой свадьбы.
– А ну поцалуемся, Тит, – предлагал Ковальчук и облапил будущего свата, как настоящий медведь. – Оттак!.. Да пидем к Дуньке, пусть руки разнимет.
Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они не заметили, что кабак быстро опустел, точно весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.
– Дунька… А вот разойми у нас руки: сватами будем, – заговорил Тит Горбатый, останавливаясь у стойки.
Взглянув на мужика в красной рубахе, он так и проглотил какое-то слово, которое хотел сказать. Дорох во-время успел его толкнуть в бок и прошептал:
– Сват, бачишь?.. Эге, Окулко…
Но сват уже пятился к дверям, озираясь по сторонам: Окулко был знаменитый разбойник, державший в страхе все заводы. В дверях старики натолкнулись на дурака Терешку и Парасковею-Пятницу, которых подталкивали в спину другие.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|