Парасковья Ивановна ужасно волновалась и зорко следила за каждым шагом Нюрочки. Старушке казалось, что девушка как будто начала «припадать» к доктору, день ходит, как в воду опущенная, и только ждет вечера. Конечно, доктор полюбопытнее Васи, а разговору сколько хочешь. Да и доктор тоже как будто припадал к Нюрочке, – так глазами и ищет ее. Долго крепилась Парасковья Ивановна и, наконец, не вытерпела. Раз вечером, оставшись в комнате с глазу на глаз с доктором, она с решительным видом проговорила:
– Вот что, Иван Петрович, давно я хочу сказать тебе одно словечко. Не обижайся на глупую старуху.
– Пожалуйста, говорите, Парасковья Ивановна.
– Уж как там знаешь, а скажу… Вот ты теперь Домнушку распотрошил и повезешь Петра Елисеича в умалишенную больницу.
– Да, повезу…
– Повезешь-то повезешь, дай тебе бог здоровья, а только назад-то уж к нам в Ключевской не ворочайся…
– Это почему?
– А вот по этому самому… Мы люди простые и живем попросту. Нюрочку я считаю вроде как за родную дочь, и жить она у нас же останется, потому что и деться-то ей некуда. Ученая она, а тоже простая… Девушка уж на возрасте, и пора ей свою судьбу устроить. Ведь правильно я говорю? Есть у нас на примете для нее и подходящий человек… Простой он, невелико за ним ученье-то, а только, главное, душа в ём добрая и хороших родителей притом.
– Какое же это отношение имеет ко мне?
– Да уж такое… Все науки произошел, а тут и догадаться не можешь?.. Приехал ты к нам, Иван Петрович, незнаемо откуда и, может, совсем хороший человек, – тебе же лучше. А вот напрасно разговорами-то своими девушку смущаешь. Девичье дело, как невитое сено… Ты вот поговоришь-поговоришь, сел в повозку, да и был таков, поминай как звали, а нам-то здесь век вековать. Незавидно живем, а не плачем, пока бог грехам терпит…
– Понимаю, Парасковья Ивановна…
Доктор задумался и даже немного покраснел, проверяя самого себя. Да, самое лучшее будет ему не возвращаться в Ключевской завод, как говорит Парасковья Ивановна. Нюрочка ему нравилась, как редкий экземпляр – не больше, а она могла взглянуть на него другими глазами. Да и момент-то выдался такой, что она пойдет на каждое ласковое слово, на каждый участливый взгляд. Он не подумал об этом, потому что думал только об одном себе.
– Хорошо, я уеду, Парасковья Ивановна, – согласился он. – Спасибо за хороший совет…
– Уж не взыщи на глупом совете, голубчик!.. Я тебе ужо подорожников испеку: не поминай старуху лихом.
Доктор и Парасковья Ивановна расстались большими друзьями. Проводы Петра Елисеича всего больше походили на похороны. Нюрочка потеряла всю свою выдержку и навела тоску слезами на всех. Она прощалась с отцом навсегда и в последнюю минуту заявила, что непременно сама поедет.
– Мы с тобой потом съездим проведать его, – уговаривала ее Парасковья Ивановна. – Не женское это дело, а доктор управится и без нас. Только мешать ему будем.
По пути доктор захватил и Сидора Карпыча, которому теперь решительно негде было жить, да и его присутствие действовало на Петра Елисеича самым успокоительным образом. Вася проводил больных до Мурмоса и привез оттуда весточку, что все благополучно. Нюрочка выслушала его с особенным вниманием и все смотрела на него, смотрела не одними глазами, а всем существом: ведь это был свой, родной, любящий человек.
– Вася… Вася… – шептала она, протягивая руки.
– Нюрочка…
ЭПИЛОГ
По дороге из Мурмоса в Ключевской завод шли, не торопясь, два путника, одетые разночинцами. Стояло так называемое «отзимье», то есть та весенняя слякоть, когда ни с того ни с сего валится мокрый снег. Так было и теперь. Дорога пролегала по самому берегу озера Черчеж, с которого всегда дул ветер, а весенний ветер с озера особенно донимал.
– Эк его взяло! – ворчал высокий сгорбленный путник, корчившийся в дырявом дипломате. – Это от Рябиновых гор нашибает ветром-то… И только мокроть!.. Прежде, бывало, едешь в фаэтоне, так тут хоть лопни дуй…
– Ох, было поезжено, Никон Авдеич!.. А теперь вот на своих на двоих катим. Что же, я не ропщу, – бог дал, бог и взял. Даже это весьма необходимо для человека, чтобы его господь смирял. Человек превознесется, задурит, зафордыбачит, а тут ему вдруг крышка, – поневоле одумается.
– Правильно, Самойло Евтихыч.
Это были наши старые знакомые – Палач и старик Груздев. Груздев совсем был седой, но его грубое лицо точно просветлело и глаза смотрели с улыбающеюся кротостью. Одет он был в старый полушубок, видимо, с чужого плеча, и в выростковые крестьянские сапоги. Рядом с ним Палач казался гораздо старше: сгорбленный, худой, с потухшими глазами и неверною походкой. Сказывался старый пьяница, утоливший в водке всю свою богатырскую силу. Палача мучила одышка, и он через каждые две-три версты садился отдыхать. Груздев тоже присаживался рядом с ним и все что-нибудь говорил, точно старался развлечь своего спутника.
– Долги, поди, будешь собирать в Ключевском-то? – спрашивал Палач, раскуривая дорожную трубочку.
– Надо походить по добрым людям… Только это напрасно: бедным отдать нечего, а с богатых не возьмешь. Такой народ пошел нынче, что не сообразишь…
– А приказчими-то твои как разжились нынче… Илюшка Рачитель вон как в Мурмосе расторговался, Тишка в Ключевском, а про Артема Горбатого и говорить нечего… В купцы, слышь, записаться хочет. Он ведь на Катре женился, на хохлушке?
– На ей на самой.
– Ну, а как Вася?
– А мой-то Васька устроился совсем хорошо, как женился. Третий год пошел, как Петр-то Елисеич кончился в душевной больнице, а Нюрочка и вышла замуж за Васю через год.
– Хорошо живут?
– Лучше не надо… Она тут земскою учительшей, а Вася-то у ней в помощниках. Это он так, временно… Лавку открывает, потребительская называется, чтобы напротив солдату Артему: сами сложатся, кто хочет, накупят товару и продают. Везде по заводам эта самая мода прошла, а торгующим прямой зарез…
– Что же начальство смотрит? Ежели бы при мне начали устраивать таких потребителей, так я прописал бы им два неполных… До свежих веников не забыли бы!
В этих разговорах время шло незаметно. Палач сильно ослабел и едва волочил ноги. Его душил страшный кашель, какой бывает только у пропойц. Когда они уже подходили к Ключевскому заводу, Палач спросил:
– У сына остановишься, Самойло Евтихыч?
– А не знаю. Ближе бы к сыну, да беспокоить не хочется. Есть у меня дружки на Ключевском, у кого-нибудь пристану. А ты?
– Я-то? Уж, право, и не знаю… Да и иду-то я с тобой не знаю зачем. В кабак к Рачителихе сперва пройду.
Груздев только вздохнул и про себя пожалел совсем погибшего человека. Сам он чувствовал себя так хорошо и легко, точно снова родился. Палач все время проживал в Мурмосе, опускаясь все ниже и ниже. Сначала он кутил дома, потом ходил по знакомым, выжидая угощения, а кончал кабаком. В Ключевской завод, где он когда-то царил, его давно тянуло, но удерживала известная гордость, какая сохраняется и у пьяниц. Встретившись с Груздевым, он вдруг решил отправиться в Ключевской завод. Ему хотелось повидать Анисью, которая завела там какую-то торговлю и, как говорила молва, жила припеваючи. Он знал, что Анисья жила с бывшим груздевским обережным Матюшкой Гущиным, но это ничего не значит: неужели у них не найдется для него рюмки водки?
В Ключевском заводе путешественники распростились у кабака Рачителихи. Палач проводил глазами уходившего в гору Груздева, постоял и вошел в захватанную низкую дверь. Первое, что ему бросилось в глаза, – это Окулко, который сидел у стойки, опустив кудрявую голову. Палач даже попятился, но пересилил себя и храбро подошел прямо к стойке.
– Налей стаканчик… – хрипло проговорил он, бросая несколько медяков на стойку.
Рачителиха еще смотрела крепкою женщиной лет пятидесяти. Она даже не взглянула на нового гостя и машинально черпнула мерку прямо из открытой бочки. Только когда Палач с жадностью опрокинул стакан водки в свою пасть, она вгляделась в него и узнала. Не выдавая себя, она торопливо налила сейчас же второй стакан, что заставило Палача покраснеть.
– Что, признала? – спросил он, делая передышку.
– Как не признать, Никон Авдеич…
Окулко поднял голову и внимательно посмотрел на Палача. Их глаза встретились. Палач выпил второй стакан, вытер губы рукой и спросил Окулка:
– Что, узнал?
Не дожидаясь ответа, Палач хрипло засмеялся.
– Откуда бог несет? – спрашивала Рачителиха участливым тоном. – Вон какая непогодь.
– А пришел посмотреть, как вы тут живете… Давно не бывал. Вот к Анисье в гости пойду… Может, и не прогонит.
– Как будто оно неловко, Никон Авдеич, – заговорила Рачителиха, качая головой. – Оно, конечно, дело житейское, a все-таки Матюшка-то, пожалуй, остребенится…
– Да ведь я не к нему?
– Ты-то не к нему, да Анисья-то его, выходит… Как же этому делу быть, Никон Авдеич?
Палач только развел руками: дескать, что тут поделаешь? Молчаливый Окулко еще раз посмотрел на него и проговорил:
– Пойдем ко мне в волость ночевать, Никон Авдеич… Прежде-то мы с тобой ссоривались, а теперь, пожалуй, и делить нам нечего.
– И в самом деле, – подхватила Рачителиха, – чего лучше! Тепло в волости-то, а поесть я ужо пришлю. К Анисье-то погоди ходить.
– Давай нам полуштоф, Дуня, – заявил Окулко. – Устроим мировую.
На стойке появилась опять водка. Бывший крепостной разбойник и крепостной управитель выпили вместе и заставили выпить Рачителиху, а потом, обнявшись, побрели из кабака в волость.
– Кто у вас старшиной-то нынче, Окулко? – спрашивал Палач.
– А Макар Горбатый… Прежде в лесообъездчиках ходил. Основа-то помер, так на его место он и поступил… Ничего, правильный мужик. В волости-то не житье, а масленица.
Так они подошли самым мирным образом к волости. Окулко вошел первым и принялся кого-то расталкивать в темной каморке, где спали днем и ночью волостные староста и сотские.
– Эй, вставай, голова малиновая! – будил Окулко лежавшего пластом на деревянном конике мужика. – Погляди-ко, какого я гостя приспособил.
С трудом поднялась мохнатая голова и посмотрела на вошедших. Это был заворуй Морок, служивший при волости сторожем. Окулко исправлял должность сотского. Долго он ходил из острога в острог, пока был не вырешен окончательно еще по старому судопроизводству: оставить в подозрении – и только. Пришел Окулко после двадцатилетнего скитальчества домой ни к чему, пожил в новой избе у старухи матери, а потом, когда выбрали в головы Макара Горбатого, выпросился на службу в сотские – такого верного слуги нужно было поискать. С Мороком они жили душа в душу и свою службу исправляли с такою ревностью, что ни одна кража и никакое баловство не могло укрыться. Прочухавшись, Морок вглядывался в Палача и потом ахнул от изумления.
– А ты вот што, Морок: соловья баснями не кормят… Айда к Рачителихе за полштофом! Душа разгорелась.
Вечером в волости все трое сидели обнявшись и горланили песни. Пьяный Палач плакал слезами умиления.
Расставшись с Палачом у кабака Рачителихи, Груздев бодро пошел к базару. Вон и магазин солдата Артема и лавка Тишки – все его разорители радуются. Ну, да бог с ними. Рядом с домом солдата Артема красовался низенький деревянный домик в шесть окон – это была новая земская школа. Нюрочка с мужем и жили в ней, – при школе полагалась квартира учителю. Груздева взяло сомнение, не завернуть ли к сыну, но он поборол это желание, вздохнул и пошел дальше. Господский дом был летом подновлен и в нем жил сейчас новый управитель «из поляков». Мурмосские заводы за долги ушли с молотка и достались какой-то безыменной кампании, которая приобрела их в рассрочку на тридцать девять лет и сейчас же заложила в земельный банк. Для видимости фабрики ремонтировали, и доменные печи пущены в действие. Даже на медном руднике дымилась паровая машина. Груздев еще раз вздохнул, – он в тонкости понимал крупную мошенническую аферу и то безвыходное положение, в каком находился один из лучших уральских горнозаводских округов.
Минуя заводскую контору, Груздев по заводской плотине направился в Кержацкий конец. У домны он остановился, чтобы поздороваться с Слепнем, который отказался узнавать его.
– А Никитич где? – спросил Груздев.
– Во, руководствует под домной, – указал Слепень на фабрику. – Груздева-то я хорошо знавал, только он не такой был.
Вот и Кержацкий конец. Много изб стояло еще заколоченными. Груздев прошел мимо двора брательников Гущиных, миновал избу Никитича и не без волнения подошел к избушке мастерицы Таисьи. Он постучал в оконце и помолитвовался: «Господи Исусе Христе, помилуй нас!» – «Аминь!» – ответил женский голос из избушки. Груздев больше всего боялся, что не застанет мастерицы дома, и теперь облегченно вздохнул. Выглянув в окошко, Таисья узнала гостя и бросилась навстречу.
– Здравствуй, сестрица, здравствуй, дорогая, – здоровался с ней Груздев.
– Да как это ты надумал-то ко мне зайти, Самойло Евтихыч? Ах, батюшки, неужели ты пешком?
– Будет, сестрица, поездил в свою долю, а теперь пешечком… Получше нас люди бывали да пешком ходили, а нам и бог велел.
Таисья правела гостя в заднюю избу и не знала, куда его усадить и чем угостить. В суете она не забыла послать какую-то девчонку в школу оповестить Нюрочку, – за быстроту в шутку Таисья называла эту слугу телеграммой.
– Вот ужо самоварчик поставлю, родимый мой, а то, может, водочки хочешь с дороги? – угощала Таисья.
– Ничего не нужно, мастерица: хлебца ржаного кусочек да водицы… Сладко ел, сладко пил, сладко жил, – пора и честь знать.
По разговору и по взгляду Таисья сразу догадалась, что Груздев пришел к ней неспроста. Пока «телеграмма» летала в школу, она успела кое-что выспросить и только качала головой.
– Все порешил, и будет, – рассказывал Груздев и улыбался. – И так-то мне легко сейчас, сестрица, точно я гору с себя снял. Будет… А все хватал, все было мало, – даже вспомнить-то смешно! Так ли я говорю?
– Куда же ты направился сейчас, Самойло Евтихыч?
– А в Заболотье, к матери Енафе.
Таисья опустила глаза и собрала губы оборочкой, а Груздев опять улыбнулся.
– Знаю, знаю, сестрица, что ты подумала: слабый человек мать Енафа… так?.. Знаю… Только я-то почитаю в ней не ее женскую слабость, а скитское иночество. Сам в скитах буду жить… Где сестрица-то Аглаида у тебя?
– Ужо пошлю и за ней, – растерянно ответила Таисья. – Трудно тебе будет, Самойло Евтихыч, с непривычки-то.
– Сперва я на Анбаш думал, к матери Фаине, да раздумал: ближе будет Енафа-то, да и строгая она нынче стала, как инока Кирилла убили.
«Телеграмма» вернулась, а за ней пришла и Нюрочка. Она бросилась на шею к Самойлу Евтихычу, да так и замерла, – очень уж обрадовалась старику, которого давно не видала. Свой, родной человек… Одета она была простенько, в ситцевую кофточку, на плечах простенький платок, волосы зачесаны гладко. Груздев долго гладил эту белокурую головку и прослезился: бог счастье послал Васе за родительские молитвы Анфисы Егоровны. Таисья отвернулась в уголок и тоже плакала.
– Слышал, как вы тут живете, Нюрочка, – говорил Груздев, усаживая сноху рядом с собой. – Дай бог и впереди мир да любовь… А я вот по дороге завернул к вам проститься.
– Как проститься? – удивилась Нюрочка.
– А так… Ухожу в лес, душу свою грешную спасать да чужие грехи замаливать.
Он рассказал то же, что говорил перед этим Таисье, и все смотрел на Нюрочку любящими, кроткими, просветленными глазами. Какая она славная, эта Нюрочка, – еще лучше стала, чем была в девушках. И глаза смотрят так строго-строго – строго и, вместе, любовно, как у мастерицы Таисьи.
– А у нас-то што тут делается, – рассказывала Таисья, чтобы успокоить взволнованных свиданием родственников. – И не разберешь ничего: перепутались концы-то наши… Мочеганка Федорка недавно мужа окрестила и закон с ним приняла у православного попа, мочеган Пашка Горбатый этак же жену Оленку окрестил… То же самое и про Илюшку Рачителя сказывают, – он у вас в Мурмосе торгует, а взял за себя сестру Аглаиды нашей. Другие опять в нашу веру уходят, хоть взять того же старшину Макара: он не по старой вере, а в духовных братьях. Аглаида его и в согласие принимала.
Вечерком завернул к Таисье новый старшина Макар, который пришел вместе с Васей, а потом пришла сестра Аглаида. Много было разговоров о ключевском разоренье, о ключевской нужде, о старых знакомых. Груздев припомнил и мочеганских ходоков, которые искали свою землю в орде.
– А они в комарниках в церкви служат, – объяснил Макар. – Вместе и живут старички… Древние стали, слабые, а все вместе.
На другой день утром в избушке Таисьи еще раз собрались все вместе проводить Самойла Евтихыча. Нюрочка опять плакала, а Груздев ее утешал:
– Не плакать нужно, моя умница, а радоваться, что слеп был человек, всю жизнь слеп, и вдруг прозрел.
По обычаю, присели перед отходом, а потом началось прощанье. Груздев поклонился в ноги обеим «сестрам», и Таисье и Аглаиде.
– Не вам кланяюсь, а вашему женскому страданию, – шептал он умиленно. – Чужие грехи на себе несете…
У ворот избушки Таисьи долго стояла кучка провожавших Самойла Евтихыча, а он шел по дороге в Самосадку, шел и крестился.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые роман «Три конца» был опубликован в журнале «Русская мысль», 1890, NoNo 5–9 (май-сентябрь), с подзаголовком: «Уральская летопись», с посвящением: «Посвящается М. Я. А-вой», за подписью: «Д. Сибиряк» (в журнальном оглавлении, рядом с псевдонимом, в скобках указана подлинная фамилия автора: Д. Н. Мамин).
В ряду крупных произведений Мамина-Сибиряка, отображающих жизнь капиталистического Урала («Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Золото», «Хлеб»), роман «Три конца» занимает видное место. Писатель создал яркую картину заводской жизни, как она сложилась на Урале в первые пятнадцать лет после отмены крепостного права. Мамин-Сибиряк придавал роману «Три конца» большое значение, о чем свидетельствуют его неоднократные высказывания. Так, в письме к одному из редакторов «Русской мысли» В. А. Гольцеву он писал в 1889 году: «Насколько мне помнится, заводские рабочие еще не были описаны, – у Решетникова соляные промыслы и маленькие приуральские заводы, а я беру Зауралье». И несколько позже! «… это не тема, а целая темища» («Архив В. А. Гольцева», т. I, 1914).
Сохранились две рукописи романа. На первой рукописи (Центральный государственный архив литературы и искусства СССР – ЦГАЛИ), имеющей название: «Воля. Уральская летопись» и представляющей собой разрозненные листы первоначального незавершенного варианта романа, есть дата, указывающая начало работы: «29 января 1887 г.». По этой рукописи роман начинался сценой оглашения священником манифеста об отмене крепостного права, – таким образом, первая глава здесь соответствует восьмой главе окончательной редакции; остальные главы в переработанном виде также вошли в окончательный текст романа.
Вторая рукопись (Свердловский областной архив), имеющая название: «Три конца. Уральская летопись», датирована: «1 сентября 1887 г.». Эта рукопись содержит четыре законченные и пятую незаконченную части, текст которых близок к окончательной редакции романа. Существенно отличается только изображение взаимоотношений Петра Елисеевича Мухина с работницей Катрей. В роман не вошли, например, сцены, в которых описаны женитьба Мухина на Катре, рождение у них сына.
При этой рукописи хранятся разрозненные листы, представляющие собой варианты отдельных глав второй и третьей частей романа.
Сохранился также следующий черновой набросок плана второй части романа (ЦГАЛИ): «1 – Семья Коваля. 2 – Семья Горбатого. 3 – Рачителиха: Морок Илюшку отдает Груздеву. 4 – Поездка на Самосадку. 5 – Свидание француза с матерью. 6 – Толки о земле: брат Мосей, „круг“ и избиение Макарки. 7 – Страда: толки о воле… Покос Деяна. 8 – Ходоки. 9 – Фабрика задымилась. 10 – Бабы и „свой хлеб“. 11 – Переезд Груздева в Мурмос: заем денег у Мухина. 12 – Проводины ходоков».
Тяжелая жизнь задавленного нуждой уральского горнозаводского населения в пореформенный период интересовала Мамина-Сибиряка со студенческих лет. Еще в 1875 году в письме к отцу он просил собирать факты, характеризующие жизнь «фабричных, рудниковых, беглых, знаменитых разбойников. Словом, всякий факт, резко выделяющийся впереди других, как характеризующий прошлое и настоящее Урала… Также факты встречи малоросов с раскольниками на Урале и первые шаги их взаимной жизни» (Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина).
В произведениях 1881–1889 годов – очерках «От Урала до Москвы» (1881–1882), «Сестры» (1881), рассказах «Родительская кровь» (1885), «Самородок» (1888), «Морок» (1888) и других – Мамин-Сибиряк дал замечательные картины горнозаводского быта и создал ряд образов, близких к образам романа «Три конца», однако наиболее полное воплощение этот быт получил лишь в данном произведении, работа над которым была начата в январе 1887 года.
После небольшого перерыва (летом 1887 года) Мамин-Сибиряк, приступив в сентябре того же года к продолжению работы над романом, писал брату Владимиру: «Сейчас пишу „агроматный“ роман из заводского быта „На воле“ и думаю попытать с ним счастья в „Вестнике Европы“ – где наша не пропадала. Работы хватит месяца на три, и вещь выйдет хлесткая» (письмо от 6 сентября 1887 г. – ЦГАЛИ).
Но закончить роман в предполагаемый срок писателю не удалось. Работа была снова прервана, на этот раз, примерно, на половине, что видно из переписки с В. А. Гольцевым, а также из письма к профессору Д. Н. Анучину от 27 сентября 1888 года. «Прошлую осень, – сообщал писатель Д. Н. Анучину, – сидел над романом специально из заводской жизни, но бросил его на половине – кончу когда-нибудь после…» («Записки отдела рукописей Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина», вып. 2, 1939.)
В. А. Гольцеву он писал 11 марта 1888 года: «Осенью было начал „агроматнеющий“ роман из горнозаводского быта, но засел на второй части – очень уж велик выходит. Десять печатных листов написал и сам испугался. Теперь и не знаю, что делать: то ли продолжать, то ли расколоть его на мелкие части. Мелкие вещи автору писать выгоднее и легче в десять раз, но бывают темы, которых не расколешь, как и настоящая. Дело вот в чем: завод, где я родился и вырос, в этнографическом отношении представляет замечательную картину – половину составляют раскольники-аборигены, одну четверть черниговские хохлы и последнюю четверть туляки. При крепостном праве они не могли слиться, а „на воле“ это слияние произошло само собой. Словом, картина любопытная во всех отношениях, тем более что о заводах ничего нет в литературе» («Архив В. А. Гольцева», т. I, 1914).
Работа над романом возобновилась только осенью 1889 года. «Пишу роман из заводской жизни, – сообщал писатель В. А. Гольцеву, – в частности о заводских рабочих. Название „Три конца“. Происхождение названия от слова „конец“ в новгородском смысле, потому что на описываемом мной заводе сошлись раскольники (коренное население), туляки и хохлы (переселенные из внутренних губерний на Урал) – отсюда кержацкий конец (на Урале раскольников зовут кержаками – на заводах, а по деревням двоеданами), хохлацкий конец и туляцкий конец. Завязкой служит постепенное сближение этих трех концов… Собственно, странно самое название „роман“, а в действительности это бытовая хроника». (Там же.)
Однако и на этот раз писателю не удается закончить роман, этому помешала болезнь, о чем он писал В. А. Гольцеву 5 февраля 1890 года: «Прошлый год я весь прохворал, так что не успел доделать своего романа к январю». (Там же.)
В этом же письме Мамин-Сибиряк сообщал, что он на днях вышлет в редакцию «Русской мысли» первую половину романа. А 7 июля того же года писал брату: «Роман кончил и отправил на днях…»
Таким образом, Мамин-Сибиряк работал над романом «Три конца», с перерывами, в течение трех с половиной лет.
Изменив первоначальное намерение печатать роман в «Вестнике Европы», писатель решил опубликовать его в журнале «Русская мысль», в связи с чем писал В. А. Гольцеву: «Всего выйдет около 25 печатных листов, – размер не особенно страшный, хотя все-таки довольно опасный. На Вашу благосклонность не особенно рассчитываю, потому что знаю, как редакция „Русской мысли“ относится к моим романам.
Для меня лично писать романы – прямой убыток, но что будешь делать, если у человека такое уж „влечение – род недуга“… Во всяком случае, интересно будет знать Ваше строгое и беспристрастное мнение, а место роману найдем». (Там же.)
О характере переработки отдельных глав романа перед его печатанием в журнале можно судить по письму Мамина-Сибиряка к В. А. Гольцеву от 30 апреля 1890 года: «Ваше желание уничтожить роман Мухина с Катрей – мое собственное, хотя я и не успел его оговорить, посылая рукопись. Действительно, совершенно лишний эпизод, особенно рядом с такими же случаями других действующих лиц… Другое Ваше желание относительно сокращений я понимаю, как нежелание с Вашей стороны понять всей сжатости моей летописи… Право же, пугающий Вас объем не погоня за лишним печатным листом, а только предел необходимости: выгораживаешь каждую страничку, как место где-нибудь на маленьком пароходе». (Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина.)
Один из основных эпизодов романа, попытка рабочих Ключевского завода вырваться из тисков эксплуатации и переселиться на «свободные земли», основан на подлинном факте – переселении весной 1862 года значительной части рабочих Висимо-Шайтанского завода в степь, на так называемые «свободные земли». Об этом переселении Мамин-Сибиряк писал в 1881 году в очерках «От Урала до Москвы»: «После воли, то есть 19 февраля, пригнанное население Тагильских заводов сильно заволновалось; прошли слухи о каких-то свободных землях в Челябе, то есть на реке Миасе, в Оренбургской губернии, и все в один голос заговорили о „своем хлебе“. Особенно поучительна была в этом случае судьба Висимо-Шайтанского завода, из которого хохлы и туляки послали по ходоку, чтобы доподлинно разузнать все на месте… Несколько сот семей пораспродали свои дома, разный домашний скарб и двинулись в путь. Дело кончилось тем, что все семьи, которые только имели возможность, вернулись обратно…» (очерк «Тагил»).
Большое место в романе занимает описание жизни раскольников, составлявших значительную часть горнозаводского населения Урала, быт и нравы которых писатель изучал на протяжении многих лет. Раскол интересовал Мамина-Сибиряка прежде всего как своеобразная форма протеста против официальной церкви. «С именем раскола, – писал он в очерках „От Урала до Москвы“, – обыкновенно связано, как его главная основа, учение о двоении аллилуйи, двуперстном сложении креста, хождении посолонь и т. д. Миссионеры выбиваются из сил, чтобы доказать раскольникам их заблуждения, но ведь здесь дело не в хождении посолонь и не в двоении аллилуйи, а в чем-то другом, что лежит глубже этих формальных проявлений целого народного миросозерцания, купленного потом и кровью тысяч страдальцев; вот до этого „что-то“ миссионерам никогда не добраться, пока они не будут видеть за формализмом раскола его живую душу» (очерк «Тагил»).
Образы заводских управляющих, подобные Луке Назарычу и Голиковскому, занимали писателя давно, значительно раньше чем он приступил к работе над романом. В написанном в конце 1884 – начале 1885 годов рассказе «Самородок» (опубликован в 1888 году) писатель рисует заводских управителей Утякова и Шулятникова, во многом предвосхищающих образы Луки Назарыча и Голиковского. Шулятников («Самородок»), так же как и Голиковский, олицетворяющий заводского администратора нового, капиталистического склада, действуя «цивилизованными» методами, сходится с администратором-крепостником Утяковым. «Это были два мира, – писал автор, – столкнувшиеся только на прижимке рабочих». Как и в «Трех концах», в «Самородке» высококвалифицированные потомственные рабочие, представляющие собою, по выражению автора, «рабочую гвардию», в знак протеста против тяжелых условий труда прекращают работу на заводе и уходят на строительство железной дороги, на золотые прииски и т. д.
Стремясь наиболее полно отобразить жизнь уральского горнозаводского рабочего населения, писатель собирал и изучал уральский фольклор – пословицы, поговорки, песни, сказы и т. д. В Центральном государственном архиве литературы и искусства СССР хранятся записи писателя: «Плачи на посиделках», «Плач сироты», «Сватовство», «Поповские слова» и др. О народности языка Мамина-Сибиряка А. П. Чехов справедливо говорил: «У нас народничают, да все больше понаслышке. Слова или выдуманные, или чужие… А у Мамина слова настоящие, да он и сам ими говорит и других не знает» («Чехов в воспоминаниях современников», 1954, стр. 287).
Мамин-Сибиряк работал над романом во второй половине восьмидесятых годов, вошедших в историю России как годы жесточайшей царской реакции. Но вместе с тем это были годы, когда, несмотря на жестокое подавление царским правительством, «рабочее движение продолжало расти, охватывая все новые и новые районы» («История ВКП(б). Краткий курс», стр. 9). «В то же время на почве роста рабочего движения и под влиянием западноевропейского рабочего движения начинают создаваться в России первые марксистские организации». (Там же, стр. 10.) В. И. Ленин назвал 80-е годы эпохой, в которую «всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал-демократического миросозерцания» (В. И. Ленин, Сочинения, т. 10, стр. 230). В своем романе писатель не сумел, однако, отразить существеннейший исторический процесс роста революционного сознания и организованности трудящихся масс.
Появление романа в печати вызвало целый ряд откликов, однако в них не было серьезного анализа произведения («Новости печати», No 10–11, 1890, «Всемирная иллюстрация», NoNo 1120, 1127, 1129, 1890 и др.).
В либерально-народническом журнале «Русская мысль» (No 7, 1891) В. А. Гольцев выступил с полемической статьей, в которой утверждал, что роман не произвел «сильного впечатления на читателей», так как в нем, по мнению критика, рассказывается «про события минувшего времени, безвозвратно отошедшего в вечность. Время это живого интереса уже не представляет» («Русская мысль», No 7, 1891).