Повести и рассказы разных лет - Охонины брови
ModernLib.Net / Русская классика / Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович / Охонины брови - Чтение
(стр. 4)
Часть вторая
I
Целых три дня ехал Арефа до заводов. Степь давно осталась позади, а впереди уже высились лесистые горы, из которых выбегала бойкая горная река Яровая. Баламутский завод был построен Гарусовым на монастырской вотчине, на том самом месте, где когда-то стояла раструсная монастырская мельница. Монахи давно открыли в горах железную и медную руду по чудским «копаням» и плавили ее на свою монастырскую потребу в ручных домницах. Гарусов имел дело с монастырем, скупая монастырский хлеб. При игумене Поликарпе он арендовал место под мельницей, запрудил Яровую и поставил свой завод. Когда введены были духовные штаты[10], у Гарусова очутился громадный заводский участок на полном праве собственности: устроили это дело ему в Тобольске его дружки-приказные. Игумен Моисей поэтому питал большую злобу к Гарусову и считал его одним из главных виновников введения духовных штатов в Зауралье.
Подъезжая к заводу, Арефа испытывал неприятное чувство: все кругом было чужое – и горы, и лес, и каменистая заводская дорога. Родные поля и степной простор оставались далеко назади, и по ним все больше и больше ныло сердце Арефы.
– Помяни, господи, игумна Моисея и воздай ему сторицей добром за зло! – вслух молился Арефа. – По его злобе и неистовству не знаю, куда главу преклонить.
Не доезжая верст десяти до завода, Арефа догнал вершника на мохноногом и горбоносом киргизе. Вершник одет был совсем по-мужицки: в зипуне, в сибирских котах и в высокой шляпе, только сидел на седле не по-мужицки.
– Мир дорогой, добрый человек, – поздоровался Арефа, рысцой подъезжая к вершнику. – Куда бог несет?
– По одной дороге едем, так увидишь.
Лицо у вершника было обветрелое, со следами зимнего озноба на щеках и на носу, темные волосы по-раскольничьи стрижены в скобу, сам он точно был выкроен из сыромятной кожи. Всего более удивили Арефу глаза: серые, большие, смелые, как у ловчего ястреба.
– Откуда путь держишь? – полюбопытствовал вершник в свою очередь.
– А к двоеданам… Значит, к Гарусову на завод. Меня воевода Полуект Степаныч послал из Усторожья, штобы ущититься у Гарусова от игумна Моисея… Сам-то я из Служней слободы буду.
– Променял кукушку на ястреба! – засмеялся вершник, поглядывая на Арефу сбоку. – Хорош твой игумен Моисей, а Гарусов, пожалуй, и того почище будет…
– Пали и до нас слухи о Гарусове, это точно… Народ заморил на своей заводской работе. Да мне-то, мил человек, выбирать не из чего: едва ноги уплел из узилища…
– Хорош и ты… Ну, да Гарусов выколотит из тебя монастырскую-то пыль. У него это живой рукой…
Обрадовался Арефа живому человеку и разболтался, а вершник все слушал и посмеивался. Рассказал Арефа о своих монастырских порядках, о лютом характере игумена Моисея, о дубинщине и духовных штатах и своем сидении в Усторожье.
– А мне глянется игумен-то, – ответил вершник, – крепкий человек, хоша бы и не монахом быть… Монастырские-то ваши мужичонки при Поликарпе совсем измотались, да и монашеская честная братия тоже, а Моисей и взнуздал. Он правильно, Моисей-то…
– Тебя бы ему отдать в правило, так не то бы запел. От одних шелепов глаза бы повылезли.
– А Гарусов еще полютей будет… Народ в земляной работе заморил, а чуть неустойка – без милости казнит. И везде сам поспевает и все видит… А работа заводская тяжелая: все около огня. Пожалуй, ты и просчитался, што поехал к двоеданам.
– Двум смертям не бывать, одной – не миновать, – храбрился Арефа. – Не боюсь я твоего Гарусова, хоша он на мелкие части меня режь… В орде бывал и из полону цел ушел, а от Гарусова и подавно.
– Не захваливайся, дьячок!
Показался засевший в горах Баламутский завод. Строение было почти все новое. Издали блеснул заводский пруд, а под ним чернела фабрика. Кругом завода шла свежая порубь: много свел Гарусов настоящего кондового леса на свою постройку. У Арефы даже сердце сжалось при виде этой незнакомой для степного глаза картины. Эх, невеселое место: горы, лес, дым, и сама Яровая бурлит здесь по-сердитому, точно никак не может вырваться из стеснивших ее гор.
– Молодец Гарусов! – похвалил вершник, любуясь заводом. – Вон какое обзаведенье поставил: любо-дорого… Раньше-то пустое место было, а теперь работа кипит… Эвон, за горой-то, влево, медный рудник у Гарусова, а на горе железная руда. Сподобишься и ты поробить на Гарусова.
– Ах, штоб тебе пусто было вместе и с Гарусовым!.. Не боюсь я никого, окромя игумна Моисея…
У самого завода они расстались. Вершник указал, куда ехать Арефе, где остановиться и где найти самого Гарусова.
Арефа отыскал постоялый, отдохнул, а утром пошел на господский двор, чтобы объявиться Гарусову. Двор стоял на берегу пруда и был обнесен высоким тыном, как острог. У ворот стояли заводские пристава и пускали во двор по допросу: кто, откуда, зачем? У деревянного крыльца толпилась кучка рабочих, ожидавших выхода самого, и Арефа примкнул к ним. Скоро показался и сам… Арефа, как глянул, так и обомлел: это был ехавший с ним вершник.
– Што, монастырская крыса, обознал теперь, какой есть Гарусов? – засмеялся сам и махнул рукой приставам: – Эй, возьмите ворону да посадите ее в яму, штобы поменьше каркала.
Шесть сильных рук схватили Арефу и поволокли с господского двора, как цыпленка. Дьячок даже закрыл глаза со страху и только про себя молился преподобному Прокопию: попал он из огня прямо в полымя. Ах, как попал… Заводские пристава были почище монастырских служек: руки как железные клещи. С господского двора они сволокли Арефу в какой-то каменный погреб, толкнули его и притворили тяжелою железною дверью. Новое помещение было куда похуже усторожского воеводского узилища.
– А как же дьячиха? – вопил Арефа, царапаясь в железную дверь. – Эй, вы… дьячиха-то моя как?
Ответа не последовало. Присел Арефа на какой-то обрубок дерева и «плакаша горько».
Когда он огляделся, то заметил в одной стене черневшее отверстие, которое вело в следующий такой же подвал. Арефа осторожно заглянул и прислушался. Ни одного звука. Только издали доносился грохот работавшей фабрики, стук кричных молотов и лязг железа. Не привык Арефа к заводской огненной работе, и стало ему тошнее прежнего. Так он и заснул в слезах, как малый ребенок.
Ранним утром на другой день его разбудили.
– Эй ты, ворона, поднимайся… Айда в контору!
Несмотря на ранний час, Гарусов уже был в конторе. Он успел осмотреть все ночные работы, побывал на фабрике, съездил на медный рудник. Теперь распределялись дневные рабочие и ставились новые. Гарусов сидел у деревянного стола и что-то писал. Арефа встал в толпе других рабочих, оглядывавших его, как новичка. Народ заводский был все такой дюжий, точно сшитый из воловьей кожи. Монастырский дьячок походил на курицу среди этих богатырей.
– Тарас Григорьич, ослобони… – повторял какой-то испитой мужик с взлохмаченной головой. – Изнеможили мы у тебя на твоей заводской работе.
– А уговор забыл? – заревел на него Гарусов, ударив кулаком по столу. – Задатки любите брать, а?.. Да с кем ты разговариваешь-то, челдон?
– Последняя лошаденка пала, – не унимался мужик. – Какой я тебе теперь работный человек?.. На твоей работе последнего живота решился… А дома ребятенки мал мала меньше остались.
Другие рабочие представляли свои резоны, а Гарусов свирепел все больше, так что лицо у него покраснело, на шее надулись толстые жилы и даже глаза налились кровью. С наемными всегда была возня. Это не то, что свои заводские: вечно жалуются, вечно бунтуют, а потом разбегутся. Для острастки в другой раз и наказал бы, как теперь, да толку из этого не будет. Завидев монастырского дьячка, Гарусов захотел на нем сорвать расходившееся сердце.
– Ну-ка, ты, кутья, иди сюда… На какую ты работу поступить хочешь? В монастыре-то вас сладко кормят, спите вволю, а у меня, поди, не поглянется. Што делать: то умеешь, чертова кукла?
– А все умею, – без запинки ответил Арефа. – И церковную службу могу управить, и пашню спашу, и дровишек нарублю…
– Да ты повернись, монастырская ворона… Дай поглядеть на тебя с разных сторон. Нечего сказать, хорош гусь!
Дьячок повернулся при общем смехе и не понимал, для чего это нужно.
– Хлеб есть даром – вот и всей твоей работы, – решил Гарусов и прибавил, обратившись к стоявшему около приказчику: – Сведи его на фабрику до поставь, где потеплее. Пусть разомнется для первого раза…
Все переглянулись. Куда этакому цыпленку в огненную работу? На верную смерть посылал Гарусов ледащего дьячка.
– А насчет харчей как? – спрашивал Арефа. – Со вчерашнего дни маковой росинки не бывало во рту… Окромя того, у меня кобыла. Последний живот со двора…
– Ты у меня поговори!..
Приказчик уже вытолкнул дьячка из конторы и по дороге дал ему здоровую затрещину, так что у бедняги в ушах зазвенело. Арефа, умудренный опытом, перенес эту обиду молча. Ему всегда доставалось за язык, а дьячиха Домна Степановна не раз даже колачивала его, и пребольно колачивала. Мысль о дьячихе постоянно его преследовала, как было и теперь. Что-то она поделывает без него, мил-сердечный друг?
Приказчик довел Арефу до фабрики и передал с рук на руки какому-то надзирателю.
– Вот какого орла зацепил, – объяснил он, презрительно указывая на своего подневольника. – На подтопку годится.
Надзиратель, суровый старик с окладистою седою бородой, как-то сбоку взглянул на дьячка и только покачал головой. Куда этакую птицу упоместить?.. Приказчик объяснил, как Тарас Григорьевич наказывал поступить.
– Будет тепло, – решил надзиратель.
Фабрика занимала большой квадрат под плотиной, которой была запружена Яровая. Ближе всего к плотине стояли две доменных печи, в которых плавили железную руду. Средину двора занимали два кирпичных корпуса, кузницы, листокатальная и слесарная, а дальний конец был застроен амбарами и складами. Вся фабрика огораживалась деревянным бревенчатым тыном. Ворота были одни, и у них всегда стоял свой заводский караул. Надзиратель повел Арефу в кричный корпус и приставил к одной из печей, в которых нагревались железные полосы для проковки. Рабочие в кожаных фартуках встретили нового товарища довольно равнодушно.
– Вот тут будешь работать, – сказал надзиратель, передавая Арефу уставщику. – Смотри, не ленись.
Работа в кричной показалась Арефе с непривычки настоящим адом. Огонь, искры, грохот, лязг железа, оглушительный стук двадцати тяжелых молотов. Собственно, ему работа досталась не особенно тяжелая, да и Арефа был гораздо сильнее, чем мог показаться. Он свободно управлялся с двухпудовой крицей, только очень уж жарило от раскаленной печи. Двое подмастерьев указали ему, как «сажать» крицу в печь, как ее накаливать добела, как вынимать из огня и подавать мастеру к молоту. Последнее было хуже всего: раскаленная крица жгла руки, лицо, сыпались искры и вообще доставалось трудно. Недаром кричные мастера ходили с такими красными, запеченными лицами. Все были такие худые, точно они высохли на своей огненной работе.
– Ну, поворачивай, дьячок! – покрикивал на нового рабочего мастер.
Арефа старался, обливаясь потом. После второй «садки» у него отнялись руки, заломило спину, а в глазах заходили красные круги.
«Ох, смертынька моя приходит, – подумал Арефа с унынием. – Погинула напрасно православная душа…»
Его главным образом огорчало то, что все рабочие были раскольники-двоеданы. Они косились на его подрясник и две косицы. Уставщик тоже был двоедан. Он похаживал по фабрике с правилом в руках и зорко поглядывал на работу: чтоб и ковали скоро и чтоб изъяну не было. Налетит сам – всем достанется.
Но тут же Арефа заметил, что есть что-то такое, чего он не знает и что всех занимает. В другое время ему не дали бы прохода, а теперь почти не замечали, – всякому было до себя. Заметил это Арефа по тем отрывочным разговорам, какими перекидывались рабочие под грохот работавших молотов, когда уставщики отходили. О чем они переговаривались, Арефа не мог понять. Чаще всего повторялись слова: «батюшка» и «змей». Но, видимо, вся фабрика была занята какою-то одной мыслью, носившеюся в воздухе, и ее не могла заглушить никакая огненная работа.
Когда работа кончилась, Арефа шатался на ногах, как пьяный. Ему нужно было идти вместе с другими в особую казарму. Но он сначала прошел в господскую конюшню и разыскал свою кобылу: это было единственное родное живое существо, которое напоминало ему и Служнюю слободу, и свой домишко, и всю дьячковскую худобу. Арефа обнимал кобылу и обливал слезами. Он тут бы и ночевать остался, если бы конюхи не выгнали его. В казарме ждала Арефу новая неприятность: рабочие уже поужинали и полегли спать, а двери казармы были заперты на замок. Около казармы всю ночь ходил караул.
– Ты это где пропадал? – накинулся на Арефу пристав. – Порядков не знаешь… Смотри у меня: всю душу вытрясу.
– А ты не больно аркайся! – рассердился дьячок, изнемогавший от усталости и еще больше от горя. – Я слободской человек, иду, куда хочу… Над своими изневаживайтесь.
За такие поносные слова пристав ударил Арефу, а потом втолкнул в казарму, где было и темно и душно, как в тюрьме. Около стен шли сплошные деревянные нары, и на них сплошь лежали тела. Арефа только здесь облегченно вздохнул, потому что вольные рабочие были набраны Гарусовым по деревням, и тут много было крестьян из бывших монастырских вотчин. Все-таки свои, православные, а не двоеданы. Одним словом, свой, крещеный народ. Только не было ни одной души из своей Служней слободы.
– Поснедать бы… – проговорил Арефа, приглядываясь к темноте.
– Видно, уже завтра поешь, мил человек, – ответил голос из темноты.
Арефа только вздохнул и прилег на свободное место поближе к дверям. Что же, сам виноват, а будет день – будет и хлеб. От усталости у него слипались глаза. Теперь он даже плакать не мог. Умереть бы поскорее… Все равно один конец. Кругом было тихо. Все намаялись на день и рады были месту. Арефа сейчас же задремал, но проснулся от тихого шепота.
– Объявился наш батюшка… Будет нам муку мученическую принимать от Гарусова. Слышь, по казачьим уметам на Яике царская воля прошла… Набегали башкиришки и сказывали.
– Давно об этом молва-то идет… Пора. Занищал народ вконец, хоть одинова надо дыхнуть, а батюшка на выручку хрестьянам идет. И до нас дойдет… Увидит нашу маету и вырешит всех. Двоеданы, слышь, засылку уже делали на Яик, да ни с чем выворотилась засылка: повременить казаки наказывали.
Опять тишина, опять Арефа дремлет и опять слышит сквозь сон:
– А как же, сказывают, батюшка-то двоеданским крестом молится? Што-нибудь да не так. Нам, хрестьянам, это, пожалуй, и не рука.
II
Гарусов провел скверную ночь. Накануне он узнал о «засылке» своих рабочих к казакам. Это его взбесило. Скверно было то, что затеяли эту «засылку» свои же заводские рабочие, а не деревенские. Старик рвал и метал, а взять было не с кого. Конечно, он мог бы разыскать виноватых и примерно их наказать, но лиха беда в том, что он сам начинал побаиваться. А что, ежели и в самом деле казачишки подымутся, да пристанут к ним воровские люди со всех сторон, да башкиришки, да слобожане с заводскими? Это будет почище монастырской дубинщины, от которой игумен Моисей еле жив ушел. Так думал и передумывал Гарусов, и, как ни думал, все выходило плохо. Ни игумен Моисей, ни воевода Чушкин ничего не понимали, потому что надеялись – один на свои каменные монастырские стены, а другой на воинскую опору. Вот Баламутские заводы открыты на все четыре стороны, и не на что было надеяться, а поднимутся свои же работники и приколют. Работа тяжелая, народ непривычный – только ждут случая.
Жил Гарусов в деревянном одноэтажном доме, выстроенном из кондового леса. В низеньких комнатах и зиму и лето было натоплено, как в бане. Жена с детьми занимала две задние комнаты, а Гарусов четыре остальные, то есть в них помещалась и контора, и касса, и четыре заводских писчика, подводивших заводские книги. Строгий был человек Гарусов, и весь дом походил на тюрьму, в которой без его ведома никто не смел дохнуть. Особенно доставалось старухе жене, женщине простой, всего боявшейся, а пуще всего своего мужа. Она вышла замуж еще в то время, когда Гарусов был простым гуртовщиком и гонял из степи баранов. Как говорила стоустая молва, он и жить пошел с того, что зарезал в степи какого-то богатого киргиза. Он сейчас же бросил свои гурты, высмотрел угодливое местечко в верховьях Яровой, арендовал его у монастыря и поставил первую домну. Дело быстро пошло в ход, благо в чугуне и железе везде была нужда, а тут руды сколько хочешь, лесу тоже, воды тоже. Лет через пять присмотрел Гарусов медную руду и завел новый промысел, который оправдал себя лучше железного. Все горе выходило из-за рабочих. Ядро заводского населения сложилось из беглых с других уральских горных заводов, а к ним пристали «расейские» выходцы, бежавшие с Поволжья, с Керженца, с Беломорья. Почти все уральские заводчики были раскольники, и население всех заводов складывалось приблизительно одинаково. Но дело росло быстро, а своих рук не хватало. Приходилось набирать рабочих со стороны, а это для Гарусова было нож острый. Во-первых, кругом складывались православные села и деревни, а во-вторых, народ был непривычный к огненной работе. Вербовались рабочие задатками, причем получалась неуловимая кабала. Гарусов изучил это еще в степи, где опутывал задатками киргизов и калмыков. Не один раз слободские бунтовали, и Гарусову приходилось усмирять их при помощи воинской команды, высылаемой на подмогу из Усторожья доброхотом-воеводой, с которым у Гарусова были свои дела.
Так дело шло не один десяток лет. Гарусов все богател, и чем делался богаче, тем сильнее его охватывала жадность. Рабочих он буквально морил на тяжелой горной работе и не знал пощады ослушникам, которых казнил самым жестоким образом: батожья, кнут, застенок – все шло в ход.
Слухи о занимавшейся смуте на Яике подняли в душе Гарусова воспоминания о прошлых заводских бунтах. Долго ли до греха: народ дикий, рад случаю… Всю ночь он промучился и поднялся на ноги чем свет. Приказчик уже ждал в конторе.
– Ну, что нового? – спросил Гарусов.
– Нового, слава богу, ничего нет, Тарас Григорьич… Стороной я кое-што вызнал. А между прочим, пустяки болтают разные бродяги… Не надо им давать веры…
– Ну, это уж я знаю… А бродягам я покажу…
Приказчик сразу увидел, что Гарусов ступил левой ногой, и молчал, выжидая приказаний. Старик прошелся несколько раз по конторе, посмотрел в окно на двор, зевнул и нахмурился. Дома он ходил на мужицкий лад, в одной рубахе и босиком. Да и по своим делам тоже разъезжал мужичком. Летом одевался в кафтан, а зимой в простой полушубок. Любил Гарусов и помудрить в другой раз. Пристанет к какому-нибудь обозу на дороге и попросит довезти даром или разыграет комедию где-нибудь на постоялом дворе. Все знали эти выходки богатея-заводчика и все-таки попадались впросак, а Гарусов этим путем вызнавал все, что ему нужно было и чего он не мог бы узнать ни за какие деньги. Главное, он умел неожиданно являться там, где его совсем не ждали, и наводил на всех страх. Да и дома никто не знал, что у него на уме и куда он собирается. Услужливая молва говорила, что Гарусов знается с нечистым и может зараз в нескольких местах объявляться.
Накинув заплатанный кафтанишко, Гарусов отправился сначала на фабрику. Приказчик едва поспевал за ним, – очень уж легок был старик на ногу. Дорогой он несколько раз встряхивал головой, что не сулило добра. Скверная примета, которую все знали. С фабрики выходила ночная смена, когда они подошли к воротам. Рабочие шарахнулись, когда завидели грозного старика, но он прошел мимо, никого не тронув. Но не успел он пройти ворота, как сторож за его спиной махнул шестом, – условленный знак для всех рабочих. Гарусов оглянулся как раз в этот момент, и сторож обомлел.
– В подвал! – коротко сказал Гарусов. – Там ему покажут, как надо палками-то размахивать!
Повторять приказание было не нужно, и сторож моментально исчез. Гарусов окончательно нахмурился. Ему сегодня казалось все как-то не так, и он только встряхивал головой. Ах, никому нельзя верить: все продадут ни за грош, продадут да еще ногой придавят. Черною тучею прошел Гарусов по своим фабрикам и только мельком вглядывался в некоторых рабочих, которые казались ему особенно подозрительными. Но придраться решительно было не к чему: работа шла на отличку, точно назло. Завидев работавшего у горна Арефу, Гарусов остановился, тряхнул головой и точно обронил роковое слово:
– В медную гору…
Арефа даже побелел весь, когда услыхал роковой приказ. Работа в медном руднике являлась своего рода домашней каторгой, и туда посылали только за особые вины.
– Ты у меня узнаешь, как у каменного попа едят железные просвиры, – проговорил Гарусов безмолвствовавшему несчастному дьячку.
Арефа что-то хотел сказать в свое оправдание, хотел взмолиться истошным голосом и пасть в ноги, но заводские пристава уже волокли его прямо в кузницу, где сейчас же были надеты на него железные «поручни» и «поножни» и заклепаны. Так отправляли всех в медную гору… Дьячок только в кузнице немного опомнился и понял, что Гарусов принял его за «шпына», то есть за подосланного игуменом Моисеем шпиона, а его жалобы на игумена – за прелестные речи, чтобы отвести глаза. Гарусов, несомненно, стороной уже знал о поносных словах, которые говорились рабочими, его же двоеданами, и завинил дьячка, чтобы хоть на ком-нибудь сорвать сердце.
Повезли Арефу в медный рудник, нимало не медля, под строгим надзором, как разбойника. Старик сидел в телеге и громко молился «иже о Христе юродивому Прокопию», спасавшему его от стольких бед.
– Не от себя лютует Тарас Григорьич, а по дьявольскому наущению, как и игумен Моисей, – выкрикивал Арефа. – Не сердитую я на ихнюю темноту и ослепление… Воздай им, господи, добром за зло, а мои худые слезы видит один Прокопий преподобный.
– Закаркала ворона, – ворчали на дьячка провожатые, давая ему подзатыльники.
И здоровенные эти двоеданы, а руки – как железные. Арефа думал, что и жив не доедет до рудника. Помолчит-помолчит и опять давай молиться вслух, а двоеданы давай колотить его. Остановят лошадь, снимут его с телеги и бьют, пока Арефа кричит и выкликает на все голоса. Совсем озверел заводский народ… Положат потом Арефу замертво на телегу и сами же начнут жаловаться:
– Замаялись мы с тобой, воронье пугало!.. Из сил выбились… Замолчи, окаянный!
– По слепоте вашей приемлю раны…
– Ты опять разговаривать, шпын?
Провожатые удивлялись только одному, что очень уж живуч дьячок, – такой маленький да дохлый, а ничего ему не делается. Привезли они его на рудник пласт пластом и долго жаловались смотрителю, что замучил их дьячок дорогой, а теперь вот притворился, накинул на себя черную немочь и только глазами моргает.
Медный рудник спрятался совсем в горах, на лесном безлюдье. Руда была найдена в «отбочине», на левом берегу Яровой, которая здесь выбивалась из гор маленькой речкой. Обрадовалось сердце Арефы, когда он увидел родную реку, которая отсюда скатывалась под самый Прокопьевский монастырь и дальше в «орду». Рудничное строение облегло отбочину горбатыми крышами. Стояли одни казармы, такая же контора-казарма и ряд шахт. Весь берег Яровой был завален пустою породой, которую добывали из шахт, – свежедобытая земля так и желтела. Рабочих было мало видно: все в шахте. А наверху копошились одни откатчики да отвальщики. И казармы здесь были устроены по-тюремному – из толстых бревен, с крохотными оконцами, едва руку просунуть, с толстыми дверями и высоким тыном кругом. Смотритель даже не взглянул на нового рабочего, а только мотнул головой, чтобы сволокли его в казарму, пока «оклемается». Видал он таких представленных…
Опять Арефа очутился в узилище, – это было четвертое по счету. Томился он в затворе монастырском у игумена Моисея, потом сидел в Усторожье у воеводы Полуекта Степаныча, потом на Баламутском заводе, а теперь попал в рудниковую тюрьму. И все напрасно… Любя господь наказует, и нужно любя терпеть. Очень уж больно дорогой двоеданы проклятые колотили: места живого не оставили. Прилег Арефа на соломку, сотворил молитву и восплакал. Лежит, молится и плачет.
– Ты это о чем, человече? – послышался голос из темноты.
Арефа думал, что он один, и испугался. В тюрьме было совершенно темно, и он ничего не мог разглядеть.
– Кто жив человек? – спросил он, обрадовавшись в следующий момент живому человечьему голосу.
– А ты кто?
– Я по злобе игумена Моисея… Да ты иди поближе, зачем спрятался?
В ответ грянула тяжелая железная цепь и послышался стон. Арефа понял все и ощупью пошел на этот стон. В самом углу к стене был прикован на цепь какой-то мужик. Он лежал на гнилой соломе и не мог подняться. Он и говорил плохо. Присел около него Арефа, ощупал больного и только покачал головой: в чем душа держится. Левая рука вывернута в плече, правая нога плеть плетью, а спина, как решето.
– Из бегунов я, – тяжело шептал несчастный. – Три раза из рудника убегал, ну, и попал в лапы приставам. Чуть душу не вытрясли…
– Плохо твое дело, милаш! – жалел дьячок, потряхивая своими железами. – Кабы сила-мочь, так я бы травкой тебя попользовал. Есть такие в степи пользительные травки от убоя, от раны, ото всякой лихой болести… Да вот под руками ничего нет.
– Тошнехонько мне… под сердце подкатывает… Прибрал бы господь-батюшка поскорее, а то моченьки не стало… Я из слободских, из Черного Яру… женишка осталась, ребятенки… вся худоба… к ним урваться хотел, а меня в горах и пымали…
– Не из двоедан, значит? – обрадовался Арефа.
– Православный… От дубинщины бежал из-под самого монастыря, да в лапы к Гарусову и попал. Все одно помирать: в медной горе али здесь на цепи… Живым и ты не уйдешь. В горе-то к тачке на цепь прикуют… Может, ты счастливее меня будешь… вырвешься как ни на есть отседова… так в Черном Яру повидай мою-то женишку… скажи ей поклончик… а ребятенки… ну, на миру сиротами вырастут: сирота растет – миру работник.
– Как тебя звать-то, милаш?
– Трофимом… В Черном Яру скажут…
Дольше больной говорить не мог, охваченный тяжелым забытьем. Он начал бредить, метался и все поминал свою жену… Арефу даже слеза прошибла, а помочь нечем. Он оборвал полу своего дьячковского подрясника, помочил ее в воде и обвязал ею горячую голову больного. Тот на мгновенье приходил в себя и начинал неистово ругать Гарусова.
– Погоди, отольются медведю коровьи слезы!.. Будет ему кровь нашу пить… по колен в нашей крови ходить… Вот побегут казаки с Яика да орда из степи подвалит, по камушку все заводы разнесут. Я-то не доживу, а ты увидишь, как тряхнут заводами, и монастырем, и Усторожьем. К казакам и заводчина пристанет и наши крестьяне… Огонь… дым…
Арефа просидел над больным целый день и громко молился. Под утро Трофим как будто стишал, а потом попросил воды. Арефа подал ему деревянную чашку, но не нужно было уже ни воды, ни лекарств…
– Помяни, господи, новопреставленного раба твоего Трофима, – молился Арефа, стоя на коленях… – Прости ему вольные и невольные прегрешения, вся, яже содеял ведением и неведением, яже словом, яже помышлением.
Затем он проговорил молитву на исход души и благословил усопшего узника, в мире раба божьего Трофима, а потом громко наизусть принялся читать заупокойный канон о единоумершем. Службу церковную он знал наизусть, потому что по-печатному разбирал с грехом пополам, за что много претерпел и от своего попа Мирона, и от покойного игумена Поликарпа.
Рудниковые пристава нашли дьячка у покойника и еще раз обругали его, а затем поволокли в медную гору, в наряд. Упало дьячковское сердце, когда его посадили в большую деревянную бадью и начали опускать в шахту. Он со страху закрыл глаза и громко читал канон преподобному Прокопию: точно сама земля разверзлась и поглощала его грешное дьячковское тело черной пастью. Где-то гудела вода, скрипели насосы, и бадья летела все вниз со своей живою добычей. Но вот в глубине мелькнул живой огонек, и взыграло дьячковское сердце: жив господь, и жив дьячок Арефа. По дороге попалась другая бадья, которая шла наверх с рудой. Но вот и дно шахты. Бадья остановилась. Двое рабочих поддержали ее и помогли дьячку вылезти.
– Трофим приказал долго жить, братцы, – сказал Арефа. – Под утро кончился, сердяга…
Рудниковые молча сняли шапки и молча перекрестились. Они с удивлением разглядывали дьячка.
– Да ты откелева взялся-то, мил человек?
– А я из монастырской слободы, яже в Сибирстей стране, у Прокопьевского монастыря… По злобе игумна Моисея…
Его поволокли куда-то в боковую шахту, и там кузнец расковал его… Все равно отсюда не убежишь, а работать в железах неспособно. Возблагодарил Арефа бога, что опять мог двигать руками и ногами, а его уже повели в наряд. Идти пришлось по темной боковой шахте, укрепленной лиственничными плахами. Везде сочилась вода и пахло прелым деревом. Так привели его в забой, где добывали медную руду кайлами и ломами. Работа, пожалуй, и нетрудная, кабы не глухой воздух. Да и жарко при этом… С дьячка катился пот градом, когда он проработал первую смену.
III
Работа в медной горе считалась самою трудной, но Арефа считал ее отдыхом. Главное, нет здесь огня, как на фабрике, и нет вечного грохота. Правда, и здесь донимали большими уроками немилосердные пристава и уставщики, но все-таки можно было жить. Арефа даже повеселел, присмотревшись к делу. Конечно, под землей дух тяжелый и теплынь, как в бане, а все-таки можно перебиваться.
– Чему ты радуешься, дурень? – удивлялись другие шахтари. – Последнее наше дело. Живым отсюда не выпущают.
– Вы-то не уйдете, а я уйду.
– Не захваливайся.
– Из орды ушел колотый, а от Гарусова и подавно уйду… Главная причина, кто сильнее: преподобный Прокопий али Гарусов? Вот то-то вы, глупые… Над кем изневаживается Гарусом-то?.. Над своими же двоеданами, потому как они омрачены… А преподобный Прокопий вызволит и от Гарусова.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|