Хлеб
ModernLib.Net / Русская классика / Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович / Хлеб - Чтение
(стр. 25)
Автор:
|
Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович |
Жанр:
|
Русская классика |
-
Читать книгу полностью
(827 Кб)
- Скачать в формате fb2
(365 Кб)
- Скачать в формате doc
(343 Кб)
- Скачать в формате txt
(329 Кб)
- Скачать в формате html
(381 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Михей Зотыч побежал на постоялый двор, купил ковригу хлеба и притащил ее в башкирскую избу. Нужно было видеть, как все кинулись на эту ковригу, вырывая куски друг у друга. Люди обезумели от голода и бросались друг на друга, как дикие звери. Михей Зотыч стоял, смотрел и плакал… Слаб человек, немощен, а велика его гордыня.
Возвращаясь на постоялый двор, скитники встретили сельского старосту и пристали к нему с расспросами, чего смотрит начальство.
– Как не смотреть, смотрит начальство, – спокойно ответил башкир. – Больно хорошо смотрит.
– А где у вас обчественный магазин?
– Мало-мало посмотри…
Староста привел стариков к общественному магазину, растворил двери, и скитники отступили в ужасе: в амбаре вместо хлеба сложены были закоченевшие трупы замерзших башкир.
– Это урядник на дороге собирал, – объяснил невозмутимо башкир. – Урядник все смотрит.
Вернувшись на постоялый двор, старец Анфим заявил:
– Ну, Михей Зотыч, поедем-ка мы назад в скиты… Помирать, так помирать честно, у себя дома.
– Как знаешь, честной отец. А я поеду дальше… Мне нельзя.
Анфим только вздохнул и отринул накативший малодушный стих.
II
Самые ужасные картины голода были именно в «орде». И без того башкиры вымирают во время зимних голодовок, а тут вымирали вдвойне. Помощи уже ниоткуда не могло быть. Обыкновенно орда по зимам кормилась около русских деревень, а теперь и там ничего не было. Михей Зотыч захватил с собой все свои капиталы и потихоньку творил тайную милостыню. С ним было до пятидесяти тысяч, которые он вез на раздачу своим староверам, но кругом стояла такая отчаянная нужда, что не было уже своих и чужих, а просто умиравшие с голоду. Денег старик не любил давать, а закупал, где только мог, хлеб и помогал натурой. Да и что значили в такое время какие-нибудь пятьдесят тысяч – капля в море. Море народной беды выступало из берегов.
Скитники по краю Башкирии, прилегавшему к горам, проехали в земли казачьего Оренбургского войска, где своих было достаточно. Михею Зотычу давно хотелось пробраться в этот заветный край, о котором ходила красная молва. Главное – земли было вдоволь, по тридцати десятин на душу, и какой земли – чернозем, как овчина. Особенно на слуху были крепкие степные травы, росшие на солончаках. Всякая скотина отгуливалась здесь, как на ковре. Но первые же станицы поразили скитников своим убожеством, напоминавшим убогую башкирскую городьбу. Казачья лень так и лезла в глаза.
– Ох, ленивы казаченьки! – повторял Михей Зотыч, опытным хозяйским глазом оглядывая всякую мелочь. – Пожалуй, не далеко отстали от башкыр-то.
– Есть ленца, – соглашался Анфим. – Неулежно живут нога за ногу задевают.
В одном месте Михей Зотыч возмутился до глубины души:
– Погляди-ка, Анфим, на казачью работу!
Анфим смотрел кругом на снежную поляну и ничего не понимал.
– Не видишь? – злился Михей Зотыч, останавливая лошадь.
Он вылез из саней, пошел в сторону и принес несколько сухих дудок, торчавших из-под снега.
– Это как называется?
– У нас дудкой медвежьей зовут.
– А что это обозначает? Ах, Анфим, Анфим! Ничего-то ты не понимаешь, честной отец! Где такая дудка будет расти? На некошенном месте… Значит, трава прошлогодняя осталась – вот тебе и дудка. Кругом скотина от бескормицы дохнет, а казачки некошенную траву оставляют… Ох, бить их некому!
Все станицы походили одна на другую, и везде были одни и те же порядки. Не хватало рук, чтобы управиться с землей, и некому ее было сдавать, – арендная плата была от двадцати до пятидесяти копеек за десятину. Прямо смешная цена… Далеко ли податься до башкир, и те вон сдают поблизости от заводов по три рубля десятина. Казачки-то, пожалуй, похуже башкир оказали себя.
Станичники тоже голодали, а главным образом нечем было кормить скотину, которую и продавали за бесценок.
– Ох, вы бы лень-то вашу куда-нибудь продали, – корил Михей Зотыч. – Живете только одним годом, от урожая до урожая. Хоть бы солому-то оставляли скотине… Ведь год на год не приходится, миленькие.
Огорчили станичники Михея Зотыча. Очень уж ленивы и прямо от себя голодают. К вину тоже очень припадошны, – башкиры хоть ленивы, да вина не пьют.
– Ну, тут и смотреть нечего, – решил Михей Зотыч. – Хлеб-то тоже к рукам. Владают городом, а помирают голодом.
Причина казачьей голодовки была налицо: беспросыпная казачья лень, кабаки и какая-то детская беззаботность о завтрашнем дне. Если крестьянин голодает от своих четырех десятин надела, так его и бог простит, а голодать да морить мором скотину от тридцати – прямо грешно. Конечно, жаль малых ребят да скотину, а ничем не поможешь, – под лежач камень и вода не течет.
Из станиц Михей Зотыч повернул прямо на Ключевую, где уже не был три года. Хорошего и тут мало было. Народ совсем выбился из всякой силы. Около десяти лет уже выпадали недороды, но покрывались то степным хлебом, то сибирским. Своих запасов уже давно не было, и хозяйственное равновесие нарушилось в корне. И тут пшеничники плохо пахали, не хотели удобрять землю и везли на рынок последнее. Всякий рассчитывал перекрыться урожаем, а земля точно затворилась.
– Ручки любит земелька-то матушка! – вздыхал Михей Зотыч. – Черная земелька родит беленький-то хлебец и черных ручек требует… А пшеничники позазнались малым делом. И черному бы хлебцу рады, да и его не родил господь… Ох, миленькие, от себя страждете!.. Лакомство-то свое, видно, подороже всего, а вот господь и нашел.
Эти строгие теоретические рассуждения разлетались прахом при ближайшем знакомстве с делом. Конечно, и пшеничники виноваты, а с другой стороны, выдвигалась масса таких причин, которые уже не зависели от пшеничников. Первое дело, своя собственная темнота одолевала, тот душевный глад, о котором говорит писание. Пришли волки в овечьей шкуре и воспользовались мглой… По закону разорили целый край. И как все просто: комар носу не подточит.
В Суслон приехали ночью. Только в одном поповском доме светился огонек. Где-то ревела голодная скотина. Во многих местах солома с крыш была уже снята и ушла на корм. Вот до чего дошло! Веяло от всего зловещею голодною тишиной. Навстречу вышла голодная собака, равнодушно посмотрела на приезжих, понюхала воздух и с голодною зевотой отправилась в свою конуру.
«И пес перед хлебом смиряется», – подумал Михей Зотыч, припоминая старинную поговорку.
Емельян уехал с женой в Заполье, а на мельнице оставался один Симон. В первую минуту старик не узнал сына, – так он изменился за этот короткий срок.
– Ну, здравствуй, сынок.
– Здравствуй, тятенька.
– Вот приехал посмотреть, как вы тут поживаете.
– А ничего… Везде одно и то же.
– Видел, милый, что ничего… Хоть шаром покати… да. Чисто живете, одним словом. Давно мельница-то стоит?
– А с осени… Нечего молоть. Вот ждем сибирского хлеба.
– Ждите, миленькие… Только как бы он мимо рта не проехал. Очень уж вы любите дешевку-то.
Отца Симон принял довольно сухо. Прежнего страха точно и не бывало. Михей Зотыч только жевал губами и не спрашивал, где невестка. Наталья Осиповна видела в окно, как подъехал старик, и нарочно не выходила. Не велико кушанье, – подождет. Михей Зотыч сейчас же сообразил, что Симон находится в полном рабстве у старой жены, и захотел ее проучить.
– Ну, спасибо, сынок, за хлеб-соль, – заявил он, поднимаясь.
– Папаша, куда вы? – спросил Симон. – Наташа сейчас выйдет.
– Какая Наташа?
– Жена Наташа.
– Ну, и пусть выходит, когда проспится. Прежде-то снохи свекров за ворота выскакивали встречать, а нынче свекоры должны их ждать, как барынь… Нет, это уж не модель, Симон Михеич. Я вот тебе загадку загну: сноху привели и трубу на крышу поставили. Прощай, миленький!
Старик Анфим, распрягавший лошадь, нисколько не удивился, когда пришел Михей Зотыч и велел снова запрягать. Он привык к выходкам ндравного старика. Что же, ехать так ехать.
– Вот как нынче в гости к деткам приезжают, – объяснял Михей Зотыч, выезжая с мельницы. – Пожалуйте почаще мимо-то.
Наталья Осиповна выглядывала на гостей из-за косяка и говорила:
– С богом… Губа толще – брюхо тоньше.
Симон чувствовал себя постоянно виноватым перед женой, а теперь еще больше. Но Наташа не взъелась на него, а только прибавила:
– Будет ломаться-то старым чертям… В чужой век живут. Нет, видно, не прежние времена.
Скитники переночевали у какого-то знакомого Михею Зотычу мужичка. Голод чувствовался и в Суслоне, хотя и в меньшей степени, чем в окрестных деревнях. Зато суслонцев одолевали соседи. Каждое утро под окнами проходили вереницы голодающих. Михей Зотыч сидел все утро у окна, подавал купленный хлеб и считал голодных.
– Ох, боговы работнички, нехорошо! – шамкал он. – Привел господь с ручкой идти под чужими окнами… Вот до чего лакомство-то доводит! Видно, который и богат мужик, да без хлеба – не крестьянин. Так-то, миленькие!.. Ох, нужда-то выучит, как калачи едят!
Старец Анфим молчал всю дорогу, не желая поддаваться бесовскому смущению, а тут накинулся на Михея Зотыча:
– Што это ты дребезжишь, как худой горшок? Чужую беду руками разведу… А того не подумаешь, что кого осудил, тот грех на тебе и взыщется. Умен больно!
– А ежели правда?
– Правда-то ко времю… Тоже вон хлеб не растет по снегу. Так и твоя правда… Видно, мужик-то умен, да мир дурак. Не величайся чужой бедой… Божье тут дело.
Михей Зотыч смущенно умолк. Терпелив был Анфим, а как прорвет – удержу нет.
– Ну, прости на скором слове, честной отец, – покорно проговорил Михей Зотыч.
– Мне-то чего тебя прощать, скрипуна, а вот ты ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь.
– Ох, согрешил, честной отец!
Смирения у Михея Зотыча, однако, хватило ненадолго. Он узнал, что в доме попа Макара устраивается «голодная столовая», и отправился туда. Ему все нужно было видеть. Поп Макар сильно постарел и был весь седой. Он два года назад похоронил свою попадью Луковну и точно весь засох с горя. В первую минуту он даже не узнал старого благоприятеля.
– Вы насчет земства? – спрашивал старик Михея Зотыча. – Ах, да что же это я!.. Во-первых, здравствуй, Михей Зотыч, а во-вторых, будь гостем.
– Спасибо, спасибо, батя… Вот зашел проведать тебя. Как вы тут поживаете?
– А плохо, Михей Зотыч. Как попадья померла, так и пошло все вверх дном. Теперь вон голод… При попадье-то о голоде и не слыхивали, а как она померла…
– Сказывают, казна будет кормить?
– Наехали земские… Как же!.. У меня сняли на дворе избу под столовую. Земская барышня приехала, а потом Ермилыч орудует… Он ведь нынче тоже по земству.
«Земской барышней» оказалась Устенька, которая приехала с какими-то молодыми людьми устраивать в Суслоне столовую для голодающих. Мельник Ермилыч в качестве земского гласного помогал. Он уже целое трехлетие «служил» в земстве и лез из кожи, чтобы чем-нибудь выдвинуться. Конечно, он поступал во всем, руководствуясь советами Замараева.
Появление скитского старца в голодной столовой произвело известную сенсацию. Молодые люди приняли Михея Зотыча за голодающего, пока его не узнала Устенька.
– Михей Зотыч, как вы-то сюда попали? – удивлялась она, здороваясь со стариком.
– А мимо ехал, красавица. Ехал, да и заехал. Эти молодцы-то поповичи будут?
– Нет, студенты. Сами приехали. Вот двое фельдшерами будут, а другие так, помогать.
– Так, так… Дай бог. А я думал, поповичи, потому бойки больно.
Как раз в этот момент подвернулся Ермилыч, одетый уже по-городскому – в «спинжак», в крахмальную сорочку и штаны навыпуск.
– А, Михею Зотычу, сорок одно с кисточкой! – бойко поздоровался он.
– Здравствуй, здравствуй, миленький.
– Завернул поглядеть, как мы будем народ кормить? Все, брат, земство орудует… От казны способие выхлопотали, от партикулярных лиц имеем тоже. Как же!.. Теперь вот здесь будем кормить, а там деньгами.
– Так, так… От денег-то народ и в раззор пошел, а вы ему еще денег суете. От ваших денег и голод.
– Как же это так, Михей Зотыч? – смутился Ермилыч.
– А вот так… Ты подумай-ка своим-то умом. Жили раньше без денег и не голодали, а как узнали мужички, какие-такие деньги бывают, – ну, и вышел голод. Ну, теперь-то понял?
Ермилыч только чесал в затылке, а Михей Зотыч хлопнул его по плечу и вышел.
III
Вернувшись домой, Михей Зотыч опять должен был каяться в «скором слове», а честной отец Анфим опять началил его.
– Это он тебя подтыкает на скорые-то слова, Михей Зотыч… Мирское у тебя на уме. А ты думай про себя, что хуже ты всех, – вот ему и нечего будет с тобой делать. А как ты погордился, он и проскочит.
– Не могу я умирить себя. Даве это меня Ермилыч ушиб… Все у них деньги на уме.
– Расширился, оказывают, Ермилыч-то… В рост деньги дает мужикам, а сам все за бесценок скупает. Ему несут со всех сторон, а он берет… Тоже ремесло незавидное. Да еще хвалится: я, грит, всех вас кормлю.
– Не к добру распыхался.
Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, – все равно работы нигде не было, а дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие семьи.
За Суслоном рассажались по Ключевой такие села, как Роньжа, Заево, Бакланиха. Некоторые избы уже пустовали, – семьи разбрелись, как после пожара. Михей Зотыч купил муки у попа Макара и раздавал фунтами и просто пригоршнями. Бабы так и рвали с причитаньем и плачем.
Когда старцы уже подъезжали к Жулановскому плесу, их нагнал Ермилыч, кативший на паре своих собственных лошадей. Дорожная кошевка и вся упряжка были сделаны на купеческую руку, а сам Ермилыч сидел в енотовой шубе и бобровой шапке. Он что-то крикнул старикам и махнул рукой, обгоняя их.
– Ко мне заезжайте, старички! – донеслось уже издали.
– Ловко катается, – заметил Анфим. – В Суслоне оказывали, что он ездит на своих, а с земства получает прогоны. Чиновник тоже. Теперь с попом Макаром дружит… Тот тоже хорош: хлеба большие тысячи лежат, а он цену выжидает. Злобятся мужички-то на попа-то… И куда, подумаешь, копит, – один, как перст.
– Вот и ты осудил, – поймал его Михей Зотыч. – Хоша он и не наш поп, а все-таки на нем сан… Взыск-то с тебя вдвое.
– И то согрешил, Михей Зотыч… Согрешил, родимый. Народ-то болтает, – ну, и я за другими.
– А ты подержи язык-то за зубами. Заедем, што ли, к Ермилычу на мельницу? Надо на него поглядеть дома-то.
– И то завернем. Коня хоть покормим.
Мельница Ермилыча была уже в виду, когда навстречу скитникам попал скакавший без шапки мужик.
– Ох, не ладно, родимые! – крикнул он на скаку. – В Суслон… в волость… Ох, не ладно!
Подъезжая уже к самой мельнице, скитники заметили медленно расходившуюся толпу. У крыльца дома стояла взмыленная пара, а сам Ермилыч лежал на снегу, раскинув руки. Снег был утоптан и покрыт кровяными пятнами.
– Ох, не ладно! – повторил Анфим слова скакавшего мужика.
Остановив сани, скитники подошли к убитому, который еще хрипел. Вся голова у него была залита кровью, а один глаз выскочил из орбиты. Картина была ужасная. На крыльце дома показался кучер и начал делать скитникам какие-то таинственные знаки. Начинавшая расходиться толпа опять повернула к месту убийства.
– Уезжайте подобру-поздорову! – уже крикнул кучер. – Расстервенился народ.
– Ну, нас-то это не касаемо, – спокойно ответил Михей Зотыч. – Кто сделал, тот и ответ даст.
Толпа все надвигалась. Послышался чей-то одинокий голос:
– Ребята, да ведь это старичонко с Прорыва!
– Он!.. Братцы, это Колобов!.. Он первую крупчатку поставил и всех нас разорил. Его работа.
– Он наколдовал, старичонко, голод-то!.. Ишь как ловко присунулся!
Толпа загалдела вся разом и двинулась к Мельникову дому. Задние подталкивали передник. Анфим забрался в сани и умолял Михея Зотыча уезжать.
– Не боюсь я дурачков! – спокойно ответил упрямый старик.
Толпа продолжала наступать, и когда передние окружили Михея Зотыча, Анфим не вытерпел и понукнул лошадь. Кто-то хотел загородить ему дорогу, кто-то хватался за поводья, но лошадь была ученая и грудью пробила живую стену. Мелькнули только искаженные злобой лица, сжатые кулаки. Кто-то сдернул с Анфима шапку. Полетела вдогонку толстая палка. Все это случилось так быстро, что Анфим опомнился только за околицей.
Оглянувшись, Анфим так и обомлел. По дороге бежал Михей Зотыч, а за ним с ревом и гиком гналась толпа мужиков. Анфим видел, как Михей Зотыч сбросил на ходу шубу и прибавил шагу, но старость сказывалась, и он начал уставать. Вот уже совсем близко разъяренная, обезумевшая толпа. Анфим даже раскрыл глаза, когда из толпы вылетела пара лошадей Ермилыча, и какой-то мужик, стоя в кошевой на ногах, размахивая вожжами, налетел на Михея Зотыча.
– Господи, прости раба твоего Михея! – взмолился Анфим, погоняя лошадь.
К своему ужасу он слышал, что пара уже гонится за ним. Лошадь устала и плохо прибавляла ходу. Где же одной уйти от пары? Анфим уже слышал приближавшийся топот и, оглянувшись, увидел двух мужиков в кошевке. Они были уже совсем близко и что-то кричали ему. Анфим начал хлестать лошадь вожжами.
– Эй, не гони! Лошадь изведешь! – кричал кто-то сзади.
А топот был все ближе. Вот уже совсем наседают. Даже слышно, как тяжело храпит закормленный коренник.
– Стой!
Анфим продолжал отчаянно хлестать лошадь вожжами, когда кошевка поровнялась с ним.
– Стой, отчаянный! Лошадь изведешь!
Анфим только сейчас узнал голос Михея Зотыча. Да, это был он, цел и невредим. Другой мужик лежал ничком в кошевке и жалобно стонал.
– Вот так погостили! – добродушно смеялся Михей Зотыч, останавливая взмыленных лошадей. – Нечего сказать, ловко!
Лежавший в кошевке кучер продолжал стонать.
– Ох, убили!.. Смертынька моя!
– Ну-ка, покажи, какой тебе гостинец достался? – спокойно говорил Михей Зотыч.
– А плечо у меня… как саданет Гришка Уметов оглоблей.
Михей Зотыч осмотрел ушиб, затекавший багровым пузырем, ощупал, цела ли кость, и решил:
– Ничего, заживет… Твое счастье, что по шубе пришлось, а то остался бы без руки.
Молодой парень кучер сел в кошевке и зарыдал истерически.
– Расстервенились, варнаки!.. Дядя-то Егор с поленом за мной гнался… Это, кричит, змей, а не племянник!.. А тут подвернулся Гришка Уметов… Ка-ак саданет…
Парень долго не мог успокоиться и время от времени начинал причитать как-то по-бабьи. Собственно, своим спасеньем Михей Зотыч обязан был ему. Когда били Ермилыча, кучер убежал и спрятался, а когда толпа погналась за Михеем Зотычем, он окончательно струсил: убьют старика и за него примутся. В отчаянии он погнал на лошадях за толпой, как-то пробился и, обогнав Михея Зотыча, на всем скаку подхватил его в свою кошевку.
– Кабы не твоя догадка, так лежать бы мне рядышком с Ермилычем, – спокойно соображал Михей Зотыч. – Спасибо, выручил.
Расщедрившись, старик добыл два медных пятака и сунул их за пазуху рыдавшему спасителю.
– На, пригодятся, миленький.
Когда кучер немного успокоился, скитники узнали, как было все дело с Ермилычем.
– Злобились раньше на него наши мужички, – рассказывал кучер, охая и ощупывая ушибленное место. – Давно злобились, потому как он всю округу забрал в лапы, не тем будь помянут покойник… Все у него были в долгу, как рыба в сети. За его-то денежки, окромя процента, еще отрабатывать приходилось. Даст под заклад два рубля, вычтет вперед проценту в сорок восемь копеек да еще отрабатывай ему в страду. А тут, в голод-то, он и совсем лютовать начал… Что хошь бери, а только не дай с голоду помереть. Напоследях он и удумал штуку… Суслонскому-то попу Макару зазорно самому хлеб в четыредорога продавать, – ну, он через Ермилыча, а Ермилычу опять свой процент с поповского хлеба идет. Мужички-то тошнее того озлобились… Ну, как мы приехали сегодня из Суслона-то, мужички и окружили… «Опять, грят, за поповским хлебом ездил, кровопивец?» Оно бы ничего, ежели бы Ермилыч не выпимши был… Учал он мужичков ругать, а потом выхватил левольверт и учал левольвертом грозить… Тут уж дядя Егор как саданет его стягом… Потом все бросились и давай рвать, как волки. Дыхануть одинова не успел… А дядя Егор расстервенился и на меня. «Одной свиньи, кричит, мясо!» Ну, я и убег в сени. А тут вы, как на грех, подъехали… Я-то обозначал вам, штоб уехали, а вы толчетесь около Ермилыча… Ох, смертынька моя!.. Зря человека порешили. Потом опомнятся, как начальство наедет. Не свой брат… Ох, ущемило у меня в плече, Михей Зотыч!
Опасность налетела так быстро и так быстро пронеслась, что скитники опомнились и пришли в себя только вечером, когда приехали в свою раскольничью деревню и остановились у своих. Анфим всю дорогу оглядывался, ожидая потони, но на их счастье в деревне не нашлось ни одной сытой лошади, чтобы догонять скитников. Михей Зотыч угнетенно молчал и заговорил только, когда улеглись спать.
– Анфим… ты спишь?
– Нет.
– А ведь даве-то был у смерти конец.
– Совсем конец приходил, Михей Зотыч.
Колобов только тут припомнил, как предательски поступил с ним честной отец – бросил на растерзание, а сам угнал.
– Анфим, разе это порядок, чтоб угонять?
– А ежели ты уперся, как пень?
– Трусу ты спраздновал, честной отец… Ах, нехорошо! Кабы не догадливый кучер… Ох, горе душам нашим!
– Борзость свою хотел показать, Михей Зотыч.
Припомнив все обстоятельства, Михей Зотыч только теперь испугался. Старик сел и начал креститься, чувствуя, как его всего трясет. Без покаяния бы помер, как Ермилыч… Видно, за родительские молитвы господь помиловал. И то сказать, от своей смерти не посторонишься.
– Анфим, а ворота заперты?
– Заперты.
– Точно как будто на улице шум?
– Блазнит тебе, Михей Зотыч. Перекрестись да спи.
Михей Зотыч не мог заснуть всю ночь. Ему все слышался шум на улице, топот ног, угрожающие крики, и он опять трясся, как в лихорадке. Раз десять он подкрадывался к окну, припадал ухом и вслушивался. Все было тихо, он крестился и опять напрасно старался заснуть. Еще в первый раз в жизни смерть была так близко, совсем на носу, и он трепетал, несмотря на свои девяносто лет.
– Анфим, ты спишь?
Анфим притворился спящим и ничего не отвечал.
Потом Михею Зотычу сделалось страшно уже не за себя, а за других, за потемневший разум, за страшное зверство, которое дремлет в каждом человеке. Убитому лучше – раз потерпеть, а убивцы будут всю жизнь казниться и муку мученическую принимать. Хуже всякого зверя человек, когда господь лишит разума.
– Господи, помяни ненавидящие нас!.. Анфим, ты спишь?.. Господи, умири раба твоего Анфима!
IV
В доме Стабровского царило какое-то гнетуще-грустное настроение, хотя по логике вещей и должно было бы быть наоборот. На святках вышла замуж Дидя, и с этим моментом кончились отцовские заботы Стабровского. Жених явился из Польши, откуда его направили бесконечные польские тети. Он даже приходился каким-то отдаленным родственником Стабровскому и приехал, как свой человек. Молодой, красивый инженер ехал в далекую Сибирь с широкими планами обновить мертвую страну разными предприятиями. Тети предупредили Стабровского, что пан Казимир Ярецкий может составить отличную партию для Диди. Старик громко расхохотался над этим предположением. Конечно, Дидя – женщина и в свое время должна пройти свой женский круг, но примириться на каком-то Ярецком… Дидя хотя и не совершенство, но она еще так мало видела людей и легко может сделать ошибку в своем выборе. Вообще эта комбинация не входила в планы Стабровского. Он мечтал завершить образование Диди поездкой за границу, чтобы показать дочери настоящую жизнь и настоящих людей. В сущности Дидя все-таки провинциалка и ничего не знает, а там раскроются новые горизонты и наберется для сравнения новый материал. Но эта предполагаемая поездка все не устраивалась. С одной стороны, свои дела не пускали, а с другой – как-то неловко было оставить больную жену. Тащить ее за границу тоже не приходилось, потому что домашних удобств и привычек ничто не могло ей заменить, никакая заграница, она уже была в таком возрасте, когда тяжелы всякие перемены. Так дело и тянулось из года в год, тем более что и Дидя была слишком молода.
К молодому пану Казимиру Стабровский отнесся довольно холодно, как относятся к дальним родственникам, а Дидя с первого раза взяла над ним верх и без стеснения вышучивала каждый его шаг. Стабровский успокоился, потому что из такой комбинации, конечно, ничего не могло выйти. Сам по себе пан Казимир был неглуп, держал себя с тактом, хотя в нем и не было того блестящего ума, который выдвигает людей из толпы. Стабровскому казалось, что в молодом пане те же черты вырождения, какие он со страхом замечал в Диде. Впрочем, в данном случае старик уже не доверял самому себе, – в известном возрасте начинает казаться, что прежде было все лучше, а особенно лучше были прежние люди. Это – дань возрасту, результат собственного истощения.
По всей вероятности, пан Казимир уехал бы в Сибирь со своими широкими планами, если б его не выручила маленькая случайность. Еще после пожара, когда было уничтожено почти все Заполье, Стабровский начал испытывать какое-то смутное недомоганье. Какая-то тяжесть в голове, бродячая боль в конечностях, ревматизм в левой руке. Все это перед рождеством разрешилось первым ударом паралича, даже не ударом, а ударцем, как вежливо выразился доктор Кацман.
– Это первое предостережение, доктор, – спокойно заметит Стабровский, когда пришел в себя. – Зачем себя обманывать?.. Я понимаю, что с таким ударцем можно протянуть еще лет десять – пятнадцать, но все-таки скверно. Песенка спета.
Стабровского приятно поразило то внимание, с каким ухаживала за ним Дидя. Она ходила за ним, как настоящая сиделка. Стабровский не ожидал такой нежности от холодной по натуре дочери и был растроган до глубины души. И потом Дидя делала все так спокойно, уверенно, как совсем взрослая опытная женщина.
Организм у Стабровского был замечательно крепкий, и он быстро оправился. Всякое выздоровление, хотя и относительное, обновляет человека, и Стабровский чувствовал себя необыкновенно хорошо. Именно этим моментом и воспользовалась Дидя. Она как-то вечером читала ему, а потом положила книгу на колени и проговорила своим спокойным тоном, иногда возмущавшим его:
– Папа, ты не любишь Казимира, я это знаю.
– Не то чтобы совсем не люблю, Дидя, а так, вообще… Есть люди особенные, выдающиеся, сильные, которые делают свое время, дают имя целой эпохе, и есть люди средние, почти бесформенные.
– Вот именно к таким средним людям и принадлежит Казимир, папа. Я это понимаю. Ведь эта безличная масса необходима, папа, потому что без нее не было бы и выдающихся людей, в которых, говоря правду, я как-то плохо верю. Как мне кажется, время таинственных принцев и еще более таинственных принцесс прошло.
– Дидя, а иллюзии? Ведь в жизни иллюзия – все… Отними ее – и ничего не останется. Жизнь в том и заключается, что постепенно падает эта способность к иллюзии, падает светлая молодая вера в принцев и принцесс, понижается вообще самый appetitus vitae… Это – печальное достояние нас, стариков, и мне прямо больно слышать это от тебя. Ты начинаешь с того, чем обыкновенно кончают.
Девушка посмотрела на отца почти с улыбкой сожаления, от которой у него защемило на душе. У него в голове мелькнула первая тень подозрения. Начато не обещало ничего хорошего. Прежде всего его обезоруживало насмешливое спокойствие дочери.
– Ты что-то хочешь сказать мне, Дидя?
– Да.
– Предыдущее служило подготовлением?
– Да.
Наступила неловкая пауза, и Стабровский со страхом посмотрел на дочь. Вот когда началось то, чего он боялся! До сих пор она принадлежала ему, а теперь…
– Дидя, ты влюблена? – тихо спросил он, чувствуя, как весь начинает холодеть.
– Нет.
Она засмеялась. Он облегченно вздохнул. Она наклонилась к нему, поцеловала и проговорила:
– Папа, я неспособна к этому чувству… да. Я знаю, что это бывает и что все девушки мечтают об этом, но, к сожалению, я решительно не способна к такому чувству. Назови это уродством, но ведь бывают люди глухие, хромые, слепые, вообще калеки. Значит, по аналогии, должны быть и нравственные калеки, у которых недостает самых законных чувств. Как видишь, я совсем не желаю обманывать себя. Ведь я тоже средний человек, папа… У меня ум перевешивает все, и я вперед отравлю всякое чувство.
– А ты не ошибаешься?
– Опять спасительная логика среднего человека, папа… Вместо иллюзии здесь является довольно грустный житейский расчет.
– Дитя, ты меня пугаешь…
– Поговорим, папа, серьезно… Я смотрю на брак как на дело довольно скучное, а для мужчины и совсем тошное. Ведь брак для мужчины – это лишение всех особенных прав, и твои принцы постоянно бунтуют, отравляют жизнь и себе и жене. Для чего мне муж-герой? Мне нужен тот нормальный средний человек, который терпеливо понесет свое семейное иго. У себя дома ведь нет ни героев, ни гениев, ни особенных людей, и в этом, по-моему, секрет того крошечного, угловатого эгоизма, который мы называем семейным счастьем.
Рассудительность Диди тяжело подействовала на Стабровского, – ведь это своего рода холодный и беспринципный разврат. С другой стороны, она совершенно застрахована от обыкновенных женских слабостей, хотя такие сдержанные натуры иногда и кончают очень плохо.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|