– Пустяки, это от скуки, – коротко объяснила Харитина улыбаясь. – Что мне больше-то делать? А тут мысли разгоняет.
– Это, конечно-с. А когда прикажете доставить вам деньги? Впрочем, я и сейчас могу-с, а вы только на бумажке-с черкните.
– А сколько вы можете мне дать сейчас? Тысячу?
– Многонько-с. Сотенный билет могу, а когда издержите – другой. Тысячу-то и потерять можно по женскому делу.
Харитина взяла деньги, небрежно сунула их под подушку, и оттуда вынула два мужских портрета.
– Который больше нравится? – спрашивала она улыбаясь.
– Одного-то я знаю… господин Мышников-с?
– А другой – еврей Ечкин.
– Так-с, слышали.
– Вот я и гадаю: на которого счастье выпадет.
Замараев поднялся с видом оскорбленного достоинства и проговорил:
– Непригоже вам, Харитина Харитоновна, отецкой дочери, такие слова выговаривать, а мне непригоже их слушать. И для ради шутки даже не годится.
– Ну, так проваливай! – грубо ответила Харитина. – Тоже сахар нашелся!.. А впрочем, мне все равно. Ты где остановился-то?
– Я-то? Значит, сперва к тятеньке размахнулся, ну, а как они меня обзатылили, так я к Галактиону Михеичу… у них-с.
– А! Скажи Галактиону поклончик.
Вторая половина разговора шла уже на «ты», и Замараев только качал головой, уходя от разжалованной исправницы.
Вернувшись домой, писарь ничего не сказал Галактиону о портретах, а только встряхивал годовой и бормотал что-то себе под нос.
– Нда-с, дама-с… можно сказать… и притом огненный карахтер.
– А что? – спрашивал Галактион.
– Да так, вообще… Однако деньги соблаговолили принять и расписку обещали прислать. Значит, своя женская гордость особо, а денежки особо. Нда-с, дама-с!
Галактион только молча пожал руку своему сообщнику и сейчас же уплатил выданные Харитине деньги.
– Не в коня корм, – заметил наставительно писарь. – Конечно, у денег глаз нет, а все-таки, когда есть, напримерно, свои дети…
– Ну, об этом не беспокойся. Деньги будут, сколько угодно. Не в деньгах счастье.
Замараев только угнетенно вздохнул. Очень уж легко нынче в Заполье о деньгах разговаривают. Взять хотя того же Галактиона. Давно ли по красному билету занимал, а тут и сотенной не жаль. Совсем малодушный человек.
По вечерам писарь оставался обыкновенно дома, сохраняя деревенскую привычку, а Галактион уходил в свой банк или к Стабровскому. Писарю делалось иногда скучно, особенно когда дети укладывались спать. Он бесцельно шагал по кабинету, что-то высчитывая и прикладывая в уме, напевал что-нибудь из духовного и терпеливо ждал хозяина, без которого не мог ложиться спать. Это сиденье поневоле сблизило его с хозяйкой, относившейся к нему сначала с холодным пренебрежением. Притом писарь заметил, что вечером Серафима делалась как-то добрее и даже сама вступала в разговор. Расспрашивала его о Суслоне, как живет Емельян с тайною женой, что поделывает Михей Зотыч и т. д. Замараев каждый раз думал, что Серафима утишилась и признала его за равноправного родственника, но каждое утро его разочаровывало в этом, – утром к Серафиме не было приступа, и она не отвечала ему и даже не смотрела на него. Он объяснял это тем, что она не хотела уронить своего достоинства при муже. Но в конце концов он понял истинную причину.
Раз за вечерним чаем Серафима была особенно оживлена и проговорила:
– Скучно вам у нас, Флегонт Васильич?
– Зачем скучать? Нет, ничего.
– Ведь я вижу… И мне тоже скучно. Вот что, давайте играть в дурачки.
– Что же, с удовольствием, Серафима Харитоновна. Мы иногда с нашею попадьей Луковной до зла-горя играем… Даже ссоримся.
Они устроились тут же, за чайным столиком. Серафима подсела совсем близко, и Замараев, сдавая карты, должен был наклоняться. Когда он остался в дураках и Серафима расхохоталась, на него вдруг пахнуло вином. Игра повторилась в другой раз, и Замараев заметил то же самое. Серафима выходила по нескольку раз из-за стола и возвращалась из своей комнаты еще веселее. Больше не оставалось сомнения, что она тайком напивалась каждый вечер тою самою мадерой, которую нещадно пило все Заполье. Раз Серафима «перепаратила» настолько, что даже чуть не упала.
Что было делать Замараеву? Предупредить мужа, поговорить откровенно с самой, объяснить все Анфусе Гавриловне, – ни то, ни другое, ни третье не входило в его планы. С какой он стати будет вмешиваться в чужие дела? Да и доказать это трудно, а он может остаться в дураках.
«Э, моя хата с краю! – решил писарь и махнул рукой. – Сказанное слово – серебряное, а несказанное – золотое».
В доме Галактиона пахло уже мертвым.
X
Перед самым отъездом Галактиона была получена новая корреспонденция, взволновавшая все Заполье. Неизвестный корреспондент разделывал новых дельцов, начинавших с организации банка. Досталось тут и Галактиону, как перебежчику от своей купеческой партии. Писал, видимо, человек свой, знавший в тонкости все запольские дела и всех запольских воротил. К разысканию таинственного писаки приняты были все меры, которые ни к чему решительно не привели. Обозленные банковцы дошли до невероятных предположений. Особенно волновался Штофф.
– Это писала протопопская дочь, – уверял он в отчаянии. – Она кончила гимназию, – ну, и написала.
В розыске принял участие даже Замараев, который под величайшим секретом сообщил Галактиону:
– Некому больше, как вашему адвокату Мышникову. У тебя с ним контры, вот он и написал. Небойсь о себе-то ничего не пишет. Некому другому, кроме него.
Как это иногда случается, от излишнего усердия даже неглупые люди начинали говорить глупости.
На Галактиона корреспонденция произвела сильное впечатление, потому что в ней было много горькой правды. Его поразило больше всего то, что так просто раскрывались самые тайные дела и мысли, о которых, кажется, знали только четыре стены. Этак, пожалуй, и шевельнуться нельзя, – сейчас накроют. Газета в его глазах получила значение какой-то карающей судьбы, которая всякого найдет и всякому воздаст по его заслугам. Это была не та мистическая правда, которой жили старинные люди, а правда новая, называющая всенародно вещи их именами.
Из Заполья Галактион уехал под впечатлением этой корреспонденции. Ведь если разобрать, так в газете сущую правду пропечатали. Дорогой как-то лучше думается, да и впечатления другие. Заводы Прохорова и К o были уже в степи, и ехать до них приходилось целых полтора суток. Кругом расстилались поля. Теперь они были занесены снегом. Изредка попадались степные деревушки. Здесь уже была другая стройка, чем на Ключевой: избенки маленькие, крыши соломенные, надворные постройки налажены кое-как из плетня, глины и соломы. Но народ жил справно благодаря большим наделам, степному чернозему и близости орды, с которой шла мена на хлеб. Много было всякого крестьянского добра, а корреспондент уже пишет о разорении края и о будущем обеднении. Галактиону вдруг сделалось совестно, когда он припомнил слова отца. Вот и сейчас он едет в сущности по нечистому делу, чтобы Стабровский за здорово живешь получал отступное в сорок тысяч.
Да, нехорошо. А все оттого, что приходится служить богатым людям. То ли бы дело, если бы завести хоть один пароходик, – всем польза и никто не в обиде.
– Ну, как вы тут живете? – спрашивал Галактион одного рыжебородого ямщика, бойкого и смышленого.
– А ничего, ваше степенство. Слава богу, живем, нога за ногу не задеваем.
Обернувшись, ямщик прибавил:
– У нас вот как, ваше степенство… Теперь страда, когда хлеб убирают, так справные мужики в поле не дожинают хлеб начисто, а оставляют «Николе на бородку». Ежели которые бедные, – ну, те и подберут остатки-то. Ничего, справно народ живет. Богатей есть, у которых по три года хлеб в скирдах стоит.
Отъехав станций пять, Галактион встретил, к своему удивлению, Ечкина, который мчался на четверке в Заполье. Он остановил лошадей.
– Вы это к Прохорову? – спрашивал Ечкин.
– Да… А вот вы были в Петербурге, а едете из степи.
– Э, батенька, волка ноги кормят! Из Петербурга я проехал через Оренбург в степь, дела есть с проклятым Шахмой, а теперь качу в Заполье. Ну, как у вас там дела?
– Да ничего, помаленьку.
– Вот все вы так: помаленьку да помаленьку, а я этого терпеть не могу. У меня, батенька, целая куча новых проектов. Дела будем делать. Едва уломал дурака Шахму. Стеариновый завод будем строить. Шахма, Малыгин и я. Потом вальцовую мельницу… да. Потом стеклянный завод, кожевенный, бумагу будем делать. По пути я откупил два соляных озера.
Ечкин не утерпел и выскочил из своего щегольского зимнего экипажа. Он так и сиял здоровьем.
– Ах, сколько дела! – повторял он, не выпуская руки Галактиона из своих рук. – Вы меня, господа, оттерли от банка, ну, да я и не сержусь, – где наше не пропало? У меня по горло других дел. Скажите, Луковников дома?
– Да… Он, кажется, никуда не ездит.
– Отлично. Мне его до зарезу нужно. Полуянова засудили? Бубнов умер? Слышал… Все к лучшему в этом лучшем из миров, Галактион Михеич. А я, как видите, не унываю. Сто неудач – одна удача, и в этом заключается вся высшая математика. Вот только времени не хватит. А вы синдикат устраивать едете?
– Какой синдикат?
– Ну, по-вашему, сделочка. Знаю… До свидания. Лечу.
Неугомонный человек исчез как метеор. Ечкин поражал Галактиона своею необыкновенной энергией, смелостью и уменьем выпутаться из какого угодно положения. Сначала он относился к нему с некоторым предубеждением, как к жиду, но теперь это детское чувство совершенно заслонялось другими соображениями. Вот как нужно жить на белом свете, вот как работать.
Прохоровские винокуренные заводы в степи представляли собой что-то вроде небольшого городка. Издали еще виднелись высокие дымившиеся трубы, каменные корпуса, склады зерна, амбары и десятки других заводских построек. Отдельно стояла контора, дом самого Прохорова, квартиры для служащих и простые избушки для рабочих. Место было глухое, и Прохоров выбрал его по какому-то дикому капризу. Поговаривали, что главный расчет заключался в отдаленности акциозного надсмотра, хотя это и относилось уже к доброму старому времени.
Сам Прохоров был дома. Впрочем, он всегда был дома, потому что никуда и никогда не ездил уже лет двадцать. Его мучило вечное недоверие ко всему и ко всем: обкрадут, подожгут, зарежут, – вообще изведут. Простой народ называл его «пятачком», – у Прохорова была привычка во что бы то ни стало обсчитать на пятачок. Ведь никто не пойдет судиться из-за пятачка и терять время, а таких пятачков набегало при расчетах тысячи. Даже жалованье служащим он платил на пятачок меньше при каждой выдаче. Это был налог, который несли все, так или иначе попадавшие в Прохоровку.
Галактиона винокуренный степной король принял с особенным недоверием.
– Так-с, так-с, – повторял он. – О Стабровском слышали… да. А только это нас не касается.
По наружности Прохоров напоминал ветхозаветного купца. Он ходил в длиннополом сюртуке, смазных сапогах и ситцевой рубахе. На вид ему можно было дать лет шестьдесят, хотя ни один седой волос не говорил об этом. Крепкий вообще человек. Когда Галактион принялся излагать подробно свою миссию, Прохоров остановил его на полдороге.
– Это нас не касается, милый человек. Господин Стабровский сами по себе, а мы сами по себе… да-с. И я даже удивляюсь, что вам от меня нужно.
– Вы сейчас не хотите понять, а потом будете жалеть.
– Что делать, что делать. Только вы напрасно себя беспокоите.
– Я так и передам.
– Пожалуйста.
На прощанье упрямый старик еще раз осмотрел гостя и проговорил:
– Да вы-то кто будете Стабровскому?
– Никто. Просто, он мне поручил предупредить вас и войти в соглашение.
– Так-с, так-с. Весьма даже напрасно. Ваша фамилия Колобов? Сынок, должно быть, Михею Зотычу? Знавал старичка… Лет с тридцать не видались. Кланяйтесь родителю. Очень жаль, что ничего не смогу сделать вам приятного.
Эта неудача для Галактиона имела специальное значение. Прохоров показал ему его полную ничтожность в этом деловом мире. Что он такое в самом деле? Прохоров только из вежливости не наговорил ему дерзостей. Уезжая из этого разбойничьего гнезда, Галактион еще раз вспомнил слова отца.
Стабровский отнесся к неудаче с полным равнодушием.
– Что же, мы со своей стороны сделали все, – объяснил он. – Прохорову обойдется его упрямство тысяч в пятьдесят – и только. Вот всегда так… Хочешь человеку добро сделать, по совести, а он на стену. Будем воевать.
План войны у Стабровского уже был готов, как и вся кабацкая география. Оставалось только пустить всю машину в ход.
– Говоря откровенно, мне жаль этого старого дурака, – еще раз заметил Стабровский, крутя усы. – И ничего не поделаешь. Будем бить его же пятачком, а это самая беспощадная из всех войн.
За завтраком у Стабровского Галактион неожиданно встретил Харитину, которая приехала вместе с Ечкиным. Она была в черном платье, которое еще сильнее вытеняло молочную белизну ее шеи и рук. Галактиону было почему-то неприятно, что она приехала именно с Ечкиным, который сегодня сиял, как вербный херувим.
– Давненько мы не видались, – заговорила она первая, удерживая руку Галактиона в своей. – Ну, как поживаешь? Впрочем, что я тебя спрашиваю? Мне-то какое до тебя дело?
– Зачем ты приехала с Ечкиным? – тихо спросил Галактион, не слушая ее болтовни.
– Да так… Он такой смешной. Все ездит ко мне, болтает разный вздор, а сегодня потащил сюда. Скучно… Поневоле рад каждому живому человеку.
– А муж?
– Он все богу молится. Да и пора грехи замаливать. А что твоя Серафима?
– В самый раз бы отправить ее вместе с Полуяновым.
– Смотри, Галактион, теперь вот ты ломаешься да мудришь над Серафимой, и бог-то и найдет. Это уж всегда так бывает.
– Э, все равно, – один конец! Тошно мне!
Галактион больше не разговаривал с ней и старался даже не смотреть в ее сторону. Но он не мог не видеть Ечкина, который ухаживал за Харитиной с откровенным нахальством. У Галактиона перед глазами начали ходить красные круги, и он после завтрака решительным тоном заявил Харитине:
– Я тебя провожу домой.
– Меня Борис Яковлич провожает.
Галактион посмотрел на нее такими безумными глазами, что она сейчас же с детскою торопливостью начала прощаться с хозяевами. Когда они выходили из столовой, Стабровский поднял брови и сказал, обращаясь к жене:
– Они добром не кончат, эти молодцы.
– Ах, какая она красавица! – говорила с завистью пани Стабровская, любовавшаяся всяким здоровым человеком. – Право, таким здоровым и сильным людям и умереть не страшно, потому что они живут и знают, что значит жить.
– Да, это нужно иметь в виду почтенному Борису Яковлевичу, – шутил Стабровский. – Иногда кипучая жизнь проявляется в не совсем удобным формах.
– Я? Что же я, мне все равно, – смешно оправдывался Ечкин, улыбаясь виноватою улыбкой. – Я действительно немножко ухаживал за Харитиной Харитоновной, но я ведь не виноват, что она такая хорошенькая.
– Прежде всего, мой милый, тебя в этих делах всегда выручало спасительное чувство страха.
Галактион молча усадил Харитину на извозчика и, кажется, готов был промолчать всю дорогу. Чувство страха, охватившее ее у Стабровских, сменилось теперь мучительным желанием освободиться от его присутствия и остаться одной, совершенно одной. Потом ей захотелось сказать ему что-нибудь неприятное.
– На свадьбе у Прасковьи Ивановны ты, конечно, будешь? – спросила она Галактиона с деланым спокойствием, когда уже подъезжали к дому.
– Ечкин будет посаженым отцом, а я шафером.
– Оставь, пожалуйста, Ечкина в покое. Какое тебе дело до него?
– А вот какое.
Галактион схватил ее за руку и пребольно сжал, так что у нее слезы выступили на глазах.
– Ты, кажется, думаешь, что я твоя жена, которую ты можешь бить, как бьешь Серафиму? – проговорила она дрогнувшим голосом.
Он только засмеялся, высадил ее у подъезда и, не простившись, пошел домой.
XI
Харитина вбежала к себе в квартиру по лестнице, как сумасшедшая, и сейчас же затворила двери на ключ, точно Галактион гнался за ней по пятам и мог ворваться каждую минуту.
– Вот нахал! – повторяла она, улыбаясь и размахивая рукой, у которой от пожатия Галактиона слиплись пальцы. – Это какой-то сумасшедший.
Она опять лежала у себя в спальне на кровати и смеялась неизвестно чему. Какой-то внутренний голос говорил ей, что Галактион придет к ней непременно, придет против собственной воли, злой, сумасшедший, жалкий и хороший, как всегда. Как он давеча посмотрел на нее у Стабровских – точно огнем опалил. Харитина захохотала и спрятала голову в подушку. Интересно было бы свести его с Ечкиным. Потом Харитине вдруг пришла в голову мысль, которая заставила ее сесть на кровати. Да ведь это он, Галактион, подослал к ней этого дурака писаря с деньгами, и она их взяла. Ах, какая дура! И как было не догадаться? Харитина озлилась на это непрошенное участие Галактиона и сразу успокоилась. Теперь она была рада, что он придет. Да, пусть придет.
Галактион действительно пришел вечером, когда было уже темно. В первую минуту ей показалось, что он пьян. И глаза красные, и на ногах держится нетвердо.
– Ты зачем это ко мне пьяный приходишь? – проговорила она.
– Я? Пьяный? – повторил машинально Галактион, очевидно не понимая значения этих слов. – Ах, да!.. Действительно, пьян… тобой пьян. Ну, смотри на меня и любуйся, несчастная. Только я не пьян, а схожу с ума. Смейся надо мной, радуйся. Ведь ты знала, что я приду, и вперед радовалась? Да, вот я и пришел.
Галактион присел к столу, закрыл лицо руками, и Харитина видела только, как вздрагивали у него плечи от подавленных рыданий. Именно этого Харитина не ожидала и растерялась.
– Галактион, бог с тобой, – бормотала она упавшим голосом. – Какой ты, право. Мне хуже во сто раз, да ведь я ничего.
– Ничего ты не понимаешь – вот и ничего. Ну, зачем я сюда пришел?
Он поднялся и, не вытирая катившихся по лицу слез, посмотрел на нее давешними безумными глазами.
– Ты думаешь, что я тебя люблю? Нет, я пришел сказать тебе, что ненавижу тебя… всю ненавижу… и себя ненавижу… Ненавижу и жалею… Как-то кругом все пусто… темно… и страшно, страшно. И Симу жаль и детишек. Малюсенькие, а уж начинают понимать по-своему, что в доме неладно. Встретишь знакомого и боишься, что вот он скажет тебе то самое, о чем боишься думать. Как-то я был у старика Луковникова, так ему на меня было стыдно смотреть. Разве я на понимаю? А я бессовестным прикинулся и все притворялся, что ничего не замечаю.
– Тебе уж это кажется все.
– Ничего не кажется, а только ты не понимаешь. Ведь ты вся пустая, Харитина… да. Тебе все равно: вот я сейчас сижу, завтра будет сидеть здесь Ечкин, послезавтра Мышников. У тебя и стыда никакого нет. Разве девушка со стыдом пошла бы замуж за пьяницу и грабителя Полуянова? А ты его целовала, ты… ты…
У Галактиона перехватило горло от запоздавшей ревности к Полуянову, и он в изнеможении схватился за грудь.
– Говори… ну, говори все, – настаивала Харитина. – Я жена Полуянова, а ты… ты…
– Молчи, ради бога молчи!
– Нет, ты молчи, а я буду говорить. Ты за кого это меня принимаешь, а? С кем деньги-то подослал? Писарь-то своей писарихе все расскажет, а писариха маменьке, и пошла слава, что я у тебя на содержании. Невелика радость! Ну, теперь ты говори.
– Оно действительно глупо вышло, а только я, Харитина…
– Только меня срамишь. Теперь про меня все можно говорить, кому что нравится.
– О тебе же заботился. В самом деле, Харитина, будем дело говорить. К отцу ты не пойдешь, муж ничего не оставил, надо же чем-нибудь жить? А тут еще подвернутся добрые люди вроде Ечкина. Ведь оно всегда так начинается: сегодня смешно, завтра еще смешнее, а послезавтра и поправить нельзя.
– По себе судишь?
Это был намек на Прасковью Ивановну, и Галактион немного смутился.
– Оставь глупости. Я серьезно говорю. Пока что я действительно хотел тебе помочь.
– А потом?
– Потом видно будет, что и как.
– Дешево содержанку хочешь купить, Галактион Михеич.
– Перестань молоть!
Этот деловой разговор утомил Харитину, и она нахмурилась. В самом деле, что это к ней все привязываются, точно сговорились в один голос: чем будешь жить да как будешь жить? Живут же другие вдовы, и никто их не пытает.
– Ну ладно, не будем теперь об этом говорить, – решил Галактион, махнув рукой. – Разве с тобой кто-нибудь сговаривал?
Он опять сел к столу и задумался. Харитина ходила по комнате, заложив руки за спину. Его присутствие начинало ее тяготить, и вместе с тем ей было бы неприятно, если бы он взял да ушел. Эта двойственность мыслей и чувств все чаще и чаще мучила ее в последнее время.
– Ведь вот старики-то прожили век, – думал Галактион вслух, отдаваясь внутреннему течению своих мыслей. – Да, целый век прожили. И худо было и хорошо, а все-таки прожили. Дом не пустовал, беспризорные жены не оставались. Эх, неладно!.. Вот я ехал, Харитина, в степи, а ямщик рассказывает, как у них Николе на бородку оставляют, когда страда. И этого не будет… Все отберут, и никуда не уйдешь. Вот посмотри на меня: по видимости как будто и человек, а в середине уж труха. Я-то первый своему брату купцу животы буду подводить. И самому мне деваться некуда. И другие прочие народы тоже соображают, где плохо лежит. Вон Замараев-то кассу ссуд хочет открывать в Заполье.
– Он уж меня в кассирши приглашал.
– Тебя?.. Ха-ха… Это будет у вас театр, а не ссудная касса. Первым делом – ему жена Анна глаза выцарапает из-за тебя, а второе – ты пишешь, как курица лапой.
– Выучусь.
– Другому чему не научись.
– Тебя не спрошу. Послушай, Галактион, мне надоело с тобой ссориться. Понимаешь, и без тебя тошно. А тут ты еще пристаешь… И о чем говорить: нечем будет жить – в прорубь головой. Таких ненужных бабенок и хлебом не стоит кормить.
Харитина не понимала, что Галактион приходил к ней умирать, в нем мучительно умирал тот простой русский купец, который еще мог жалеть и себя и других и говорить о совести. Положим, что он не умел ей высказать вполне ясно своего настроения, а она была еще глупа молодою бабьей глупостью. Она даже рассердилась, когда Галактион вдруг поднялся и начал прощаться:
– Ты это куда?
– Куда-нибудь надо идти. Не все ли равно, куда ни идти? Ну, прощай, Харитина.
Она молча подала ему руку и не шевельнулась с места, чтобы проводить его до передней. В ее душе жило смутное ожидание чего-то, и вот этого именно и не случилось.
Вечером, измучившись от тоски, Харитина отправилась к матери, где, к своему удивлению, застала Замараева, который уже называл ее сестрицей.
– Вот тятеньки нет дома, значит, я – гость, – объяснил он откровенно.
– Горденек Харитон Артемьич, а напрасно-с.
Анфуса Гавриловна была рада суслонскому зятю. Положим, не из важных зять, а все-таки живет хорошо и родню уважает. Ей делалось совестно за мужа, который срамил писаря в глаза и за глаза. Каков уж есть, – из своей кожи не вылезешь. В малыгинском доме вообще переживалось тяжелое время: Лиодор сидел в остроге, ожидая суда, Полуянова на днях отправляли в Сибирь. Галактион жил неладно, – все как-то шло врозь. А тут еще Харитина со своею красотой осталась ни на дворе, ни на улице. Последнюю дочь Агнию, и ту запорочила Бубниха своим сватовством. Теперь девушке никуда глаз нельзя показать в люди. Она даже похудела с горя и ходила, как в воду опущенная, и пряталась в своей комнатке от чужих.
– Уж эта Бубниха! – удивлялась Анфуса Гавриловна. – И что ей было изводить девушку? Подвела жениха, а потом сама за него поклалась.
– Это она с горя, маменька, – объясняла Харитина. – Ей до зла-горя нравился Мышников, а Мышников все за мной ухаживал, – ну, она с горя и махнула за доктора. На, мил сердечный друг, полюбуйся!
– И не пойму я вас, нонешних, – жаловалась старушка. – Никакой страсти в нонешних бабах нет. Не к добру это, когда курицы по-петушиному запоют.
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать – битого бить, Галактиона – дочери досадить, Харитину – с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора – себя изводить. Болело материнское сердце день и ночь, а взять не с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
– Богоданная маменька, как будто вы из лица сегодня не совсем?
– Ох, тоже и скажет! На што мне и лицо это самое? Провалилась бы я, кажется, скрозь землю, а ты: из лица не совсем!
– Не убивайтесь, богоданная маменька, может, все дела помаленьку наладятся. Господь терпел и нам наказал терпеть. Испытания господь посылает любя и любя наказует за нашу гордость. Кто погордится, а ему сейчас усмирение.
– Это ты на Харитона Артемьича?
– Зачем же-с? Так, вообще-с.
Сегодня Замараев имел какой-то особенно таинственный и загадочно-грустный вид. Он воспользовался моментом, когда Анфуса Гавриловна зачем-то вывернулась из комнаты, поманил пальцем Харитину и змеиным сипом сказал:
– Сестрица, и что я вам скажу.
Затем он оглянулся, подошел совсем близко, так, что Харитина могла убедиться, что он за обедом наелся по-деревенски луку, и еще таинственнее спросил:
– Уж как мне быть – ума не приложу… Ах, какое дело, сестрица!
– Да ну тебя, говори толком! – вскипела Харитина.
– Дело следующее-с, то есть, собственно, два дела-с, сестрица. Первое, что сестрица Серафима подверглась прахтикованному запою.
– Сима?..
– Они-с… Я ведь у них проживаю и все вижу, а сказать никому не смею, даже богоданной маменьке. Не поверят-с. И даже меня же могут завинить в напраслине. Жена перед мужем всегда выправится, и я же останусь в дураках. Это я насчет Галактиона, сестрица. А вот ежели бы вы, напримерно, вечером заглянули к ним, так собственноручно увидели бы всю грусть. Весьма жаль.
Это известие ужасно поразило Харитину. У нее точно что оборвалось в груди. Ведь это она, Харитина, кругом виновата, что сестра с горя спилась. Да, она… Ей живо представился весь ужас положения всей семьи Галактиона, иллюстрировавшегося народною поговоркой: муж пьет – крыша горит, жена запила – весь дом. Дальше она уже плохо понимала, что ей говорил Замараев о каком-то стеариновом заводе, об Ечкине, который затягивает богоданного тятеньку в это дело, и т. д.
– А мать ничего не знает? – прервала она поток писарского красноречия.
– Никак нет-с, потому как сестрица Серафима наезжают к ним по утрам, когда еще они в своем виде. А по вечерам они даже не сказываются дома, ежели, напримерно, навернутся гости.
– И давно это с ней? Впрочем, что это я спрашиваю глупости? Надо все матери рассказать.
– Уж это только вы, сестрица, сделайте, а я не смею.
Когда Анфуса Гавриловна вернулась, Харитина даже раскрыла рот, чтобы сообщить роковую новость, но удержалась и только покраснела. У нее не хватило мужества принять на себя первый напор материнского горя. Замараев понял, почему сестрица струсила, сделал благочестивое лицо и только угнетенно вздыхал.
Харитина посидела еще из приличия и ушла в комнату к сестре Агнии, чего раньше никогда не делала.
– Что это попритчилось нашей исправнице? – удивлялась Анфуса Гавриловна. – Раньше-то Агнию и за сестру не считала.
– Молодо-зелено, маменька.
XII
Открытый в Заполье банк действительно сразу оживил все, точно хлынула какая-то магическая сила. Запольское купечество заволновалось, придумывая новые «способа» и «средствия». Все отлично понимали, что жить попрежнему невозможно и что жить по-новому без банка, то есть без кредита, тоже невозможно. Попрежнему среднее купечество могло вести свои обороты с наличным капиталом в двадцать – тридцать тысяч, а сейчас об этом нечего было и думать. Особенно ясно это сделалось всем, когда Стабровский объявил открытую войну Прохорову и К o. Чтобы открыть действие своего завода, он начал производить закупку хлеба в невиданных еще размерах. Штофф забирал весь хлеб в Заполье, а Галактион в Суслоне. В общем, вся эта хлебная операция достигала на первый раз почтенной цифры в четыреста тысяч пудов. Только теперь запольские хлебники, скупавшие десятками тысяч, поняли ту печальную истину, что рынок от них ушел и что цену хлеба даже теперь уже ставят доверенные Стабровского. Они били своих конкурентов по всем боевым хлебным пунктам самым простым способом, набавляя всего четверть копейки на пуд. Что значило Стабровскому выкинуть лишнюю тысячу рублей на эту беспощадную войну, а другим тягаться уже становилось не под силу. Все понимали также, что все эти убытки Стабровский наверстает вдвойне – и на скупленном хлебе и на водке, а потом будет ставить цену, какую захочет. А главное – его выручал банк, дававший те средства, которых недоставало. И везде почувствовалась гнетущая власть навалившейся новой силы.
Результатом этого движения было то, что сразу открылся целый ряд новых предприятий. На первом плане выдвинулась постройка громадного стеаринового завода, устраивавшегося новою компанией, составленною Ечкиным: в нее входили сам Ечкин, Шахма и старик Малыгин. Дело затевалось миллионное, и все только ахали. Пошатнулся и старик Луковников, задумавший громадную вальцовую мельницу в самом Заполье, – он хотел перехватить у других мелкотравчатых мельников пшеницу. Теперь дело сводилось именно на то, кто захватит вперед и предупредит других. Все остальные тоже по мере сил набросились на новые предприятия, главным образом – на хлеб. По Ключевой строилось до десятка новых мельниц-крупчаток.