— Подождите, полковник! Вот извещение Службы безопасности: у Тана тысяча четыреста человек.
— У меня только пятьсот.
— А Галлен говорил — шестьсот.
— Пятьсот. Вы поставили наблюдателей вдоль реки?
— Да. Можете быть совершенно спокойны, вас не обойдут.
— Хорошо. А мосты удержим мы.
Офицер уходит, не прибавив ни слова. В общем гаме мы слышим скрежет колёс отъезжающей машины и постепенно удаляющийся звук непрерывно гудящего клаксона. Жарко, жарко… Мы все остались в рубашках, бросив в углу наши пиджаки.
Ещё одна бумага — копия приказов Тана.
— Главные цели: банки, вокзал, почта, — читает вслух Гарин. Он продолжает читать, но молча, затем добавляет: — Прежде всего им нужно переправиться через реку…
— Гарин, Гарин! Войска Фень Лядова…
Это вернулся Николаев, он обтирает платком своё широкое лицо, у него взмокли волосы, а глаза вращаются.
— …присоединяются к войскам Тана! Дороги на Вампоа отрезаны.
— Это точно?
— Точно. — И, понизив голос, добавляет: — Нам ни за что не удержаться одним…
Гарин смотрит на план, развёрнутый на столе. Потом, нервически вздёрнув плечи, отходит к окну.
— Что тут можно сделать? — Громко: — Клейн! — и тише: — Гон, лети в комитет к шофёрам и приведи полсотни наших.
Обернувшись к Николаеву:
— Телеграф? Телефон?
— Блокированы, естественно.
Входит Клейн.
— Что?
— Фень изменил нам и отрезал Вампоа. Бери патруль гвардейцев и агентов. Конфискуй всё, что катится на колёсах. И быстро. В каждый драндулет агента и шофёра (шофёры внизу, их привёл Гон). Пусть объезжают весь город — не проезжая через мосты — и везут сюда всех безработных и забастовщиков, которых встретят. Иди в комитеты. Пусть активисты шлют нам всех людей, которыми располагают. И обязательно доберись до полковника, пусть он даст тебе сто кадетов.
— Он развопится.
— Плевать, идиот! Сам их заберёшь.
Клейн уходит. Где-то вдалеке начинается перестрелка…
— Смотрите, чтобы не создавать пробок! Если для начала явится хотя бы три тысячи…
Он подзывает кадета, который только что вместе с Клейном опрашивал агентов, перед тем как их впустить:
— Пошлите секретаря в комитет докеров. Тридцать грузчиков немедленно.
Уезжает ещё одна машина. Я быстро выглядываю в окно: десяток машин перед зданием комиссариата, шофёры ждут. Каждый уходящий с поручением секретарь берёт одну из них; машина со скрежетом выезжает из большой тени, косо отбрасываемой зданием, и исчезает в пыли, пронизанной солнечными лучами. Выстрелов больше не слышно, но, пока я смотрю в окно, слышу, как за моей спиной чей-то голос говорит Гарину:
— Три патруля попались. Три делегата от секций ждут.
— Офицеров расстрелять. Что до солдат… где они?
— В комитетах.
— Хорошо. Разоружить, в наручники. Если Тан перейдёт мосты, расстрелять.
В тот момент, когда я оборачиваюсь, человек выходит, но тут же возвращается:
— Они говорят, у них нет наручников.
— К чёрту!
Звонит внутренний телефон.
— Алло! Капитан Ковак? Да, комиссариат пропаганды! Горят? Сколько домов? С той стороны реки? Пусть горят…
Вешает трубку.
— Николаев! Какая охрана у дома Бородина?
— Сорок человек.
— Пока хватит. Носилки там есть?
— Я только что приказал послать.
— Хорошо.
Он глядит в окно, сжав кулаки, затем снова обращается к Николаеву:
— Ну, началась сумятица… Иди вниз. Прежде всего машины в одну линию, одну за другой. Затем заграждение и ряды безработных.
Николаев уже внизу, очень приметный в своей белой каске, суетится, машет руками. Машины с грохотом перемещаются и выстраиваются. В тени ожидают двести-триста человек в лохмотьях, почти все сидят на корточках. С каждой минутой их становится больше. Те, что подходят, с тупым видом спрашивают о чём-то первых, а затем садятся на корточки позади них, чтобы тоже оказаться в тени. Я слышу за собой голос:
— Была атака на первый и третий понтонные мосты.
— Ты был там?
— Да, комиссар, на третьем.
— Ну и как?
— Они не выдержали пулемётного огня. Теперь готовят мешки с песком.
— Хорошо.
— Полковник велел передать вам вот это.
Слышу, как разрывают конверт.
— Ещё людей? Да, конечно! — раздражённо говорит Гарин. И вполголоса: — Боится, что не сдержит.
Внизу всё больше оборванных людей. У самой кромки тени идут споры за место.
— Гарин, внизу собралось самое малое пятьсот человек.
— Из комитета докеров по-прежнему никого?
— Никого, комиссар, — отвечает секретарь.
— Тем хуже.
Он приподнимает штору и кричит из окна:
— Николаев!
Толстяк поднимает голову, хорошо видно его лицо. Подходит к окну.
Гарин бросает ему стопку нарукавных повязок, которые он достал из ящика своего стола:
— Бери тридцать парней, напяль им повязки и начинай раздавать оружие.
Отходит от окна, а снизу слышится голос Николаева:
— Да ключи же, господи!
Гарин снимает со связки маленький ключик и бросает в окно, толстяк ловит его в сложенные лодочкой руки. Вдали на дороге показываются санитары, несущие на носилках раненых.
— Двух красногвардейцев на дорогу! Боже великий! Сейчас никаких раненых здесь!
На мгновение ослеплённый отражением солнца в пыли и на стенах, я отворачиваюсь. Всё как в тумане. Пятна пропагандистских плакатов на стенах кабинетов, тень Гарина, безостановочно снующая туда и обратно… Глаза быстро привыкают к полумраку. Сейчас эти плакаты становятся реальностью… Гарин снова подходит к окну.
— Николаев! Раздавать только ружья!
— Хорошо.
Толпа безработных, всё более и более плотная, окружённая полицейскими в форме и людьми из забастовочных пикетов, посланных, вероятно, Клейном, клином движется к двери: ружья находятся в погребе. Толпа огромная, но по-прежнему умещается в тени. На солнце рядом выходят два десятка человек с нарукавными повязками — их ведёт секретарь.
— Гарин, тут ещё явились с повязками!
Он смотрит в окно.
— Грузчики от докеров. Прекрасно.
Всё стихает. Как только мы начинаем чего-нибудь ждать, нас снова обжигает жара. Внизу невнятный ропот, тихие возгласы, стук деревянных башмаков, толкотня, трещотка бродячего торговца, крики солдата, который его гонит. Свет бьёт в окно. Спокойствие, полное тревожного ожидания. Ритмичный и всё более чёткий звук шагов идущих строем людей; резкий звук — остановились. Тишина. Невнятный шум голосов… Шаги человека, поднимающегося по лестнице. Секретарь.
— Пришли грузчики от комитета докеров, комиссар.
Гарин, написав что-то, перегибает листок.
Секретарь протягивает руку.
— Нет!
Комкает бумагу и бросает в мусорную корзину.
— Сам пойду.
Однако подходят другие секретари с бумагами. Читает: «О Гонконге потом!» — и бросает донесения в ящик стола. Входит кадет.
— Комиссар, полковник просит людей.
— Через четверть часа.
— Он спрашивает, сколько их будет.
Мы ещё раз выглядываем в окно: теперь толпа, по-прежнему держась в тени, растянулась до конца улицы; от движения стольких людей она колышется, как море.
— По меньшей мере полторы тысячи.
Секретарь всё ещё ждет. Гарин вновь пишет и на этот раз отдаёт ему приказ.
Опять звонит внутренний телефон.
— …
— Какие мятежники, чёрт побери?
— …
— Ты должен был это знать!
— …
— Ну ладно, как им удалось подойти?
— Несколько банков? Хорошо. Пусть атакуют.
Вешает трубку и направляется к выходу.
— Мне с тобой?
— Да, — отвечает он уже из коридора.
Спускается. Люди с нарукавными повязками, только что отобранные Николаевым, выносят из подвала ружья. С крыльца их раздают безработным, уже почти построившимся. Но тут грузчики из комитета докеров поднимаются с ящиками патронов; вооружённые смешиваются с безоружными, которые пытаются взять патроны, прежде чем получили ружьё… Гарин кричит на скверном китайском, его не слушают. Тогда он идёт к открытому ящику и садится на него. Раздача прекращается. Передние не продвигаются, а задние пытаются понять, в чём дело… Гарин быстро отводит безоружных, а впереди выстраивает вооружённых. Они подходят по трое, получают боеприпасы, но с такой раздражающей медлительностью… В подвале грузчики с шумом вскрывают всё новые ящики, орудуя клещами и молотком… И вновь слышится, как только что, мерная поступь идущих строем. Из-за толпы ничего разглядеть нельзя. Гарин бросается к крыльцу и всматривается.
— Кадеты!
Это действительно кадеты, их ведёт Клейн. Грузчики, кряхтя, поднимаются наверх, согнувшись под тяжестью широких бамбуковых палок, к концам которых подвешены новые ящики с патронами… Клейн подходит к нам.
— Бери себе на помощь двух кадетов, — говорит ему Гарин. — Отвести получивших патроны на двадцать метров вперёд. С ружьями, но без патронов — на десять метров. Между ними ящики и троих людей, которые будут раздавать.
Потом, когда всё это было бесшумно сделано, в едкой и плотной пыли, поднятой от земли и расчерченной солнцем, раздалось:
— А теперь с ружьями — вперёд, а с патронами — на три метра дальше. Всех кадетов вперёд. Людей постройте десятками. Одного командира в ряд; лучше военного, а если нет, то первого в ряду. Пусть каждый кадет берёт сто пятьдесят человек и бежит с ними на набережную — за инструкциями к полковнику.
Мы опять поднимаемся наверх и первым делом выглядываем в окно: теперь улица забита полностью — и на солнце, и в тени; вопят ораторы, взобравшись на плечи своих товарищей… Вдалеке слышен треск пулемётных очередей. И вот уже бегом уходит первая вооружённая группа под командованием кадета.
Начинается время, когда делать больше нечего; от этого нарастают раздражение и нервное напряжение, не находящие выхода. Ждать. Ждать. Под окном непрестанный шум шагов: одна за одной формируются и уходят группы. Принесли донесения по Гонконгу. Гарин бросает их в ящик стола. По-прежнему слышен треск раздираемого полотна — это пулемёты, и, время от времени, одиночные выстрелы — из ружей; но всё это где-то далеко, и почти напоминает нам разрывы петард, которые мы слышали вчера. Мы по-прежнему удерживаем мосты. Войска Тана пытались пройти их пять раз, но не смогли одолеть предмостовые укрепления, которые наши пулемётчики поливают перекрестным огнём. Каждый раз какой-нибудь кадет приносит записку: «Атакован мост №…, атака отбита». И вновь нам приходится ждать. Гарин при этом либо ходит взад-вперёд, либо заполняет промокательную бумагу размашистыми причудливыми рисунками; я же по-прежнему смотрю в окно, как формируются отряды. Переплыв реку, до нас добрались два агента: на том берегу реки грабят и жгут. Над улицей тянется вверх лёгкая струя дыма, едва заметная в блеске очень спокойного неба.
* * *
Мы с Гариным мчимся в машине к набережной. Улицы пустынны. На окнах богатых магазинов опущены железные шторы, маленькие лавчонки забиты досками. Когда мы проезжаем, в окнах за полотняными занавесками или за поднятой на попа кроватью появляются лица и тут же исчезают. За угол бегом скрывается женщина с маленькими ножками, держа одного ребёнка на руках, второй привязан к спине.
Делаем остановку в нескольких метрах от набережной, на параллельной улице, чтобы не попасть под огонь неприятеля, стреляющего с той стороны реки. Полковник обосновался в доме, расположенном неподалёку от главного моста. Во дворе толпится много офицеров и детей. На втором этаже стол, на котором развёрнут план Кантона; окно загорожено тремя поднятыми кроватями — между ними осталась лишь узкая бойница, в которую врывается солнечный луч, зайчиком скачущий по колену полковника.
— Ну что?
— Вы это получили? — спрашивает полковник, протягивая записку.
Написано по-китайски, мы с Гариным читаем вместе. Кажется, он почти всё понимает, но я всё-таки вполголоса перевожу: генерал Галлен атакует разделившие нас войска Феня и движется к городу; командир Чан Кайши [6], возглавивший лучшие отряды пулемётчиков, нападёт с тыла на войска Тана.
— Нет. Возможно, принесли уже после моего отъезда. Вы уверены, что сумеете продержаться здесь?
— Безусловно.
— Галлен рассеет войска Феня, как труху. С артиллерией это наверняка. Как вы думаете, войска Феня отступят к городу?
— Вполне вероятно.
— Хорошо. У вас теперь достаточное количество людей?
— Даже больше, чем надо.
— Можете мне дать отряд пулемётчиков с офицером?
Полковник читает какие-то записки.
— Да.
— Я прикажу забаррикадировать улицы и установить при входе в город пулемётные гнезда. Если разбитые войска бросятся в город, их встретят.
— Ещё бы.
Полковник отдаёт приказ дежурному офицеру, и тот мчится бегом. Мы прощаемся, и каждого из нас, одного за другим, метит солнечный лучик, идущий из бойницы. Снаружи идёт очень спокойная перестрелка.
Внизу нас ждут два десятка кадетов, облепивших, как мухи, два автомобиля — забившихся вовнутрь, усевшихся на крылья и на капот, стоящих на подножках. Капитан садится с нами. Машины срываются с места и мчатся, подбрасывая кадетов на каждой рытвине.
На письменном столе лежат в ожидании Гарина новые донесения; он мельком проглядывает их. Капитану поручено руководить формируемыми пулемётными гнездами; на улице, уже полностью затенённой заходящим солнцем, теперь видны только головы.
— Конфискуйте всё, что нужно для баррикад!
Оставив Николаева организовывать и вооружать новые отряды, Клейн вновь спускается в подвал вместе с двадцатью кадетами; потом они поднимаются и снова появляются в коридоре, нарушив строй, таща пулемёты, на стволах которых поблескивает солнце. И вновь срываются с места машины под скрежет сцеплений и гудение клаксонов; они облеплены солдатами, которых без конца встряхивает, а за ними на следах колёс остаются лежать сорвавшиеся с голов каски защитного цвета.
Два часа ожидания. Время от времени получаем очередное донесение… Единственный тревожный момент: около четырёх часов враги захватили второй мост. Но тут же вооружённые рабочие, стоявшие в арьергарде на набережной, преградили путь войскам Тана и задержали их до прибытия нашего подвижного пулемётного отряда — и мост был отбит. Потом в переулках, параллельных набережной, расстреливали пленных.
Около половины шестого появились первые перебежчики из дивизии Феня. Встреченные пулемётным огнём, они тут же бросились назад.
Объезжаем наши укрепления. Машина останавливается на некотором расстоянии, а мы — Гарин, секретарь-кантонец и я — идём пешком до конца всех этих улиц, рассечённых посредине низкими баррикадами из балок и деревянных кроватей. За ними пулемётчики курят местные длинные сигары, время от времени заглядывая в бойницы. Гарин смотрит молча. В ста метрах от баррикады вооружённые нами рабочие сидят на корточках в ожидании, переговариваясь или слушая речи импровизированных сержантов, профсоюзных активистов с нарукавными повязками.
По возвращении в комиссариат пропаганды вновь начинается ожидание. Но тревоги больше нет. У последнего из осмотренных нами укреплений к Гарину подбежал секретарь и передал послание Клейна: командир Чан Кайши прорвал линию войск Тана, они рассеяны — как и войска Феня — и пытаются спастись бегством. Перестрелка у мостов прекратилась, а на том берегу продолжается с такой частотой, как будто идёт град; время от времени слышно, как взрываются гранаты, словно огромные петарды. Сражение быстро удаляется, и с такой же быстротой наступает темнота. Пока я ужинаю в кабинете Николаева, разбирая последние донесения из Гонконга, зажигаются огни; уже совсем темно, и я слышу теперь в отдалении только одиночные разрывы…
Когда я спускаюсь на второй этаж, с ночной улицы через окна доносится шум голосов и позвякивание винтовок. У машин в треугольном свете фар снуют чёрные тени кадетов с вертикальными блестящими полосками — винтовками. Батальон Чан Кайши уже здесь. Ничего нельзя различить, кроме пучков света от фар, но чувствуется, что внизу темнота оживлена беспокойным движением большой массы людей, которым хочется говорить громко, как всегда бывает после боя.
Гарин, сидя за столом, ест продолговатый обжаренный хлебец, хрустящий у него на зубах, и разговаривает с генералом Галленом, который ходит по комнате взад-вперёд.
— Полную картину я ещё не могу дать. Но, судя по некоторым полученным донесениям, можно утверждать следующее: повсюду остались островки сопротивления; в городе сохраняется возможность нового выступления, подобного тому, что предпринял Тан.
— Тан схвачен?
— Нет.
— Убит?
— Ещё не знаю. Но дело не в Тане: сегодня он, завтра другой. Английские деньги по-прежнему здесь, и деньги китайских банкиров также. Или мы с этим боремся, или нет. Однако…
Он поднимается, сдунув со стола крошки хлеба и стряхнув их с одежды; идёт к сейфу и достаёт оттуда листовку, которую протягивает Галлену.
— Вот что самое главное.
— Ого! Старая гадина!
— Нет. Он, конечно, не знает о существовании этих листовок.
Я смотрю через плечо Галлена: в листовке объявляется о создании нового правительства, главой которого будто бы предложено стать Чень Даю.
— Они знают, что его можно нам противопоставить. Как бы мы ни старались, он сохраняет своё влияние.
— Давно ты получил эту листовку?
— Час назад.
— Его влияние… Да, он стоит против нас. Ты не находишь, что это продолжается слишком долго?
Гарин, поразмыслив, говорит:
— Это нелегко…
— Тем более, что я перестал доверять Гону… Он лезет не в свои дела и сам решает, кого прикончить, а среди них есть люди, которым партия многим обязана…
— Найди ему замену.
— Тут стоит подумать: малый очень толковый, да и момент сейчас неудачный. А кроме того, если он будет не с ними, то окажется против нас.
— Так что же?
— Без нас он долго не продержится, все террористы слишком неосторожны и никогда не могут сами сорганизоваться… но ещё на несколько дней…
На следующий день
«Ну, конечно!» — говорит Гарин, войдя сегодня утром в свой кабинет и увидев высокие стопки донесений. «После всяких историй всегда так…» И мы вновь принимаемся за работу. Во всех этих донесениях, таких смирных в наших руках, видны следы бешеной деятельности. Страсти и желания вчерашнего и позавчерашнего дня, жестокие приказы людей, о которых я знаю только то, что они либо убиты, либо скрываются. И надежды других людей, желающих завтра сделать то, что не удалось Тану.
Гарин работает молча, подбирая все документы — их много, — которые касаются Чень Дая. Иногда, откладывая бумагу или помечая её красным карандашом, он только произносит вполголоса: «Опять». Вокруг этого старика группируются все наши враги. Тан, полагавший, что сможет быстро прорваться через мосты и завладеть оружием, собранным в комиссариате пропаганды, хотел сделать его главой нового правительства. Все те, кто боится или не хочет действовать, все, кто способен только ныть и жаловаться, кто крутится вокруг вождей тайных политических обществ, все старики, которые когда-то помогали Чень Даю, — все они образуют массу, сформировавшуюся только благодаря личности Чень Дая и без него невозможную…
А вот донесения из Гонконга: Тан сумел добраться до города. Англия, знающая, сколь невелики средства у комиссариата пропаганды, вновь принимается за своё. Теперь я понимаю, и, может быть, даже лучше, чем когда был в самом Гонконге, что представляет собой этот новый вид войны, где пушки заменяются лозунгами, где побеждённый город обрекается не на огонь, а на великую тишину азиатских забастовок, на тревожную пустоту обезлюдевших улиц, на которых пугливо исчезает одинокая тень под глухой стук деревянных башмаков… Победа является не из сражения, но из этих диаграмм, из этих донесений, из сообщений о снижении цен на дома, из мольбы о субсидиях, из растущего количества пустых табличек, сменяющих мало-помалу на дверях гонконгских небоскрёбов названия фирм и компаний… Но готовится и ещё одна война, в старом стиле: армию Чень Тьюмина обучают английские офицеры.
«Денег, денег, денег, — молят все донесения. — Нам придётся прекратить выплату пособий по безработице…» И Гарин, вглядываясь в каждое из них, нервно чертит заглавную букву Д — декрет. Многие из кантонских фирм, которые когда-то предлагали значительные средства Бородину и которым декрет принесёт неминуемое разорение, теперь повернулись к друзьям Чень Дая… Около одиннадцати Гарин уходит.
— Совершенно необходимо пустить в дело этот декрет. Если придёт Галлен, скажешь ему, что я у Чень Дая.
Затем я работаю с Николаевым. Глава комитета безопасности, в прошлом — агент охранки. С его досье Бородин ознакомился уже в настоящее время в Чека. Войдя в террористические организации в довоенные годы, Николаев способствовал аресту многих активистов. Он был прекрасным осведомителем, поскольку к его собственным сведениями добавлялась ещё информация его жены, надёжной и уважаемой в своем кругу террористки, которая умерла весьма странным образом. Из-за стечения обстоятельств Николаев утратил доверие товарищей, однако у них не возникло достаточно твёрдого убеждения в необходимости расправы. Вследствие этого охранка сочла, что он разоблачён, и больше не платила ему. Николаев был не способен работать. Он жил в постоянной нищете, нанимался проводником, продавцом порнографических открыток… Он регулярно обращался с просьбами о помощи в полицию, откуда ему — для поддержания — высылали кое-какие деньги. Он жил, испытывая к себе отвращение, плыл по течению, но тем не менее чувствовал, что с полицией его связывает некий общий корпоративный дух. В 1914 году, попросив 50 рублей — это была его последняя просьба, — он донёс, словно желая расплатиться, на свою соседку. Это была старая женщина, прятавшая оружие…
Война стала для него избавлением. Он ушёл с фронта в 1917 году, оказался в конце концов во Владивостоке, затем в Тяньцзине, где в качестве мойщика посуды нанялся на судно, отправлявшееся в Кантон. Там он вновь принялся за своё старое ремесло осведомителя, проявив при этом столько ловкости, что Сунь Ятсен доверил ему четыре года спустя один из важнейших постов своей секретной полиции. Русские, по-видимому, забыли о его прежней профессии.
Пока я привожу в порядок почту из Гонконга, Николаев изучает результаты недавно подавленного восстания. «Так вот, понимаешь, дорогой, я выбираю самую большую комнату. Большую, очень большую. Ну и сажусь в полном одиночестве в кресло председателя на возвышении. В полном одиночестве, понимаешь? Только секретарь сидит в углу, да позади меня ещё шесть красногвардейцев. Понимают они только местный диалект, но, конечно, в руках — револьверы. Когда обвиняемый входит, он щёлкает каблуками (как говорит твой друг Гарин, бывают храбрые люди), но, когда выходит, этого уже не слышно. Если бы присутствовали люди, публика, я бы никогда ничего не добился. Обвиняемые давали бы отпор. Но когда мы в полном одиночестве… Ты понимаешь — в полном одиночестве…» И с блуждающей улыбкой толстого старика, возбуждённо созерцающего обнажённую девочку, Николаев добавляет, прищурив глаза: «Если бы ты знал, как они слабеют…»
* * *
Когда я возвращаюсь обедать, Гарин пишет.
— Минуту, я почти кончил. Я должен записать сразу, иначе могу забыть. Это касается моего визита к Чень Даю.
Через несколько минут я слышу звук, какой бывает, когда пером проводят черту. Гарин отодвигает бумаги.
— Кажется, его последний дом продан. Он живёт у бедного фотографа, поэтому, конечно, он тогда и захотел прийти ко мне сам. Меня вводят в мастерскую — маленькую тёмную комнату. Чень Дай пододвигает мне кресло и садится на диван. Где-то во дворе продавец фонарей бьёт молотком по жести, поэтому мы разговариваем очень громко. Впрочем, тебе следует просто прочесть…
Он протягивает мне бумаги.
— Начинай со слов: однако несомненно… Ч. Д. — это он, Г. — конечно, я. Или нет, лучше я прочту сам. Ты можешь не понять того, что даётся в сокращении.
Он наклоняет голову, но прежде, чем начать читать, добавляет:
— Я избавлю тебя от бесполезной болтовни, которая идёт в начале. Как обычно, сановной и изысканной. Когда я загнал его в угол своим вопросом — будет ли он голосовать за декрет или нет, — он сказал:
— Господин Гарин (Гарин почти имитирует слабый, размеренный голос старика и свойственные ему несколько поучающие интонации), не разрешите ли вы задать вам кое-какие вопросы. Я знаю, что это не принято…
— Прошу вас.
— Я хотел бы знать, помните ли вы то время, когда мы создавали военную школу?
— Отлично помню.
— В таком случае, может быть, вы не забыли, что когда вы соблаговолили прийти ко мне, чтобы ознакомить меня с вашим проектом, то сказали мне — вы утверждали, — что эта школа основана для защиты Гуаньдуна.
— И что же?
— Для защиты. Может быть, вы помните, что тогда я пошёл вместе с вами, вместе с молодым командиром Чан Кайши к именитым людям. Иногда даже я делал это один. Ораторы меня оскорбляли, они объявили меня сторонником милитаризма!.. Я знаю, что и заслуживающая уважения жизнь может подвергнуться нападкам. Я ими пренебрегаю. Но я сказал достойным почтения и уважения людям, которые отнеслись ко мне с доверием: «Вы благоволите считать меня человеком справедливым. Прошу вас, пошлите вашего ребёнка, вашего сына, в эту школу. Забудьте мудрость наших предков, гласящую, что военное ремесло постыдно». Господин Гарин, я говорил это?
— Кто же спорит?
— Так. Ста двадцати среди этих детей уже нет в живых. Трое из них — единственные сыновья своих родителей. Господин Гарин, кто несёт ответственность за эти смерти? Я.
Спрятав в широких рукавах руки, он низко склоняется и, выпрямившись, продолжает:
— Я пожилой человек, я уже давно забыл надежды своей юности — того времени, когда вас, господин Гарин, ещё не было на свете. Я знаю, что такое смерть. Я знаю, что бывают необходимые жертвы… Но среди этих молодых людей трое были единственными сыновьями, — единственными сыновьями, господин Гарин, и я снова был у их отцов. Каждый молодой офицер, погибающий не ради защиты своей страны от опасности, погибает напрасно. И именно мой совет привёл к этой смерти.
— Ваши доводы превосходны. Жаль, что вы не изложили их генералу Тану.
— Генералу Тану они известны. Но он о них забыл, как и другие… Господин Гарин, мне нет дела до фракций. Но раз Комитет семи, раз какая-то часть народа придаёт значение моему мнению, я не буду его скрывать. — И очень медленно добавляет: — Как бы ни было это для меня опасно… Поверьте, я сожалею, что приходится так говорить с вами. Вы меня вынуждаете. Я действительно сожалею об этом, господин Гарин, но я не буду защищать ваш проект. И несомненно, буду даже с ним бороться. Я считаю, что вы и ваши друзья не являетесь добрыми пастырями народа… («Французскому его обучали отцы-иезуиты», — замечает Гарин своим обычным голосом.) И даже опасны для него. Думаю, что крайне опасны — ведь вы не любите народ.
— Кого ребёнок должен предпочесть: кормилицу, которая его любит, но позволит утонуть, или же ту, которая его не любит, но умеет плавать и спасёт?
На минуту он задумывается, откинув голову назад, смотрит на меня и почтительно отвечает:
— Может быть, господин Гарин, всё зависит от того, что у ребёнка в карманах.
— По правде сказать, вам это должно быть хорошо известно, потому что вот уже двадцать лет, как вы приходите ему на помощь и всё ещё бедны.
— А я не рылся…
— Не то что я! Посмотрев на мои дырявые ботинки (я прислоняюсь к стене и показываю одну из своих подошв), можно догадаться, как разложение страны меня обогатило.
Хоть и глупо, но обескураживает. Он мог бы возразить, что наши фонды, какими бы незначительными они ни были, всё-таки позволяют купить новые ботинки. Но либо ему это не приходит в голову, либо он не хочет продолжать оскорбительный для него спор. Как все китайцы его поколения, он опасается вспыльчивости, раздражения, признаков вульгарности… Высвободив руки из рукавов, он разводит их в стороны и встаёт: «Вот так».
Гарин кладёт на стол последний лист, опускает на него крест-накрест ладони и повторяет:
— Вот так.
— То есть?
— Я думаю, вопрос решён. Единственное, что сейчас остаётся, — это ждать, когда с Чень Даем будет покончено, и тогда вернуться к обсуждению декрета. К счастью, он всё делает, чтобы помочь нам.
— Каким образом?
— Требуя ареста террористов. (Между прочим, пусть себе требует. Однако, если он добьётся разрешения на арест, полиция их просто не найдёт, вот и всё.) Гон уже давно его ненавидит…
На следующее утро
Войдя, как обычно, когда Гарин запаздывает, в его комнату, я слышу крики: две юные обнажённые китаянки (их тела с удалёнными волосами словно два длинных матовых пятна), застигнутые врасплох моим появлением, вскакивают с воплями и укрываются за ширмой. Застёгивая свой офицерский китель, Гарин зовёт слугу-китайца и отдаёт распоряжение: вывести женщин и заплатить им, после того как они оденутся.
— Когда здесь находишься долго, — говорит он мне на лестнице, — китаянки начинают сильно раздражать, ты это ещё почувствуешь. В таком случае, чтобы спокойно заниматься серьёзными вещами, лучше всего переспать с ними и больше об этом не думать.
— А если с двумя одновременно, то, видимо, и душевного спокойствия становится в два раза больше?
— Если у тебя есть желание, позови их (или её, если ты придаёшь этому значение) к себе в комнату. У нас много информаторов в домах, расположенных вдоль берега реки, но я им не доверяю…
— Белые посещают эти притоны?
— А как же! Китаянки очень искусны…
Николаев ждёт нас возле лестницы. Завидев Гарина, он кричит:
— Да-да, это продолжается! Послушай-ка!
Он вынимает из кармана бумагу и, пока мы медленно из-за его тучности идём пешком в комиссариат пропаганды (ещё не очень жарко), читает:
«Иностранцы, живущие в миссиях, мужчины и женщины, бежали от безобидной толпы китайцев. Почему же, если они не были ни в чём виноваты? Между тем в саду миссии нашли несметное количество детских костей. Теперь, когда окончательно установлено, что эти порочные личности во время своих оргий устраивают жестокую резню невинных китайских младенцев…»