— Умереть ради себя, возможно, и не труднее, чем жить для себя, но я сомневаюсь… Убивать себя надо, когда ты проиграл, но именно в этот момент люди почему-то с новой силой начинают любить жизнь… Однако он в это верит, и это важно.
Хижины наглухо закрывались одна за другой.
— В таком случае продавали бы европейские вещи и проводник об этом знал бы, так же как и все, кто ходит в деревню менял. Я спрашивал его: ничего не продавали. Как бы то ни было, мы официально попросим у туземных вождей разрешения пройти…
Он оглянулся вокруг.
— Женщины, одни женщины… Женская деревня… вас не волнует эта атмосфера, где нет ничего мужского, и все эти женщины, и это оцепенение, такое… такое невыносимо чувственное?
— Подождите распаляться, сначала надо уехать отсюда.
Бой сложил весь багаж на одну повозку и запряг быков. Упряжки одна за другой останавливались перед салой; камни не без труда удалось спустить на раскладушке Клода. И вот наконец повозки тронулись в путь. Проводник управлял первой, Кса — второй. Клод, лежа в третьей, не столько направлял своих быков, сколько просто пускал их; Перкен верхом на лошади замыкал шествие. Лошадь Клода, которую бой отпустил на волю, медленно следовала за ними, понурив голову. Её покорность надоумила датчанина. «Разумнее будет не бросать её», — подумал он и привязал лошадь за поводья к последней повозке, прямо перед собой. В тот момент, когда они очутились на повороте дороги, за которым деревня должна была исчезнуть из поля зрения, он обернулся: кое-где изгородь упала и видны были лица женщин, глядевших на них с недоумением и любопытством.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Полудикое непокорство внушало не меньшее опасение, чем лес, и таило такую же точно угрозу. В деревне менял, прогнившей подобно храмам, последние оставшиеся камбоджийцы, перепуганные насмерть, увиливали от ответов на любые вопросы относительно деревень, вождей, Грабо… (Хотя о Перкене они, похоже, что-то слышали.) Здесь и в помине не было чувственной беспечности Лаоса и Нижней Камбоджи, одна дикость с её запахом мяса. Но вот наконец в обмен на две бутылки европейского спиртного гонцы возвестили, что проход разрешён и проводник обеспечен. Оставалось узнать кем; однако с тех пор, как они стали подниматься, приближаясь к центру стиенгов, ими всё больше овладевало неодолимое беспокойство. Схватив Клода за руку, Перкен резко остановил его.
— Поглядите себе под ноги. Только не двигайтесь.
В пяти сантиметрах от его правой ноги торчали, словно зубья вил, два заострённых конца бамбука.
Перкен показывал куда-то пальцем.
— Что там ещё?
Ничего не ответив, он только свистнул сквозь зубы и бросил вперёд свою сигарету. Описав ярко-красную кривую в потяжелевшем к концу дня зеленоватом воздухе, она упала на чёрную, как перегной, землю: рядом торчали ещё два острия.
— Что это за штуки?
— Боевые стрелы.
Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел.
— А разве он не должен был предупредить нас?
— Дело плохо…
Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум.
— А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт…
— Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас.
Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться…
Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия.
— Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги.
Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало.
И вот в конце тропинки показался просвет поляны.
Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он.
Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы.
Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника?
«Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету:
— Я убеждён, что он не один…
— То есть?
— Не один вождь. Или же до того одичал…
Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни.
— …что совсем переменился…
Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти…
Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…»
Клод поискал глазами проводника: тот выводил какую-то заунывную мелодию, которой возле неподвижно застывших быков внимал Кса; разожжённые на ночь костры тихонько потрескивали неподалёку от расставленных под москитными сетками раскладушек (палатки не разбивали из-за жары).
— Сними сетки, — сказал Перкен. — Довольно и того, что этот чёртов огонь просвечивает нас насквозь. Если на нас нападут, неплохо бы хоть видеть тех, кто нападает!
Поляна была просторной, и нападающим в любом случае пришлось бы сначала пересечь открытую местность.
— В случае чего тот, кто не спит, прикончит проводника, мы скроемся за этим кустарником справа, чтобы не оставаться на свету…
— Даже если мы выйдем победителями, без проводника…
Всё, что тяготело над ними, сосредоточено было, казалось, в руках Грабо, будто он держал их под прицелом.
— Как вы думаете, Перкен, что он сделает?
— Кто, Грабо?
— Естественно!
— Мы совсем рядом с ним, и я боюсь полагаться на свои догадки в отношении того, чего от него можно ждать.
Костёр всё потрескивал; пламя, прямое и светлое, почти розовое, устремлялось вверх, освещая только неровные завитки дыма и отражаясь бликами в густой листве, которую теперь едва можно было отличить от неба. Он сделал ставку на человека, которого, в общем-то, не знал.
— Вы думаете, он позволит нам пройти, несмотря на стрелы?
— Если он один, то да.
— И вы уверены, что он не знает ценности этих камней?
Перкен пожал плечами.
— Неуч. Я и сам-то…
— Если он не один, то кто его компаньон?
— Уж конечно, не белый. А лояльность меж теми, кто решается забраться сюда, велика. К тому же я в своё время оказал Грабо немало услуг…
Он задумался, глядя на траву у своих ног.
— Хотел бы я знать, от чего он защищается… страсти обычно подогреваются старыми мечтами, собственным поражением…
— Остаётся только узнать, какие именно страсти.
— Я рассказывал вам о человеке, который в Бангкоке заставлял женщин привязывать себя… Это был он. Впрочем, это не более абсурдно, чем намерение спать и жить — и жить — с другим человеческим существом… Однако из-за этого он чувствует себя жестоко униженным…
— Из-за того, что об этом знают?
— Этого никто не знает. Из-за того, что делает это. Вот он и ищетутешения. Ради этого он и сюда-то, конечно, пришёл… Отвага служит ему в какой-то мере утешением… А чтобы мелкие грешки не тяготили, довольно даже этого…
И словно жалкая жестикуляция человеческих рук была несовместима с окружающей необъятностью, он указал подбородком на поляну и на гряду гор во тьме. От деревьев, стоявших вдалеке стеной и терявшихся в ночи, от неба, где стали появляться звёзды, более светлые, чем огонь, и от громады первозданного леса исходила непомерная, неторопливая закатная сила, она угнетала Клода, пробуждая в его душе чувство одиночества и затравленности жизнью. Она затопляла его, подобно неодолимому безразличию, подобно неотвратимости смерти.
— Я понимаю, что ему плевать на смерть.
— Он не её не боится, просто не боится быть убитым, а о смерти он понятия не имеет. Велика важность — не бояться получить пулю в лоб!
И, понизив голос, продолжал:
— В живот — это уже не так хорошо… Придётся помучиться… Вам известно не хуже меня, что в жизни нет никакого смысла, но, даже живя в одиночестве, не удаётся избавиться от тревоги за свою судьбу… Смерть всё время рядом с нами, поймите же, как неопровержимое доказательство абсурдности жизни…
— Для всех.
— Ни для кого! Её не существует ни для кого. Иначе мало кто мог бы выжить… Все только и думают о… ах, как бы вам это объяснить?.. О том, что просто будут убиты, пожалуй, так. Хотя, в общем-то, это не имеет никакого значения. Смерть — это совсем другое, прямо противоположное. Вы слишком молоды. Я же понял это, когда увидел, как стареет женщина, которую… словом, женщина. (Впрочем, я ведь рассказывал вам о Саре…) Потом, словно этого предупреждения было мало, когда в первый раз почувствовал своё мужское бессилие…
Слова эти вырвались на волю с большим трудом, словно преодолев тысячу цепких корней. И он продолжал:
— Ни разу перед мертвецом… Старение — вот в чём суть, старение. Особенно когда ты отлучён от других. Ощущение поражения. Главное, что меня угнетает, — как бы это получше выразиться? — мой человеческий удел, то, что я старею, что эта жестокая вещь — время — разрастается во мне, будто раковая опухоль, необратимо… Время, в нём вся суть. Вот эта мерзопакость — насекомые спешат к нашей лампе, подвластные свету. Термиты живут в своём термитнике, подвластные его законам. А я не хочу быть подвластным никому и ничему.
Лес обрёл в безбрежном вечернем колыхании тайного своего выразителя; вместе с ночью пробуждалась первобытная жизнь земли. Клод ни о чём уже не мог спрашивать: слова, возникавшие в его сознании, проплывали над Перкеном, словно над подземной рекой. Отгороженный громадой леса от тех, для кого существуют разум и истина, этот человек, сидевший напротив него, искал, быть может, человеческой помощи в борьбе с подступавшими к нему во тьме со всех сторон призраками. Вот он вынул свой револьвер, слабый отблеск скользнул по дулу.
— Вся моя жизнь зависит от того, что я думаю о таком простом жесте, как нажатие на спусковой крючок в тот момент, когда я беру дуло в рот. Главное, что я думаю: уничтожаю я себя тем самым или же совершаю действие? Жизнь — это материя, и главное — знать, что из неё делать, хотя обычно никто никогда ничего из неё не делает, но есть разные способы ничего не делать из жизни… Чтобы хоть как-то жить, надо покончить с её угрозами, покончить с поражением, да и с другими тоже; револьвер в таком случае надёжная гарантия, ибо убить себя нетрудно, если смерть — это некое средство… И в этом вся сила Грабо…
Ночь, полностью вступившая в свои права, проникла на самые отдалённые земли Азии, молчаливо воцарившись в самых глухих её уголках. Над тихим потрескиванием костров взмывали голоса двух туземцев, чистые и монотонные, но негромкие — пленники; совсем рядом солидный будильник с неукоснительной точностью отмерял бесконечную тишину джунглей. Больше, чем костры, больше, чем голоса туземцев, это тиканье связывало Клода с жизнью людей своим постоянством, своею чёткостью, тем, что есть неодолимого в любом механическом предмете. Мысль его всплывала на поверхность, но питали её глубины, откуда она вырывалась, вся ещё во власти сверхъестественных сил, исходивших от ночной тьмы и выжженной земли, будто всё, вплоть до самой земли, во что бы то ни стало стремилось убедить его в человеческом ничтожестве.
— А другая смерть, та, что в нас?
— Существовать наперекор всему этому, — Перкен глазами показал на грозное величие ночи, — вы понимаете, что это значит? Существовать наперекор смерти — это то же самое. Порой мне кажется, что я сам себя играю в данный момент. И что, возможно, всё скоро образуется с помощью какой-нибудь стрелы, более или менее гнусной…
— Смерть не выбирают…
— Но готовность пренебречь собственной смертью обязывает меня выбирать свою жизнь…
Красная линия, очертившая его плечо, дрогнула, видно, он вытянул вперёд руку. Жест ничтожный, вроде этого человеческого пятна с невидимыми во тьме ногами и отрывистым голосом в необъятной шири, полной звёзд. Ослепительное небо, и смерть, и мрак, и только один этот голос исходил от человека, но было в нём что-то такое нечеловеческое, что Клоду показалось, будто между ними встаёт начинающееся безумие.
— Вы хотите умереть с ясным ощущением смерти, не… дрогнув?..
— Я чуть было не умер; вы не представляете себе восторга, проистекающего от сознания абсурдности жизни, когда оказываешься лицом к лицу с ней, словно с ра…
Он резко дёрнул рукой.
— …раздетой женщиной. Совсем вдруг голой…
Клод уже не мог оторвать глаз от звёзд.
— Мы все почти упускаем свою смерть…
— А я всю жизнь только и делаю, что гляжу на неё. И то, что вы хотите сказать — ибо вы тоже испытываете страх, — истинная правда: не исключено, что я окажусь не на высоте перед лицом своей смерти. Тем хуже! Ведь и от… уничтожения жизни получаешь какое-то удовлетворение…
— Вы никогда всерьёз не думали покончить с собой?
— О смерти я думаю вовсе не для того, чтобы умереть, а чтобы жить.
Эта напряжённость в голосе не отражала никакой иной страсти, кроме жгучей радости, лишённой всякой надежды, похожей на обломок после кораблекрушения, извлечённый из таких же недосягаемых, как непроглядный мрак, глубин.
II
И снова с самого рассвета долгие часы пути под страхом пиявок и боевых стрел, которых становилось, правда, всё меньше; время от времени раздавался громкий крик обезьян, каскадом катившийся на дно долины, ему вторили глухие удары колёс повозок о пни.
В конце тропинки, словно в круглое и не очень чётко наведённое стекло бинокля, они уже различали очертания деревни стиенгов. Она заполонила всю поляну. Клод разглядывал возведённые вокруг неё деревянные укрепления, будто неведомое оружие: эти балки, служившие барьером и скрывавшие лес (теперь они подошли уже совсем близко), со всей очевидностью свидетельствовали о силе, подтверждением которой, вселяя тревогу, служили единственные предметы, возвышавшиеся над крепостной стеной, — усыпальница, украшенная талисманами из перьев, и огромный череп гаура note 20. Знойный свет струился, отсвечивая на рогах, словно лес, укрывшийся за высокой баррикадой, оставил вместо себя эти диковинные предметы, запечатлённые на свободном от листвы небосклоне. Проводник опять раздвинул несколько ротанговых лиан, а после того, как проехали повозки, отпустил их.
Ворота были полуоткрыты; они вошли. Стоявший на страже мои закрыл их за ними прикладом своего ружья.
— Ну наконец-то! Этот уж точно от Грабо, — сказал Клод. «Курок у него взведён», — подумал Перкен; однако скрип закрывающихся ворот подтолкнул его вперёд.
Справа — приземистые хижины, расположенные по воле случая, как придётся, наполовину зарывшиеся в землю, точно лесные звери; забытые всеми, тявкали на куче отбросов маленькие собачонки; прильнув к отверстиям решёток, настороженно глядели мужчины и женщины.
Проводник вёл их к хижине, более высокой, чем остальные, которая стояла посреди пустого пространства возле шеста, где водружён был гаур; она нависала над этим одиночеством, населённым множеством людей, точно так же, как огромные, устремлённые в небо рога, походившие на воздетые вверх руки. Общинный дом или дом вождя: здесь, под этой пальмовой крышей, под этими рогами, возможно, находится Грабо… До сих пор он защищал их, раз они всё ещё живы. Вслед за проводником они вскарабкались по лестнице, вошли внутрь и присели на корточки.
Они ещё ничего не успели разглядеть, но чувствовали, что белого здесь нет ни одного. Перкен встал и присел на корточки чуть подальше, развернувшись немного, словно выражая почтение. Клод последовал его примеру; теперь перед ними — а только что сзади них — в глубине хижины стоял десяток воинов, вооружённых коротким оружием стиенгов — то ли сабля, то ли нож. Один из них чесался, и Перкен, до того ещё, как увидел его, услышал поскрёбывание ногтей.
— Снимите предохранитель, — проговорил он очень быстро тихим голосом.
О кольте, который Клод носил на поясе, не могло быть и речи; он услыхал лёгкий щелчок и увидел, как Перкен вытащил из кармана кое-что из своих стеклянных бус. Тогда Клод тотчас же снял с предохранителя маленький браунинг, лежавший у него в глубине кармана — причём сделал это не торопясь, чтобы было не так слышно, — и вынул голубые жемчужины. А Перкен уже протянул руку и, присоединив их к своим, вручил стиенгам, сказав несколько фраз по-сиамски, которые тут же перевёл проводник.
— Поглядите, Клод, вон там, наверху, над тем стариком, который, верно, и есть вождь.
Светлое пятно во мраке — белый пиджак европейца. «Грабо должен быть здесь». Старый вождь улыбался, вытянув губы и обнажив дёсны; он поднял два пальца.
— Сейчас принесут глиняный кувшин note 21, — сказал Перкен.
Солнце проникало в хижину треугольником, освещая старца от плеча до бедра, его голова евнуха оставалась в тени, зато явственно видны были выступавшие ключицы и рёбра. Глаза его устремлялись то на белых, то на лежавшую перед ним тень от черепа гаура, рога в лучах света давали обратное отражение, но рисунок их был на удивление чёток. Внезапно тень эта дрогнула, словно её потревожил приближавшийся шум: над лестницей появился кувшин с тростинкой в горлышке, его держали две руки с почтительно вытянутыми по краям пальцами — будто ручки. Водружённый на эти вскинутые вверх ладони, кувшин, казалось, приносился в дар всё ещё вздрагивающей тени, дабы умиротворить её. И опять лёгкий шум: тот, кто нёс кувшин, наткнулся, видно, на шест — искал ступеньки. Но вот наконец он очутился в хижине, прикрытый, подобно другим камбоджийцам, синими лохмотьями (даже на вожде мои не было ничего, кроме набедренной повязки), и, держась удивительно прямо, очень медленно, с таинственными предосторожностями опустил кувшин на пол. Кса судорожно сжал пальцами колено Клода.
— Что с тобой?
Бой спросил о чём-то по-камбоджийски, тот, кто принёс кувшин, повернул было в его сторону голову, но тут же резко отвернулся к вождю.
Ногти впились в тело.
— Он… Он…
Клод вдруг понял, что человек этот слеп; но дело было не только в этом.
— Кхмер-миенг! — крикнул Перкену Кса.
— Камбоджийский раб.
Мужчина двинулся в обратный путь, исчезнув за дощатым настилом; Клод опять услыхал удар, словно, уходя, тот снова наткнулся на шест. Однако внимание всех этих встревоженных мужчин было приковано к руке вождя, торжественно поднятой над кувшином; казалось, она повелевала даже тишиной. Опустив руку и закрыв глаза, он втянул спиртное через тростниковую трубочку. Потом передал трубочку Перкену, затем Клоду, который взял её без отвращения — слишком велико было его беспокойство. Неустанно ищущий взгляд Перкена, пытавшегося разглядеть, что происходит снаружи, лишь усиливал тревогу.
— Отсутствие Грабо не даёт мне покоя. Мы берём на себя определённые обязательства по отношению к мои, а он — нет. Я доверяю ему, и всё-таки…
— А они… берут на себя обязательства… или нет?
— Ни один не осмелится нарушить клятву на рисовой водке. Но если он, по их мнению, не взял никаких обязательств, как знать!..
Он сказал что-то по-сиамски, проводник перевёл; вождь ответил одной фразой.
Ответ этот явно заинтересовал мужчин, стоявших в основном неподвижно в глубине помещения и лишь время от времени почёсывавшихся; теперь уже Клод различал их, его внимание привлекли белые пятна на их телах — следы кожной болезни. Мужчины внимательно слушали.
— Он говорит, что белого вождя нет, — перевёл Перкен.
Взгляд его снова остановился на белом пиджаке.
— Я уверен, что он здесь!..
Клод вспомнил о ружье и тоже посмотрел на пиджак. Тень от него на полу казалась двойной: с одной стороны — настоящая тень, с другой — пыль.
— Пиджак не надевался давно, — заметил он вполголоса, словно опасаясь, что его поймут.
Может быть, пыль здесь скапливалась очень быстро? Между тем пол был чистым, талисманы-подсвечники — тоже. Мало вероятно, что Грабо одевается здесь, как в Бангкоке; недаром Клоду вспомнилась фраза, сказанная Перкеном на поляне; казалось, вот уже несколько минут она звучала в этой хижине: «Может, он до того одичал…» Почему он прячется, выставив вместо себя этих людей, тягостный интерес которых ничем не уступал любопытству зверей?
Перкен снова обратился к вождю. Разговор был очень коротким.
— Он сказал, что согласен, хотя это ровным счётом ничего не означает. Я в самом деле остерегаюсь… На всякий случай я сказал, что мы вернёмся и привезём ему гонги и кувшины, кроме тех термосов со спиртным, которые я ему дам сейчас; у него будут все основания разделаться с нами на обратном пути… Он мне не верит… Что-то тут не так. Надо во что бы то ни стало отыскать Грабо! Лицом к лицу он не осмелится…
Перкен встал — переговоры были окончены. Направляясь к лестнице, он постарался обойти тень от черепа, будто опасаясь соприкоснуться с ней. Проводник повёл их в пустую хижину.
Деревня постепенно возвращалась к жизни: решётки были опущены; мужчины в набедренных повязках или в синих лохмотьях — рабы — со сдержанным рвением слепых хлопотали возле хижины, откуда они только что вышли. Перкен шагал вперёд, однако взгляд его был прикован к ним. Один из них начал пересекать пустое пространство, куда ступили они сами; их пути могли скреститься. Остановившись, Перкен схватился рукой за ногу, будто пытаясь вытащить какую-то колючку; чтобы не упасть, он оперся на Кса.
— Когда мы с ним поравняемся, спроси его, где хижина белого. Где хижина белого. Только и всего. Понял?
Бой не отвечал; раб почти уже дошёл до них: и объяснять второй раз времени уже не оставалось. Он был совсем рядом и мог услышать… Сорвалось? Нет, подойдя к нему чуть ли не вплотную, бой тихонько заговорил. Лицо того, другого, было обращено к земле, он ответил так же тихо. «Может, он думает, что отвечает другому рабу?» Перкену не терпелось оказаться рядом с Кса, заставить его тут же перевести, коснуться его, и он чуть было не растянулся во всю длину — забыл, что всё ещё держит руками ногу. Бой заметил его неловкое движение и, хотя был довольно далеко, успел прийти на помощь. Перкен ухватился за него.
— Ну что?
Кса глядел на него с беспокойством и привычным смирением туземцев, свыкшихся с безумствами белых, поражённый его резкостью и глухим голосом, будто кто-то мог услыхать и понять их на этой глинобитной площадке, где не было никого, кроме продолжавшего свой путь раба и пса, спешившего укрыться в тени.
— Возле банановых деревьев.
Сомнений не оставалось: на поляне стояла всего одна группа банановых деревьев, наполовину одичавших; рядом с ними — большая хижина. Заинтригованный, Клод вернулся назад, смутно догадываясь о том, что произошло.
— Раб сказал, что он в этой хижине.
— Грабо? В какой хижине?
Из предосторожности Перкен показал пальцем, прижав руку к бедру.
— Мы пойдём туда?
— Не сразу, сначала распряжём быков. Потом сделаем вид, что попали туда как бы случайно… по крайней мере насколько это возможно…
Они догнали проводника. Перед отведённой им хижиной Кса начал распрягать быков.
— Довольно, Перкен. Пора идти!
— Как хотите.
Несмотря на все уловки, банановая хижина влекла их с неодолимой силой. Сколько бы они ни тратили времени на споры, всё равно они были в руках Грабо. Если же им суждено договориться, то чем раньше это случиться, тем лучше.
— А если дело не пойдёт? — спросил Клод.
— Я его прикончу. Это единственный наш шанс. В лесу да ещё в его районе нам всё равно крышка…
Грабо, несомненно, имел представление о револьверах, из которых стреляют сквозь брюки… Но вот они дошли до места. Хижина без окна, с примитивной дверью без всякой решётки. Щеколда, запертая снаружи. «Наверняка есть какой-то другой вход». За хижиной завыла собака. «Если она не угомонится, они все прибегут сюда». Он открыл щеколду и нерешительно потянул дверь к себе, опасаясь, что она заперта ещё и изнутри; дверь подалась с трудом, что объяснялось не только охватившей его тревогой, но и перекосом дерева в период ливневых дождей.
Слышалось позвякивание колокольчика. Сверху упал косой луч солнца, в котором плясали мельчайшие темно-синие частицы; внутри хижины, будто вокруг оси, кружили какие-то тёмные массы, то поднимаясь, то опускаясь. Самая высокая наконец приобрела очертания, то была горизонтальная перекладина — она чётко проступала сбоку. Что-то её тащило. Она вращалась вокруг огромной лохани или чана… Вращалась, опрокидываясь и теряя форму по мере того, как удалялась от слепящего луча, проникавшего в отверстие и высвечивавшего слой пыли на полу возле их перепутавшихся силуэтов с длинными туловищами и короткими ногами. Но вот вся машина появилась в солнечном прямоугольнике дверного проёма — мельница. Позвякивание смолкло.
Перкен немного отступил в тень, чтобы лучше видеть, и Клод, будто краб, попятился вслед за ним, не в силах оставаться на месте, но оторвать взгляд от лавины света, льющегося в хижину, и шагать нормально, он тоже не мог. А Перкен всё отступал и отступал, словно охваченный ужасом. Клод угадывал судорожное движение его пальцев, искавших опоры, изумление потрясённого человека: он ничего не говорил и уже не двигался.
К мельнице был привязан раб. Лицо его заросло бородой. Белый?
Заглушая вой собаки, Перкен выкрикнул какую-то фразу, но так быстро, что Клод ничего не разобрал; Перкен, задыхаясь, тотчас повторил:
— Что случилось?
Напрягшись до дрожи в плечах, раб бросился во тьме вперёд. Колокольчик снова звякнул — один-единственный раз, это было вроде рабского клейма; мужчина остановился.
— Грабо? — завопил Перкен.
Несказанный ужас и вопрос, прозвучавшие в голосе, не нашли никакого отклика в обращённом к ним лице. Клод пытался отыскать глаза, но не различал ничего, кроме бороды и носа. Мужчина вытянул руку с растопыренными пальцами, видно собираясь что-то взять; потом уронил её, и она мягко ударилась о ляжку.
Он был привязан кожаными ремнями. «Слепой?» — спрашивал себя Клод, не в силах вымолвить ни слова или обратиться с вопросом к Перкену.
Меж тем это жалкое лицо было обращено к ним. К ним или к свету? Клод так и не нашёл взгляд, который искал, но ведь Перкен говорил, что Грабо кривой, а мужчина стоял не лицом к двери, а вполоборота.
— Грабо!..
Надежда не получить ответа, и всё-таки…
Мужчина произнёс несколько слов каким-то фальцетом.
— Was? — задыхаясь, выкрикнул Перкен.
— Но он ведь говорил не по-немецки!
— Нет, не мои, это я… Что? Что?!