Могут ли железнодорожные линии, пока ещё не законченные, служить оправданием его словам? Мало вероятно, чтобы непокорённый край сумел противостоять «цивилизации», своему аннамскому и сиамскому авангарду. «Женщины…» Клод не забыл Джибути.
— Помните, я говорил: если случай… Однако жить только ради этого случая я больше не могу. После фиаско в борделе Джибути я много думал над этим… Видите ли, мне кажется, меня отвратили, как вы говорите, от этого плана женщины, которыми мне не удалось овладеть. Поймите, это вовсе не мужское бессилие. Скорее ощущение опасности… Как в первый раз, когда я заметил, что Сара стареет. А главное, конец чего-то… Я чувствую, как меня покидает надежда и вместе с тем во мне зреет, словно неутолимый голод, какая-то сила — во мне и против меня.
Он чувствовал, как эти чеканные слова становятся связующей нитью между ним и Клодом.
— Я всегда был равнодушен к деньгам. Сиам обязан мне гораздо большим, чем то, о чем я хочу попросить, и всё-таки рассчитывать на него больше нельзя. Он остерегается… И не то чтобы у него были на это особые причины, просто он остерегается меня, и всё тут, остерегается такого, каким я был два-три года назад, когда мне приходилось скрывать свои надежды… Надо попробовать осуществить это, не опираясь на государство, отказавшись от роли охотничьего пса, который ждёт подходящего случая, чтобы самому поживиться добычей. Но это ещё никому не удавалось, да никто, в общем-то, и не пытался сделать что-то подобное всерьёз. Ни Брук в Сараваке note 16, ни даже Майрена… Прожекты эти на деле ничего не стоят. И если я поставил свою жизнь на карту, то потому, что верил: игра стоит того…
— Ничего. Но игра эта заслоняла от меня остальной мир, хотя иногда мне бывает так надо, чтобы его от меня заслонили… Если бы мне удалось осуществить свой план… И пускай всё, что я думаю, — труха, мне на это плевать, ведь есть ещё женщины.
— Трудно себе вообразить, сколько ненависти таится в словах: ещё одна. Любое тело, которым не овладел, становится враждебным… Отныне все мои прежние мечтания сосредоточены только на этом…
Сила его убеждения давила на Клода, казалась вполне осязаемой, вроде этого затерянного в ночи храма.
— Да и потом, попробуйте представить себе, что это за страна. Задумайтесь над тем, что я только теперь начинаю понимать их эротические культы и эту ассимиляцию мужчины, которому случается отождествлять себя самого — вплоть до своих ощущений — с женщиной, которой он овладевает, воображать себя ею, не переставая при этом быть самим собой. Ничто не может сравниться со сладострастным блаженством существа, которому оно становится не под силу. Нет, речь не о телах, женщины эти являют собой… возможности, да-да, именно так. И я хочу…
Клод лишь мог угадать его жест во тьме: взмах руки, готовой всё сокрушить.
«Главное, чего он хочет, — думал Клод, — это уничтожить самого себя. Догадывается ли он об этом? Ясно, что рано или поздно он своего добьётся…» Судя по тону, каким Перкен говорил о своих растоптанных надеждах, он с ними не собирался расставаться; а если и собирался, то уповал не только на эротизм, дабы найти им замену.
— Я ещё не покончил с мужчинами… Оттуда, где я буду, я смогу наблюдать за Меконгом (жаль, что я не знаю края, куда мы идём, и что вы не знаете, существует ли Королевская дорога тремястами километрами выше!), однако я надеюсь вести наблюдение в одиночестве, без всякого соседства. Надо проверить, что сталось с Грабо…
— Неподалёку от Дангрека, примерно в пятидесяти километрах от нашего маршрута. Куда и зачем он пошёл? Его приятели в Бангкоке уверяют, будто он приехал за золотом, — всё отребье Европы думает только о золоте. Но он-то знал страну и не мог верить в подобные сказки. Мне говорили также о какой-то махинации, о продаже непокорённым племенам предметов, облагавшихся пошлиной…
— Шкурами, золотой пылью. Махинация более вероятна: он парижанин, отец его, кажется, изобрёл вешалки для галстуков, пусковые устройства, разбрызгиватели… А главное, мне думается, он отправился сводить кое-какие счёты с самим собой… Когда-нибудь я вам об этом расскажу. Но наверняка он ушёл по договоренности с правительством Бангкока, иначе они не стремились бы найти его во что бы то ни стало. Пошёл он, конечно, ради них, но, возможно, повёл собственную игру, хотя это, безусловно, преждевременно. В противном случае он держал бы их в курсе. Не исключено, что они поручили ему проверить мои позиции там, наверху. Ушёл-то он как раз в моё отсутствие…
— Конечно, — там его наверняка встретили бы стрелами, а главное, пулями из моих учебных винтовок. Тут уж ничего не поделаешь. Он мог попытаться проникнуть — если бы захотел — только через Дангрек.
— Сейчас расскажу. Во время военной службы он возненавидел военврача, потому что тот не «признал» его болезнь, или по другой какой причине. На следующей неделе он снова объявляет себя больным и снова идёт в санчасть. «Опять ты?» — «Прыщи с пуговицу». — «Где?..» Тот протягивает руку — на ладони шесть пуговиц от брюк. Месяц тюрьмы. Он тотчас пишет генералу, ссылаясь на болезнь глаз. Очутившись в тюрьме (я забыл вам сказать, что у него была гонорея), он берёт гонорейный гной и, прекрасно сознавая, что делает, пускает его в глаз. Так он наказывает военврача. Глаз при этом, конечно, теряет. Остаётся кривым. В общем, один из ваших круглоголовых французов: нос картошкой, тело грузчика. В Бангкоке ему нравилось невзначай появляться в барах с видом неустрашимого верзилы. Представляете себе картину: присутствующие поглядывают на него украдкой, постепенно отодвигаясь подальше, а в углу приятели — весьма немногочисленные — с воплями поднимают свои стаканы… Сбежал из ваших африканских батальонов. Ещё один, у кого отношение к эротизму совсем особое…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Вот уже четыре дня — лес. Четыре дня стоянок возле селений, которые он породил, как дерево породило их Будд или пальмовую солому хижин, повылезавших из рыхлой земли, словно чудовищные насекомые; рассудок изнемогает в этом аквариумном свете, пробивающемся как сквозь толщу воды. Им уже не раз встречались маленькие разрушенные памятники, так крепко оплетённые корнями, которые, словно лапы, прижимали их к земле, что просто не верилось, будто их соорудили люди. Казалось, то было творение исчезнувших существ, привычных к этой жизни без необъятных далей, к этому подводному сумраку. Превратившись под бременем веков в руины, Дорога обнаруживала своё присутствие лишь рухнувшими минеральными глыбами с парой глаз какой-нибудь жабы, неподвижно застывшей в укромном углу, средь нагромождения камней. Что это, обещание или отказ — все эти отринутые лесом, похожие на скелеты памятники? Доберётся ли в конце концов караван до украшенного скульптурной резьбой храма, куда вёл его мальчишка, куривший одну за другой сигареты Перкена? Они должны были бы быть на месте часа три назад… Лес и жара меж тем пересиливали тревогу: точно болезнь, засасывало Клода это гнилостное брожение, с неуёмной силой мрака отгораживая его от самого себя; тут всё принимало непомерно раздутые, удлинённые формы, разлагавшиеся за пределами мира, где человек что-то значит. И всюду — насекомые.
Другая живность, чаще всего невидимая глазу, мимолётным видением являлась порой из другого мира, того, где листва деревьев не приклеивалась как бы самим воздухом к липким листьям, по которым ступают лошади; из того самого мира, что проглядывал иногда в яростных потоках солнца, в вихре искрящихся частиц с мелькавшими там тенями стремительно проносившихся птиц. Под сенью леса те жили в лесу, где плодились и насекомые, начиная с чёрных бусинок, которых давили своими копытами запряженные в повозки быки, и муравьёв, взбиравшихся, подрагивая, на пористые стволы деревьев, и кончая пауками, бросавшимися в глаза издалека, потому что они держались на своих тонких, как у кузнечика, лапках посреди четырёхметровой паутины, нити которой ловили в свои сети сочившийся у самой земли свет; её фосфоресцирующий геометрический рисунок, повиснув над смешением неясных очертаний, застыл, казалось, навечно. Следуя вялому колыханию джунглей, одинокие пауки утихомиривали каких-то тварей, отдалённо напоминавших своим обликом других насекомых — тараканов, мух или совсем неведомых зверушек, чья голова высовывалась из скорлупы где-то на уровне моха, да и вообще омерзительную, злобную кутерьму жизни, увидеть которую можно только под микроскопом. Высокие, белесые термитники, на которых не видно бьцю термитов, вздымали в полумраке свои пики покинутых планет; казалось, к жизни их породило само разложение воздуха, грибной дух, крохотные пиявки, сгрудившиеся под листьями, словно мушиные яички. Нераздельная слитность леса теперь не оставляла сомнений; вот уже шесть дней, как Клод отказался от мысли отделять существа от их обличья, различать жизнь, которая копошится, и жизнь, которая сочится; неведомая могучая сила сливала воедино наросты с деревьями, заставляла кишеть всю эту недолговечную живность на почве, похожей на болотную пену, в этих дымящихся зарослях начала мироздания. Какое человеческое деяние имело здесь смысл? Какая воля сохраняла свою силу? Всё ветвилось, размягчалось, стараясь подладиться к этому гнусному и вместе с тем притягивающему, словно взор блаженных дурачков, миру, действовавшему на нервы с такою же точно пакостной силой, как эти висевшие меж ветвей пауки, от которых поначалу ему с огромным трудом удавалось оторвать взгляд.
Лошади шли тихо, опустив голову; юный проводник продвигался вперёд медленно, но без колебаний, за ним следовал камбоджиец по имени Свай, которого уполномоченный прикомандировал к каравану, дабы присматривать за ним, а заодно и реквизировать возчиков. В тот момент, когда Клод торопливо повернул голову (панический страх угодить в паутину заставлял его внимательно смотреть прямо перед собой), чьё-то прикосновение заставило его вздрогнуть: это Перкен тронул его за руку, указав сигаретой, ярко-красной в этом сумраке, на некую массу, скрытую деревьями, под которыми местами торчал тростник. Клод и на этот раз не сумел ничего различить за стволами. Он приблизился к развалинам стены из бурого камня, поросшей мохом; заметил кое-где блестевшие капельки ещё не высохшей росы… «Крепостная стена, — подумал он. — Ров, видно, был засыпан».
Тропинка терялась тут же, у них под ногами; по другую сторону осыпи, которую они обогнули, стояли, преграждая путь к лесу, заросли тростника в рост человека, плотные, словно изгородь.
Бой позвал возчиков с их ножами, голос его прозвучал глухо, будто придавленный сводом листвы… Судорожно сжатые руки Клода помнили о раскопках, когда молотком он искал под слоем земли неведомый предмет. Наклоняясь, возчики делали верхней частью туловища медлительное, чуть ли не ленивое движение, затем распрямлялись рывком, взмахивая над головой голубеющим острием, в котором на лету отражалась ясная синь невидимых небес; при каждом слаженном движении ножей справа налево Клод ощущал в своей руке иглу врача, который некогда, неловко пытаясь отыскать вену, скоблил по живому телу. Над тропой, которая мало-помалу углублялась, повис запах болота, совсем не такой терпкий, как лесной дух; Перкен ни на шаг не отставал от возчиков. Под его кожаными башмаками громко хрустнул давно уже, видимо, высохший тростник: две лягушки, поселившиеся в развалинах, без особой спешки обратились в бегство.
Наверху над деревьями тяжело взметнулись большие птицы; косари добрались наконец до стены. Теперь уже нетрудно будет найти вход, чтобы затем сориентироваться: отклониться они могли только влево, стало быть, достаточно следовать вдоль стены вправо. Тростник и колючий кустарник доходили Перкену до ступни. Подтянувшись на руках, Клод очутился рядом с ним на стене.
— Вы можете продвигаться? — спросил Перкен.
Стена прорезала растительность, словно тропа, но была покрыта скользким мохом. Если Клод решится пойти по ней, его подстерегает опасность падения, а власть гниения над лесом не уступает власти насекомых. Он начал двигаться ползком; у самого его лица находился пропахший гнилью мох, покрытый липкими, изъеденными до прожилок, словно частично переваренными мохом, листьями. Увеличенный этой близостью и едва заметно колышущийся при полном затишье в воздухе, он движением своих волокон напоминал о присутствии насекомых. На третьем метре Клод почувствовал какое-то щекотание.
Остановившись, он провёл по шее рукой. Теперь щекотно стало руке, и он тотчас поднес её к глазам: два чёрных муравья, огромных, точно осы, с ясно видимыми усиками, пытались проскользнуть у него между пальцами. Он изо всех сил тряхнул рукой — они упали. Он встал. На одежде — никаких муравьёв. У края стены в сотне метров более светлый проём: наверняка вход и, конечно, скульптуры. Земля внизу усеяна обрушившимися камнями. В светлом проёме чётко вырисовывалась одна ветка; огромные муравьи с явственно обозначенным животиком и невидимыми лапками следовали по ней, как по мосту. Клод хотел отодвинуть её, но сначала промахнулся. «Надо во что бы то ни стало добраться до конца. Если появятся красные муравьи — дело плохо, но если я надумаю возвращаться, будет ещё хуже… Разве что все это преувеличивают».
— Ну как? — крикнул Перкен.
Ничего не ответив, он продвинулся ещё на шаг. Равновесие весьма шаткое. Эта стена притягивала его руки, словно живая; он рухнул на неё, и в то же мгновение мускулы сами подсказали ему, что делать, он понял, как следует передвигаться: не на руках и коленях, а на руках и мысках (ему вспомнилась выгнутая спина кошек). Он стал двигаться быстрее. Одна рука могла теперь помочь другой; ступни и икры были защищены, их контакт с мохом сводился до минимума.
— Всё в порядке, — крикнул он в ответ.
Его поразил собственный голос, пронзительный и резкий; видно, память о муравьях была ещё свежа. Двигался он медленно, приходя в отчаяние от того, что неловкое тело не слушается и что от нетерпения его кидает то вправо, то влево, а быстрее от этого не получается. Словно сторожевой пёс, он опять замер — одна рука в воздухе, — парализованный новым ощущением, которого из-за чрезмерного возбуждения сразу не заметил, и это ощущение слипшихся крохотных яичек в поднятой руке, раздавленной в скорлупе живности никак не проходило. И снова все его мускулы закостенели. Он не видел ничего, кроме поглощавшего всё его внимание пятна света, однако нервы ощущали только раздавленных насекомых и не реагировали ни на что другое. Снова поднявшись, он сплюнул, заметив на какую-то долю секунды те самые камни на земле, кишевшие насекомыми, о которые могла разбиться его жизнь; грозившая опасность заставила его забыть об отвращении, и он опять, точно спасающийся бегством зверь, торопливо припал к стене, вцепившись липкими руками в прогнившие листья, отупев от отвращения, устремив все свои помыслы к этому проёму, от которого не в силах был оторвать глаз. И вдруг — будто что-то взорвалось — оттуда глянуло небо. Он остановился, поражённый; тут ему уже не удастся спрыгнуть.
Но вот он добрался до угла, откуда можно было спуститься.
Плиты, заросшие низкой травой, вели к новой темнеющей громаде, верно, к башне; ему знакомы были планы такого рода святилищ. Почувствовав наконец себя свободным человеком, он бросился вперёд, едва прикрыв голову согнутой рукой, рискуя распороть себе горло какой-нибудь витой лианой.
Искать скульптурные украшения было бесполезно: памятник оказался незавершённым.
II
Лес снова сомкнулся над этой утраченной надеждой. Вот уже несколько дней караван встречал на своём пути одни лишь руины, не представлявшие интереса; живая и мёртвая, словно русло реки, Королевская дорога вела теперь только к развалинам, которые, точно кости скелетов, остаются после переселения народов и военных походов. В последней деревне искатели дерева говорили об огромном строении Та-Меан, расположенном на горном хребте, между камбоджийскими путями и неизведанной частью Сиама, в районе мои. «Несколько сотен метров барельефов…»
Если это правда, не придётся ли им там испытать безысходные танталовы муки? «Из стен Ангкор-Вата не вынешь ни единого камня», — говорил Перкен. Тут и сомневаться нечего. Липкий, нестерпимый пот заливал лицо Клода и всё его тело. И хотя в этом лесу, где раз в год проходил какой-нибудь жалкий обоз, гружённый дешёвыми бусами, которые туземцы обычно выменивают на лаковые палочки и дикий кардамон note 17, жизнь его ничего не стоила, он всё-таки не думал, что бандиты без особой надежды на богатую добычу осмелятся напасть на вооружённых европейцев (правда, бандиты эти, возможно, знают, где находятся храмы…), однако тревога не покидала его. «Усталость, что ли?..» — подумал он и в то же мгновение понял, что взгляд его, уже несколько минут блуждавший по кронам деревьев на холме, показавшемся в просвете, следит за дымом от костра. А до этого в течение нескольких дней им не попадалось ни одного человеческого существа.
Туземцы тоже увидели дым. Втянув головы в плечи, словно перед лицом неминуемой катастрофы, они следили за ним взглядом. Ветра не было, и всё-таки до них донёсся запах горелого мяса; животные встали.
— Дикие кочевники… — молвил Перкен. — Если они жгут своих покойников, то все собрались там…
Он достал свой револьвер.
— Но если они напали на след…
Он уже входил под сень листвы, Клод не отставал от него ни на шаг; опасаясь пиявок, которые уже начали присасываться к их одежде, они шли плечом вперёд, прижав руки к телу, молча сжимая пальцами револьвер. По тому, как внезапно поредела листва, отчего лес окрасился в жёлтые тона, Клод угадал, что близка поляна; противоположная сторона леса блестела на солнце, словно водная гладь, над ней возвышались тонкие пальмы, поверх которых по-прежнему медленно поднимался ввысь тяжёлый столб дыма.
— Главное, не выходите из-под прикрытия деревьев, — тихо сказал Перкен.
Они шли на шум приглушённых криков. Клод снова почуял запах горелого мяса; как только представилась возможность, он раздвинул ветки: над линией мешавшего ему кустарника проплывали, странно подрагивая, головы с толстыми губами и слепящие наконечники копий; от заунывного, протяжного пения колыхалась вокруг листва. Посреди поляны от приземистой башенки, сооружённой из частокола, поднимался густой белый дым. На вершине её на фоне неба вырисовывались четыре головы буйволов из дерева с огромными рогами в виде лодок; опершись на древко отсвечивающего копья и наклонясь над костром, жёлтый воин, совсем голый, с поднявшимся членом, глядел вниз. Из своего укрытия Клод взирал на этот спектакль, словно прикованный к нему глазами, руками, листьями, которые он ощущал даже через одежду, и тем паническим чувством, которое охватывало его, когда он был ребёнком, при виде живых змей и ракообразных.
Перкен двинулся назад; Клод поспешно распрямился, держа наготове револьвер. Как только стих хруст веток, в наступившей тишине снова зазвучало протяжное пение, становившееся, по мере того как они удалялись, всё глуше…
Они вернулись к своему каравану.
— Эй, в путь, да поживее! — в ярости приказал Перкен.
Повозки торопливо тронулись, скрип их колёс болью отзывался в каждом мускуле Клода. Порою между деревьями снова появлялся неподвижный столб дыма. Завидев его, туземцы пытались ускорить ход своей скотины, скорчившись над дышлом повозки, будто объятые священным ужасом. Иногда по другую сторону лощины виднелись огромные уступы оранжевых утёсов, окружённые лавиной подступавших к ним деревьев, они блистали на фоне неба, лазурь которого едва померкла. Как только новая прогалина давала им возможность оглядеться, все взоры устремлялись к вершинам далёких деревьев: они боялись обнаружить новый огонь, однако ничто не тревожило неподвижную синь небес и плотную массу листвы, над которой, точно над вытяжной трубой, подрагивал, стремительно накатывая могучими волнами, горячий воздух.
* * *
День — ночь, день — ночь; и вот наконец последняя деревня, дрожащая в малярийной лихорадке, затерявшаяся во всеобщем распаде под невидимым солнцем. Порою виднелись горы — всё ближе и ближе. Низко растущие ветки ударяли по крышам повозок, словно по барабану; но даже само это прерывистое похлёстывание тоже будто разлагалось в такой жарище. Удушливому воздуху, поднимавшемуся от земли, могло противостоять лишь утверждение последнего проводника: памятник, к которому они теперь идут, украшен скульптурной резьбой.
Обычное дело.
Даже сомневаясь в этом храме, в каждом из тех, к которым они шагали, Клод ухитрялся хранить веру в них, в целом, правда, не совсем твёрдую, она основывалась на логических выводах и таких глубоких сомнениях, что он ощущал их почти физически, словно его глаза и нервы выражали протест против надежды, которую он питал, против обещаний, которые ни разу ещё не сдержала эта призрачная дорога.
Наконец они подошли к стене.
Взор Клода начинал привыкать к лесу; подойдя довольно близко и уже различая сновавших по камню сороконожек, он увидел, что проводник, оказавшийся искуснее всех предыдущих, привёл их к чему-то осевшему, что не могло быть ничем иным, кроме старинного входа. Как и возле других храмов, здесь путь преграждало беспорядочное переплетение тростника. Перкен, теперь уже изучивший растительность, окружавшую памятники, указал туда, где скопление тростника было не таким густым: «Плиты». Они наверняка вели к святилищу. Возчики принялись за работу. С шелестом сминаемой бумаги срезанный тростник рядами ложился направо и налево, из земли торчали лишь концы, яркую белизну которых подчёркивал окружающий сумрак; то была сердцевина скошенных под корень стеблей. «Если и этот храм окажется без резьбы и статуй, — думал Клод, — что нам остаётся? Ни один возчик не пойдёт с нами — с Перкеном, боем и со мной — в Та-Меан… С тех пор как мы встретили дикарей, у них одно желание — бежать. А втроём как справиться с двухтонными глыбами больших барельефов?.. Неужели и статуй нет? Хоть бы немножко повезло… Всё это до того глупо и смахивает на историю с искателями кладов…»
От оторвал взгляд от сверкающих ножей и посмотрел на землю: срезы тростников уже потемнели. Взять бы и самому нож и размахивать им изо всех сил, у него это наверняка получится лучше, чем у крестьян! Эх, широкий взмах косой по тростникам!.. Проводник тихонько тронул его, чтобы привлечь внимание: после того как упали последние стебли, можно было различить отгороженные камнями, испещрённые уцелевшими тростинками глыбы, которые образовывали вход, — они были совершенно гладкие.
Да, и на этот раз опять без скульптурной резьбы.
Проводник улыбался, продолжая показывать пальцем. Никогда ещё Клод не испытывал такого желания ударить. Стиснув кулаки, он повернулся к Перкену, тот тоже улыбался. Дружеские чувства, которые питал к нему Клод, обернулись вдруг бешеной яростью; между тем, следуя общему направлению взглядов, он повернул голову: вход, который, безусловно, был когда-то монументальным, начинался перед стеной, а вовсе не там, где он его искал. И все эти люди, свыкшиеся с лесом, смотрели на один из его углов, похожий на пирамиду, возвышавшуюся над обломками и несущую на своей вершине хрупкую, но совершенно невредимую фигуру из керамики с диадемой, вылепленной с поразительной точностью. Сквозь листья Клод различал теперь каменную птицу с распростёртыми крыльями и клювом попугая; широкая солнечная полоса упиралась в одну из её лап. Гнев Клода сразу улетучился, растаял в этом крохотном сияющем пространстве, а самого Клода затопила радость, он испытывал глубочайшую признательность неизвестно кому, весёлость, на смену которой тотчас пришло глупое умиление. Ничего уже не опасаясь, весь во власти скульптуры, он ринулся к воротам. Перемычка рухнула вместе со всем, что над ней было, но ветки, которые прижали уцелевшие косяки, переплелись, образовав свод, узловатый и в то же время гибкий, сквозь который солнце не могло пробиться. Через туннель, над обвалившимися камнями, почерневшие углы которых, расположенные против света, преграждали путь, протянулся занавес из постенницы — нежных растений, изрезанных сочными прожилками. Перкен разорвал его, и полилось смутное сияние, в котором можно было различить только треугольные листья агавы, похожие на осколки зеркала; держась за стены, Клод одолел этот переход, от камня к камню, и вытер ладони о брюки, чтобы избавиться от ощущения сырости, возникшего из-за моха. Ему вспомнилась вдруг стена с муравьями; как тогда, сияющее отверстие, забитое листьями, растворилось, казалось, в тусклом свете, снова завладевшем своей прогнившей империей. Камни, камни, некоторые плашмя, но в основном все углом вверх — строительная площадка, которую заполонили джунгли. Куски стены из фиолетовой керамики, одни — с резьбой, другие — гладкие, откуда свисали папоротники; на некоторых — красные следы огня. Прямо перед ним — барельефы древних времён, слишком индианизированные (Клод подошёл к ним вплотную), но очень красивые, окружённые когда-то отверстиями, наполовину скрытыми теперь стеной из обвалившихся камней. Он решился бросить взгляд дальше: наверху — три разрушенные башни, от них осталось не больше двух метров над землёй; три обрубка торчали над такими немыслимыми руинами, что на них прижилась лишь карликовая растительность; казалось, её нарочно воткнули в эти обломки; жёлтые лягушки не спеша покидали насиженные места. Тени стали короче — невидимое солнце поднималось в небе всё выше. Никакого ветра не было, но недвижное дуновение и нескончаемая дрожь колыхали последние листья — жара…
Упал оторвавшийся камень, прогремев дважды, сначала глухо, затем звонко, вызвав тем самым в сознании Клода слово: необычно. Но более, чем эти мёртвые камни, которые едва оживлялись сновавшими лягушками, никогда не видевшими людей, более, чем этот храм, раздавленный тяжестью необратимого забвения, более, чем скрытое, неуёмное буйство растительной жизни, на эти руины и ненасытные растения, которые замерли, казалось, в испуге, словно поверженные в ужас существа, давило что-то нечеловеческое, вселяя тревогу, мёртвой хваткой державшую и как бы охранявшую эти застывшие на века фигуры, распростёртые над царством сороконожек и прочих никчемных тварей. Мимо него прошёл Перкен, и сразу этот мир морской бездны, подобно выброшенной на берег медузе, утратил всякую жизнь, оказавшись вдруг бессильным перед лицом двух белых мужчин.
— Пойду за инструментами.
Тень его исчезла в туннеле, где повисла оборванная постенница.
Похоже, что главная башня рухнула целиком только с одной стороны, ибо три её стены всё ещё стояли в самом конце большого нагромождения камней. Между ними земля когда-то была раскопана глубоко: сюда вслед за сиамскими поджигателями приходили, видно, туземцы, искатели кладов. Посреди этой ямы возвышался островерхий термитник серого цвета, наверняка заброшенный. Вернулся Перкен с пилой для металла и палкой в руках, из его левого кармана, оттянутого тяжестью, торчал молоток. Взяв камнелом, он насадил его на рукоятку.
— Свай остался в деревне, как я ему велел.
Клод уже схватил пилу, никелированная оправа которой блестела на фоне тёмного камня. Но возле одной из стен, рухнувшей уступами, до барельефа которой можно было дотянуться, он остановился в нерешительности.
— Что с вами? — спросил Перкен.
— Идиотизм какой-то… У меня такое ощущение, что ничего не выйдет…
Он глядел на этот камень, словно видел его впервые; ему не давала покоя мысль о несоответствии между камнем и пилой, о невозможности всего задуманного. Смочив плиту, он ринулся на приступ. Пила со скрежетом вонзилась в керамику. При пятой попытке она соскользнула, он вытащил её из выемки: одного зубца не хватало.
У них было две дюжины лезвий, а глубина выемки пока ещё не превышала и одного сантиметра. Он бросил пилу и огляделся вокруг: на многих камнях, валявшихся на земле, остались фрагменты полустёртых барельефов. До сих пор он не обращал на них внимания, сосредоточившись только на стенах. А может быть, те, что лежали скульптурной резьбой вниз, земле удалось сохранить?
Перкен опередил его мысль. Он позвал возчиков, которые живо соорудили рычаги из молодых деревьев и начали переворачивать плиты. Камень медленно приподнимался, делая на одном из ребёр поворот, и снова падал с глухим звуком «пам!», являя сквозь сеть разбегавшихся во все стороны, обезумевших мокриц очертания какой-нибудь фигуры. В оставшееся на земле углубление, чистое и гладкое, словно литейная форма, падала новая плита, и камни, один за другим, показывали свой лик, разъедаемый землёй на протяжении целого века сиамских нашествий, показывали его вопреки кошмару насекомых, дрожащие ряды которых, ломаясь на глазах, но сохраняя при этом благоразумие, устремлялись в лес, надеясь найти там защиту. И чем больше барельефы показывали свои источенные формы, тем больше Клод проникался уверенностью, что унести можно лишь камни с одной из стен главного храма, оставшейся стоять.
Украшенные резьбой с двух сторон, угловые камни изображали двух танцовщиц, сюжет был высечен на трёх поставленных друг на друга камнях. Самый верхний, если толкнуть его хорошенько, наверняка упадёт.
— Сколько, по-вашему, это стоит? — спросил Перкен.
— Обе танцовщицы?
— Да.
— Трудно сказать; во всяком случае, больше пятисот тысяч франков.
— Вы уверены?
— Да.
Значит, пулемёты, за которыми он ездил в Европу, были тут, в этом лесу, который он так хорошо знал, в этих камнях… А есть ли храмы в его районе? Быть может, они сулили ему гораздо больше, чем пулемёты; нельзя ли, если он отыщет там несколько храмов, вмешаться в дела Бангкока и вместе с тем вооружить своих людей? Ещё один такой храм — это десять пулемётов, двести винтовок… Завороженно глядя на памятник, он забывал о большом числе храмов без всяких скульптур, он забывал о Дороге… Ему грезились смотры со сверкающей линией солнца, играющего на стволах пулемётов, искрой вспыхивающего у точки прицела…
А Клод тем временем велел расчистить землю, чтобы камень при падении не разбился о другой.