Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди из захолустья

ModernLib.Net / Отечественная проза / Малышкин Ал / Люди из захолустья - Чтение (стр. 3)
Автор: Малышкин Ал
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Володька шумел:
      - Как же это, Соустин, вы сегодня с полосой-то отличились?
      Было что-то разухабисто-ехидное в его голосе, от чего заныло сердце. Соустин еще не читал газеты, он не получал на дом...
      - А что там за мура вышла?
      - Вот так мура, ха-ха! Теперь припаяют кое-кому... главное - твоему Калабуху!
      Соустин начинал неприятно и смутно догадываться. Недаром, когда проходил только что мимо Зыбина, который сидел за шахматами, тот посмотрел на него широкими, проснувшимися глазами, хотел привстать... Да, скандал гнездился в подпередовой, где проскочила одна недвусмысленная фраза. Соустин уже знал, какая... Это в праздничном-то номере! Ясно, что тут не без фракционной подкладки.
      - Это ты про кого? Про Калабуха?
      Над такой чепухой только посмеялся Соустин.
      Но насильно посмеялся. Дело касалось и его: он же внутренне одобрил эту фразу, порадовался ей. Что ж из того, что он только беспартийный секретарь?.. Но в зале начинался вальс, серьезный и баюкающий, далекий от всех этих мучительных передряг. Соустин вышел на народ совсем блаженный.
      Народ танцевал, - конечно, те же служащие, секретари, агенты, конторские счетоводы, - они кружились, как демоны, обнявшись с машинистками или не со своими женами; народ веселился вовсю, и лампы покровительственно сияли, и играла подходящая музыка. Люба тоже крутилась с кем-то, на ходу заблистала, закивала Соустину; пышная юбочка вздувалась около нее колоколом, открывая бедра в цветных штанишках. "Неловко, надо сказать ей", - подумал Соустин, и не Ольгу, а еще кого-то неизбывно захотелось найти, сам не знал, кого.
      Вообще он был еще молод. Что значили какие-то тридцать четыре года, когда силы выпирали из него до слез! И силы эти полностью некуда было ему деть, в том-то и беда! Он гулял, перешучивался с девчонками, целовал им руки. Пробравшись к буфету, выпил еще пива.
      И опять увидел Любу, одну, обрадовался и подхватил ее под мягкий, шелковистый локоток.
      - Ну, давай походим, - сказал он. - Как вы там живете?
      Конечно, все обижены, что Коля не пришел, и даже праздничные пельмени отменили из-за него. Дюнька - и тот удивляется, где дядя Толя (он так и не научился еще выговаривать звук "ка"). Катюша ушла с горя на вечеринку на свои нотариальные курсы. Вот возьмет и заведет там себе ухажера!
      Ну, этого-то Соустин не боялся, чтобы его святая Катюша...
      - Правда, наверно, она с Мишей спит давно, - простодушно подтвердила Люба.
      Соустин притворно ужаснулся:
      - Ка-ак?
      Люба не сразу поняла, ее исчерна-серые глаза светились на него по-детски. Вдруг она поклонилась, и хохот высыпался из нее, такой сотрясающий, такой ослепительный до слез, что Соустин едва удержал ее на своей руке. "А ты не смеши, не знаешь?" Но ему нравилось, что она такая, какие-то обуревающие, удивительные для нее самой порывы проносились через нее. И к Любе очень шло ее серебристо-серое платье, задуманное под цвет глаз.
      Они зашли посидеть в отдел информации. Никого не было, комнату промывало через форточку душисто-морозным ветром, внизу пролетали ночные праздничные автомобили, и глухо, будто уже отжитая, вчерашняя, доносилась музыка из секретариата.
      - А ты опять выпил? Вот на это находишь время...
      Тягостно было хитрить перед ней. Но ведь Катюша, соскучившись, могла не вытерпеть и завтра вечером залететь к нему сама. А Ольга, пряча в мех губы, будет одна ходить в счастливом переулке... Соустин присел на краешек стола.
      - Ты там скажи, пожалуйста, все Катюше, чтобы она не сердилась. Как освобожусь, - наверно, послезавтра, - сейчас же приду.
      - Ну, приходи, Коля, хоть послезавтра.
      Какие они были все нехитрые и славные, обитатели полуподвальной замоскворецкой квартирки! Даже на раскаяние перед ними Соустин не имел права: слишком далеко ушел в своих изменах и метаньях. Под музыку гладил плечи Любы. Все равно, все равно... А Люба и не замечала этого, очарованно задумавшись под музыку. И музыка играла в каких-то чудесных пловучих дворцах...
      Люба вздумала его удивить:
      - Знаешь, Коля, я в кружке текущей политики заниматься начала!
      В отдел вдруг вошел Зыбин. Он, видимо, искал Соустина, но, увидев его с женщиной, заколебался.
      - Я вас, собственно, на одну минуту...
      Люба, покраснев, покорилась и степенно вышла. Зыбин откашлялся; из-за кашля проглянуло отрезвело-серое утро и те же опостылевшие, не дающие жить тревоги.
      - Скажите, вы отправляли подпередовую в набор? Вы знаете, почему я вас спрашиваю?
      - Да, знаю.
      - Скажите, когда вы посылали, там была вычеркнута фраза?
      - Была. Я даже указал на это товарищу Калабуху.
      - А, вы ему даже указали?
      Соустин почувствовал, что это зря выскочило,
      - Я вообще ему сказал...
      - Так.
      Соустин посмотрел вопрошателю в глаза. Тот совсем не походил на карающего судью; скорее Зыбин имел вид товарищески-опечаленный. И русый хохолок его напоминал о простоватых, славных ребятах-физкультурниках.
      Может быть, именно эта простоватость вызывала желание возражать, противоречить:
      - Но ведь товарищ Калабух достаточно... (Соустин не договорил: авторитет Калабуха, вескость его имени должны были разуметься сами собой). И если он оставил фразу, значит целиком брал ответственность на себя.
      Зыбин нисколько не раздражился.
      - Видите ли, эта фраза, как бы сказать... (Он, должно быть, собрался разъяснять, но Соустин, предупреждая его, кивнул в знак понимания.). Вот. Прикиньте теперь наш тираж: до скольких читателей она дойдет и как она их мобилизует? Надо подумать, вправе ли мы позволять товарищу Калабуху брать на себя такую ответственность.
      Он говорил, несомненно, мягче, терпеливее, чем было нужно: играла музыка, и разговор вдобавок происходил с беспартийным. Беспартийные же, как казалось Соустину, в какой-то степени всегда подразумевались в стороне от самого главного, действенно-решающего (закрытые партсобрания!). Тягостно порой ощущалось это терпеливое снисхождение!
      У Соустина вырвалось неожиданно:
      - Мне бы хотелось поговорить с вами, товарищ Зыбин, и серьезно.
      В нем поднялись все смятения этого возбужденно-торжественного и противоречивого вечера. Под музыку они были непереносимы, они требовали немедленных поступков. Бурная решимость охватила его.
      - Ну, ну! - подбодрил Зыбин.
      (Но лживая косинка почудилась в его глазах, почти страх. Может быть, он знает, давно и все знает об Ольге и сейчас ждет отвратительного признания?) Соустин заспешил:
      - Дело в том, что и к газете и к каждому из нас, товарищ Зыбин, жизнь предъявляет новые требования. Трудно и невозможно работать по-старому. Звучание наших слов...
      Нет, под Анри де Ренье сейчас не подходило. А Зыбин наклонился очень внимательно, хотя говорились пока общеизвестные вещи. Дело в том, что нельзя работать теперь, не окунувшись в самую глубь, в правду происходящего. Страна - на историческом повороте. Вот он, Соустин, родом из глухого, далекого от центров села... то есть раньше это был уездный город, а теперь он реорганизован в село, в район; сейчас там строится колхоз. Сам Соустин из крестьян, крестьянина хорошо знает, и есть там сверстники... Конечно, оторвался за последнее время. И вот если бы ему разрешили поехать на время в это село от газеты, давать оттуда корреспонденции, материалы... и помогли бы ему осознать по-настоящему те процессы...
      Зыбин не поднимал головы, но охотно поддержал его:
      - Отлично! Мы сейчас прорабатываем как раз годовой план нашей газеты. Задачи ее, несомненно, расширятся, и мы ставим вопрос о сети разъездных корреспондентов. Что же, если вы выражаете пожелание, попробуем...
      Но получилось вообще, не захватывающе, не так, как пропылало в самом Соустине. И Зыбин, показалось, поддакивая ему, скучливо смотрел в пол... "Тебя занимает другое, по-твоему - более важное? - колюче подумалось Соустину. - Или, может быть, думаешь, что я подхалимствую?" От одной мысли об этом не выдохнувшийся еще алкоголь разъярился в нем. Может быть, тут спутались в один полоумный клубок и горечь его беспартийного воображаемого отщепенчества, и Ольга, как бы прислушивавшаяся к этому разговору-поединку, и частые беспощадные порки в детстве... Налетело надрывное что-то, бесшабашное. В такие минуты пекарь Собачка, отец его, выбегал на середину улицы с окровавленным хайлом, раздирал на себе красную рубаху, хватал и руками и всею грудью кирпич и тогда бежали дерущиеся пекаря, бежали дети, бежала вся улица... Соустин сказал с бесноватым спокойствием:
      - Очень важно еще, чтобы мы, беспартийные, не стояли вообще где-то в стороне. И о партии мы должны знать больше... Вот, говорят, например...
      И он выложил перед Зыбиным, думая, что это получается у него смело, уязвляюще (а в самом деле получилось путанно и не так уж уверенно), выложил часть вчерашнего разговора с Калабухом: об "органических силах", о "рецептуре", о "командовании"... И сам тотчас же протрезвел неприятно. Ненадолго же хватало в нем Собачки, ушкуйника, голоштанной вольницы! Страшнее всего, если бы Зыбин сейчас повернулся и ушел. Но он не ушел, он спросил раздумчиво:
      - Откуда вы утверждаете... про командование?
      Соустин, нахмурившись, замялся:
      - Мы беседуем иногда... хоть бы с товарищем Калабухом...
      - Так.
      Зыбин принял это вполне спокойно. И сейчас же, оживившись, даже разгорячась, начал растолковывать Соустину - деловито, без всякого учительского тона: упомянул про последний, апрельский пленум ЦК, про участившиеся фракционные выступления. Соустин знал, конечно, обо всем этом и о трудностях, и о панических, демобилизационных настроениях, и о том, где главная опасность на данном этапе. Он слушал подавленно, в какой-то скверной смуте... А за дверью все танцевали, галдя под музыку, вились цветные платья; правда, народ уже поредел, в комнатах перед концом повис чад, и Любы, когда Соустин вышел вслед за Зыбиным (поодаль, как чужой), нигде не было.
      "Красная площадь в тумане...
      Но это бодрящий утренний туман. На всем просторе площади и в переулках, к ней прилегающих, слышно шелестение многотысячных человеческих массивов. Красная Армия вышла на двенадцатый Октябрьский парад. Она стоит могучей стеной. Чуть колеблется море многоцветных фуражек: части особого назначения, пограничники, войска ОГПУ.
      Вот - звучное цоканье копыт по мостовой..."
      Нет, ему не нравилось здесь ни одной строчки Вот эта, может быть, чуть-чуть: "слышно шелестение многотысячных человеческих массивов..." Да и то опять выхоленная, томная литературщина: ше-лес-тение!.. А ведь туманное то утро переживалось серьезно, даже мучительствовало чем-то. Армия глядела из тумана, как из прошлого. Площадь была пустынна, холодна и седа. Скат за Василием Блаженным стал похож на кусок дикого, легендарного уральского былого... Лохмотья, морозные щеки, молодость! Он, тоже сделавший кое-что в прошлом, стоял сейчас с блокнотиком в руках, и гордость, и похожий на рыдание восторг, и чувство собственной малости, смешиваясь, потрясали его, и серые ряды готовились под музыку политься, как буря. О, как могуче выросло время!
      Но, конечно, он не сумел бы написать об этом и так для газеты. Неправда, неправда! Если бы журналистика являлась его настоящим делом, его горением, он захотел бы и сумел мобилизовать всю остроту, все истончение своей нервной системы, он придумал бы, например, какой-нибудь боковой ход в своем изложении, чтобы все-таки передать чувства, потрясшие его, - может быть, единственно ценное, из-за чего стоило писать. Но нервная система каменно спокойствовала, ни одной искры из нее не выжигалось. Будь перед ним другое, вот та химическая "формула смерти", работу над которой, вместе с надеждами, откладывал он на будущее!
      ...Редкий юноша такого типа, как Соустин, не воскрылял себя в восемнадцать лет мечтами о каком-то "вдруг", которое мстительно вознесет его над всеми, как в случае с Золушкой. И Соустин когда-то, бродя под всенощный звон по заречным мшанским лугам, замирал от страшного открытия, что вот именно он-то и есть тот человек в истории, который разгадает тайну сотворения жизни химическим путем, тайну белка.
      Поостыв от годов и от первого знакомства с наукой, он все же не перестал веровать, что всемогущий разгадчик тот придет, а он, Соустин, мог быть хотя бы в числе немногих, которые облегчат и подготовят его приход...
      Соустин бросил карандаш и подошел к небольшому шкафику, стоящему в углу. Собственный его заветный шкафик под светлый дуб и с полочками из зеркального стекла. Словно вздувшиеся капли, прозрачнели там реторты и еще какие-то кривогорлые сосуды, изгибались стеклянные трубочки разных калибров, даже блистала латунь; проступало целое воинство пузырьков, баночек, темных бутылей. И все это излучалось благородно, превращая арбатскую комнатенку в жилище молодого, еще неизвестного Фауста. Шкафику положено было основание в первый период обогащения, то есть устроения в "Производственной газете", когда Соустин с пылом принялся скупать на толкучках и в аптеках химические приборы и препараты. Потом поохладел. Да и сожитель Григорий Иваныч хоть и мягко, но искоса отнесся к домашним опытам: "Ну тебя к черту, взорвешь мне еще жилплощадь!" И шкафик остался не у дел, просто стал мебелью. Минуты, конечно, бывали, вот как сейчас: Соустин раскрывал дверцы, касался пальцами того, другого, вдыхал знакомые мучающие запахи - гари и чего-то металлически-кисловатого, - запахи утерянного или теряемого уже будущего.
      Опять начиналось то же самое...
      Захлопнул дверцы жестко, почти со злобой. Это значило, что он твердо решил сесть за работу. И дело вправду пошло как будто ничего, начиная со "звучного цоканья копыт" и дальше; во всяком случае не хуже, чем обычно писал Н. Раздол. Теперь уже не химия, а Ольга не переставала просвечивать во вторых, дальних мыслях: потому что близился вечер. Порой безжалостно настигала среди работы, обрушивалась на голову жгучим, оглушительным прибоем...
      Часам к четырем кончил про парад, всего строк триста; в общем встал из-за стола довольный. Теперь он с чистой совестью мог одеться во все лучшее, пойти пообедать, а потом.. . Соустин был широкоплечим, довольно рослым и красивым парнем; оставалось, пожалуй, у него в лице что-то мальчишеское, неувядшее. Вот только галстука никогда не мог завязать как следует: то затягивался под горлом в крошечный узелок-пупырышек, то все сползал вниз, хоть каждую секунду подтыкай пальцем. Да и носить-то галстуки стал совсем недавно, года четыре. "Я ведь мужик, Ольга!" - разговаривал вслух, в радостной суете перед зеркалом.
      Раза четыре прошелся по спуску от Остоженки к Крымскому мосту, из сводчатого коридора которого, из надречной тьмы, скатывались то и дело огненные комнаты трамваев. Их любви с Ольгой шел третий год... Однажды в той же "Производственной газете" был юбилейный вечер с пивом и танцами. После контрабандного полстакана водки Соустин, сгоряча выскочив в музыку, в духоту гостей, подсел к Зыбиной, жене завпартотделом, и наговорил ей чего-то бессвязного и в высшей степени головокружительного. Она не возражала, когда во время вальса он поцеловал ей руку, а потом даже погладил плечо сквозь черный паутинный шелк, только дремотно и непонятно улыбалась. Соустин осмелел и, когда тесная волна танцующих оттолкнула их в проулок между сценой и стеной, крепко притиснул Ольгу к себе. Женщина по-прежнему кружилась около него, как спящая, улыбалась, как спящая; ему стало даже жутко от такой покорности... Через два дня они встретились на Сретенском бульваре, и Ольга первое время даже не позволяла брать себя под руку. Так продолжалось полгода.
      Странно, что при Зыбине Соустин не ощущал ни неловкости, ни угрызений никаких, точно то был совсем посторонний, нисколько не замешанный сюда человек. Возможно, Зыбин ничего и не знал, потому что Соустин ни разу не бывал у них, хотя в комнате у Ольги постоянно толкался, чайпил и ужинал разный народ: художники, малоизвестные, но уже превознесенные в своей среде и столь ядовито-скромные от гордости, как будто вот-вот сделают такое, от чего весь мир ахнет; не выявившиеся еще поэты из молодых, которые несли в себе черт знает какую творческую бурю, а пока стреляли за трешками по редакциям; композиторы, имеющие вид одержимых и исполняющие свои опусы как бы в припадке падучей... Самой Ольге искусство не удалось (она училась одно время у знаменитой певицы), одна отравная мечта осталась, вернее воспоминание о мечте, о несбывшемся шуме больших зал, полных обожания и славы... Может быть, отсюда и пошло все. Ей стала близкой та отзывающаяся цыганщиной, истерическая, чуть-чуть трупная струна, которая слышалась кое-где в искусстве; со стола ее посмертно улыбался Есенин; она могла прочитать наизусть те стихи, в которых Гумилев якобы дважды предсказал свой конец. Художники расписывали ей комнату орнаментами из анемичных, истомно изогнутых растений и медальонами с головками самой Ольги, в которых она получалась одутлая и тонкошеяя, вроде болотного цветка; поэты за чаем вырыдывали отрывки из вынашиваемых поэм. Были среди них свои божки и баловни, но ревновать тут Соустину, собственно, было не к кому: Ольга лишь опекала этих блаженненьких, бегала хлопотать за них по издательствам и музеям. Сам Зыбин почти не заглядывал в эту компанию, а если и заглядывал, то очень хмуровато; все собирался побеседовать с Ольгой, да никак пока не собрался. Она и жила нетронуто в своей комнате, в своем душевном захолустье, как жила до него, - брак их вырос из квартирного соседства. Однажды, еще до Соустина, она потихоньку, едва пересиливая отвращение, обратилась к специалисту-врачу с женским своим недоумением, отчего ей безрадостно, когда к ней подходит молодой, здоровый муж. "Полюбите его", - сказал врач.
      В то лето, после вечеринки, она прожила с Соустиным вдвоем полтора месяца в одной комнате, в Крыму. То был райский уголок, деревушка Партенит, где впервые пришла к Ольге настоящая любовная, почти дикарская радостность.
      В этом августе она опять дожидалась его в Мисхоре. О, как трудно была пережита мокрая, желтая зима, урывочные встречи и такие же ласки где-нибудь на бульваре или в нелюдимом переулке, с оглядкой, с оскорбительно-вороватым утоленьем! А в первый вечер своего приезда на юг Соустин сразу увидел фантастически-красные от заката деревья над синим морем, и сердце заныло гибельно от этого невероятия, от неохватимости мира, от близости невидимой Ольги... Он нашел ее у дачи "Рабис" (опять искусство!), среди красных деревьев. Ольга прогуливалась по гравию с высоким, прищуренным, в вышитой рубашке, - как узналось потом, известным певцом из Харькова. И тут же почуялось, что этот далеко не из блаженненьких; поэтому Ольгу отвел от него неловко, почти отдернул, показывая всю свою власть над ней, и губы жалко, нехорошо свело. Вышитый, наверно, потом смеялся, и Ольга самолюбиво помрачнела.
      ...Он, наконец, увидел ее вдали, в промельке прохожих. Бегучая походка запоздавшей, озирающееся по сторонам, ищущее лицо. Ага, теперь она опять ищет! А тогда, на юге, где все давалось для счастья, выстраданного одиннадцатью месяцами ожидания, - тогда о чем она думала? Как он уговаривал ее тогда утром плюнуть на всех певцов на свете, не причинять обоим боли, не уходить никуда, а она непременно хотела еще раз побывать на даче "Рабис" на прощанье... "Коля, это же культурная компания, я только из вежливости. Поверь, что все они мне безразличны!" Как он уговаривал, напоминал о зиме, о проклятых бульварах, и Ольга все-таки из самолюбия настояла на своем - ушла. Без нее собрал свой чемодан и почти бегом, не желая этого, с отчаянием, насилуя себя, спустился к катеру, который уходил на Ялту, - хорошо же, тогда гибни, гибни все!
      Ему и сейчас захотелось повернуться и уйти: до того вскипела опять неотмщенная горечь, даже дыхание пресеклось. А она, как нарочно, беззаботно облизывалась - наверно, только что напилась чаю со сладким. Он сдавил ей пальцы.
      - Ты сам же во всем виноват, сумасшедший!
      Ну как и куда он мог от нее уйти? Смотрел на это лицо, которым воспаленно изболелись мысли, на легкое мельканье шелково-светлых, всегда послушных ему ног, смотрел, напивался глазами, цепенел блаженно. Что бы там сейчас ни происходило в мире... И она была страшна ему, он знал теперь, какой, несмотря на покорное прижиманье, может таиться удар за ней.
      Они свернули к реке; с полуосвещенной набережной виднее стало, как праздник огромно и багрово отсвечивает в высоту.
      Ольга сказала:
      - Конечно, конечно, во всем виновато твое упрямство, и я дура, что пришла к тебе первая. Но больше я не в силах была, Коля... И когда Тоня подходит ко мне, знаешь, я не могу, я начинаю смеяться, смеяться. .. Что это такое?
      Ему становилось легче от ее распахнутой, бесстыжей простоты, от доверчивости. Вот если бы всегда она была такая! Он спросил:
      - Скажи, за что ты меня любишь, Ольга? Я недоучка, не знаменитость, не певец...
      - За то, что ты Коля, - дурачилась она.
      Впрочем, он сознался, что немножко кривил душой: для него еще не пропала надежда сделать кое-что в жизни. Осенью он совсем было начал хлопотать о приеме в университет, на один из последних курсов; правда, это очень трудно, но через Калабуха, благодаря его весу и связям, он уверен, можно было добиться. Что ж, Соустину сейчас тридцать четыре года, к тридцати шести он окончил бы; его, несомненно, оставили бы для научной работы, он это чувствует по внутренней своей зарядке. Химия! Соустина охватил припадок говорливости, хотелось говорить, говорить... Вот у него есть товарищ по фамилии Бохон, они учились вместе, Соустин иногда даже помогал ему кое в чем. А теперь про Бохона пишут в специальных журналах; ему, например, удалось то, что никому и никогда не удавалось, - получить метил в свободном состоянии, то есть це-аш-три. И разве в подобных же условиях не добился бы того же Соустин? Он думал работать именно над углеводами.
      - Но ты сделала так, что у меня руки опустились. Серьезно, никакой энергии не стало ни устраиваться, ни хлопотать. Упустил и время и возможность. Эх, Ольга!
      Такая горечь переломила голос, что женщина даже не возразила ничего, только прижалась виновато. Под берегом нежилая осенняя вода поблескивала, отражая фонари.
      - Смотри - похоже на море? - усмехнулась Ольга.
      Прохожие, неотстанно любопытствуя, оглядывались на прислонившуюся к перилам бесприютную парочку. Вот как досталось им опять увидеться вместе...
      - Ну, скажи, скажи правду хоть сейчас: что у тебя с ним было?
      - Повторяю тебе: ни с кем и ничего. Я ждала твоего приезда, скучала, нужно же было с кем-то убить время.
      Она говорила очень твердо и сухо, такому голосу нельзя было не поверить. Да, вероятно, он сам больше навоображал тогда.
      - Но чего мне это стоило, Ольга!..
      Он волновался, потому что пришло, наконец, время рассказать ей все, начиная с того момента, как сбежал тогда и сел на катер. Казнить ее этим рассказом... Сначала была Ялта, где он один ходил пять дней в раскаленном бреду. Голые тела валялись всюду на солнце, роскошные ночи опускались потом на парки и на берег; он в мыслях видел Ольгу, ее забвенье с кем-нибудь на таком берегу, и оставалось только стонать. Тогда Соустин решил бежать с Южного берега. Он выбрал Евпаторию. Была на пути еще ночь в Севастополе, обрывки опереточной музыки на бульваре. С какой-то девушкой разговаривал над морем, потом - музыка еще продолжала играть, а он корчился один на постели в гостинице. Евпатория предстала утром своими трамваями, городскими вывесками, выжженной, безутешной равнинностью, и сердце заколотилось оттого, что в такую безрассудную даль заехал от Ольги, от праздничных гор...
      - Сумасшедший! - сказала она и подставила ему рот.
      Они уже завернули в темень счастливого своего переулка, где только фабричные заборы тянулись да безмолвствовала за оградой выморочная церковка. Не помнили, сколько шагов прошли, не отрываясь друг от друга.
      ...И в тот же вечер выехал из Евпатории поездом обратно в Симферополь. Одну половину той ужасной ночи он, и так весь изломанный, протомился в вагонной давке, другую - провалялся на земле, под вокзальным крыльцом, как бывало в девятнадцатом году, потому что только на рассвете пришли машины на Ялту. И вот катером он снова плыл мимо Мисхора, где неделю назад встречали его красные, озаренные счастьем деревья. Понимает ли она, какая это была голгофа?
      - И напрасно ты не вернулся! Тот уже уехал, он вскоре, через два дня, уехал.
      - И ты после не писала ему, не видалась?
      Он ясно видел, что она замешкалась. Чернота еще неизвестной ему пропасти открывалась в ней... Да, певец встретил ее в Харькове, когда стоял поезд; он попросил, ну и что же, она протелеграфировала ему о выезде.
      - Говори, говори, говори...
      Ольга поникала, раздавленная его глазами.
      - Когда поезд трогался, я не успела... он поцеловал меня.
      Соустин с дрожью перевел дыхание и толкнул ее к забору.
      - Тварь! - сказал он.
      К чему же была голгофа, метанья? Ему терпко комкало скулы. И она плакала. Он распахнул ее шубу, вцепился в платье; нет, этого было мало, еще прижать ее к себе бездыханно, чтоб уж не могла оторваться никуда... Ольга повернула к нему мокрое лицо, восторженно улыбалась.
      Утро после праздников глянуло хмурое, невыспавшееся. С редакционных стен свешивались не убранные еще полотнища с лозунгами, гирлянды хвои, в плохо проветренных отделах мечтательно пахло духами... Калабух в редакцию не явился. Вероятно, задержали опять учебные дела, да и надобности приходить особенной не было: номер целиком составлялся из запасов праздничного материала.
      Соустин, оставшись без начальства, должен был сам нести свой отчет на просмотр Зыбину. Навязчиво-мрачно чудилась впереди дурная неожиданность. Должно быть, от позавчерашней вечеринки застряло похмельное угрызенье... В зыбинском кабинете бесстрастно взяли рукопись, пригласили сесть. За окном не на чем было забыться глазам: одна затхлая лабазная крыша, и снег на ней дотаивал, тоже вчерашний, послепраздничный. Зыбин, насмешливо хмыкнув, ткнул в рукопись карандашиком. Соустин вспыхнул и, словно перед ударом, притаился. Нет, это секретарь только пояснее поставил точку... Хмыкал он, должно быть, от насморка, карандашик его постукивал, хохолок качался. Ольга утром видела эти волосы, на них как бы и сюда донеслись, потеплели ее глаза...
      Зыбин кончил, расчеркнулся в углу рукописи.
      - Ну что ж, хорошо, все в порядке. Дайте срочно... на вторую полосу корпусом.
      Соустин, сразу выздоровев, вскочил. Опять деятельные наступили будни. Теперь - кипеть, делать больше, и обязательно хорошо делать, чтобы всегда вот так одобряли. И еще - сказать сейчас Зыбину что-нибудь сильное, честное, как клятву.
      Но Зыбин сам заговорил:
      - Это вы ведь заметку Горюнова о выставке правили? Скажите откровенно... пожалуй, в самом деле рановато, не по силам мы ему дали задачу?
      - Да, я думаю, товарищ Зыбин, что не по силам.
      Соустин был строг, серьезен, а Зыбин совестливо, благодушно ухмылялся.
      - Ничего, парень скоро отполируется. Вы, как старший товарищ, помогайте ему. А потом думаем, как и вас, отправить его в странствие!
      - Это хорошо! - Соустин обрадовался за Пашку, он вообще всему радовался сейчас. - Кстати, обо мне, товарищ Зыбин. Я обязательно поеду, как просил... но в основном хотел бы все-таки остаться в своем отделе.
      - Это мы устроим, - согласливо кивнул Зыбин.
      Нет, что бы там ни думалось Соустину в иные минуты, а, конечно, он был счастливчиком! Ого, сколько в нем еще уездной, коренастой, нерастраченной силы! От радостного возбуждения потянуло обязательно заглянуть вечерком к подвальным приятелям, к жене Катюше. Но вечером опять был занят - ночное дежурство в типографии. Хорошо, он заедет к Катюше завтра и непременно купит ей что-нибудь неожиданное, радостное!
      На ночные дежурства всегда ходил с охотой: было нечто возбудительное в бессонной этой работе, обливаемой бодрствующим, ослепительным светом ламп, в ночных телеграммах, приходящих со всего мира, даже в зубоскальстве метранпажей, с которыми, как и с большинством сталкивавшихся с ним мужчин, Соустин дружил, сочувственно вникая в их житейские делишки. А сегодня, тем более, он мог просмотреть первый оттиск своего отчета, оценить, как он выглядит печатно, подправить кое-что.
      И вот - вечер; его творение оттиснуто для него друзьями вне очереди, и он несет гранки с собою в пустую корректорскую, чтобы полакомиться наедине с собою. И правда, то было самолюбивое очень и лакомое волнение - хватать глазами печатные строчки, в которых и неузнаваемые и наизусть знаемые, свои же слова... По комнатам неприютный Пашка бродил, и Соустин боялся, как бы он не вломился следом, не помешал удовольствию. Пока читал, позвонили по телефону. То Ольга разыскала его, добилась наконец. "Тоска, Коля", простонало из трубки, чувствовалось, что человек там изметался, что глаза его смотрят пусто. Такие припадки случались не раз и рождали у Соустина тревожно-ревнивое беспокойство. Боялся тогда, что Ольга ускользает и неведомые смятения захватывают ее необузданнее, глубже, чем чувство к нему. Он вспомнил певца, поцелуй... "Любимая, я же с тобой всегда, - посылал он в трубку содрогающийся шепот, - и мне тоже тяжело, но завтра мы свидимся обязательно, обязательно, правда?" Но там уже разъединились, по проводам шумела пустота. И так всегда поступала эта женщина, порывистая и темная, владевшая им почти как болезнь. Впору было сейчас бросить все, бежать к ней. Конечно, Соустин не побежал, остался, но работа была отравлена. И в отчете у него описывалась жидкими словами какая-то долженствующая, а вовсе не настоящая, не наболевшая жизнь.
      Пашка все-таки пронюхал, заглянул в корректорскую. Здоровался как-то кривобоко, горько.
      - Что же ты, Соустин, статейку-то мою измарал? Хоть бы один образ какой для смеху оставил...
      - Да ведь необходимость, Паша: Калабух велел подсократить.
      - Ну да, подсократить. Чегой-то горчит от меня вашему Калабуху.
      Пашка если и сердился, то очень смирно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23