Люди из захолустья
ModernLib.Net / Отечественная проза / Малышкин Ал / Люди из захолустья - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Малышкин Ал |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(682 Кб)
- Скачать в формате fb2
(298 Кб)
- Скачать в формате doc
(305 Кб)
- Скачать в формате txt
(296 Кб)
- Скачать в формате html
(299 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|
Или, быть может, опять обмануть себя минутным успокоением? Он мчался в переполненном трамвае, всею тяжестью измученного тела повиснув на ремне, закрыв глаза... Во дворике, знакомом и полутемном, пошатывались те же вязы, свидетели нищеты и чистой молодости, из окон падал бледный, как бы давний, свет. Соустин вспомнил бак с пельменями и тот опаливший его на минуту порыв... А теперь вся страна подымалась в порыве, и даже эта квартирка, с вросшими в землю окошками, со всей незатейливой жизнью, сдвинулась куда-то, может быть, опередила Соустина, днем и ночью несясь вместе с временем на невидимом безостановном поезде, и свояк Миша, ударник, назначенный уже заведующим в своем магазине, и Катюша и Люба - деятельно, без лишней оглядки жили, ревниво работали, учились; они знали, куда идет их поезд, и своего места на нем теперь не отдали бы. А поезд Соустина уходил на следующий день в шесть вечера. И в самом деле, в семейственный быт квартирки вошла некая неуютная перемена. Ни Миши, ни Катюши, несмотря на поздний час, не было дома. Один на складе: какой-то внеочередной учет товаров, другая после службы на курсах. Люба обрадованно встретила Соустина, наскоро запахивая на себе бумазейный халатик. Через столовую, где спал Дюнька и лампа была глухо прикрыта платком, оба прокрались на цыпочках. Присел на Катюшину кровать. Осветился пушистый профиль, Любин, ее полуоткрытый, серьезно внимающий рот. Она не сожалела, что Коля уезжает, потому что не хуже других понимала, какое теперь деятельное время. С такой покорной серьезностью, почти молитвенностью женщина могла относиться только к войне. Но все-таки Соустину показалось странным: почему Катюша не догадалась сегодня прийти пораньше? А может быть, она вовсе не на курсах, а сидит сейчас под темными деревьями у кремлевской стены, где пары блаженно согревают друг другу руки? Катюша, святая Катюша... И ее женская плоть тоже хотела радости, смеха, сладкой опасности... Нет, это была не ревность; но... остаться одному, совсем одному, чтобы даже в минуты самой тяжелой болезни около его постели не наклонился кто-то, самый родной?.. Он заторопился уходить, несмотря на молящие, отчаянные уговоры Любы, несмотря на то, что Катюша должна была вернуться с минуты на минуту. Ему нужно было куда-то двигаться; он знал, что и дома через полчаса ему станет тошно... Люба, вздохнув, пошла проводить его. Она стала на пороге, и Соустин, словно по немому зову ее, замедлил... - Ну, передай привет Мише. А с тобой давай простимся, завтра едва ли... Шуба его была распахнута. Люба послушно выгнула навстречу тоненький стан. Соустин задохнулся в ее губах, впился в них всей своей мукой, его зубы скрежетали от вопля. Глаза у этой девочки стали уснувшими, груди ее трепетали под его грудью, как птицы. Соустин прислонил ее к двери и выбежал, не оглядываясь. Вился полночный сухой снег. На одной из улиц пришлось переждать нескончаемую вереницу грузовиков, проплывших с песнями и факелами. Шествие завернуло к Москворецкому мосту, к центру, где в небе трепетал огненный язык государственного флага, где высились туманные скалы зданий. Большой театр, "Метрополь"... Катюша пришла на другой день проводить. Глаза такие же ясные и заботливые, как и всегда. Как нелепы были вчерашние мысли о ней! Вот: отпросилась ради него пораньше со службы, напекла на дорогу пирожков. И, не утерпев, бурно принялась за уборку холостяцкого его жилья, с ужасом выгребая из углов и с подоконников всяческую заваль, старые газеты, обрывки черновиков. Ласка, семейная домовитость переполняли ее, накипели в ней. Какая это была жена! С нею обещалась полнота здоровой, невозмутимой, искренней жизни и такой же работы. И кто-то помыслил о том, чтобы навсегда оторвать Соустина от нее!.. - Ну, побудем вместе, Катюша, на прощанье! - Соустин бережно притянул ее к себе, усадил рядом на кушетке.- Как хорошо, когда мы вместе одни, как будто в своей комнате! Мы оба устали, Катюша, довольно... Знаешь, давай решим...- Чувство освобождения все ширилось в нем, безбрежно захватывало его, в окна вливалось холодное лучезарное сияние зимы, верилось, что этот день, предстоящая поездка - последний рубеж, за которым по-новому, по-бодрому начнется жизнь.-Давай решим, Катюша, что, как только я вернусь, найдем комнату во что бы то ни стало! В жилищном кооперативе обещают только через год. Но многие сейчас уезжают в командировку, сдают на время. У меня этот год самый серьезный... Катюша ничего не говорила, теребя со стесненным дыханием бахромки тряпочки, которою только что стирала пыль. Она никогда не умела требовать для себя, Катюша. - ...поворотный год. Я буду добиваться и добьюсь... Добьюсь работой. И будем оба с тобой учиться, а летом поедем отдохнуть куда-нибудь... в Крым! Ты будешь моим щитом, Катюша! Она отдала ему свои счастливые глаза. Про щит Катюша не поняла, конечно... И как она по-детски рада была помечтать, наконец-то, вместе! - Да, Коля, тебе давно пора. Я не знаю, почему ты пропустил последнюю осень? Какой-то чужой ходил... А сейчас, Коля, это сделать легко, сейчас так идут навстречу... У тебя заслуги, твои лучшие годы взяла гражданская война. Я и про себя думаю, Коля: зачем мне эти нотариальные курсы, я теперь могу выбрать поинтереснее, какой-нибудь специальный техникум, правда? Это будет замечательно! Она совсем освоилась, сама прижималась, ютилась к нему. Хорошая! И сладкую готовность прочитал Соустин в раскрасневшемся ее лице, в распустившихся налитых губах, в этом запрокинутом прижиманье - стыдливую готовность жены. Ведь Коля уезжал надолго, она заботилась о полной прощальной ласке для него. Зимний день безбрежно, отдохновенно сиял... Соустин потихоньку освободился. - Мне нужно еще найти извозчика, Катюша, я вернусь через десять минут. Но дело оказалось несколько сложнее, и Соустин возвратился только через полчаса. Катюша еще прибиралась. И чем-то непредвиденно-неприятным ударила пустота письменного стола, тоже прибранного, обнаженного от книг. Там, справа,- Соустин помнил,- под "Анти-Дюрингом" беззаботно засунута была карточка Ольгина с надписью и еще один снимок, на котором оба они с Ольгой, во время прибоя... Он порывисто, как бы невзначай, открыл шкаф: да, "Анти-Дюринг" лежал там отдельно. Надо же было ей! Соустин оглянулся. Катюша следила за ним: она тяжело, вкось, как преступная, отвела глаза... Объясняться сейчас, снова вызывать больные призраки?.. Он предпочитал уехать с комом в горле, унося на себе бремя этих молчаливых и покорных глаз. Потом, потом... ...Снотворные снега кружились в окне. Над деревнями, над овражками проплывал вагон с томительной, уютной своей духотой, с занавесками на окнах, с зеркальными дверями, с московскими, разных степеней сановитости людьми, которые прохаживались, курили, читали... Нет, комфортабельный этот вагон совсем не казался чем-то чужеродным среди снеговой деревенской юдоли; и в вынужденной праздности едущих в нем людей сквозил некий деловитый дух, даже, пожалуй, военная подтянутость: вагон ощущался плывущим штабом. Страна лежала за его окнами, как раскрытая для работы книга. В день отъезда - то было еще до прихода Катюши - Соустин зашел, он вынужден был зайти, к ответственному секретарю. Зыбин в своем кабинете читал. Почему он сделал вдруг такое остерегающееся движение? Соустин понял, взглянув вскользь на развернутую на столе папку с печатными листками. Он видел не однажды такую же в руках Калабуха, но каждый раз лишь издали видел... Зыбин быстро закрыл папку, положил на нее ладонь. Что же, Соустин присел. - Ну, счастливого пути, успешной работы! - Зыбин радушно откинулся в кресле.- Когда уходит поезд? Соустин сдержанно сказал, что перед отъездом он хотел бы получить о своей работе более исчерпывающие указания. - Указания? Пишите правду, вот и все. В частности? Пишите о том, как углубляется процесс коллективизации в деревне, как ведет себя кулак... о борьбе с ним. Ну... пишите о кадрах, уходящих с места на строительство. Район, вы говорите, ваш родной, вы знаете его и в прошлом? Вот и из прошлого подберите несколько фактиков поярче, повыпуклее, например о кулацкой эксплуатации. Освещение будет полнее. (Соустин - скорее от стеснительности, чтобы не смотреть ему в глаза,- вынул блокнот, записывал.) Язык в ваших статьях очень художественный, но должен вам сказать, вы не обижайтесь... за красотой, товарищ Соустин, вы особенно там не гонитесь, давайте фактов, фактов побольше. Правды. Соустин бросил осторожный взгляд на закрытую папку. Документы, спрятанные в ней, исходящие из высшего органа партии, полагалось знать только Зыбину, Калабуху, они оглашались лишь среди членов партии на закрытых собраниях... Конечно, Соустин отлично понимал, что означают иные, слишком важные документы в боевой обстановке при близости врага... - Правду не только надо видеть, товарищ Соустин, надо уметь выявлять ее. Вот поговаривают, что, мол, большевики в своих газетах, докладах и так далее надевают на правду какие-то особые очки... И бывает, что поговаривают не только обыватели. Вот! - Зыбин, сам того не заметив, указал на папку.Допустим, что где-нибудь в Тамбове и, скажем, в Рузаевке головотяпы погноили на элеваторе несколько сот тонн зерна. (И Соустин подумал, что в папке наверняка это есть - и о Тамбове и о Рузаевке.) Значит ли это, что аппарат наш ни к черту вообще, что он никогда не справится с тем, что мы поднимаем, и вообще что надо поставить под сомнение нашу систему хлебозаготовок? Нет, так могут рассуждать только те, кому выгодно видеть не всю правду, а только первую, внешнюю половину факта! Правда - умнее. Зыбин поспешно вынул коробку папирос, закурил, предложил и Соустину. - Например, вот. На некотором заводе рабочие во время обеденного перерыва выстроились в очередь перед табачным киоском. Вы знаете, что с папиросами у нас иногда бывает перебой. ("И не только с папиросами",хотелось добавить Соустину.) Так вот: киоск заперт, папирос нет, ребята, без малого сотни две человек, стоят. Перерыв кончился; стоят, не уходят. Только администрация дает повторный гудок: по цехам. Ребята берут киоск на плечи, идут в цех, ставят там киоск и опять выстраиваются перед ним в очередь. Через час, через два приехал грузовик с папиросами. Но ведь полдня рабочего пропало, разговоры... работа развихлянная... Чем плоха была бы телеграммка для белогвардейской газеты? Дескать, вот до чего рабочим у них невтерпеж, до чего надоело им трепаться со всякими карточками и недостачами! Потому что это только первая половина факта. А вот вторая: на другой день приехали на завод товарищи, поговорили, достали до огня, заворошился комсомол, такие чертовы пары развели на заводе,- правда, он еще не вышел, но выходит из прорыва, а ребят ночью приходится гнать из цехов чуть не силком! Значит, правда-то в том, чтобы увидеть, где и какие тут основные-то действующие силы, и вытянуть их... При чем же здесь очки? Правда, товарищ Соустин, только одна: это есть то, что является железной необходимостью для класса. Впрочем, вероятно, вы и без меня все это хорошо понимаете. Недаром этим словом назван и центральный орган нашей партии... Соустин слушал, выцарапывая в своем блокноте какие-то узоры. В Зыбине сегодня было что-то невсегдашнее, возбужденное, удивляющее... Как будто он вдруг отбросил пустяки, выпрямился... Один из ведущих, незадумывающихся... И, может быть, дома у них с Ольгой счастливые перемены? Соустин поднялся с места. - А если такая вещь, товарищ Зыбин... В одной вчерашней газетке...- Он нелепо порылся в газетном ворохе на зыбинском столе, ничего не нашел и взволнованно махнул рукой.- Неважно. Там один автор написал злободневную заметочку о нехватке продуктов в магазинах. И знаете, к чему он все свел, что больше всего возмущает автора? Почему в магазинах нет конфеток кисленьких для рабочих! Он так и пишет, громы мечет: наш рабочий любит к чаю кисленькое! Наш рабочий! - Знакомая жаркая слепота бешенства вдруг скрутила Соустина, кидала по комнате.- Вы простите, товарищ Зыбин, знаю я эти кисленькие конфетки для простонародья, которые продавались на копейку по три штуки и которыми довешивали также мыло. А ведь сам этот сюсюкающий сукин сын, наверно, обожает кофе покушать в "Метрополе". Почему же для рабочего-то, для хозяина, смеет он негодовать только о кис-лень-ком? Он задыхался, руки его тряслись. Зыбин тоже встал, наблюдая его с усмешливым и каким-то новым любопытством. - Ну, пошляков и приспособленцев у нас достаточно. Кое-что вы верно сказали,- чтобы у рабочих был стол, как в "Метрополе". Но есть и левацкий грешок...- Зыбин шутливо посмеивался на прощанье.- Я вот тоже изредка захожу в "Метрополь". Он протянул руку: - Итак.- И внимательно посмотрел на Соустина:- А как у вас с Калабухом? Соустин понял: после того случая ему предлагали защиту, если она нужна... - Ничего. - Ничего? Да... И почему же вы не сказали нам ни разу, что хотите учиться? Эх, химик! Наша редакция имеет связь со всякими институтами и всегда окажет вам содействие. Подумайте об этом. Соустин едва не отшатнулся, изумленно пробормотав что-то. Ольга вдобавок выдала самое его сокровенное... На том и кончилась беседа. Беседа кончилась дружески, но осталось в памяти что-то хозяйское, предостерегающее, оно неотступно летело по снегам косыми тенями вагонов, столбами оконного московского света... оно досягало и до самого Мшанска. Мшанск! Неужели он в самом деле едет в Мшанск? Последние пролеты пути, обнесенные глухою ночью, показались Соустину бесконечными. Не заносы ли? На каком-то разъезде не вытерпел, спустился из вагона,- нет, ночной снег лежал спокойно, сказочной, исчезающей из глаз ровенью. Просто-напросто сердце его, в ужасающем своем биенье, перегоняло часы, минуты... Но вот промахнула, кончилась лесная темень. Дальше равнина,Соустин угадывал ее в заоконной мути,- и по равнине бежит от Мшанска большак, и с большака сейчас видно, как выхватило поездные огни из-за леса. Соустин вышел из вагона, поставил чемоданы на снег. Со стекольным дребезгом хлопала станционная дверь. Справа, сквозь снежную пыль, ясно светил фонарь. Бегущий вдоль вагона мужик в курчавой шапке вдруг остановился. - Николай Филатыч, это вы будете? Я - Васяня, помните, маленьки-то вместе играли? Сестрица за вами выслала. Соустин радостно здоровался. - Да, да... - Вы в вокзальце обождите, а я к саням сбегаю, тулуп там для вас, валенки. Я минутой! И мужик опрометью бросился прочь. Соустин вошел в станционный залик. На диване, на подоконниках, на пустом буфете, в тоскливой полутемени спали впривалку друг к другу. Баба стояла, мотала в руках ребенка, баюкая. У билетного окошечка подавленно толпилось несколько опоздавших зипунов с котомками. Под самой лампой висел плакат - крымский лазоревый берег, около автомобиля красивая дама в вуалетке, развевающейся над пальмами, над дворцами, над морем павлиньего цвета,- не Ольга ли? Соустин посмотрел на плакат, а в темени кто-то удушливо, по-избяному храпел, ребенок все плакал, все плакал, и вспомнилось летучее счастье, Партенит, и что-то вроде страшно за себя стало ему. Услужливый, восхищенный Васяня помог переодеться, вынес к саням чемоданы. И уселись. Тулуп залепил Соустину рот, глаза. Когда выехали за мостик, ветер раздольно зашумел, захолодил, во все стороны утонула снеговая волчья степь - без кустика, без жилья. Васяня навалился Соустину на ухо: - Петрушку-то, брательника, тоже я этак ночком отвозил. И-и, набедовался! И пошли посвисты, санная тряска-дремота, и сердце замирало впросонках. Петушиный неугомонный, дерущий крик... Петух орал где-то за тысячу верст от Москвы. К ноздрям подбирался праздничный угарец от пирогов. И нега, горячая детская нега растомила всего: сестра положила дорогого гостя боком к голландке, накалила ее до огненного, не пожалела дров. В родной скрипучей кровати потягивался безмятежно. Мшанск! Соустин вскочил в нетерпеливом предвосхищенье большого, интересного дня. Прежде всего - оглядеться... Оба окна дослепа заплела махровая ледяная листва. В горнице уже не видно дедовских бревенчатых стен: они оштукатурены, какого-то гробового цвета обои с розанчиками. Ну да, Петр одно время промышлял и обоями. Дверь в соседнюю замороженную зальцу заколочена, чтобы не топить зря... На простенке - олеография в червивой рамке, сохранившаяся еще от деда, памятная, прочерневшая. Какое странное нахлынуло терзание! Соустин даже на табурет привстал, чтобы рассмотреть поближе. Точно в могилу заглянул... Тот же ручеек пенится по камням на одеревенелом холсте, дальше голландская мельница, непонятная уму, и какой-то понурый сказочный мальчик в широкой шляпе удит рыбу,- сумерки, давность почти затянула его. И Соустин вспомнил другие пробуждения свои - в юности, на холодной заре; как верилось тогда, что где-то в большом мире, за долами ждет его ненайденное счастье! Что ж, вот и побывал Николай Соустин за теми горами-долами, вернулся домой, теперь ему тридцать пять лет... Накинув пиджак, он через кухоньку, где у печи хозяйничала сестра, вышел во двор. Всего и жилья осталось в доме - горенка да кухонька... Сестра с опаской позвякивала сковородками, двигалась на цыпочках, думая, что гость еще спит. Чудились в этом и любовь и жалкая, подобострастная боязнь... - Коленька, батюшка, да как же ты раздемшись наружу! - ахнула она.Застынешь! - Да ну, Настя, я здоровый,- отмахнулся он. И правда - щеки его полыхали темноватым румянцем, московский пиджак сидел хорошо, мужественно на широких плечах, на груди распахнута тонкая чистая сорочка. Спиною почувствовал, что залюбовалась им из своей юдоли сестра. Утренний тихий, пуховый, по колени, лежал снег. Соустин завернул сначала к полуподвалу, где помещалась встарь дедова калачная,- оттуда глянула нежилая мерзлая яма, даже полы были выдраны, наверно - на топливо. На дворе валялись разломанные, полуистлевшие дровни. Три тощие курицы обалдело брыльнули от Соустина, пропечатывая лапками девственную пухлоту снега. На сарайной крыше зияли голые стропила с догнивающими кое-где клочьями соломенной трухи. Эх, Петр, Петр!.. И отхожего нигде не было. Следы вели за сарайные ворота, заколоченные кое-как жердями, на задний двор когда-то место заманчивых игр, спасительных побегов, страхов! Едва Соустин полез туда, согнувшись в три погибели, как сверху, с застрехи, оборвалась снежная глыба, насыпала колючего снегу в глаза, за пазуху, даже подмышки. Ух, это была жизнь, свежесть! Хорошо! И остановился. Перед ним раскинулся занесенный снегом, разгороженный пустырь,- раньше тут стояла банька, теперь ее не было. И кругом и поодаль белые огороды с останками плетней, ветлы, воронье... Еще дальше - надречная круча; над ней задами своими проступала главная улица - Пензенская. Он узнавал, где тот дом или тот, где почта, где сквер. На грозового оттенка небе чересчур ярко выдавались снеговые кусты, снеговые крыши; поверх них высились колокольни со спиленными крестами. И тишина окрест, тишина, будто одетая в валенки... И в эти сны Соустин приехал с деловыми задачами! Он нагнулся, зацепил полные пригоршни снегу и начал натирать себе шею и лицо. Когда он вернулся в горенку, на столе красовался настоящий праздник. Шумел медный самовар. Под чистым полотенцем отдыхал пылающий пирог, пусть и ржаной, но все же пирог, с капустой и яйцами, с сытно промасленной коркой. И целое блюдо любимых "кокурок", то есть сдобных ржаных лепешек на сметане, сверху разукрашенных решеточкой, как исстари велось в Мшанске. И даже полбутылка водки грешно сияла на столе. Соустин был растроган,- будто деды так почетно принимали его, баловали. И тут же сообразил, что сестра на это угощенье, конечно, оторвала часть из присланных им же денег, а он посылал ей в месяц рублей по сорок - пятьдесят. На кухне у нее Соустин только что осмотрел сиротские сковородки и горшочки: они говорили об убогом, скаредном житье, о крохах. А в Москве за десять лет перестало даже вериться, что где-то в самом деле существует сестра. Она смущенно суетилась подле стола, по-обрядному усаживала брата, из почтительности оговариваясь, называя его на "вы": "Да будет вам, Коленька, я что же, я потом!.." На ней вязаная шерстяная кофточка бурого, старушечьего цвета,- наверно, самое нарядное, что у нее нашлось. Худенькое, выпитое личико перестарка, шея из двух толстых жил. Дед таскал ее за собой по ярмаркам, по базарам, заставлял стоять за шкатулкой. Так и простояла, пробазарила девичью она свою пору. Осталось горенка да кухня... - Я бы с мясцом пирожки-то завела - в четверг у Блиновых хряка зарезали,- да не успела, всю по рукам рассовали уж. Конечно, держать боязно... - Да и так замечательно, чудесно! - нахваливал ее Соустин. - Почему это, Коленька: и резать скотину нельзя,- совет не позволяет, и беречь - кулак будешь? - спохватилась вдруг: - Что же это я болтаю, а пирог-то стынет! Соустин достал из чемодана московские гостинцы: чай, сахар, несколько банок консервов, две палки сухой колбасы и даже Катины пирожки, к которым почти не притронулся в дороге. Сестра бочком смиренно поглядывала. Потом, налив полнехонько обе рюмки, перекрестилась, стерла ладонью слезинку. - Ну, дай-то бог, Коленька... со свиданьицем! И выпили. Шумел семейно самовар; белый, тихий, спокойный день светился в окнах, в ледяных цветах. Какой-то давний, довоенный день, он - даже в яблочном запахе водки... Недовольный дед, наверно, хлопочет внизу, в пекарне. Может быть, сейчас собираться в сквер на гулянье с барышнями? Полупустую горенку обволакивали исчезнувшие, канувшие в небытие вещи. Мальчик на картинке удил рыбу. Умершие глухо, по-родственному обступали Соустина. Где же явь? - Ты, Коленька, не смейся про антихриста: его люди видали в селе Пыркине. Передние копыта лошадиные, задние - коровьи. У сестры не нашлось даже желания задать ему самый неизбежный вопрос: куда все это идет, теперешнее, и чем кончится? Так придавленно убого жил ее ум. Она рассказывала ему про полувымерший мшанский мирок, про родичей и знакомых, сразу воодушевившись, как только дошел до них разговор,- в этом сосредоточился, вероятно, главный интерес ее жизни. Кто помер, кто женился, кто на себя сделал покушение, кто скрылся без вести, кто уехал в дальние края, в Москву или Сибирь, кто добился такой-то большой должности. Хотя сестра, по всей видимости, и глубоко отрицала современный строй, но к большим должностям относилась с завистливым почтением, а слово "комиссар" произносила благоговейным шепотом. И - рюмка за рюмкой - полузабытый мирок этот начал сладко затягивать, разгорячать и Соустина. Перед ним ожила Пензенская улица, как виделась она в юности,- расположенная на круче, высоко над Лягушечьей слободой, с высокими каменными домами, принадлежащими людям благородного - чиновного или купеческого - звания. В палисадниках играли гитары, за каменными окнами прятались гордые недотроги-красавицы, или они гуляли в садах, которые сползали райскою гущей яблонь до самой Мши, где всклень, вровень с берегами неслась обильная вода. Когда Колька, великовозрастный босой дылда, проезжал этой улицей на возу с калачами, он от стыда напяливал картузишко на самые глаза и уродовал гримасой лицо, чтоб его не узнали. В те времена он до лихорадки начитывался Гамсуном. В баньке, на заднем дворе, потихоньку от деда хоронил свои колбочки, препараты, разные порошки для научных опытов и однажды чуть не умылся азотной кислотой. И безудержно - даже дух захватило - захотелось сейчас же пройтись по Пензенской. - Конечно, сходи, Коленька,- поддакнула сестра,- и с родней надо заодно повидаться. Одна у нас осталась родня: Ивана Алексеича Журкина семейство. Может быть, и о Петруше какой новый слушок есть. Как уехал, сердечный, с тех пор мне ни словечка... Она зажала концами косынки глаза, всхлипнула. - И домок-то без него отбирают, совсем отбирают, Колюшка, выгоняют меня из последнего приюта, куда я денусь, и-и... То и дело вредный этот шляется... бедняк-то, Кузьма Федорыч... ходит, прицеливается. - Какой Кузьма Федорыч? - Вра-аг. И упала головой на стол. Соустин вскочил, обнял жалкие ее, трясущиеся плечики (это горе было и тяжко и чуждо ему), отрывал мокрые пальцы от лица. Он готов был рассердиться, утешая ее: как Настя могла расстраиваться из-за такой явной нелепости? Ведь писал же он... а в самое ближайшее время он лично отправится в совет и распутает это дело. Кто у них там начальство-то? - Да кто, пастушонок бывший сидит... буквы насилу ставит... Бутырин фамилия. Вот он с этим пастушонком поговорит как следует. Смешно! А к лету дом надо обязательно отремонтировать, перекрыть сарай, двор огородить... Он наклонился над сестрой, всесильный, успокоительный, звал ее скорее одеваться, чтобы пройтись вместе. И сестра повеселела. - Я уж и всем говорю, что ты у нас, Коля, особый: ни при каких властях не пропадешь. Только что же супругу-то не привез? - И хмельновато, по-бабьему запела: - Уж как бы я посмотрела на нее, на родную мою сестрицу!.. На улице она почтительно приотставала чуть-чуть от богато одетого брата и на встречных смотрела с такой нескрываемой мстительной гордостью! Соустин ничего не замечал. Улица его детства, Лягушевка, бобыльи завалинки, дорога, засоренная золой и соломой... Навстречу попадались только незначительные мужики и старухи. Где же гроза? С кручи по спуску от Пензенской улицы на ледянках каталась детвора, во что попало закутанные звереныши с сияющими глазами. Их детство виделось словно с другой стороны пропасти. Эти-то даром получат уготованную для них, наново перекроенную жизнь! Он узнал дом на углу Пензенской, двухэтажный, кирпичного цвета,- дом городского головы, когда-то в детстве казавшийся ему небоскребом. По улице тесно валили мужики в зипунах. По сторонам и сзади шли красноармейцы со штыками, бабы. - Кто это такие? - забеспокоившись, спросил Соустин у пожилого бородатого зеваки. Тот осмотрел его с глумливой пристальностью. - Наши своих повели,- буркнул он и тут же отвернулся. Сестра боязливо припала к уху: - Кулаки это, Коленька, в суд их ведут, в головином доме суд теперь... Соустин невольно шатнулся вслед: жадность, любопытство, трепет полыхнули в нем. Он сразу попал в гущу событий. Если бы только не сестра, у которой уже дергался рот и глаза невоздержанно, слезно моргали... Он потянул ее за руку. И улица снова отвлекла Соустина. Прохожие, как и встарь, плелись по середине ее, по дороге. Где же те высокие волшебные дома? Их, понятно, и не было никогда. Четыре-пять каменных сундуков с узкими захолустными окошечками. А больше - трехоконные мещанские флигельки, с завалинками, со скамеечками для вечерних пересудов, с чахлой ветелкой; застрехи и оконные наличники изукрашены пронзительно-затейливой деревянной резьбой: всякие кочетки, кружочки, угольнички - плод самодельной ернической фантазии, от которой в душе тошно отрыгалось что-то вроде изжоги. Одна сторона улицы, совсем одичалая, скособочена бугром, заметена снегом, в котором не видно ни тропки, и за бугром - опять пустырь. Пензенская представала глазам, словно вырытая со дна могилы... И из встречных никого не узнавал Соустин: новоявленный народ, чужой, равнодушный. Ну да, это подросли те самые, которые в оное время голопузыми бегали по соломенным слободам, по дворишкам. А те, с которыми померяться бы теперь, которым с торжеством показаться, уехали они, уехали из Мшанска, а иные и из жизни. Впервые он ощутил Мшанск во всей его выморочной опустелости. И что-то беспокойное, еще не узнанное проносилось ветром вдоль заборов, по крышам, по проломанным палисадникам. На угловой вывеске Соустин прочитал: ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНАЯ УЛИЦА Прошли пустым полем базара. Глаза невольно населяли его призраками былых ларьков, лабазов, рядов... На юру, как нагие, высились две церкви. В одну из них заглянул Соустин. Приделы и алтарь завалены овсом, гребнями, холмами овса, в которых тонули старческие бороды угодников. Свет тускло падал через купол, рождая в зерновой массе бронзовое, как бы закатное свечение. Так мужицкие головы светились когда-то, в глухоте времени, у всенощной... Около церкви ожидало несколько подвод из уезда, по зерну у триеров лазили хозяева в терпко пахучих овчинах, слышались обрывки глухоманной "цокающей" речи. Ряд сел около Мшанска "цокал", переняв это от каких-то перекочевавших сюда северных насельников; из такого села изошли и Соустина предки. На базаре цокающих звали встарь коблами, дразнили "цай-бай". "Цай-бай, пойдем в цайную к Егору Егорыцу цай пить: у него цай горя-ций, прямо из пеци тецет!" Наплывало что-то неизбывно-мшанское, и явь и небыль... И сестра всюду семенила за Соустиным, в черном платочке, с поджатыми осуждающими губами богомолки. Оба росли у деда, как пасынок и падчерица. Он-то, мужчина, выскочил все-таки в жизнь... А вот и широковетвистый сквер, вознесшийся над городом высоко на валу, на останках древнего земляного кремля. За городом тянулся столь же древний, незапамятный вал, где жители когда-то отбивались от набегов ногайцев. В туманные времена на месте Мшанска стояла Мурумза, легендарная мордовская столица. Город всегда был повит в воображении Соустина сказочной исторической смутью, в которой безыменно тонули и какие-нибудь его необыкновенные сородичи. - Проньку-то, дурачка, помнишь? - спросила сестра. - Ну как же! И она рассказала о Проньке. Это был известный по округе вшивый, толстогубый, могучий мужик из Селитьбы, с угодливой улыбкой слабоумного, блуждавший ради подаяния по ярмаркам, базарам и поминкам. Кроме того, он помогал колоть дрова в женском монастыре, по неделям пропадая в запертых кельях у бородатых стариц. Прошлой зимой Пронька замерз под стенами бывшего женского монастыря, ныне совхоза. Его хоронили в селе Селитьба. Именно о похоронах с особым чувством и со сладкоречием рассказала сестра. Некая молва после смерти облекла имя юродивого святостью. Едва вынесли гроб из церкви, у первой же избы была заказана панихида. Перед второй избой опять потребовали панихиду. За гробом скопилось мрачное многолюдие. Платили за службу всякие доброхоты из толпы. Дальше причт уже без просьбы отпевал мертвого идиота по очереди у каждого двора. В первый день не обнесли и третьей части села, и гроб на ночь опять вернули в церковь. - Три денька так-то хоронили,- вздыхала умиленно сестра,- священники бьются-бьются, никак до кладбища не донесут. А народу-то, народу! Говорят, религии нынче нет... У нас из Мшанска сколько ходило, и я было собралась, да расстройства побоялась... И своего, Коленька, расстройства много.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|