– Вы туристы? – смущенно спросил он на правильном английском и тут же, просияв, сам и ответил: – Ну конечно, туристы!
Мэри остановилась прямо перед ним.
– Мы ищем место, где можно купить что-нибудь поесть, – сказала она.
Колин тем временем двинулся дальше, пытаясь обойти незнакомца.
– Между прочим, мы не обязаны объясняться, – буркнул он, обращаясь к Мэри.
Как раз когда он это говорил, мужчина дружески схватил его за запястье и попытался взять за руку Мэри. Та скрестила руки на груди и улыбнулась.
– Уже очень поздно, – сказал мужчина. – В этой стороне ничего нет, но вон там я могу показать вам одно заведение, очень хорошее.
Он ухмыльнулся и кивком показал туда, откуда они пришли.
Мужчина был ниже ростом Колина, но обладал необычайно длинными, сильными руками. Кисти рук тоже были большие, покрытые с тыльных сторон спутанными волосами. На нем была приталенная черная рубашка из тонкой искусственной ткани, расстегнутая почти до пояса. На шее висело на цепочке золотое украшение в виде бритвенного лезвия, которое чуть заметно приподнималось на густых зарослях волос, покрывавших грудь. На плече висел фотоаппарат. Узкая улочка наполнилась терпким до одури ароматом лосьона после бритья.
– Послушайте, – сказал Колин, пытаясь высвободить руку и не показаться при этом несдержанным, – мы знаем, что здесь есть одно заведение.
Хватка не ослабевала, хотя отнюдь не была железной – запястье Колина находилось в петле, образованной всего двумя пальцами.
Мужчина набрал в легкие воздуха и, казалось, на пару дюймов подрос.
– Все закрыто, – заявил он. – Даже хот-догами не торгуют.
Потом, подмигнув, обратился к Мэри:
– Меня зовут Роберт.
Мэри пожала ему руку, и Роберт потащил их по улице в обратную сторону.
– Прошу вас, – продолжал настаивать он. – Я знаю как раз подходящее место.
Пройдя несколько шагов, Колин и Мэри с большим трудом остановили Роберта, и все встали рядышком, шумно дыша.
– Роберт, – заговорила Мэри, обращаясь к нему, как к ребенку, – перестаньте держать меня за руку.
Он тотчас же отпустил ее с легким поклоном.
– Хорошо бы вы и меня отпустили, – сказал Колин.
Но Роберт уже принялся оправдываться перед Мэри:
– Мне хотелось бы вам помочь. Я могу показать вам одно очень хорошее местечко.
Они пошли дальше.
– Туда, где можно вкусно поесть, нас не надо тащить силком, – сказала Мэри, и Роберт кивнул. Он постучал себя по лбу:
– Мне, мне…
– Обождите минутку! – перебил Колин.
– … всегда не терпится поупражняться в английском. Наверное, чересчур не терпится. Когда-то я говорил превосходно. Сюда, пожалуйста.
Мэри уже шла впереди. Роберт с Колином – следом.
– Мэри! – позвал Колин.
– Английский, – сказал Роберт, – прекрасный язык, полный недомолвок.
Мэри улыбнулась, оглянувшись через плечо. Они опять подошли к огромному зданию у развилки дорог. Колин рывком остановил Роберта и резко высвободил руку.
– Простите, – сказал Роберт.
Мэри тоже остановилась и вновь принялась изучать листовки. Роберт, проследив за ее взглядом, посмотрел на грубо намалеванный красной краской по трафарету сжатый кулак, окаймленный символом, которым орнитологи обозначают самок определенного вида. Он снова заговорил извиняющимся тоном, словно брал на себя ответственность за все, что они могли прочесть:
– Это женщины, которые не могут найти себе мужчину. Они хотят уничтожить все хорошее, что связывает мужчин и женщин, – потом сухо добавил: – Они слишком уродливы.
Мэри посмотрела на него так, словно вдруг увидела знакомую физиономию на экране телевизора.
– Ну вот, – сказал Колин, – готовьтесь встретить сопротивление.
Мэри ласково улыбнулась обоим.
– Идемте туда, где вкусно кормят, – сказала она как раз в тот момент, когда Роберт, показывая на другую листовку, намеревался добавить что-то еще.
Они пошли по левому отростку улицы, и в течение следующих десяти минут все лихорадочные попытки Роберта завязать разговор наталкивались на молчание, самоуглубленное со стороны Мэри – она вновь шагала со скрещенными руками, – и слегка неприязненное со стороны Колина, державшегося от Роберта на почтительном расстоянии. Затем они свернули в проулок и по истертым ступеням спустились к маленькой, всего футов тридцать в ширину, площади, на которой сходились с полдюжины узких проходов.
– Здесь, внизу, я и живу, – сказал Роберт. – Но ко мне так поздно нельзя. Жена наверняка уже спит.
Сворачивая то налево, то направо, они шли между покосившимися пятиэтажными домами и закрытыми на ночь лавками, возле которых штабелями стояли деревянные ящики с овощами и фруктами. Появился лавочник в фартуке с нагруженной ящиками тележкой. Он окликнул Роберта, а тот рассмеялся и, подняв руку, покачал головой. Когда они добрались до ярко освещенного входа в заведение, Роберт раздвинул перед Мэри занавеску из пожелтевших пластмассовых полосок. Во время спуска по крутой лестнице в тесный, переполненный бар он держал руку на плече Колина.
У стойки сидели на высоких табуретах молодые люди, одетые так же, как Роберт, а еще несколько человек расположились в одинаковых позах – перенеся весь свой вес на одну ногу – вокруг большого музыкального автомата с пышными выпуклыми формами и завитками из хрома. Из глубины автомата исходил темно-синий свет, проникавший во все уголки и придававший второй компании отталкивающий вид. Казалось, все либо курят, либо резко, решительно гасят сигареты в пепельницах, либо вытягивают шеи и губы, чтобы прикурить у соседа. Все были в такой тесной одежде, что приходилось, взяв сигарету в одну руку, зажигалку и пачку держать в другой. Громкая, жизнерадостно-сентиментальная песня, которую слушали все, ибо никто не разговаривал, исполнялась под аккомпанемент полного оркестра, и в часто повторяющемся припеве звучал сардонический смех, а певец как-то по-особому всхлипывал – именно в этот момент некоторые из молодых людей подносили ко рту свои сигареты и, стараясь не смотреть друг на друга, с хмурым видом и собственным всхлипыванием принимались подпевать.
– Слава богу, я не мужчина, – сказала Мэри и попыталась взять Колина за руку.
Роберт, проводив их до столика, направился к стойке. Колин сунул руки в карманы, наклонился вместе со стулом назад и уставился на музыкальный автомат.
– Перестань дуться, – сказала Мэри, ткнув его в локоть, – я просто пошутила.
Песня закончилась, достигнув торжественной симфонической кульминации, и тотчас же началась снова. На полу за стойкой разбилось стекло, и раздались непродолжительные, но бурные аплодисменты.
Наконец вернулся Роберт с большой бутылкой красного вина без этикетки, тремя стаканами и двумя длинными батонами, от одного из которых кто-то уже успел отломить больше половины.
– Сегодня, – гордо объявил он, перекричав назойливый шум, – повар заболел.
Подмигнув Калину, он сел и наполнил стаканы.
Роберт принялся задавать вопросы, и сперва они отвечали неохотно. Они представились, сказали, что не состоят в браке – по крайней мере пока. Мэри сообщила, сколько лет ее сыну и дочери. Оба назвали свои профессии. Потом, несмотря на отсутствие еды, они, приободрившись под действием вина, начали испытывать удовольствие, неведомое почти никому из туристов, – удовольствие от того, что оказались в заведении, где туристов нет, что совершили открытие, набрели на некое реально существующее место. Они стали держаться менее церемонно, притерпелись к шуму и дыму и принялись, в свою очередь, настойчиво задавать глубокомысленные вопросы, типичные для туристов, довольных тем, что им наконец-то довелось пообщаться с настоящим местным жителем. Бутылку они осушили меньше чем за двадцать минут. Роберт сообщил им, что имеет долю в нескольких коммерческих предприятиях, что вырос в Лондоне, что жена у него канадка. Когда Мэри спросила, как он познакомился с женой, Роберт ответил, что это невозможно объяснить, не рассказав сперва о его сестрах и матери, а их, в свою очередь, можно описать только в сравнении с его отцом. Было очевидно, что он готовит почву для рассказа о своей жизни. Сардонический смех уже переходил в очередное крещендо, и кудрявый парень за столиком возле музыкального автомата опустил голову, закрыв лицо руками. Роберт, громко крикнув через весь бар, потребовал еще одну бутылку вина. Колин разломил батон и протянул одну половинку Мэри.
3
Песня кончилась, и по всему бару зазвучали голоса – поначалу негромко, приятным нестройным шумом и легким шелестом гласных и согласных чуждого языка; отрывистые замечания вызвали в ответ отдельные слова или одобрительные возгласы; затем – паузы, нерегулярные и контрапунктные, вслед за ними – более многословные замечания на повышенных тонах и, в свою очередь, более замысловатые ответы. Не прошло и минуты, как уже были в разгаре многочисленные, явно напряженные дискуссии – казалось, кто-то распределил разнообразные спорные вопросы и составил группы из достойных друг друга противников. Включи кто-нибудь в тот момент музыкальный автомат, его не услышал бы ни один человек.
Роберт, не сводивший глаз со стакана на столе, который он сжимал обеими руками, казалось, сдерживает дыхание, отчего Колину и Мэри, внимательно наблюдавшим за ним, стало трудно дышать. В баре он выглядел старше, чем на улице. При неровном электрическом освещении стали видны морщины, покрывавшие его лицо почти геометрическим сетчатым узором. Две, протянувшиеся от носа к уголкам рта, образовывали почти правильный треугольник. Лоб избороздили параллельные морщины, а чуть ниже, у переносицы, точно под прямым углом к ним располагалась одна глубокая складка. Роберт медленно кивнул самому себе, выдохнул, и его могучие плечи ссутулились. Мэри с Колином подались вперед, чтобы уловить первые слова его рассказа.
– Мой отец всю жизнь прослужил дипломатом, и много-много лет мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но я был ленивым мальчиком… – Роберт улыбнулся… – и мой английский до сих пор далек от совершенства.
Он помолчал, как бы ожидая возражений.
– Отец был высоким мужчиной. Я был его младшим ребенком и единственным сыном. Когда отец садился, он сидел вот так. – Роберт выпрямился, приняв прежнюю напряженную позу, и ровно, как по линейке, положил руки на колени. – Всю жизнь отец носил усы, вот такие… – Указательным и большим пальцами Роберт отмерил у себя под носом около дюйма в ширину. – И когда они начали седеть, он стал маленькой щеткой красить их черной краской, какой дамы подводят ресницы. Тушью. Все его боялись. Мать, мои четыре сестры, даже посол – и тот боялся моего отца. Когда он хмурился, никто не смел заговорить. За обеденным столом нельзя было даже слова сказать, позволялось лишь отвечать, если к тебе обратился отец.
Роберт начал повышать голос, пытаясь перекричать назойливый шум, поднявшийся вокруг.
– Каждый вечер, даже если предстоял прием и маме надо было переодеваться, нам приходилось тихо сидеть, выпрямив спины, и слушать, как отец читает вслух. Каждое утро он вставал в шесть часов и шел в ванную бриться. Пока он не заканчивал, никому не разрешалось подниматься с постели. В детстве я всегда вставал вторым и спешил в ванную, чтобы почувствовать запах отца. Прошу прощения, пахло от него ужасно, но аромат мыла для бритья и одеколона перешибал этот запах. И теперь запах одеколона всегда напоминает мне об отце.
Я был его любимцем, предметом его страсти. Помню – возможно, такое случалось много раз, – моим старшим сестрам, Еве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет. Все обедали, и они о чем-то его просили: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» А у него был один ответ на все: нет! Им нельзя поехать на школьную экскурсию, потому что там будут мальчики. Им не разрешается перестать носить белые носки. Нельзя пойти в театр на дневной спектакль, если с ними не пойдет мама. Нельзя пригласить подругу погостить, потому что она плохо на них влияет и не ходит в церковь. Потом отец встал вдруг позади моего стула – там, где я сидел, рядом с мамой, – и очень громко засмеялся. Он взял салфетку у меня с колен и повесил ее мне на грудь, сунув краешек под рубашку. «Смотрите! – сказал он. – Вот будущий глава семьи. Вы не должны забывать, что надо заслужить благосклонность Роберта!» Потом отец заставил меня уладить споры, а его рука все времялежала у меня вот здесь, и он сжимал мне шею пальцами. Отец говорил: «Роберт, можно девочкам носить такие шелковые чулки, как у их мамы?» А я, десятилетний мальчик, очень громко отвечал: «Нет, папа». – «Можно ли пойти в театр без мамы?» – «Конечно, нельзя, папа». – «Роберт, можно им пригласить подругу погостить?» – «Ни в коем случае, папа!»
Я отвечал с гордостью, не понимая, что отец использует меня в своих интересах. Возможно, это было лишь однажды. Но мне кажется, такое могло происходить каждый вечер моего детства. Потом отец возвращался на свое место во главе стола и делал вид, будто очень огорчен: «Простите, Ева, Мария, я уже хотел было пересмотреть свое решение, но вот Роберт говорит, что ничего подобного допускать нельзя». При этом он смеялся, да и я обычно тоже начинал смеяться. Я верил всему, каждому слову. Я смеялся до тех пор, пока мама, положив мне руку на плечо, не говорила: «Уймись сейчас же, Роберт!»
Вот так-то! Ненавидели меня сестры? Мне вспоминается один случай, который больше не повторялся. Однажды, в выходной день, до вечера никого не было дома. Мы с теми же двумя сестрами, Евой и Марией, вошли в родительскую спальню. Я сел на кровать, а они подошли к маминому туалетному столику и достали всю ее косметику. Первым делом они накрасили ногти и высушили их, помахав растопыренными пальцами. Натерли лица кремом, напудрились, накрасили губы помадой, выщипали брови и накрасили ресницы тушью. Велев мне закрыть глаза, они сняли свои белые носки и надели чулки из маминого комода. Потом встали – две очень красивые женщины – и посмотрели одна на другую. И целый час они расхаживали по всему дому, смотрелись мимоходом в зеркала и оконные стекла, то и дело кружились посреди гостиной или очень осторожно садились на краешек стула и приводили в порядок волосы. Я всюду шел за ними следом и смотрел на них, просто смотрел. «Ну разве мы не красавицы, Роберт?» – спрашивали они. Я был потрясен, потому что эти девочки перестали быть моими сестрами и превратились в американских кинозвезд. Довольные собой, они смеялись и целовали друг дружку, ибо стали уже настоящими женщинами.
Ближе к вечеру они пошли в ванную и все смыли. В спальне они убрали на место все баночки и флакончики и открыли окна, чтобы мама не почувствовала запаха собственных духов. Аккуратно сложили шелковые чулки и пояса с подвязками – точно так же, как при них это делала мама. Потом закрыли окна, и мы спустились вниз дожидаться маминого прихода, а я все это время был очень взволнован. Внезапно красивые женщины опять превратились в моих сестер, рослых школьниц.
Потом начался обед, а я по-прежнему был взбудоражен. Сестры вели себя как ни в чем не бывало. Я ощущал на себе пристальный взгляд отца. Когда я на миг поднял голову, он заглянул мне прямо в глаза и прочел все мои мысли. Очень медленно он отложил вилку и нож, разжевал и проглотил то, что было во рту, и сказал: «Расскажи-ка, Роберт, чем вы сегодня занимались?» Я считал, что он знает все, как бог. Он испытывает меня, хочет выяснить, достаточно ли я честен, чтобы выложить всю правду. Поэтому лгать не было смысла. Я рассказал ему обо всем – о помаде, пудре, кремах и духах, о чулках из маминого комода, рассказал и о том – словно это могло послужить оправданием, – как аккуратно все было убрано на место. Упомянул даже об окнах. Сначала сестры смеялись и утверждали, что это неправда. Но я все продолжал говорить, и тогда они замолчали. Когда я закончил, отец просто сказал: «Спасибо, Роберт», – и снова принялся за еду. До конца обеда никто больше не проронил ни слова. Я не смел взглянуть в сторону сестер.
После обеда, когда мне уже пора было готовиться ко сну, я был приглашен в отцовский кабинет. Входить туда не разрешалось никому, там хранились все государственные тайны. Это была самая большая комната в доме, ведь иногда отец принимал там других дипломатов. Окна с темно-красными бархатными занавесками были высотой до самого потолка, а потолок был украшен позолотой и огромными кольцеобразными узорами. Там висела люстра. Повсюду стояли застекленные шкафы с книгами, а пол был устлан коврами со всего света, некоторые даже висели на стенах. Отец коллекционировал ковры.
Отец сидел за своим громадным рабочим столом, сплошь заваленным документами, а перед ним стояли две мои сестры. Он велел мне сесть на другой половине комнаты в огромное кожаное кресло, принадлежавшее когда-то моему деду, тоже дипломату. Все хранили молчание. Это была сцена из немого фильма. Отец достал из ящика стола кожаный ремень и выпорол моих сестер – три очень сильных удара каждой по заду, – а Ева с Марией не издали ни звука. Вдруг я оказался за пределами кабинета. Дверь была закрыла. Сестры разошлись по своим комнатам плакать, я поднялся по лестнице к себе в спальню, и на этом все кончилось. Об этом случае отец никогда больше не упоминал.
Мои сестры! Они меня возненавидели. Они должны были отомстить. Наверное, несколько недель они ни о чем другом и не говорили. Это произошло через месяц, а то и больше, после того, как выпороли сестер, когда дома тоже не было никого – ни родителей, ни кухарки. Надо сказать, что, хотя я и был любимцем, мне много запрещалось. Особенно есть и пить все сладкое – шоколад, лимонад. Мой дед никогда не давал сладкого моему отцу – разве что фрукты. Сладкое вредно для желудка. Но важнее всего было то, что сладости, особенно шоколад, считались неподходящей пищей для мальчиков. От сладостей мальчики становятся слабохарактерными, как девчонки. Возможно, в этом есть доля истины – правда известна только ученым. Кроме того, отец заботился о моих зубах, он хотел, чтобы у меня были такие же зубы, как у него, – безукоризненные. В школе и на улице я лакомился сладостями других мальчишек, но дома не было ничего.
Так вот, в тот день Алиса, самая младшая сестренка, подошла ко мне в саду и сказала: «Роберт, Роберт, идем быстрей на кухню! Там есть угощение для тебя. Ева и Мария приготовили тебе угощение!» Сначала я отказался идти, решив, что это какой-то розыгрыш. Но Алиса все твердила: «Идем быстрей, Роберт», – поэтому в конце концов я пошел, а там, на кухне, были Ева, Мария и Лиза, еще одна моя сестра. А на столе – две большие бутылки лимонада, торт с кремом, две плитки шоколада для выпечки и большая коробка зефира. Мария сказала: «Это все тебе». Я сразу заподозрил неладное и спросил: «С чего это?» Ева сказала: «Мы хотим, чтобы в будущем ты лучше к нам относился. Когда ты все это съешь, ты запомнишь, как мы были к тебе внимательны». Это казалось разумным, да и еда с виду была очень вкусной, поэтому я сел и потянулся за лимонадом. Но Мария накрыла мою руку ладонью. «Сначала, – сказала она, – ты должен выпить одно лекарство». – «Зачем?» – «Тебе же известно, что сладкое вредно для твоего желудка. Если заболеешь, папа узнает, что ты тут делал, и мы все попадем в беду. А выпьешь лекарство – и все будет в порядке». Тогда я открыл рот, и Мария влила мне туда четыре полные столовые ложки какого-то масла. Оно было противным на вкус, но это не имело значения, потом что я тотчас же принялся уплетать шоколад, торт с кремом и пить лимонад. Сестры стояли вокруг стола и наблюдали за мной. «Вкусно?» – спрашивали они, но я ел так торопливо, что насилу мог говорить. Я считал, что они проявляют ко мне такую доброту, поскольку знают: когда-нибудь я получу в наследство дом своего деда. После того, как я допил первую бутылку лимонада, Ева взяла со стола вторую и сказала: «Не думаю, что он сможет выпить и эту. Я ее уберу». И Мария согласилась: «Да, убери. Две бутылки лимонада способен выпить только взрослый мужчина». Я выхватил у Евы бутылку и сказал: «Нет, я смогу ее выпить!» А девочки в один голос возразили: «Роберт, это же невозможно!» Тогда я ее, конечно, выпил, а также съел три плитки шоколада, зефир и весь торт с кремом, и мои четыре сестры ритмично захлопали в ладоши: «Браво, Роберт!»
Я попытался встать. Кухня закружилась вокруг меня, и мне очень захотелось в уборную. Но тут Ева с Марией вдруг сбили меня с ног и прижали к полу. Я слишком ослаб, чтобы драться, к тому же сестры были гораздо взрослее. У них был приготовлен длинный кусок веревки, и они связали мне руки за спиной. Алиса и Лиза все время подпрыгивали и напевали: «Браво, Роберт!» Потом Ева с Марией с трудом подняли меня на ноги, вытолкнули из кухни, провели, подталкивая, по коридору, через большую прихожую и затолкнули в отцовский кабинет. Они вынули ключ из замка, с внутренней стороны захлопнули и заперли дверь. «Пока, Роберт!» – крикнули они в замочную скважину. – Теперь ты большой папа, хозяин кабинета!»
Я стоял посреди этой огромной комнаты, под самой люстрой, и сначала не мог взять в толк, почему я здесь оказался, но потом все понял. Тогда я попытался освободиться от веревки, но узлы были завязаны слишком крепко. Я закричал, стал стучать ногами в дверь и биться об нее головой, но в доме было тихо. Потом принялся носиться по всей комнате в поисках укромного уголка, но всюду были дорогие ковры. Больше терпеть я не мог. Из меня хлынул лимонад, анемного погодя и шоколад с тортом, в жидком виде. На мне были короткие штанишки, как у английского школьника. И вместо того чтобы остановиться и испортить только один ковер, я продолжал с воплями и плачем бегать повсюду так, словно за мной уже гнался отец.
Повернулся ключ в замке, дверь распахнулась, и в комнату вбежали Ева с Марией. «Фу! – закричали они. – Быстрей, быстрей! Папа идет!» Они развязали меня, снова вставили ключ в замок с внутренней стороны двери и убежали, смеясь, словно обезумевшие женщины. Я услышал, как на подъездной аллее останавливается отцовская машина.
Сперва я был не в силах пошевелиться. Потом сунул руку в карман, достал носовой платок, подошел к стене – да, все это было на стенах, даже на столе – и осторожно, вот так, попытался очистить старинный персидский ковер. И тут я обратил внимание на свои ноги – они были почти черные. Платок оказался бесполезным, слишком маленьким. Я подбежал к столу и взял несколько листов бумаги. И вот какую картину застал отец: я чищу коленки документами государственной важности, а пол у меня за спиной напоминает двор какой-нибудь фермы. Я сделал два шага по направлению к нему, упал на колени, и меня вырвало почти на его туфли. Рвало меня очень долго. Когда меня перестало тошнить, отец все так же стоял в дверях. Он по-прежнему держал в руке свой «дипломат», и лицо его ничего не выражало. Взглянув вниз, туда, куда меня вырвало, он сказал: «Роберт, ты что, ел шоколад?!» А я ответил: «Да, папа, но…» И этого ему было достаточно. Позже в спальню ко мне зашла мама, а утром пришел психиатр и сказал, что все дело в какой-то травме. Но отцу было достаточно того, что я ел шоколад. Три дня он порол меня каждый вечер и много месяцев не говорил со мной ласково. Много-много лет мне не разрешалось входить в кабинет – до тех пор, пока я не привел туда будущую жену. И по сей день я вообще не ем шоколада, а сестер так и не простил.
Все то время, что я был наказан, со мной не общался никто, кроме мамы. Она позаботилась о том, чтобы отец порол меня не очень сильно и только три дня. Это была высокая и очень красивая женщина. Она почти всегда носила белую одежду: белые блузки, белые шарфы, а на дипломатические приемы – белые платья. Чаще всего она вспоминается мне в белом. По-английски она говорила очень медленно, но все хвалили ее за безупречный, изысканный слог.
В детстве мне часто снились страшные сны, очень страшные. К тому же я страдал лунатизмом, да и сейчас иногда хожу во сне. Из-за этих своих снов я нередко просыпался среди ночи и сразу принимался громко звать ее – «мамулю», как говорят английские мальчики. Казалось, она лежит, не смыкая глаз, и ждет, ибо из другого конца коридора, где находилась родительская спальня, до меня тотчас доносились скрип кровати, щелчок выключателя, похрустывание косточек в ее ногах. И всякий раз, когда она приходила ко мне в спальню и спрашивала: «Что случилось, Роберт?» – я отвечал: «Хочу пить». Я никогда не говорил: «Мне приснился страшный сон» или «Я испугался». Всякий раз – только пить. Мама приносила из ванной стакан воды и смотрела, как я пью. Потом она целовала меня в лоб, вот сюда, и я сразу засыпал. Порой это происходило каждую ночь в течение многих месяцев, но мама никогда не оставляла воду возле моей кровати. Она знала, что, если я зову ее среди ночи, мне нужен какой-то предлог. Но оправдываться было ни к чему. Мы были очень близки. Даже после женитьбы и до самой смерти мамы я каждую неделю относил ей стирать свои рубашки.
Пока мне не исполнилось десять лет, каждый раз, когда отец бывал в отъезде, я спал в маминой постели. Потом это внезапно прекратилось. Однажды днем была приглашена на чашку чая супруга канадского посла. Приготовления к визиту начались с утра. Мама убедилась в том, что мы с сестрами умеем правильно держать чашку с блюдцем. Мне было поручено ходить по комнате с тарелкой пирожных и маленьких бутербродиков. Меня отправили в парикмахерскую и заставили надеть красный галстук-бабочку, который я ненавидел больше всего на свете. У жены посла были голубые волосы – таких я раньше никогда не видел, – и она привела с собой двенадцатилетнюю дочь, Каролину. Как я узнал впоследствии, отец сказал, что наши семьи должны подружиться из соображений дипломатии и коммерции. Мы сидели очень тихо и слушали двух матерей, а когда канадская леди задавала нам вопросы, выпрямлялись и вежливо отвечали. Нынешних детей таким вещам не учат. Потом мама увела жену посла, чтобы показать ей дом и сад, и дети остались одни. Все мои четыре сестры, в нарядных платьях, сидели рядышком на большом канапе, так тесно, что казались одной-единственной девчонкой, одним спутанным клубком лент, кружев и вьющихся волос. Когда сестры собирались вместе, они были ужасны. Каролина сидела на одном деревянном стуле, я – на другом. Несколько минут никто не произносил ни слова.
У Каролины были голубые глаза и маленькое личико, похожее на обезьянью мордочку. Нос был покрыт веснушками, а волосы она в тот день заплела сзади в одну длинную косу. Никто не разговаривал, но с канапе доносилось шушуканье и негромкий смех, и я уголком глаза видел, как они там то и дело слегка подталкивают друг дружку локтем. Над головами у нас слышались шаги нашей мамы и матери Каролины, ходивших из комнаты в комнату. Вдруг Ева спросила: «Мисс Каролина, вы спите со своей мамой?» И Каролина сказала: «Нет, а вы?» А Ева: «Нет, но Роберт спит».
Я густо-густо покраснел и был уже готов выбежать из комнаты, но тут Каролина повернулась ко мне и с улыбкой сказала: «По-моему, это очень даже мило», – и в ту самую минуту я в нее влюбился, а в маминой постели больше никогда не спал. Шесть лет спустя я снова встретил Каролину, а еще через два года мы поженились.
Бар уже начинал пустеть. Зажегся верхний свет, и уборщик подметал пол. Под конец рассказа Колин задремал и навалился на стол, положив голову на руку. Роберт взял со столика пустые винные бутылки и отнес их к стойке, где, по-видимому, дал какие-то указания. Подошел второй уборщик, чтобы высыпать в ведро окурки из пепельницы и вытереть стол.
Когда Роберт вернулся, Мэри сказала:
– Вы почти ничего не рассказали о своей жене.
Он вложил ей в руку коробок спичек, на котором были напечатаны название и адрес бара.
– Я здесь почти каждый вечер.
Он сомкнул ее пальцы вокруг коробка и сжал. Проходя мимо стула, на котором сидел Колин, Роберт протянул руку и взъерошил ему волосы. Мэри посмотрела, как он уходит, посидела несколько минут, зевая, потом растолкала Калина и молча показала в сторону лестницы. Они ушли последними.
4
Один конец улицы скрывался в кромешной темноте; в другом направлении в рассеянном голубовато-сером свете виднелся ряд невысоких зданий – похожие на глыбы, высеченные из гранита, удаляясь, они делались все ниже и пропадали во тьме, там, где улица резко поворачивала в сторону. Далеко в вышине, краснея, рыхлое облако своим слабеющим перстом указывало за линию поворота. Свежий соленый ветер катал по ступеньке, где сидел Колин и Мэри, целлофановую обертку. Из-за плотно закрытого ставнями окна прямо над ними доносился приглушенный храп и резкий скрип кроватных пружин. Мэри приникла головой к плечу Колина, а он прислонился затылком к стене между двумя водосточными трубами. По улице, с той стороны, где было посветлее, к ним, гулко стуча когтями по истертому булыжнику, быстро приближалась собака. Дойдя до них, она не остановилась и даже не взглянула в их сторону, и когда собака уже растворилась в темноте, они еще слышали звук ее причудливой трусцы.
– Надо было карты взять, – сказал Колин. Мэри теснее прижалась к нему.
– Вряд ли это имеет значение, – прошептала она. – Мы же приехали отдыхать.
Час спустя их разбудили голоса и смех. Где-то раздавался высокий, однотонный звон колокольчика. Утренний свет уже сделался ровным, а ветерок – теплым и влажным, как дыхание зверя. Мимо Колина и Мэри толпой хлынули маленькие дети в ярко-синих блузах с черными воротничками и манжетами. У каждого была за спиной аккуратно перевязанная пачка книг. Колин встал и, держась обеими руками за голову, пошатываясь, вышел на середину узкой улочки, и толпа детей начала обтекать его. Одна девочка бросила ему в живот теннисный мячик и ловко поймала его на отскоке. Ребятня отметила этот успех радостным визгом. Потом звон колокольчика затих, а оставшиеся дети замолчали и умолкли, посерьезнев, бросились бежать со всех ног. Улица внезапно опустела, Мэри низко нагнулась и энергично зачесала обеими руками ногу. Колин, слегка покачиваясь, стоял посреди улицы и смотрел в сторону невысоких домов.
– Меня какая-то дрянь искусала! – крикнула ему Мэри.
Колин подошел, встал у нее за спиной и посмотрел, как она чешет ногу. Несколько маленьких красных пятнышек увеличивались до размера монеты и быстро окрашивались в малиновый цвет.
– Лучше не расчесывать, – сказал Колин.