Голова у Кирилла, как и в любое его пробуждение, была налита гулкой до звона тяжестью. В мозгу, словно ленивая рыба в тине, ворочалась одна-единственная мысль: выпить. Но все - от шинели до сапога - он уже выменял. А задумываться ему было некогда, да и, по правде говоря, не хотелось. Не все ли равно? Что будет, то и будет. Плевать! Только бы выпить. Хоть глоток. И еще - заснуть. Но это уже сказка про белого бычка. Круг смыкался: выпить и заснуть, заснуть и выпить.
А у самого уха шелестело, как наваждение:
- Твое.
- Бывай.
- Пошла.
- Ха! Пошла! Шикарная вещь!
- Медицинский?
- Девяносто шесть ноль-ноль.
- На, тяни...
Кирилл не выдержал, приподнялся на локте, сказал вниз, в темноту:
- Слышь, браток... Гимнастерка у меня... Почти новая... Постирать только... Налей... Душа горит...
Гимнастерка долго шуршала в вязкой полутьме, переходя из рук в руки, затем к нему оттуда выплыла жестяная кружка.
- Держи половину. На бедность твою.
Жгучая влага сразу оглушила Прохорова. Все вокруг окончательно потеряло устойчивость, растеклось перед глазами радужной мешаниной. Спасительный сон ощущался так близко, что его, казалось, можно было попробовать на ощупь, только закрой глаза. Но отрывистый шепоток шуршал внизу, и Кирилл ускользающим сознанием все еще силился вникнуть в его смысл.
Один:
- Грех обирать увечного воина.
Другой:
- Никакого тут, уважаемый, греха нету. Я ить за это чистым хлебушком платил. А он, хлебушек-то, нынче кусается. Да.
- А вы поразмыслите, в чем он из вагона выйдет по такому холоду.
- Свет не без добрых людей, подадут инвалиду. Я хоть сейчас рубль для почину выложу. Самому мне, что ли, по миру идить?
- Креста на вас нету, гражданин.
Собеседник коротко хохотнул:
- Это - в точку. Еще дед пропил.
Разговор замер. Слышалось только шуршание разворачиваемой газеты. И вот голоса снова монотонно закружились в темноте.
- Сколько вы хотите за гимнастерку?
- Другой разговор. К чему тары-бары было разводить? Захотел поблагодетельствовать - раскошеливайся... Две бумаги. Из уважения к инвалиду войны. Кровь человек проливал и прочее...
- Не кощунствуйте, сын мой.
- А что? Я бы ее в Вологде и за две с половиной не отдал. Новая.
Под шелест кредиток на плечи Кирилловы и обрушилось наконец головокружительное забытье...
Проснулся он в опустевшем вагоне, осиянный почти ощутимой трепетностью солнечного утра. Прямо против него, подперев безбородую, в морщинах щеку сухоньким кулачком, сидел около окна жиденький старичок. Из-под облезлой его скуфьи торчали в разные стороны куцые, пепельного цвета пряди. Старичок был светел и бестелесен, словно выдуман. Круглые, едва окрашенные глаза его упирались в прохоровское лицо с доверительным вызовом. И слова, которыми встретил он Кириллово пробуждение, струились легко и округло, как мыльные пузырьки. Они не задерживались в памяти, но короткий полет их был полон очищающей радости:
- Страдание, сын мой, от неверия. А у Господа нашего достанет добра и света для всех страждущих. Уверуй и обретешь покой. Взалкай веры - и она явит тебе лучезарный лик вечности. Плоть в тебе бунтует, а плоть - химера. Токмо душа бессмертна. О ней и думай. Думай о душе, сын мой, и сподобишься. Взалкай, а я помогу.
Слова певуче журчали над ухом, завораживая душу своей невесомой монотонностью. Так бывает, когда устаешь сопротивляться и хочется только одного: покоя и тишины, какой бы ценой это ни покупалось. И Кирилла прорвало. Закрыв лицо ладонями, он затрясся в беззвучном мужском плаче, и вместе со слезами уходили от него последние обиды на жизнь.
А уже через три дня в глухом монастырьке Соляном, что под Архангельском, Кирилл Прохоров, нареченный после свершения обряда братом Кириллом, принял послух. И стало в миру одним слугой Господним больше.
Кирилл раздвинул прибрежные кусты и сделал Савве знак рукой: нишкни, мол. Из-за его плеча, сквозь зябкую путаницу тальника, Савва увидел реку, и она поразила его своей громоздкой царственностью. В ее почти неслышном движении чувствовалась такая оголтелая мощь, такая яростная целеустремленность, что казалось, не будь океана впереди, она играючись опоясала бы землю.
Метрах в тридцати от берега покачивалась лодка с двумя рыбаками на борту. Лодка была так близко, что Савва даже сумел прочесть надпись с подтеками в носовой части: "Север".
Кирилл, продравшись сквозь кусты, выбрался на берег.
- Бог помощь! - поклонился он рыбакам, предупреждая бегство. Хамовинские?
- Лопатинские! - хмуро отозвались с реки. Но тут же подобрели до почтительности: узнали.
- Никак Кириллыч? Здорово, отец, куда путь держишь?
- В Хамовино, родимый. Поизносился. Обновиться надо бы.
- Так мы, отец, мигом тебя обернем, тут верст тридцать и осталось.
- Благодарствую, родимые. Только я сам допрыгаю помаленьку. Куда мне спешить-то? Некуда. Одной ногой, - он постучал себя по деревяшке, допоспешался. Покедова.
- Бывай, Кириллыч! Заглянул бы в Лопатино, однако. Бабы - те все глаза проглядели. Скотину посмотрел бы, поговорил...
- Аккурат после воскресенья и приковыляю, - пообещал Кирилл, уже скрываясь в кустарнике. - Беспременно!
По обратной дороге к озерцу, где они оставили Сашку, Кирилл наставлял Савву:
- Выведу я вас чуть пониже Хамовина. Там у меня душегубочка захоронена. В ночь без ветра любо-дорого переправитесь. Там ее и захороните, я укажу где. Потом Васёна подберет. А на той стороне сам ты себе царь и бог: шагай, на тыщи верст ни одного постового.
- А ты у них здесь вроде как за культурно-воспитательную часть, - польстил старику Савва. - Руководящий, можно сказать, работник.
Тот неопределенно хмыкнул, с минуту шел молча, потом сказал:
- Думаешь, они только рыбкой и промышляют? Им за вашего брата тоже приплачивают... Соображай и днем на берег носа не высовывай... Бог у них так на закус. Да и стоит дешево.
- Сам-то ты веруешь?
Старик искоса этак взглянул в сторону путника, и Савва даже вздрогнул: такой властной окаменелостью обернулось вдруг безобидное Кириллово лицо.
- А это, паря, не твоя забота. Я свой камушек один снесу.
Дальше они шли молча, но и в подпрыгивающей походке Прохорова и во взмахе его руки, раздвигающей ветви, чувствовалось какое-то невысказанное волнение, даже раздраженность.
Игумен вошел в Кириллову келью затемно. Осенил обитель крестным знамением, сел, подобрав по-бабьи подол потрепанной ряски, умостился на табуретке и, взяв его руку в свою, начал с подкупающей задушевностью:
- Тяжко тебе, Кирилл. Токмо ты крепись. Это Господь душу твою, суетой опутанную, у диавола отбивает. Не разумением молись - сердцем. Сомнения одолевают - молись, искус возьмет - молись. В молитве - спасение.
Бесцветные круглячки лучились на инока тихой лаской, а теплые игуменовы ладошки оглаживали его руку дружески, бережно и как бы даже с уничижением.
- Молюсь, святой отец, молюсь, - тихо вторил ему Кирилл и целовал крупичатую игуменову руку.
И молился. Истово, самозабвенно, до изнеможения. И день ото дня все глуше становилась ноющая боль под сердцем, все призрачнее прошлое. Иногда ему казалось, что и свет-то в окошке замаячил для него только в монастырской келье. И лишь сны возвращали инока туда, где оставил он часть своего, не отданного Господу сердца.
Ночи бдения, похожие друг на друга, как дольки просфоры, сменяли одна другую, и только одна осветила душу пронзительным озарением.
Погасла среди ночи в его келье лампада под образом Спаса. Инок поднялся, чтобы засветить ее сызнова, но тут же обмер, пораженный неземным видением: от иконы исходило, рассеивалось по обители ровное, едва уловимое сияние. Не смея более взгляда воздеть на образ Спасителя, упал Кирилл у преддверия Его лицом вниз, да так и остался лежать, пока знакомая ладошка не шлепнулась ему на плечо.
- Воспрянь, святой Кирилл, ты - сподобился.
На мгновение ожгло было сомнение Кирилла - откуда, мол, игумен тут как тут? - но сразу же пришло утешение: "На то он и настоятель, что ему дано все знать, читая в помыслах иноковых". Кирилл поднялся с полу, а старик, опускаясь перед ним на колени, смиренно приложился к его руке:
- Смертным да отпущаеши. Се предначертание креста твоего. И не нам, грешным, молить за тебя, ибо твоей молитвой живы мы от сего дня.
А с рассветом, после благодарственной службы, вышел уже не инок, а святой отец Кирилл из ворот монастыря Соляного с объяснительным письмом игумена к Нижневирскому архимандриту Никодиму на груди. А вслед ему торопился, бежал, полз восторженный шелест монастырской братии:
- Сподобился...
И на разные лады:
- Сподобился?
- Сподобился!
- Сподобился...
Ступив на большак, выметанный первым октябрьским морозцем, Кирилл обернулся, чтобы поклониться башенному Распятию, и вдруг неожиданно для себя уловил он в блеклых настоятелевых глазах жирную искру лукавого довольства. Искра сразу погасла под опущенными ресницами, успев все же ожечь в прохоровском сердце давным-давно заглохшую струну: "Дяденька-а-а!"
Кирилл, тронутый страшной догадкой, застыл было на мгновение, но крестное знамение игумена уже осеняло его путь.
Заночевали под крышей: Кирилл отыскал брошенную заимку, но огня опять-таки не зажигали - до Хамовина оставалось километров десять. Слышно было даже, как. где-то на отдаленном повале тягачи трелевали лес. Перед сном Савва никак не мог отделаться от ощущения совершенной давеча оплошности. Наконец не выдержал, сказал:
- Обиделся, Кирилл?
- Эх, милый, - в голосе старика затеплилось неожиданное дружелюбие, может, и обиделся бы, да нечем. Ни одного не обиженного во мне места не осталось... Какие уж там обиды!.. А Бог, милый, Бог у каждого свой... У тебя свой, у меня - свой... У Александра вон тоже, верно, свой есть...
- Нет, - ответила темь Сашкиным голосом и еще настоятельнее повторила: Нет, нету.
- А не тяжко?
- Пусть. Не хочу.
- Найдешь, Александр.
- Найду - выброшу.
- Не кошелек ведь...
- Убью кого-нибудь.
- А как же жить будешь, Александр?
- А я не хочу жить.
- Куда же идешь?
- К морю.
- А зачем, Александр?
Темь молчала: Сашка считал разговор оконченным. Кирилл тяжко вздохнул и тоже затих. Савва поспешил переменить тему:
- Лишь бы завтра ветру не нагнало. Не выберешься тогда на душегубке. Еще день пропадет.
- Здесь загодя не угадаешь, - примирительно откликнулся старик. - Океан близко. Да вроде не должно бы.
- Лишь бы на тот берег...
- Будешь...
- Одну бы только ночку тихую...
- Уповай...
Разговор не клеился. И снова в наступившей тишине стало слышно, как на отдаленном повале тягачи трелюют лес. После недолгой паузы Кирилл неожиданно, с силой, проговорил:
- Есть Бог, есть! Он в людях, в людей ушел. Только не на всех хватило. Переделить надо сызнова. Чтобы всем поровну.
И замолчал, и уже не заговаривал более.
Долгие зори сквозного северного лета Кирилл привык встречать у скитского порога. Обомшелым грибом темнела его обитель на краю обрыва, под которым чуть слышно плескалась в песчаные берега студеная Вязь. Мир отсюда виделся просторным и безмятежным, и всякий раз, когда старик выходил на порог, душу его охватывала праздничная, облегчающая ясность, а губы сами складывались в молитвенное благодарение.
Кирилл прислушался: кто-то всходил скитской тропой. Он стал вглядываться в чащобу. В просветах между ветвей вспыхнуло, с каждым мгновением все увеличиваясь, яркое пятно женского платка. Через минуту из леса показалась женщина. Вышла на скитскую плешину, резко встала, а затем быстро-быстро, сбивчивой походкой устремилась к старику. Шагах в трех от него она разом, будто ее подломили сзади, упала перед ним на колени, выдохнув едва слышно:
- Освободи, святой отец!
Женщина смотрела на него, как на икону, униженно и самозабвенно. Огромные серые глаза на худом, в расползающихся пятнах лице ее выглядели чужими, случайными.
Кому-кому, а Кириллу доподлинно ведомы все нехитрые бабьи беды. Уже через минуту костистое плечо ее затихло, усмиренное стариковой ладонью.
- Не ропщи, не сетуй на судьбу, ибо и она промысел Божий. Молитвой вознесись над грехами своими, и Он услышит, и Он простит. Все мы - ничто. Он все... Иди... Я помолюсь, сниму тяжесть. Иди... Иди с Богом... В спокойном сердце Царствие Божье.
Влажными губами женщина приникла к его вялой руке, а потом молча поднялась и пошла тою же тропой легко и ровно. У скитского порога, как память о ней, остался узелок с платой за очищение: кусок пирога-рыбника.
Цветастый платок бесшумной птицей еще некоторое время помельтешил в ближней листве, пока наконец не погас в шелестящих сумерках.
В часы одиночества Кирилл словно бы растворялся в окружающем, ему начинало казаться, что плоть его улетучивается, оставляя душу один на один с целым миром. Он вбирал собою всю эту благость, но сны, сны, которых он не любил и боялся, уже стерегли урочное мгновение. Податливые веки наливались тяжестью, спину сводила истома, и в мир тишины и покоя всей своей обжигающей тяжестью обрушивались видения. Суетные, земные, греховодные. Им было не до святости. Это потому, что они никем не придумывались, а существовали сами по себе...
Сумерки, точно живые, крались изо всех чащобных тайников, обволакивая балки и овраги дремотным оцепенением. Кирилл бродил по лесу, вслушиваясь в вещее его дыхание.
Здесь все было исполнено для него смысла и значительности. Он шел, не выбирая пути, и оттого неожиданно для себя выбрался на опушку. Внизу курилось трубными дымками вечернее село. Дома здесь не жались друг к другу, как там, в России, а стояли вразброс: кряжистые - бревно к бревну - с высокими по-северному окнами, щедро обрастая надворными клетями. Снизу тянуло пометом и прелой соломой. На короткий миг душу его осветила ревностная зависть ко всему этому - селу, домам, запаху, и где-то в самом глухом закоулке памяти, словно эхо, отдалось давнее, забытое: "Дяденька-а-а!" - но тут же, чтобы избавиться от наваждения, пошел прочь, правда, чуть поспешнее, чем обычно. На полпути к скиту, у неглубокого оврага, старик сделал передышку: не попрыгаешь много на деревяшке. А здесь у него в полувенце из трех сросшихся берез имелся пенек. Он сел, словно утонул в сумерках. И тишина сомкнулась над ним. Но постепенно, исподволь, оттуда, из оврага, сначала неясно, потом все отчетливее и явственней его сознание выделило два голоса, ведущих отрывистый, почти лихорадочный разговор.
Первый:
- Боюсь я, Федя. Не за себя - за тебя боюсь. Зверь ведь он, истинный зверь.
Второй:
- Глупая ты, Оля. В наше время и не таких скручивают. Запугал он тебя насмерть. Страхом и берет. А ты плюнь, едем со мной. Я тебя от всякого ветра укрою.
- Грех ведь, Федюша, муж он мне. Венчанный. А то бы хоть с завязанными глазами.
- Какой же он муж тебе? Силой взял, силой жить заставляет. Четвертый десяток советской власти, а у нас здесь сплошной домострой. Религию справляете, поп заместо предсовета барином по деревне ходит. Куда только организации смотрят?
- А как же без Бога-то, Феденька? Ведь вот и у нас с тобой - грех. Куда же я душу опосля всего дену?
- Как хочешь, а я тебя из этого болота вытяну. Силой, но увезу. Люблю я тебя, понимаешь? Не баловаться с тобой хочу - жить, понимаешь?.. Эх, все слова в твоем страхе вязнут.
- Не надо, Федюша... И за что мне счастье такое, Господи! Иди сюда... Иди...
Ему ли, Кириллу Прохорову, живой иконе всех баб в округе, не узнать этот голос. Вот они перед ним, ее огромные глаза на худом, в расползающихся пятнах лице. Старик попытался встать, чтобы уйти, бежать от этого голоса, но вдруг ощутил, что тело уже не повинуется ему, и впервые за много лет смятение тронуло его оглохшее было ко всему, кроме молитвы, сердце. И жгучий шепот сливался с темнотой, становясь самим ее дыханием:
- Я ведь, может, всю жизнь тебя ждала...
- И я...
- Как же мне теперича без тебя?
- И мне...
- Не будет нам только счастья...
- Будет...
- Зачем я тебе, деревенская?
- За всем...
- Надоем - и бросишь...
- Не брошу...
- Никогда не бросишь?
- Никогда...
- Федюшенька...
- Милая... Придешь завтра?
- Приду, родименький, приду...
Голоса все удалялись, удалялись, пока совсем не затихли в глубине ночи, а Кирилл все еще сидел, оцепенев, на пеньке между трех молодых березок. Лента кричащих видений раскручивалась перед ним от самых истоков жизни, и на ней этой ленте - в ряд - потемневшие от времени засечки: фронт, плен, снова фронт, кровь по грязи и девочка в солдатской пилотке, надвинутой почти на самый нос. Видения сшибались друг с другом, высекая ослепительную искру вопроса: "Господи, ежели все от тебя, тогда страдание чьих рук дело?" Обожженный гибельным сомнением, старик вскочил и заковылял, не разбирая дороги, туда, к скиту, под очищающие очи Спасителя. Росные ветви хлестали его по щекам, он то и дело оступался, падал, вставал, снова падал, продираясь и продираясь вперед. Едва переступив порог кельи, Кирилл с размаху повалился вниз лицом и пополз под образа.
- Внемли, Господи, внемли! Не введи во искушение! Не оставь, не отдай душу, в сомнении погрязшую, на поругание дьяволу. Прости-и-и!
Лик безмолвствовал. Только махали трепетными крылами броские тени от лампадного пламени.
- Прости-и-и!
Сон ниспадал ему на плечи, как отпущение.
Второй день северный ветер гнал волну на берег. Она шла наискосок, через противоборство течения, стекала по тальниковым корневищам и снова откатывалась, и серая пена оседала на береговых террасках.
Савва тоскливо вглядывался в очертания правобережья, прикидывая расстояние и так и этак, но выходило все же не меньше, чем километр с изрядным лишком. Пускаться туда сейчас на душегубке, да еще и вдвоем, было равно бессмысленно, как переплывать океан на бондарном обруче. Он далее сплюнул с досады в воду, но плевок через мгновение выбросило к его же ногам: вот так, мол.
Сзади зашуршал тальник.
- Что там? - не оборачиваясь, спросил Савва.
- Старик вернулся... зовет...
- Чего ему?
- Пшена принес... Рыбы сушеной... Сухарей... Топор...
- Видишь, вода какая?
- Ну?
- Вот иди и гляди, сухарями похрустывай.
- Может, попробуем... А? Вдруг пофартит?
Только теперь Савва искоса взглянул на Сашку и в острых волевых глазах-пуговках татарина, так не шедших к синему, в куриных пупырышках, совсем детскому личику, прочел свою собственную решимость.
- Лады...
К костру они подошли, когда Кирилл уже заканчивал увязку двух заплечных мешков. Протягивая Савве кожаный кисет, он сказал:
- На шею одень заместо креста. Тут четыре блесны, оселок и проволока... Сгодится. Ветер?
- Ветер...
- Вот зарядило!
- Мы, Кирилл, все-таки попытаем счастья нынче.
- Судьбу пытаешь, а не счастье.
- Так ведь и здесь сидеть - судьбу испытывать.
- Здесь надежнее.
- А вдруг?
- Как знаешь, паря, я тебе в этом не потатчик. Не возьму греха на душу.
Между ними легла карта, выдранная Саввой из учебника географии в лагерной библиотеке.
- Как ты думаешь, выскочу я по Куранке к Камню?.. Там-то уж мне места известные. Заведу и выведу...
Кирилл долго водил заскорузлым пальцем по карте, тщетно пытаясь выпутаться из хитросплетений ее рек и речушек, потом сокрушенно признался:
- Я ведь тут третий год только... Я сверху пришел, оттуда, почти из-за самого Нижневирска...
- Почто?
Кирилл замялся:
- Так... от искуса...
- Ушел?
- Нет... Но легче - стало.
Закат лишь в намеке, солнцу еще катиться да катиться к горизонту, а под кровлей кельи уже ощущалось нарастание тревоги. С самого полудня не вставал Кирилл из-под образов, тоскливо вымаливая у них так неожиданно утерянный покой и душевное равновесие. Но молчали праведники, не ответствовали. На какое-то время старик затихал в обманчивом просветлении, но стоило первому зоревому блику коснуться оконной крестовины, как сила, перед которой отступала, терялась вера, отрывала его от пола, уводя за порог.
А лес, завороженный нечистым лес, сводил все свои никем не считанные тропы в одну - ту, что вела к полувенцу из трех сросшихся берез, с обомшелым пеньком посередине. Кирилл садился и как бы врастал в него, становясь частью этого странного каприза природы. И вместе с сумерками старика обволакивали голоса.
Первый:
- Опять бил?
Второй:
- Бил, Федя.
- Вот гад... Я ему душу выпотрошу, мерзавцу! Да что же это такое в самом деле?! Иди в сельсовет, в колхоз, жалуйся, требуй! Обязаны разобраться. Ну нет, я этого так не оставлю!
- Бога ради, Федюша! Меня пожалей. Тебе уезжать, а мне жить с ним.
- Оля, Олька, Олечка, да оторвись ты от темноты своей! Тебя же в школе нашей учили. В пионерах, видно, ходила. Песни комсомольские пела. Как же это можно, Оля! В депо к нам пойдешь. Дело будет, жизнь будет. Сама после над собой смеяться станешь!
- Грех один, а кара-то на двоих, Федя. Не будет нам с тобой счастья.
- Ни до Бога мне, ни до черта дела нет. Завтра. Встряхнись ты, наконец, Оля. Завтра, ты слышишь? Оля же?
- Господи, и за какие только мне грехи кара?
- Думай, Ольга, думай. Жизнь свою губишь, а она ведь снова не начинается. В чем есть, в том и уходи. Все наживем. Чужого нам не требуется.
- Счастья, Федя, не будет...
- Будет, Оля, и какое еще!
- Страшно, Федя.
- Очнись, Ольгунька. Приснилось тебе все это. Приснилось, слышишь? Ну как мне душу твою прокричать?
- Ты лучше не забывай...
- Уедем, Оля.
- Помни...
- Завтра, Оля.
- До тебя я ни с кем...
- Ждать буду, приходи.
- И опосля тоже не будет...
- Со мной будет. Всегда будет. Везде будет.
Другой мир и другая жизнь стучались в Кириллово сердце, и оно вторило этому стуку часто и глухо. Людские беды и радости оборачивались для него бедами и радостями этих двух, казалось бы совсем чужих ему существ, согревших лесную ночь своим дыханием. И сомнение вновь и вновь пытало его: "А есть ли грех в этом? Греха-то, может быть, и нету? А тогда..." За этим "тогда" начиналась бездна...
В полночь Кирилл возвратился к себе. Едва он переступил порог, аспидная темь со звездным квадратом где-то в самой глубине обступила его: он не стал зажигать лампады. Он ждал благостыни, но она не снисходила. Одинаковой чернотой наливались все четыре скитских угла. Тогда старик заговорил первым. Слова, какими добрую треть жизни общался он с Господом, вдруг потеряли привычную легкость, утратили глубину и объем и даже стали мешать. Кирилл впервые ощутил себя равным тому, кого именуют Всевышним. Он сошелся с ним, как живой человек с живым, на одной узкой, очень узкой дорожке: кто-то из них должен был уступить. Поэтому и слова, из которых складывал Кирилл свою речь, утяжелились, сделались приземленней, а потому и проще.
- Господи, скажи, зачем мучаются люди? За грехи? Так ведь грех от Тебя же, ибо все в руках Твоих. И зачем одни страдают от других? Почто били и терзали меня мне же подобные в чужой стороне? Я не веровал? Но Степан Чумаков веровал? Почто же тогда довелось ему в моче быть утопленному? А Маркел Кириллов? На цепочке же от креста и удавился. Как же так, Господи? Венчанный зверь в облике человеческом заставляет жить с ним рабу Твою. Рази сие не прелюбодеяние? А зачем освящаешь? За грехи? За какие? Ты погляди в овечьи глазоньки ее. Нет в них греха. Это я Тебе говорю, праведник Твой. Научи, коли кощунствую, наставь. - Он умолкает на мгновение и затем почти кричит: - Рази любовь грех? Рази кара за это свята? Зачем все на слезах и крови стоит? Рази можно столько крови, а? Ведь людская она, кровь-то, не зверская! Твоя-я! Внемли!
Молчали, безмолвствовали темные скитские углы.
- Внемли-и-и-и!..
- Так ты думаешь, не меньше тыщи?
- Никак не мене.
- Бросаю по тридцать верст в сутки.
- Ты пройдешь, а он, - Кирилл кивнул в сторону Сашки, - пройдет?
Савве припомнились Сашкины глаза, подернутые искрой сумасшедшей решимости, не иссякшей в нем и после трех побегов, и он уверенно сказал:
- Пройдет.
Старик только вздохнул недоверчиво:
- Смотри, на твою душу грех, тебе и замаливать.
Кирилл знал, что она придет. И она пришла. Униженно глядя на него своими огромными глазами, женщина без утайки рассказала ему все то, о чем ему было известно до самых малых подробностей. И взгляд ее при этом вымаливал лишь одного - прощения. Но у Кирилла не осталось для нее больше умиротворяющих речений.
- Не мне, - просто молвил он, - да и не Господу Богу судить тебя. Нет у тебя грехов. Иди. Доброй дороги!
Женщина скосила взгляд в сторону, как бы раздумывая над услышанным, потом робко и благодарно улыбнулась, и улыбка эта озарила ее худое, в расползающихся пятнах лицо удивительно добрым светом. Она пошла, то и дело оглядываясь, пошла в сторону от тропы, что вела на опушку, пошла к реке.
С высокого обрыва Кирилл видел, как женщина, сильно наклонившись вперед, опустилась по крутой стежке под берег.
А там, где путь ее сомкнулся с отлогой песчаной косой, к ней подошел мужчина в серой паре, заправленной в хромовые сапоги, с железным, как у железнодорожников, сундучком в руке. Женщина сбавила шаг, приноравливаясь к его поступи, а через минуту они уже шагали в ногу вдоль студеной Вязи в сторону переправы. И Кириллу было понятно, что шагать им вот так - рука об руку - еще далеко-далеко. И в мгновение, когда они скрылись за поворотом, сердца Кириллова коснулась давняя, зовущая, гиблая боль: "Дяденька-а-а... Дяденька-а-а!"
В тот же день Кирилл бросил скит и ушел вниз, прочь от Того, Кто обошел его надеждой, в поисках другого, своего Бога.
К вечеру ветер немного стих. И они решились. Кирилл вывел лодку с верховьев поперечного ручья к самому устью. Уложили мешки. Молча присели на дорогу, молча погрузились, и так же молча старик вытолкнул их на большую воду. И только когда лодка сшиблась с первой волной, Кирилл не выдержал, крикнул:
- Носом на волну иди... Кормовым, кормовым загребай!
Лодка прошла едва ли и сто метров, а берег уже казался далеким-далеким и небо - в овчинку. Савва боялся оглянуться: там, за спиной, было еще пятнадцать раз по столько, если не больше. Перед ним маячила темная Кириллова фигурка, случайной корягой вросшая в берег, и его вдруг охватило острое ощущение вины перед стариком, а какой - он и сам не смог бы объяснить толком. И от этого на душе его стало тяжелее. И чтобы хоть как-то избавиться от неожиданного наваждения, Савва, полной грудью вдохнув в себя речного ветра, крикнул что есть мочи:
- Должник я твой, Кири-и-ил!
- Чего-о-о? - донеслось с берега.
- Должник, го-во-рю-ю, я тво-о-о-й!
В ответ тот лишь рукой махнул: чего уж там, мол!
VI
Поперечная плаха плотно вошла в паз продольной. Савва с силой стянул трепаным лыком угол между ними, одним швырком вытолкнул обрешеченную раму в воду и не мешкая стал забрасывать ее тальниковыми ветками. Вскоре на недвижно глянцевитой поверхности прибрежного озерца обозначился довольно сносный плот.
- Выдержит? - оборачиваясь к Сашке, посомневался он для порядка и тут же сам себе ответил: - Одного - должен.
Татарин засопел и в сомнении качнул головой:
- Может, мне попробовать? Я против тебя вдвое легче буду.
- Брось, здесь, брат, не Черное море. Таймыр. Вода, ой-ой какая! Окунешься - неделю отходить будешь... Помоги-ка вот лучше.
Савва высыпал перед собой из мешочка даренную Кириллом всячину и принялся за оснастку блесен. Приладить к ним лески, сплетенные из распущенного старого носка, было для него минутным делом: тюремная выучка сгодилась здесь как нельзя кстати. Потом он осторожно ступил на плот, слегка покачался, пробуя его устойчивость, и лишь после этого решительно оттолкнул себя от берега.
- Пошла-а! - восторженно хохотнул Савва, держа вдоль берега. - Пали, Сашок, костер, уху варить будем!
Непуганая рыба шла на блесну с безбоязненным остервенением. Меньше чем через полчаса десяток пятнистых, пахнущих тиной щук уже извивался на мху перед огнем.
Это было добрым подспорьем к их оскудевшему за последние дни рациону. Дорога основательно-таки спутала, казалось бы, досконально продуманные Саввой планы. Пятьсот километров, отделявших Хамовино от Каменного взгорья, где начинались знакомые ему места, он предполагал одолеть дней за пятнадцать, самое большее - двадцать: из расчета двадцать пять - тридцать верст в переход. Но при этом он не учел возможностей своего спутника. Выросший на плотных грунтах материка, Сашка в пружинистом мху таймырской лесотундры выматывался чуть ли не через каждые два часа. Приходилось делать долгие привалы, что почти на треть удлиняло составленный в начале пути график. Но, пожалуй, врагом номер один все же оказались ручьи. Мелкие и немощные поздним летом и осенью, они обращались весной в стремительные, чуть не стометровой ширины потоки. И каждая переправа отнимала у путников не меньше дня. К тому же почти всякий раз не обходилось без приключений: то наскоро сработанный плот расползался, едва отойдя от берега, и все кончалось холодным купанием, после которого полдня уходило на просушку, то их относило в основное русло, и надо было выбиваться из сил, чтобы хоть как-то прибить к суше, то просто-напросто плот, оказавшись в воде, сразу же шел ко дну по причине слишком большой увлажненности. Дорога, таким образом, удлинялась чуть ли не вдвое. Их дневное меню состояло теперь из сухаря, жидкой пшеничной похлебки утром и вечером и случайной добычи - рыбы да черемши, благо Савва оказался мастером по этой части.
- Отдохнем, однако, малость, - зевнул Савва, расстилая у погасшего костра бушлат. Они только что поели, и Сашка скреб у озерца котелок. - Сегодня можно. Я тут с утра прошвырнулся вверх. Там через ручей льдина половодная легла. Так что во времени у нас экономия будет.