Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказки и истории

ModernLib.Net / Современная проза / Макс Фрай / Сказки и истории - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Макс Фрай
Жанр: Современная проза

 

 


Макс Фрай

Сказки и истории

Мифоложки

* * *

Оба шута: и Пьеро, весь в посеревшей за день пудре, в синяках от Арлекиновой палки, и сам Арлекин, чей рот перекошен от каждодневных гримас, ладони цветут экземой, а кровь отравлена собственным сарказмом, возносят по вечерам благодарственную молитву.

– Господи! – говорят они тайным дуэтом (каждый у себя, наедине с собою и сам за себя, но одновременно). – Спасибо Тебе, Господи, – твердят они, – что не сотворил меня дурой Коломбиной, у которой нет иной печали, кроме как сделать наконец выбор между двумя никчемными шутами, Пьеро и Арлекином.

* * *

Орфей, совершив невозможное, спустившись живым в Аид, обнаруживает там Эвридику, вполне довольную загробной жизнью. Она тут популярна, многие мертвые дамы набиваются ей в подружки, а мертвые мужчины мечтают стать ее бойфрендами. Она не спешит, выбирает. У нее уже неплохая работа, и обещают, что скоро будет лучше. По ночам она с компанией объезжает лучшие ночные клубы Аида, по утрам пьет черный подземный кофе и трескает клубнику со сливками из ближайшего адского супермаркета. У нее, словом, все хорошо. И, да. Она уже давно забыла, что это – загробный мир. Поначалу помнила, но вот замоталась, закрутилась, клубнички покушала – и забыла. Так в мире мертвых почти всегда случается.

Ну и, ясен пень, когда Орфей объявляет: «Я сейчас уведу тебя в мир живых», прекрасная Эвридика крутит пальцем у виска. «Псих ненормальный. Эскапист», – говорит.

И Орфей сидит как дурак на адской табуретке в подземной кухне своей мертвой возлюбленной, пьет кофе, песен не поет (соседи потому что за тонкой адской стеной), а потом встает и уходит – как дурак, опять же. А что делать?

Так разбиваются сердца.

* * *

Одиссей, движимый не то чувством долга, не то обычной сентиментальностью, наконец возвращается в Итаку. Ступив на берег, с тоскливым отвращением оглядывается по сторонам. Он и забыл, какая жухлая трава на этом побережье.

Дело не в том, что Итака такое уж паршивое место. Вовсе не паршивое. Просто того человека, который царствовал на этом островке и любил Пенелопу, давным-давно нет. А новый, возмужавший и умудренный странствиями-мытарствами, побывавший в подземном царстве, слышавший сирен и говоривший тет-а-тет с самой Афиной, понятия не имеет, как и зачем можно жить в Итаке, каждый день ходить на службу, работать тутошним царем без выходных и праздников, без особых надежд на государственный переворот даже.

Под покровом ночи он пробирается в свой дворец, прикинувшись тенью умершего, называет Пенелопе имя наиболее достойного из женихов. Замирает на пороге комнаты сына, чешет в затылке, понимает: «Мне нечего ему сказать» – и возвращается в лодку, где его уже ждут хатифнатты.

У них есть Барометр.

* * *

…Буратино проводит ночь на дереве, повешенный вниз головой, связанный по рукам и ногам мнимыми разбойниками.

Алиса, Базилио – кто они на самом деле?

Хороший, очень хороший вопрос.

Трудно не предположить, что лиса родом из Поднебесной; возможно, демонстрируя всем желающим свой рыжий хвост, она скрывает под лохмотьями нищенки еще девятьсот девяносто девять.

Кот, вероятно, законный наследник древних египетских мистерий. В сущности, происхождение кота мало что меняет.

Черный пудель Артемон, снявший Буратино с Древа, отлично дополняет картину, и без того вполне зловещую.


Дальнейшие события вполне закономерны. Изучение грамоты (уж не Каббалы ли?) начинается с магического перевертыша арозаупаланалапуазора и продолжается в темном подвале с пауками. Ясно, что дело вовсе не в провинности ученика, просто некоторые формулы нельзя заучивать при солнечном свете. Это, надеюсь, понятно.

Ритуальное захоронение монет ночью на пустыре, объявленном Полем Чудес, да еще и в Стране Дураков, под руководством все тех же Алисы и Базилио – расставание с имуществом во имя обещанного чуда. В тайных братствах такое практикуется. Только после этого становится возможна встреча с Черепахой и обретение Ключа.

Как во всякой хорошей истории о Пути, ключ приходит прежде знания о том, как им воспользоваться. Знание это приходится добывать самому, с трудом и риском, ибо тайной владеют враждебные жрецы: экстатический кукольник и дотошный знахарь. С самого начала ясно, что Ключа им не видать как своих ушей. Такова, увы, участь всех теоретиков.


Наконец знание о Ключе обретено. Как водится, оно обескураживает нашего героя: оказывается, волшебная дверь в неизвестное была у него под носом с самого начала; путь за Ключом и знанием о Ключе уводил странника все дальше от Двери. Теперь пора возвращаться.


Финал известен всем, но полностью понятен лишь немногим посвященным в Мистерии Буратино. Дверь благополучно открыта; что за ней – иное измерение, иная жизнь, лишь на первый взгляд похожая на осуществление былых желаний?

Мы можем лишь предполагать, но и этого достаточно.


Историй, кажется, даже не четыре, а всего одна. История о долгом поиске Двери, которая с самого начала была совсем рядом, на расстоянии вытянутого носа. С точки зрения пристрастного (очень пристрастного) читателя, конечно.

Конечно.

* * *

Икар, вопреки слухам, не разбился, а был спасен небольшим отрядом крылатых дев, судя по говору, чужестранок. Их тронуло его щенячье мужество, насмешили искусственные крылья.


Одна из дев взяла Икара к себе жить; вскоре он привязался к спасительнице так, что прощал ей даже свое исковерканное имя: она почему-то не могла выговорить «Икар» и называла его Карлом – так ей было привычнее. Зато летать в объятиях возлюбленной оказалось куда комфортнее, чем при помощи громоздких крыльев отцовского производства. Рядом с нею Карл (Икар) был совершенно уверен, что однажды долетит до солнца: не сегодня, так завтра. Или через год. Какая разница?


С Дедалом Икар (Карл) больше не встречался и даже не писал: знал, что отец начнет скандалить, до конца жизни будет упрекать за нарушение инструкции, а семейных сцен он терпеть не мог.

Зато с валькирией Скёгуль они жили душа в душу; их союз не омрачило даже рождение сына, который вопреки тайным надеждам матери пошел в отцовскую породу: родился бескрылым. Все же она любила и баловала сынишку, хоть и стыдилась немного его «инвалидности».


Когда мальчик подрос, выяснилось, что он удался не столько даже в отца, сколько в деда: с утра до ночи возился с какими-то хитроумными механизмами. Изобретал летательный аппарат. Сперва это было невинной игрой, но с годами, когда сын крылатой девы и Карла-Икара окончательно повзрослел, стало настоящей страстью.

Взглянув на результат его многолетних трудов, мать пришла в ужас: накладные крылья мужа в свое время ее умилили, но это новое искусственное приспособление для полетов показалось ей кощунством, уродством и убожеством.


Устав спорить с матерью, сын ушел из дома, поселился в крошечной мансарде, арендованной за смешные деньги, благо хозяин дома уже отчаялся найти жильца для этого «скворечника». Жил не тужил, был сам себе хозяин, спал до полудня, варил какао на маленькой плитке, много гулял, по вечерам всласть возился со своими железками. Чем не житье для мужчины в самом расцвете сил?


– С крыльями любой дурак летать может. А вот ты попробуй как я полетай, – добродушно ворчал сын Карла и валькирии, прилаживая моторчик к своему пропеллеру.

Он решил, что надо бы все-таки навестить родителей, и заранее репетировал будущий спор с матерью.

* * *

Она с отвращением глядит на собственное отражение. Моргает спросонок, щурится близоруко, но и без того все очень хорошо видно. Слишком хорошо.


«Ужас, – думает. – Нет, ну действительно ужас! Мешки под глазами, хуже, чем у мамы. Подбородок – да, я давно подозревала, что он двойной, но он же тройной на самом деле! Жирная стала свинья, тошно-то как! А цвет лица… Нет, это не цвет лица уже, это цвет мочи Химеры – в лучшем случае. Ничего удивительного: когда я в последний раз спала по-человечески? То-то же… А волосы, волосы как свалялись! Это уже не просто космы, это же змеи натуральные. Того гляди зашипят…»


«Все бы ничего, – думает она, – но юноша этот красивый, совершенно в моем вкусе, он же тоже меня видит. Такой, какая есть, а есть – хуже не бывает. Он зачем-то ведь шел сюда, на край света, – специально ко мне, так, что ли? Наслушался историй о моей былой красоте, собрался да и пошел, так бывает с юношами. Ну вот, пришел, поглядел. Бедный. А я-то, я-то какая бедная!»


Лицо юноши, вполне бесстрастное и сосредоточенное, если приглядеться повнимательнее, все же выражает не то страх, не то отвращение. «Скорее второе, – говорит себе она. – С чего бы ему меня бояться? Просто противно, да. Мне бы тоже было противно на его месте… да мне и на своем месте противно. А стыдно, стыдно-то как! В таком виде предстать перед незнакомцем… А он же еще небось видел, как я сплю. На земле, враскоряку, раскинув дряблые ноги… Умереть от стыда можно! И честно говоря, нужно. Что мне еще теперь остается?»


И она умирает от стыда. Сказано – сделано.


Персей так толком и не понял, почему зеркальный щит произвел на Медузу столь сокрушительное впечатление. Но на войне важен результат, а понимание – дело десятое. Так он тогда, по молодости, думал.


«Красивая какая, – с сожалением вздыхал Персей, отделяя все еще полезную голову Медузы от ненужного больше туловища. – Жалко ее».

* * *

Мучительно хотелось меду. Так нужен был ему мед – хоть плачь.

Но он не плакал, конечно же. Он летел, все выше и выше, стремительно приближался к древесной кроне, почти бесконечно далекой от земли. Бормотал под нос: «Я тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь…»


Он, конечно, не был тучей, да и медведем, строго говоря, не был. Но полет должен сопровождаться песней, хоть какой-нибудь, – так ему тогда казалось. Вот и напевал свою кричалку-сопелку за неимением лучшего. Получалось не слишком складно – ну да с чего бы ему вдруг заговорить складно? Меда-то как не было, так и нет.


Он поднимался все выше и выше. В какой-то момент ему показалось, что предприятие на сей раз вполне может увенчаться успехом, но нет. Опять ничего не вышло. Его заметили, узнали, ему дали отпор, как всегда.

Как всегда.


Падение было не столько болезненным, сколько унизительным. Благоуханный мед по-прежнему оставался недоступным.


В тот день Один окончательно убедился, что украсть или взять силой Мед Поэзии не получится. Раздал воздушные шарики валькириям и пошел договариваться о честном обмене.

* * *

Прежде чем прыгнуть со скалы, Сфинкс шепчет на ухо Эдипу еще несколько слов. Эдип слышит его последнюю загадку вполне отчетливо, но ничего не понимает. Он ошарашенно качает головой, пожимает плечами и идет в Фивы – царствовать.


Время не стоит на месте. Эдип царствует, фиванцы млеют под жесткой его дланью, супруга Иокаста окружает Эдипа воистину материнской заботой и исправно рожает ему детей. Все у них в порядке. Но царственное чело хмурится все чаще, хотя никаких причин для огорчений у Эдипа нет.

Пока – нет.

На самом деле он, конечно же, не может забыть последние слова Сфинкса. Поначалу вопрос чудовища показался ему нелепой шуткой, издевкой, жалкой, неудачной местью обреченного; теперь же фиванский царь нередко засиживается за полночь в тронном зале: только тут ему удается спокойно подумать.


Идут годы. Дети растут, Иокаста держится молодцом, мощь Фив крепнет, а Эдип посвящает последней загадке Сфинкса все больше времени. По правде сказать, он уже почти не способен думать о других вещах. Однажды ему говорят, что в Фивах началась эпидемия; как царь, он обязан принимать меры. Это чрезвычайно раздражает Эдипа, поскольку отвлекает от размышлений над загадкой.

Во дворце появляется местная знаменитость, любимец богов, слепой пророк Тиресий. Его тон кажется Эдипу высокопарным, а жесты – излишне театральными, но, вероятно, таковы все пророки, а значит, надо терпеть. Царь ожидает от гостя помощи, но речи Тиресия нагнетают истерику, царский тесть Менекей зачем-то кидается вниз со скалы, Иокаста плачет и сдуру именует своего супруга «сыночком», придворные верещат как зайцы, дети и горожане орут на разные голоса. Называют его, своего господина и повелителя, «отцеубийцей». Бегают, размахивают руками, мельтешат. Эдип толком не понимает, что случилось, но все это очень мешает сосредоточиться на главном.

Да, именно. На главном.


С удивительной ясностью Эдип вдруг осознает, что цель его жизни – вовсе не благополучие Фив и уж тем более не счастливая семейная жизнь. Он родился для того, чтобы найти ответ на последний вопрос Сфинкса. Бывают и такие судьбы.

Чтобы роскошь и суета дворца не отвлекали его от размышлений, царь выкалывает себе глаза золотой пряжкой Иокасты, благо ее украшения разбросаны по всему дому. Поначалу тьма приносит облегчение; Эдипу кажется – еще немного, и он все поймет… Но тут его окружают придворные, и одни докладывают, что у супруги его Иокасты хватило ума покончить с собой, а другие просят отдать распоряжения касательно погребения покойной царицы. Появляется Тиресий и требует гонорар. Дети хором оплакивают мать и наперебой требуют новые колесницы и модные в этом сезоне туники до середины бедра. Они теперь сироты, их надо баловать.


Заткнув уши, изрыгая проклятия, Эдип покидает дворец, а затем и Фивы. Жизнь слепого изгнанника нелегка, но бывший царь не жалуется. Теперь у него есть тишина, темнота и одиночество. Антигона, любимая дочка, следует за отцом, присматривает за ним, кормит и совершенно не мешает его размышлениям. Она умница. Наконец-то Эдип может спокойно обдумать последние слова Сфинкса.

Впрочем, нельзя сказать, что он делает успехи. Ответа на бессмысленный вопрос чудовища как не было, так и нет.

Однажды за Антигоной увязывается какой-то юный болван, и она, отчаявшись отделаться от непрошеного ухажера, отвешивает ему звонкую пощечину. Встрепенувшись, Эдип заинтересованно спрашивает: «Что это было?»

«Пощечина, папа. Просто пощечина», – потупившись, отвечает Антигона. Ей стыдно за собственную горячность, но Эдип восторженно восклицает: «Молодец, дочка!» – и принимается хохотать.

«Что ж, – отсмеявшись, говорит он, – вот он, значит, какой, хлопок одной ладонью


Впрочем, просветления он так и не получил.

* * *

Заря едва занялась, а Снусмумрик уже шагал по лесной тропинке, наигрывая на губной гармошке бодрую дорожную песенку. Гостеприимный Мумми-Дол остался уже далеко позади, но Снусмумрик не унывал.


Он вообще никогда не унывал, отправляясь в путь: ведь ему предстояло увидеть великое множество интересных вещей и, возможно, пережить самое что ни на есть Настоящее Приключение, о каком его юный приятель Мумми-Тролль мог только мечтать. К тому же в кармане Снусмумрика лежал сверток, оладьи с малиновым вареньем, приготовленные ему в дорогу заботливой Мумми-Мамой, память хранила великое множество новых песенок, кусты вдоль тропинки пестрели ягодами, а до зимы было так далеко, что и думать о ней не имело смысла. Что за удачное стечение обстоятельств!


Сейчас Снусмумрик сам с трудом верил, что когда-то давно (он был в ту пору много моложе и гораздо серьезнее, чем теперь) подобная судьба казалась ему проклятием. Впрочем, великое множество людей до сих пор верит, будто он стал странником в наказание за какие-то дурацкие грехи. На самом-то деле трудно изобрести более желанную награду!


Подумав об этом, вечный скиталец, известный обитателям Мумми-Дола под именем Снусмумрик, рассмеялся, лихо сдвинул на затылок зеленую шляпу и сказал себе вслух, чего с ним давненько не бывало: «Жизнь твоя воистину прекрасна, Агасфер! И хорошо, что она никогда не закончится!»

* * *

Погода была безветренная. Поэтому рано утром он отправился к озеру. Как всегда, неподвижно стоял на берегу, затаив дыхание, вглядывался в зеркальную поверхность. Ждал неведомо чего, ни на что особо не надеясь. Просто знал откуда-то (догадывался? сердцем чуял?), что всякое зеркало – вход в неведомое, а отражения (в том числе и его собственное отражение) – тамошние жители, свидетели небывалых дел, возможно – даже проводники.


Словом, он отлично понимал, зачем каждый день ходит на берег озера, хоть и не представлял, конечно, как именно все случится. Только смутно надеялся, что случится – ну хоть что-нибудь. Хоть как-то. И дал себе честное слово, что не упустит свой шанс.


Ну и не упустил. Когда зеркальная озерная гладь вдруг превратилась в прозрачную (рожденный задолго до изобретения стекла, он никогда не видел ничего подобного) дверь, створки которой бесшумно раздвинулись, приглашая его войти, он не мешкал ни минуты.


– Представляешь, эти болваны думали, будто я без ума от собственной внешности и с утра до ночи бегаю к озеру любоваться: какой я красавчик. Это же надо было додуматься! – жаловался Нарцисс улыбке Чеширского кота, в чьи обязанности входило развлекать гостя, когда хозяин исчезает по делам.

* * *

Как известно, Ласточка унесла Дюймовочку далеко на юг, в Страну Вечного Лета. Солнечного света и цветочного нектара тут хватало на всех, зато противных жаб, жуков и кротов не было вовсе. Не их территория.


Ласточка усадила маленькую девочку на краешек самого свежего цветочного лепестка, попрощалась и улетела по своим птичьим делам. Дюймовочка была совершенно счастлива. Она всласть напилась нектара, устроилась поудобнее, немного поболтала ногами и наконец замерла в ожидании светлого будущего, обещанного ей знакомым добрым сказочником.


Несколько часов спустя, когда малышка уже начала скучать, на соседнем цветке появился человечек, такой же крошечный, как сама Дюймовочка. За спиной у него дрожали серебристые стрекозиные крылышки. Дюймовочка смотрела на него с нескрываемым любопытством. Она очень надеялась, что незнакомец предложит ей поиграть в какую-нибудь интересную игру. Наверняка он знает много интересных игр!


Эльф действительно знал многое. Ничего удивительного: ему было больше сорока тысяч лет, а это и по эльфийским меркам – весьма зрелый возраст.

Незнакомая маленькая девочка, поселившаяся в соседнем цветке, сразу привлекла его внимание. Полдня он разглядывал ее из своего укрытия, а теперь решил рискнуть и попробовать с нею познакомиться. Вряд ли малышка откажется от возможности полетать над лужайкой. Маленькие девочки очень любят летать над лужайками, уж он-то знает…


– Здравствуйте, – сказал Дюймовочке эльф. – Меня зовут Гумберт. Гумберт Гумберт, с вашего позволения.

* * *

Люди тихо подвывали от ужаса. Еще час назад они громко визжали, но с тех пор успели – не то чтобы успокоиться, но утомиться.


Прометей в триста восемнадцатый примерно раз повторял объяснения: это огонь, он не страшный, а полезный, он дарит свет и тепло, и еще на нем можно жарить мясо, только нужно аккуратно с ним обращаться. Несколько простых, очень простых правил техники безопасности, и все будет о’кей.

Это таинственное «о’кей» пугало людей почти так же сильно, как огонь. Но они очень старались держать себя в руках.

Прометей говорил, объяснял, показывал, демонстративно изжарил восемь бараньих ног и даже наскоро соорудил чесночный соус, а люди пялились на языки пламени и тихонько подвывали от ужаса. Они ничего не понимали. Ничегошеньки.


Наконец Прометей исчерпал все свои объяснения, аргументы и добрые чувства заодно. Сказал напоследок: «Ну, глядите, поаккуратнее с ним» – и зашагал прочь.


Как только титан скрылся в ближайшей оливковой роще, вождь племени приободрился, прекратил выть и дал команду остальным мужчинам: вперед!

Они бесстрашно приблизились к огню. Ужас сменился веселым азартом и законной гордостью воинов. Сейчас безопасность племени зависела только от них, мужчин. Это было, черт побери, приятно.


– Я же тебе говорил, идиот: они всегда его гасят. – Зевс ухмыльнулся и подмигнул Прометею, который с печалью и отвращением наблюдал, как облагодетельствованные им дикари мочатся на божественный огонь.

Зевс понял, что перегнул палку, и сменил тон.

– Я уж сколько молний в них метал, все без толку, – сочувственно сказал он. – Но я не унываю: рано или поздно найдется какой-нибудь умник, поймет, что огнем можно не только шерсть на заду подпалить, но и руки погреть, и все устаканится. В нашем деле быстро не бывает. Эх ты, прогрессор хренов…

* * *

Иногда Сизифу бывает позволено передохнуть. То есть не сразу бежать вниз по склону горы за укатившимся камнем, а присесть на вершине, достать бутылочку пивка, баночку с молодой картошкой, вынуть из-за пазухи нагретый солнцем, соленый от пота помидор. Выпить, перекусить, закурить неспешно после сладкой, сытой отрыжки. А камень – что ж, камень пусть полежит внизу. Никуда не денется.

Впрочем, Сизиф нет-нет да и взглянет вниз: как там камень? Понимает, что нет дураков присваивать такое сомнительное сокровище, но все равно немного нервничает. А вдруг?


В часы отдыха Сизифа иногда навещают дети и внуки. Приносят гостинцы, глядят сочувственно, жалеют старика. Впрочем, сам Сизиф совершенно уверен, что они уважают его упорство и, возможно, даже завидуют. Только виду не подают.

– Смотрите на меня, дети, – снисходительно говорит он. – Смотрите и учитесь. У всякого человека должно быть свое дело. Без дела жизнь становится пустой и никчемной. Вы уже взрослые, а ни у кого из вас еще нет ни камня, ни горы. Мне стыдно за вас, шалопаи!


«Шалопаи» соглашаются с Сизифом, наперебой хвалят его упорство, говорят, что такого огромного камня и такой высокой горы ни у кого в мире больше нет. Наспех сочиняют утешительные новости, рассказывают о завистливых пересудах соседей, восхищенном шепоте юных дев, высокопарных клятвах пылких мальчишек, которые якобы мечтают поскорее вырасти и повторить судьбу Сизифа.

Они хорошие дети и не станут огорчать старика.

* * *

«Животное!» – кричит она, захлебывается слезами и злостью; усталость и отвращение заставляют ее умолкнуть. Она уже почти спокойна, но бранные слова переполняют рот, и, чтобы освободиться от этого тошнотворного кляпа, она снова орет: «Животное! Мерзкое, грязное, тупое животное!»

Виноват ли он, нарочно ли прятался в зарослях возле ее излюбленной купальни или случайно забрел в эти заповедные места, она разбираться не стала. Какая разница? Что было – было, что сделано, то сделано. Людям почему-то кажется, будто богов интересуют их намерения – что за чушь! Значение имеют лишь поступки, дела, события. Не все, конечно. Некоторые.


Развязка этой истории общеизвестна: Актеон был превращен в оленя (не зря же она кричала: «Животное, животное!»). Собственные псы растерзали его; история была прилежно записана на пергаменте и отправлена в крупнейшие библиотеки Ойкумены в назидание смертным: а вот не бродите по священным рощам с открытыми глазами, не связывайтесь с богиней-девственницей, не рискуйте, зачем вам неприятности?


Только приближенные подружки-нимфы догадывались, что дело вовсе не в жестокости Артемиды, не в божественном ее высокомерии. Просто нельзя было оставлять в живых смертного, видевшего воочию толстые кривые щиколотки дочери Зевса.

* * *

Поначалу, когда прекрасная Юдифь принесла Голову Олоферна в Бетулию, Голова произвела настоящий фурор. На нее ходили смотреть защитники города с женами и детьми, мудрые старейшины и малолетние рабы пялились на Голову с одинаковым выражением восторженного отвращения, а одна слепая старуха тщательно ощупала Голову, чтобы узнать, как выглядел при жизни грозный полководец. В точности так же она водила чуткими пальцами по лицам своих возлюбленных, страстно желая навсегда запечатлеть в памяти их черты; впрочем, последний возлюбленный оставил ее давным-давно, так давно, что Голова Олоферна в ту пору была еще младенческой головкой, покрытой золотистым пушком.


Потом, когда сражение было выиграно, о Голове забыли. Она как следует провялилась на солнце, стала маленькой, твердой и очень прочной. Время было не властно над Головой, она пылилась в подвале дома Юдифи и тосковала от одиночества и невостребованности, как рок-звезда на пенсии.

Шли годы. Юдифь умерла; пришел срок, и внуков, и правнуков ее навестила Разрушительница Наслаждений. Дом переходил из рук в руки, новые владельцы пристраивали к нему то верхние этажи, то флигели; в начале очередного ремонта вход в подвал был замурован и забыт окончательно. О Голове Олоферна, которая к этому времени изрядно рехнулась от тоски, и подавно не вспоминали.

Чарующие и тревожные видения посещали Голову. Мерещилась ей зелень заповедных лесов, сочные травы лугов, аромат цветущих роз и палой листвы щекотал ноздри, а иногда в ее грезы вторгался ужасающий образ великолепного огненного зверя. Зверь сулил Голове погибель – окончательную, сладостную и желанную. Голова Олоферна вполне могла бы сказать себе, что зверь послан завершить дело, начатое Юдифью, но Голова уже давно забыла Юдифь.

И не только ее.


Голова вовсе не помнила прошлого, зато все еще умела мечтать о будущем. Голове казалось: если найти способ выбраться из замурованного подвала, если увидеть небо, если хватит сил не остановиться на полпути, а катиться и катиться, не зная отдыха, можно будет в конце концов укатиться за линию горизонта (Голова уже давно позабыла собственное имя, но все еще помнила, что такое «горизонт»), а там…

Неизвестно, конечно, что ждет ее там.

Наверное, счастье – в образе огненного зверя. И еще аромат роз, конечно же.

Надежда выбраться из подвала была невелика, но Голова готовилась к побегу, как могла. Прогрызла ветхую ткань, в которую была завернута, освободилась, подкатилась поближе к двери. Затаилась.


В конце концов, когда очередные домовладельцы, пожилые супруги, вскрыли замурованный подвал и сунулись туда в поисках древнего клада, Голова исполнила свой план. Сбежала. Осторожно перекатилась через порог, огляделась. Солнечные лучи переполнили пустые глазницы Головы, испепелили жалкие остатки ее разума. Голова расхохоталась и покатилась, не разбирая дороги, – вперед, к линии горизонта.

Когда небольшой серый зверек попытался остановить странный круглый предмет, который показался ему скорее забавным, чем устрашающим, Голова, так и не уразумев, что происходит, лязгнула гнилыми остовами древних зубов и прохрипела: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…»

Она совершенно не понимала смысла этих слов, но повторяла их как мантру.

* * *

Прогнав дурочку Герду, чтобы не мешала работать, забыв про сон и еду, утирая ненужными меховыми рукавицами вспотевший от напряжения лоб, прикусив от досады губу, он переставлял и переставлял с места на место скользкие, непослушные, почти бесформенные льдинки.


Когда труд его был завершен, Кай не почувствовал радости – только тупую боль в висках и опустошенность, не слишком похожую на облегчение. Согласно договору, отныне весь мир действительно принадлежал ему, но он больше не знал, что делать с этой игрушкой, а о новых коньках и вовсе не вспоминал. Не до них теперь.


Снежная Королева была довольна.

– Что ж, составлять слова из букв ты уже умеешь, – сказала она. – Дело за малым.

Небрежно погладила его по голове, неожиданно сжала пальцы на затылке – так, что он уже не мог ни высвободиться, ни отвернуться. Приказала:

– Открой рот.

– Что вы собираетесь делать? – испуганно спросил Кай.

– Ничего из ряда вон выходящего, небольшая формальность напоследок. Вырву грешный твой язык, и празднословный, и лукавый

* * *

Устами многочисленных повествователей, подробно, на разные голоса, чтобы для всякого слушателя нашлась версия по росту и разумению, история рассказывает нам о докторе Фаусте, но упорно умалчивает о его ровеснике, соседе и ближайшем друге по имени Питер.

На фоне трагедии Фауста это персонаж скорее малозначительный, чем загадочный, однако справедливости ради надо бы рассказать и о нем.


Полвека назад старик приехал из Англии ради изучения математики и философии. Он – так часто случается с людьми увлеченными и рассеянными – сам не заметил, как осел на чужбине, остепенился, женился, завел дом, разбил сад и в конце концов стал профессором того самого университета, куда явился в надежде получить ответы на все вопросы бытия, а выучился лишь ни о чем не спрашивать да еще скрывать от незрелых студенческих умов, что ответов на дурацкие их вопросы не существует. Коллеги, супруга и дети звали его на немецкий манер Петером, а он так прижился в Германии, что уже не чувствовал разницы.


Шли годы, доктор Петер овдовел, выдал за своих лучших учеников двух красавиц дочерей, вышел в отставку и теперь искренне удивлялся: куда ушло время его жизни, на какие такие великие дела были растранжирены блестящие талеры дней?

Об этом (и о многом другом, конечно) он беседовал со своим коллегой Фаустом за стаканом рейнвейна долгими вечерами, которые всегда казались им обоим осенними – даже в мае или на Рождество.


Известно, что от друзей таиться нелегко, а уж от соседей – и подавно; Фауст щадил чувства коллеги и не хотел посвящать его в самую жуткую из своих тайн, но доктор Петер был весьма наблюдателен и обладал проницательным умом. К нему вернулось былое умение блестяще формулировать вопросы, а Фауст быстро устал отпираться, так что смутные догадки Петера вскоре стали уверенностью, а потом – знанием.

Мефистофель не возражал. Уж он-то понимал, что посвященные в его секреты чаще становятся клиентами, чем экзорцистами. В облике черного пуделя обнюхал Петера и помочился во всех углах его сада: пометил, так сказать, территорию. На всякий случай.


Наблюдая за помолодевшим приятелем, втайне завидуя его юношеской резвости, от души сочувствуя его падению, Петер почти сразу понял, в чем была главная ошибка Фауста. Сосед, можно сказать, добровольно положил голову на плаху. Молодость – не только пора надежд и наслаждений, но и период величайшей уязвимости. Никогда не бывает человек столь глуп и беззащитен, как в юности. Опьяненный желаниями и мечтами, он принимает собственную безалаберность за могущество, телесную бодрость полагает гарантией бессмертия, а легкомыслие кутилы кажется ему мудростью философа – ничего удивительного, ошибиться тут действительно легко.

Трагедия Фауста не произвела на Петера особого впечатления. То есть он жалел друга, но сам не оробел, не дрогнул, а лишь утвердился в верности своего решения. Выбрал день и час, наиболее подходящие для роковой сделки, заранее написал завещание, разумно распределив свое имущество между родней, сжег бесполезные теперь рукописи. Последние дни посвятил играм с внуками. Присматривался к ним, наблюдал, анализировал и все яснее понимал, что сделал единственно правильный выбор.


В назначенный день и час доктор Петер начертил пентаграмму и произнес должное заклинание. Ни рука, ни голос не подвели старика. Бес говорил с ним, как со старым приятелем, радуясь легкой добыче. Но когда Петер сформулировал свое желание, Мефистофель взвыл от досады. Опыт прежних удачных сделок свидетельствовал: чтобы погубить человека, обычно достаточно выполнить его самое заветное желание. Но заветное желание доктора Петера вовсе не сулило погибели; хуже того: бес прекрасно понимал, что исполнение его сделает новоявленного чародея неуязвимым.

Мефистофель, конечно, не хотел уступать. Долго убеждал Петера, что тот совершает фатальную ошибку. Запугивал, лгал, льстил, искушал. Но доктор Петер оставался тверд. Он и всегда-то был упрямцем, каких мало, а уж тут стоял на своем, как скала. Требовал для себя вечного детства. Заранее корчил рожи и показывал бесу язык. Дразнился, как мальчишка. Знал, что сила отныне на его стороне.


Просьба его в конце концов была исполнена. Справедливости ради следует сказать, что доктору Петеру никогда не приходилось жалеть о своем решении. Ну, скажем так – почти никогда. Минута слабости бывает у кого угодно, но у мальчишек эта самая минута гораздо короче, чем у взрослых мужчин.


Соседи некоторое время гадали: куда мог подеваться старый Петер, наш уважаемый, всеми любимый доктор Петер? Но поскольку скандалом тут и не пахло, дочери и зятья пропавшего без вести сохраняли невозмутимость, а завещание было составлено по всей форме, все решили, что эксцентричный англичанин отправился умирать на родину. Как это часто бывает, вскоре нашлись свидетели, собственными глазами видевшие, как достопочтенный профессор Питер Пэн нанимал карету до портового города Гамбурга.

Неизвестные сказки некоторых народов

Сказка о купце, юноше и обезьяне

Арабская сказка

Дигэ, строгой госпоже, с должным почтением

Рассказывают, что в стародавние времена в городе Багдаде жил купец по имени Хусейн аль-Хаттаб. Он унаследовал от отца гарем из четырех пери преклонных лет и торговлю кунжутом и перламутром. Взяв дело в свои руки, сей достойный муж навел порядок в отцовской лавке и преумножил семейные богатства, да столь быстро, что соседи стали поговаривать, будто в саду Хусейна зарыта волшебная лампа или иное какое-то обиталище джиннов, от которых, как известно, много бывает пользы в купеческом хозяйстве, но вреда для души правоверного все же несравнимо больше.

Хусейн аль-Хаттаб знал об этих слухах, но не гневался: пусть себе болтают, что хотят. «Мне бы только, – думал он, – гарем отцовский прокормить-нарядить, а то папа говорил, пери, а жрут они, как бездомные дэвы. Да и евнуха им, что ли, нанять нового, молодого и образованного, а то ведь скучают старые ведьмы. Жалко их. Какая-никакая, а все же родня».


Такой уж он был достойный человек, этот Хусейн аль-Хаттаб. Только о чужом благе и заботился, а на себя давно уж махнул рукой. Вел жизнь праведную и невинную, ибо некогда ему было ерундой заниматься. Оно ведь как: засядешь с утра кунжутные зерна да перламутровые пуговицы пересчитывать, намаз сотворить не успеешь, а тут уж ночь на дворе, в Алям-аль-Митталь пора. Ну, то есть, как говорят в таких случаях неверные, баиньки.

Только там, в царстве сновидений, и удавалось молодому аль-Хаттабу пожить полной жизнью. Там ему всегда улыбались самые цветущие юноши и самые грациозные обезьяны кидали в него плоды, суля любовные утехи. Наяву его юноши и обезьяны, надо сказать, не слишком интересовали, а вот во сне – совсем иной кашемир.


Однажды ночью, когда светила полная луна, Хусейн аль-Хаттаб уснул, как обычно, в собственной лавке, на груде шелка и перца, дабы незамедлительно очутиться по ту сторону человеческих дел и слов. Но на сей раз в мире его грез царила печаль. Юноши проливали слезы, обезьяны же прятались на крышах домов и угрюмо поглощали плоды изюмного дерева, которыми прежде охотно делились с гостем.

Аль-Хаттаб в растерянности скитался по утратившим былой блеск сновидениям, не в силах уяснить, что случилось. Наконец пред ним явился Маруф аль-Зулейка, сладчайший из юношей, и с ним была Зита, сладчайшая из обезьян. Оба обливались слезами, а обезьяна при этом еще и визжала, сообразно своей звериной природе. Не останавливая поток слез, Маруф аль-Зулейка пришил к вороту Хусейна перламутровую пуговицу, а обезьяна Зита дала ему спелый гранат. «Когда печаль твоя станет безмерной, застегни эту пуговицу, но не следует делать это прежде времени», – напутствовал возлюбленного своего сновидца Маруф аль-Зулейка. Зита же говорить не умела, поэтому, зачем нужен гранат, так и не выяснилось.

«Скажите мне, о возлюбленные мои существа, почему вы так печальны?» – вопрошал Хусейн, но не получил ответа. Слова его, как это часто бывает в сновидениях, превратились в хрустальные финики и укатились под заморский сундук из драгоценной сосновой древесины, который тоже зачем-то приснился Хусейну – хотя, казалось бы, и без сундука проблем хватало.

Проснувшись в лавке, среди россыпей жемчуга и бастурмы, Хусейн аль-Хаттаб обнаружил, что держит в руках спелый плод граната. Уразумев, что принес этот плод из своего сновидения, купец, будучи мужем расчетливым и, как сказали бы неверные, прижимистым, возрадовался выгоде, очистил плод и незамедлительно съел, а потом принялся в поте лица пересчитывать кунжутные зерна.

И все было хорошо у этого праведного и трудолюбивого мужа, пока не пришла ночь. Ибо когда солнце скрылось за горизонтом, Хусейн аль-Хаттаб обнаружил, что не может уснуть. Поначалу он даже возрадовался, ибо вообразил, сколько кунжутных зерен сможет пересчитать за ночь, если не придется тратить время на отдых. Но сон не пришел к нему и на следующий день, и три, и десять, и сорок дней спустя.


Тогда Хусейн аль-Хаттаб понял, что не уснет никогда, и опечалился, вспомнив возлюбленных юношу и обезьяну.

Он все еще находил в себе силы сидеть в лавке и вести торговлю, но больше не считал кунжутные зерна, словно бы прежние труды утратили свою сладостную сердцевину. По ночам Хусейн аль-Хаттаб скитался по городу, смущая ночных сторожей слезными воплями: «Где ты, о возлюбленный мой Маруф аль-Зулейка, где ты, о возлюбленная моя Зита?!» В такой нервозной обстановке сторожам было чрезвычайно трудно утверждать, будто в Багдаде все спокойно, но они старались, как могли.

Хусейн аль-Хаттаб не испытывал усталости, но худел, бледнел и чах на глазах от тоски и любви к существам, которые, как утверждал ручной соседский дервиш, были всего лишь плодами его собственного воображения. Он утратил радость бытия и даже веру в Аллаха (хвала Ему во всяком положении), ибо рассудил, что благоразумное божество не стало бы насылать бессоницу на праведника, как бессовестный шайтан. Пожилые пери из отцовского гарема завели было обычай созывать в дом знахарей, но знахари лишь набивали карманы хозяйским имбирем да шафраном, никакого толку от их визитов не было. А ручной соседский дервиш лечить Хусейна аль-Хаттаба отказался. Пробормотал что-то невразумительное и залез на тутовое дерево – ну да что с них, дервишей, возьмешь…


Купец наш совсем уж изготовился помирать от лютой любовной тоски, бессонницы и наступившего в его жизни безбожия. Но, составляя в предсмертной агонии опись имущества, нашел в самом дальнем углу, среди тюков с заморской чурчхелой, старую одежду – ту самую, в которой видел свой самый последний сон.

И возрадовался Хусейн аль-Хаттаб, и надел эту одежду, и застегнул перламутровую пуговицу на вороте, и тут же погрузился в глубокий сон. Приснилось ему, что бродит он по мерцающим улицам Алям-аль-Митталя и видит, как веселятся и пируют юноши, а резвые обезьяны игриво бросают с крыш переспелые фрукты – все как в прежние времена.

И возликовал Хусейн аль Хаттаб, и призвал к себе сладчайших Маруфа аль-Зулейку и обезьяну Зиту, и возлег с ними на ложе, а после спросил: «Зачем, о возлюбленные мои существа, вы вложили мне в руки гранат, убивающий сон? Неужели хотели, чтобы в разлуке с вами я осознал, сколь иллюзорен и бесполезен мир, который мы полагаем реальностью? Или же полагали, будто в одиночестве я познаю силу истинной любви и все вещи, которыми я дорожил прежде, утратят для меня ценность? Или же вы решили, что, пресытившись бодрствованием, я пожелаю остаться с вами, в царстве сновидений, уяснив, что дневные и ночные заботы – суть одно и то же и следует выбирать то, что слаще? Что ж, о мои возлюбленые учителя, вы преуспели в своих начинаниях!»

«Да ничего такого мы не хотели, – сладко зевнул Маруф аль-Зулейка. – Просто Зита дура, вот и дала тебе негодый волшебный плод, от которого ты захворал бессонницей. Да ты и сам виноват: вольно же тебе было глядеть такой дурацкий сон, в котором глупая обезьяна потчевала тебя отравой, а я не мог предупредить об опасности, только и сумел, что пуговицу какую-то дурацкую к вороту твоему пришить. Тут и говорить не о чем: твой сон, сам и виноват!»


И, услышав такие речи, Хусейн аль-Хаттаб уяснил, что нет смысла в событиях человеческой жизни, и захохотал, и проснулся от собственного смеха, и продолжал хохотать, пока наводил порядок в лавке, и даже пока шел в мечеть, хохотал. Потом, как рассказывают, он отправился в Мекку, а на обратном пути присоединился к компании каких-то пляшущих дервишей, да и был таков.

Почему люди всегда спят

Бушменская сказка

Первым человеком на земле был заяц. Вторым человеком на земле был другой заяц. А третим человеком была луна, но она жила не на земле, а в небе. Хотя некоторые старики говорят, что самым первым человеком на земле был Цагн. Он очень устал, когда рождался, и с тех пор крепко спал в своей хижине, поэтому про него никто ничего не знал. Зайцы взяли луну в жены и по очереди ходили на небо, гостить у своей жены. Но они не знали, как следует поступать мужу с женой, и спросить было не у кого. Про это знала черепаха, но она никогда никому не говорила правду. И еще знал Цагн, но он спал. Поэтому у зайцев и луны не было детей.

Другие люди тоже жили на земле, но никто не знал, что они люди. Все думали, что это звери без шерсти и когтей, и сами они не знали, как им следует называться. И никак не назывались. Зато эти люди знали, что нужно делать мужу с женой, и делали это целыми днями. У них родилось много детей, которые потом стали рыбами, обезьянами и другими животными. Старики говорят, эти люди специально родили себе столько детей, чтобы было на кого охотиться.

Однажды луна увидела с неба, как звери без шерсти и когтей поступают со своими женами. Она решила, что зайцы тоже сумеют так сделать, и очень обрадовалась. Но небо в те времена было высоко над землей, и луна не смогла разглядеть все как следует. Тогда она позвала своих мужей-зайцев. Один из них тогда как раз гостил на небе, а второй оставался на земле. Луна сказала им: пойдите и посмотрите, как звери без шерсти и когтей поступают со своими женами. Кто потом сумеет сделать так же, тому я рожу много детей и разрешу превратить их во что угодно.

Заяц, который был на земле, обрадовался и побежал к людям. Он хотел быть первым и так спешил, что забыл, зачем туда отправился. Поэтому когда заяц пришел к людям, он все перепутал и сказал: «Возьмите меня в жены!» Люди обрадовались и взяли зайца в жены. Заяц родил им много детей, которые потом стали плодовыми деревьями.

Второй заяц, который гостил на небе, добирался на землю очень долго. По дороге он проголодался и стал есть траву. Он съел так много травы, что забыл свое имя. Мимо как раз шла черепаха, и заяц спросил у нее: «Черепаха, скажи, как меня зовут?» Черепаха решила обмануть зайца и сказала: «Тебя зовут Солнце!» Тогда заяц вернулся на небо, но не пошел к жене, а стал солнцем. С тех пор бывает светло днем, а не только ночью.

Луна очень долго ждала зайцев, но они не возвращались. Тогда она сама пошла на землю к животным без шерсти и когтей и сказала: «Возьмите меня в жены». Но у людей к тому времени было уже так много жен, что на всех не хватало еды и хижин, и они отказались. Тогда луна заплакала, и люди стали ее утешать. Они согласились поступить с ней, как с женой, но сказали, что луна и ее будущие дети должны жить у себя на небе, потому что на земле уже тесно. Луна согласилась, и тогда люди стали обходиться с ней, как с женой. За это луна разрешила им вслух называть себя людьми; раньше такое позволялось только зайцам и самой луне.

Потом луна вернулась на небо. У нее родились дети, некоторые превратились в звезды, а некоторые стали космонавтами. Дети захотели спуститься на землю, чтобы повидаться со своими отцами. И когда дети луны пришли к людям, начался такой гвалт, что Цагн проснулся в своей хижине, вышел на поляну и сказал: «Ну все, хватит! Развели бардак! Все идите спать!» С тех пор все люди, звери и луна спят и видят сны. Им снится, что они живут, как прежде, с женами и детьми. А если какой-то человек вдруг проснется, он уходит из леса на цыпочках, чтобы не разбудить Цагна. Обычно такой человек отправляется на небо, где живет заяц, который стал солнцем. Но старики, которые видели больше снов, чем мы, говорят, что некоторые уходят еще дальше. Никто не знает куда.

Голодный шаман

Нганасанская сказка

Был старик. Жил один, своим чумом, от всех отдельно. Однажды зимой шибко голодный стал, говорит: промышлять надо. Ну, потом ушел он. Схватил лук, вышел из чума, стал по снегу ходить. Долго пешком ходил: оленей у него нет, собак нет. Целый день так ходил и одной-то куропатки не добыл. Ничего не добыл. День какой-то туманный стал. Говорит: зачем так жить? Лучше я себя убью. Потом снова по снегу ходил, в чум не возвращался. Измучился. Говорит: зачем себя убивать? И так помру. Или шаманом стану. Еще долго ходил, однако не помер. Шаманом стал. Развеселился, в чум пошел. Теперь, говорит, и без еды проживу. Надел нарядную парку, к людям пошел. Пришел, говорит: Оу! Я голодный был, теперь стану ваши сны согудать,[1] всегда сытый буду. Смеется. Люди его хотели прогнать, однако побоялись. Шибко страшно бывает шамана в тундру прогонять. Так и оставили старика.

Старик шаман у людей живет, их сны согудает, горя не знает. Кому куропатка приснится, а кому и олень. Сытно ему, хорошо. Иногда на снег ходит гулять, но уже не промышляет, не мучится. Толстый стал, все его уважают, боятся. Никто не перечит. Ночью люди спят, старик не спит, сны согудает. Людям ничего, кроме снега, больше не снится. Так и живут. Грустят. Но ничего, терпят.

Был там парень один, ему старик шаман шибко не нравился. Ему прежде часто девки снились, а теперь только приснится девка, а старик – хоп! – и согудал сон, нет больше девки. Зачем тогда парню спать, если девки не снятся? Парень думал: оу, надо старика убивать! Но тот шаман, как его убьешь? Шибко страшно шамана убивать бывает. Парень к старшим ходил, советовался. Те говорят: терпеть надо. Может, помучает вас и уйдет старик. Потом говорят: вы его днем кормите. Старик сытый станет, уснет, не тронет ваши сны.

Стали старика днем кормить. Ходят добычу промышлять, все старику несут. Куропаток несут, оленьи бедра несут, все жирное шаману отдают. Старик поест, но совсем не спит, только один глаз закрывает, другим глядит: не задремал ли кто? Сам сытый, лоснится, а сны все равно согудает. Шибко жадный старик попался. Парень тот ходит, мучается. Говорит: совсем плохо стало. Теперь днем жирной еды нет, а ночью девки не снятся, как тут быть? Надо, что ли, помирать, думает. Но не помирает, живет. Молодой парень-то. Живет помаленьку. Ни о чем, кроме жадного шамана, думать не может.

Примечания

1

Согудать (нганасан.) – есть сырым без соли.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2