Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские дети (сборник)

ModernLib.Net / Макс Фрай / Русские дети (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Макс Фрай
Жанр:

 

 


Русские дети (сборник)

© В. Аксёнов, М. Бакулин, Белобров-Попов, В. Богомяков, И. Бояшов, Е. Водолазкин, М. Галина, М. Гиголашвили, О. Дунаевская, А. Евдокимов, М. Елизаров, А. Етоев, Ш. Идиатуллин, М. Кантор, Н. Ключарёва, С. Коровин, П. Крусанов, В. Курицын, Н. Курчатова, М. Кучерская, В. Левенталь, А. Матвеева, Т. Москвина, С. Носов, П. Пепперштейн, Л. Петрушевская, Е. Попов, О. Постнов, А. Рубанов, Г. Садулаев, С. Самсонов, М. Семёнова, Р. Сенчин, В. Сероклинов, А. Слаповский, А. Снегирёв, В. Сорокин, А. Старобинец, В. Стасевич, М. Степнова, В. Тучков, М. Фрай, С. Шаргунов, 2013

© А. Етоев, П. Крусанов, состав, 2013

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2013

® Издательство АЗБУКА


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

От составителей

Знаете, как опытным путём убедиться, что Земля вертится?

Летом, когда трава на лугу скошена и уже подсохла, но, ещё не собранная, лежит на земле, раскрутить себя сильно-сильно по часовой стрелке или против, неважно, и так кружиться, кружиться, пока не упадёшь в сено и, вдыхая его пряные запахи, не увидишь, что ты лежишь, а земное пространство вокруг тебя продолжает своё вращение. Так делает герой одного из рассказов этой книги.

А то, что ангелы бывают нянями, об этом вы знаете? И что девочки превращаются в драконов, пираты не терпят слов с буквой «о», серые камни на самом деле серебряные и Майкл Джексон будет отмщён? И мир наш был перевёрнут когда-то, давно, ещё во времена шерстистых носорогов и саблезубых тигров, поставлен с ног на голову и так стоит на голове до сих пор?

Не знаете – вернее, знали, но, повзрослев, забыли. Потому что такие знания даются исключительно детям, как прозрение, происходящее помимо опыта, ну, иногда взрослым, упорно цепляющимся за детство, как за борт подводного корабля, совершающего срочное погружение. И эти чудесные дары вручаются по справедливости, потому что детство – волшебная пора, усыпанная пыльцой рая, и дети непременно должны быть счастливы, пусть сами они далеко не всегда осведомлены о своём счастье. Ведь вся остальная жизнь – лишь расплата за это недолгое блаженство.

Ну и поскольку мир, как уже сказано, стоит на голове (а в таком деле, как стояние на голове, дети, поверьте, знают толк), мы, составители этой книги, тоже вывернули алфавит, точно чулок, наизнанку и выстроили авторов в обратном порядке, затылок в затылок, чтобы последние стали первыми, но не во имя предписанного грядущего преображения в небесном луна-парке, а просто забавы ради.

Перед вами не детская книга. Перед вами книга о детях. Просим учесть это обстоятельство.

К сожалению, несколько достойных авторов, стреноженные своими издателями, не смогли принять участие в сборнике, о чём мы сожалеем вместе с ними.

И ещё: опубликованные здесь рассказы авторы написали специально для этой книги. За редкими исключениями. Очень редкими.

Итак, 44 автора. Надеемся, у книги будет бодрый путь. Ведь, если приглядеться к цифрам, это – полный привод.

Сергей Шаргунов

Тебе, сынок…

Я рисую Ваню словами. Из слов создаю его портрет.

Какой он, Ванечка?

Он радостный. Он бежит, ручки раскинув, ко мне в объятия. Он напевает стишки собственного сочинения и хохочет. Он интересуется словами и в свои четыре мне, тридцатилетнему, подсказывает, как что называется. Например, если вдруг я забуду породу рыбы на картинке, сразу объяснит, где лещ, а где омуль.

Он придумал свои боевые кличи, которые вопит, когда бесится: «Тарин-татарин! Тарин-тарин-тарин! Диндля! Бомб ля! Тутсик!» Но от беснования – от воплей, беготни, возни с тряпками (он обожает кутать себя с головой во множество одежд) – Ваню можно отвлечь, задушевно произнеся: «А помнишь…»

– Что? Что помню? Папа, говори!

У него – пламенный интерес к себе, ко всему, чему был свидетелем. Он исполняется гордости вместе со мной, вспоминая что-либо, любую вроде бессмысленную деталь.

– А помнишь, сынок, мы видели, как помоечная машина грузит контейнер?

– Да. А какого она была цвета? Оранжевого? – Он блестит глазами. – А, пап?

– Да, оранжевого.

– А что дальше было? Там ещё тётя шла с собакой в наморднике, да?

– Да, сынок.

Склонный к бесчинствам, Ваня любит других поучать. «Выключите, пожалуйста, сигарету!» – подошёл он на улице к незнакомцу. «От тебя пахнет мускулом!» – недовольно сказал после того, как я отжался от пола.

В детский сад по настоянию своей мамы Ванюша пошёл с двух лет, он сначала противился, с вечера плаксиво вопрошал: «Когда я проснусь, мы не пойдём в детский сад?» – не ел и не спал там. Но привык. Стал лучшим помощником воспитательницы в деле расстановки столов и стульев. Как-то уже трёхлетнего я отвёл его в садик в утренних потёмках, и в раздевалке, когда я чмокнул щёчку, он бросил мне стеснительно: «Ну всё, пока» – и побежал не оглядываясь в большую комнату к детям. И я вдруг ясно ощутил: он хочет быть сам по себе, стесняется сопровождения.

Ваня умеет защитить себя. Он никому не даёт себя в обиду: если не помогают кулачки, пускает в ход зубки. В том саду малыши сами одолели дурную воспитательницу. Она открывала окна в зимнюю вьюгу, когда они спали. Дети болели постоянно. И тогда один мальчик, разбуженный колючим ветром, вскочил, растолкал остальных детей, и визжащим босым отрядом они высыпали в коридор. Они бежали и орали, зная откуда-то, что право на это имеют. Бежал с ними и Ваня. Воспитательница гналась за ними по пятам. Привлечённые шумом взрослые обнаружили окна, раскрытые в зиму. Вредительницу уволили. Ваня хвастает, будто бы, обернувшись в коридоре, её укусил. Свирепая похвальба! Куда? «В ногу! В юбку её укусил!» – «Как ты мог!» – сказал я. Впрочем, наверное, это его фантазии…

Он умеет жалеть. Требует, чтобы я рассказывал новую версию сказки, если развязка покажется ему драматичной. И выходит, что теремок не разрушился, а Курочка Ряба продолжила нести золотые яйца.

Он переживает за насекомых: заплакал в своём надувном бассейне оттого, что нельзя спасти утонувшего майского жука. Ваня говорит мне: «Не наступи на муравья – он бежит к своим деткам». И при этом презирает котов и собак и, похоже, безжалостен к их судьбам – рассказал мне такую историю: «Однажды муравьи напали на собаку и её малыша. И его съели». – «Какой кошмар. Не может быть». – «Это правда. Я правду говорю!»

Но его жестокость игрушечная, условная, не знающая смерти. Как-то раз, протянув мне пластмассовый меч, он вдруг взмолился:

– Убей меня! Если убьёшь – тогда дам шоколад!

Я рисую Ваню словами. Нет, конечно, я снимаю Ваню постоянно – компьютер и мобайл заполнены снимками и видеороликами, где он совсем младенец, потом годовалый, и в два, и в три, и в четыре… Вот мы на острове Крите, а вот в Египте.

Но я избегаю эти фотографии вывешивать для общего пользования. Когда слышу: «А он у тебя есть в телефоне? Покажи!», отделываюсь междометьями и редко показываю. Особенно если спрашивает женщина. Особенно если ко мне неравнодушная. Показав фотографию малыша, я скорее отбираю трубку, чтобы тот, кто смотрит, не успел впиться взглядом или подумать что-нибудь дурное. Но чересчур восторженная похвала («Ой, какой сладенький!») тоже меня беспокоит.

Я берегу ещё слишком маленького Ванюшу от слишком большого мира.

Где-то в соцсетях у меня есть кадр: заботливо качаю розовую коляску, можно решить, что пустую. Во мне говорит суеверная боязнь: хранить, как клад, в покое и тиши образы своего дитяти, пока он беззащитен.

Умом я терпеть не могу предрассудки и суеверия, а душа колеблется в предчувствиях, среди тёмных мельканий, как небо, полное мелких и резких предгрозовых птиц.

Однажды, вернувшись с моря, я разместил в ЖЖ греческую фотографию, где мы стоим на молу и позади синий воздух: вода, переходящая в небо. Я в майке, шортах и сандалиях, прост, но напряжён, и сын мой в майке, шортах, сандалиях, прост, но лукав. Он тянет мою руку и глядит в камеру шаловливо и небрежно, увлечённый другим. Ему хочется расшвыривать песок и расплескивать море. Метаться по песку, забегать по горло в море, возвращаться на пляж, требовать нагло пирожок у продавца сладостей, выскакивать на мол, чтобы испуганные крабы торопливо семенили под камень. «Крабы – это раки? – закричит в сто первый раз. – Папа!» А когда, облизывая тенью, белым брюхом проплывёт над нами очередной поднявшийся самолёт, я услышу в сто первый раз: «Папа, а это акула в небе?» или «Папа, а самолёт – это вертолёт?» Ваня наслаждается игрой, где обязательная часть – не давать покоя. Родным и незнакомым, морю и песку и нагретому воздуху, который он рассекает, бегая туда-сюда. И всё запечатлено на фотографии: вроде бы мякоть и благость, густой фон моря, но если приглядеться: сын нетерпеливо рвёт отцову руку.

Я вывесил фото, когда мы вернулись в Москву. Поехал в машине по городу, и тут определился номер его няни, но в трубке звучал Ваня:

– Папа! Папа!

– Что сынок?

– Меня укусила оса!

Выяснилось, они пошли во двор, и, кружа на каруселях, он столкнулся шеей с пролетавшей осой, которая не забыла вонзиться и пустить яд. Няня принялась дуть на покрасневшую шейку, а Ваня стал кричать, отмахиваясь:

– Звони! Всем! Всем звони! Звони маме! Папе! Звони бабе, деде! Всем звони! Скажи: меня укусила оса!

Женщина под его натиском связалась со мной, и он, вырвав трубку, сам известил о происшествии.

Нет, не надо пока вывешивать его фотографии. Пускай это было совпадение – всё равно не надо.

Почему нельзя выставлять маленького на глаза миру? Может быть, таков закон природы?

Птицы низко кружат – это к дождю, красный закат к сильному ветру, женщина с пустыми вёдрами к неприятностям, а маленького могут сглазить. «Сглазить» – какое смешное и жуткое словцо.

Бывает, мы остаёмся вдвоём, я баюкаю его, и он говорит жалобно из темноты:

– Папа, ты меня любишь?

– Очень.

– Я тебя очень люблю, – говорит он с чувством.

Он иногда просит: «Папа, дай мне яблоко» или «Папа, дай мне, пожалуйста, книжку-раскраску». А потом выведывает: «А почему ты послушался? А почему ты делаешь, как я прошу? Ты меня любишь, да?»

Однажды летом мы пошли в зоопарк – я и сынок трёхлетний.

Сначала Ваня был против: «Там звери меня покусают». Но потом я купил плюшевого зайчика с двумя торчащими плюшевыми зубами, который, если надавить, пел под музыку: «В зоопарк пойдём мы вместе / Тигры, волки – все на месте, / Поболтаем с попугаем, / Крокодила попугаем». И Ваня после сто двадцатого нажатия на зайца уже воспринимал посещение зоопарка как событие столь же будничное, что и песенка плюшевого друга.

Ваня вёл себя плохо. Он останавливался там, где не надо, и не хотел смотреть туда, куда надо. У ребёнка есть своя правда, почему он не хочет жадно впитывать жёлтую тянучку фигуры жирафа. Стрельнул глазами и влечёт отца прочь. «Разве тебе не интересен жираф?» – шипит отец. «Не интелесен жилаф!» – кричит ребёнок и, протянув свои ручки, требует: «На лучки, на лучки!» – «Тебе уже три, я не буду тебя носить!» Ты не берёшь его на руки, и он валится на асфальт и катается. Или отбегает в сторону, и попадает во встречный поток публики, и там впадает в полную истерику.

Итак, его звери волновали мало и очень недолго – вялый лев, белый медведь на фальшивом льду московского лета, облезлая лиса, затравленно ускользающий тигр, окаменевший верблюд. Какая тут экзотика для маленького? Это взрослый понимает, что гору слона притянули из далёка-далёка. А для ребёнка такой слон просто опознанная картинка из книжки. Как собачка или кошка. Слон? Слон. В зоопарке ещё есть куры. Ваня их увидел первый раз, как и слона. У взрослых свои правды. Взрослые тянут детей мимо кур скорее в сырой и тёмный террариум, где крокодильчики. Ваня впервые увидел этого самого крокодильчика, похожего на солёный огурец, закисший в застекольной мути, но увидел Ваня и петуха, бодрого, с красным, пульсирующим на солнце гребнем. Догадайтесь, кто был ему милее и важнее? Конечно, птица на воздухе!

Если бы у петуха гребень был не красный, а золотой, Ваня, знающий сказку Пушкина, ничуть бы не удивился. Это всё мелочи для ребёнка. Чудо – это золотой звук: кукареку!

Малыш готов торчать бесконечно возле сетки, за которой обыденные петух и курки, но рвётся вон из туннеля с африканскими гадами. Кажется, ему петуха и кур достаточно. И я, взрослый, злюсь: зачем же тогда нужен зоопарк, сходили бы на даче к тёте Гале, которая продаёт нам курятину и яйца, и насладились бы зрелищем птичника – без билета.

Но не одни птицы тронули Ваню. Здесь он в согласии со всеми детьми. Оживлённее всего дети реагируют в зоопарке на фантастических завлекал. Они великолепны – эти разводилы, разодетые в ядовито-яркие костюмы Микки-Мауса и Шрека. Вот – красотища! Они предлагают с ними сфоткаться. Вот это действительно номер – фиолетовый Лунтик покачивается и манит…

А что там какой-то серый тюлень, за которым надо битый час следить, давясь в раздражённой толпе. Ну да, плывёт по часовой стрелке, всё время ныряя, дети не видят, капризничают. «Смотри, смотри!» Парень грубо поворачивает дочку в ту сторону, откуда вынырнула морда, но та опять скрылась, девочка стукает ногой Ваню по лбу. Он цепляется за её сандалию и тянет, подхватываю его наконец на руки. Ой, опять серое над водой! Взрослые азартны, вскрикивают и дёргают детей, дети отбрыкиваются и видят своё, живут, как говорится, своим интересом.

Дети томятся не везде. Ребёнок не прочь залезть внутрь, к зверю. «Пусти меня к себе пожить», – пищит Ваня голосом мышки-норушки. «К Мишке хочешь?» – «Да», – уверенно кивает. «Он может тебя задрать». – «Как?» Я показываю три трещины, которые легли на стекло перегородки со стороны бурого медведя. «Видишь, это он бил лапой, он хотел вылезти и всех обижать». – «Как обижать?» – «Ну бить». – «Бить! – подхватывает Ваня. – Бить, всех ломать, рвать, загрызать!» – «Загрызать?» Ваня заливисто хохочет и тревожно смотрит на трещины. Трещины становятся героями зверинца. Соседняя клетка с волком ерунда в сравнении с этими трещинами в стекле. Искристые, загадочные, зловещие, живые. Их можно разглядывать, крутя головой то так, то сяк. Спящий на боку медведь, творец трещин, гораздо менее любопытен, чем эти кривые следы его когтистых лап.

– Идём!

– Нет! Я хочу тлещинки… Тлещиночки… – Он прилип к стеклу и, высунув язык, облизывает линии.

– Дрянь, – шепчу я и громко сообщаю: – Я ухожу!

Уверенной походкой я отправляюсь куда-то.

– Папуля! Не уходи! – За спиной топот. – Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум! Отец!

Это заклятие «Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум!» Ваня вопит всякий раз, когда я отрываюсь от него и удаляюсь. Только притворившись, что покидаю, я могу заставить его слушаться. Он бежит за мной сквозь вспышки чужих фотоаппаратов, попадая на снимки чужого детства.

Есть и вторая угроза: кому-то отдать. Ему наплевать на замечательных зебр и грозных козлов, но тошнотворное зелёное страшилище вызывает такой прилив тепла, что ребёнок крепко обхватывает неизвестного мужика в шкуре Шрека и прижимается щекой к синтетическому пузу.

– Пятьсот рублей, – говорит Шрек басовито. – Десять минут – и снимок ваш.

– Хочешь жить у Шрека? Оставайся!

Ребёнок, отпустив урода, бросается ко мне.

На самом деле это размышление о наказании. Зоопарк – повод для размышления. Достаточно пригрозить: «Не получишь конфету!» – «Какую?» – спрашивает, тотчас остывая. «Алёнку». – «Сестрица Алёнка и братец Киндер», – отпускает он вполне газетную шутку. Я не бью ребёнка. Ремень – игрушка. Бывает, рано утром, когда я ещё в полусне, Ваня хватает мои штаны, проверяет карманы (любимые жертвы для игры – мобильник, или паспорт, или кошелёк) и вытаскивает ремень. Слежу через неплотно прикрытые веки: как заботливо дышит, как аккуратно тянет, как, выудив, слегка шлёпает себя по ладони. Так же он пальчиком на прогулке робко и лукаво проверяет крапиву. Ведь он слышал про то, что могут «дать ремня».

Вспомните, если вас били. За дело, да? Но вы до сих пор помните, верно? Вы до сих пор в обиде, да? Это так унизительно, когда тот, у кого была власть над вами, бил вас, да? Я помню все те редкие разы, когда был бит.

Я хотел пойти гулять во двор с куклой (кукла Ванечка), настаивал, кричал, мне говорили: «Ты же не девочка», и родители рассвирепели, они закричали громче меня. И папа несколько раз по попе стегнул ремнём. Я потом всё равно вынес куклу тайком под одеждой, а дворовые мальчишки, подскочив, тыкали мне в живот: «Что это у тебя? Ты что, беременный?» И было смешно, и я отрёкся от куклы, но память о ремне со мной. Или мы поехали в лес, и к нам доверчиво привязалась собака, я умолял взять её, мы уезжали, собаке был брошен кусок отвлекающей еды, я рыдал на заднем сиденье, а папа, обернувшись с переднего, резко дотянулся до моего затылка. Это сложилось в обжигающий коктейль: слёзы из-за бездомной собаки залили новые слёзы. Или перед Новым годом в ванной я стал тереть мылом свой красный свитер по аналогии с паркетом, который натирают воском в сказке «Чёрная курица». Мама выволокла меня, дала по губам и заставила переодеваться. Я убежал в гостиную, где прижался к холодному окну, плача, и смотрел за окно сквозь слёзы, и один был друг, которого я прижимал к себе и который меня обнюхивал, сострадая: тёплая полосатая кошка Пумка. О, это была слёзная полоса отчуждения – накануне Нового года у меня на глазах из слёз возводился мир, где были мы с кошкой, и больше никого.

Многажды был я виноват – понарошку и сильно (например, поджигал квартиру или устраивал потоп), люблю родных, но помню любой удар. И благодарен, когда за большое хулиганство вдруг не наказали. Ведь я помню и свою правду: просто заигрался, вот поджёг и затопил. У ремня же – одна кривда. И шлепки – кривые. И вспомните, какая это боль, если ударят при других, при соседях, при ровесниках, при недругах, особенно при девочках! Какой стыд! И я не шлёпнул сына ни разу. Ни при тигре, ни при волке, ни при попугае, ни при крокодиле. Ни при дядьке Шреке, изумрудном толстяке.

– Идём! Я хочу домой!

И я послушно увёл его.

Дома он играл в зоопарк, окружая кубиками пластмассовых зверей. Его правда приняла мою.

Макс Фрай

Две горсти гороха, одна морского песка

– Ночью луна была красная, – говорит Наташка. – И здоровенная такая, слушай! Как будто это вообще больше не наша луна, а какая-то противоестественная голливудская жуть. И ветер выл в трубе так истошно, словно навек там застрял и спасения нет. А в сад пришли какие-то чужие чёрные коты, три штуки. И тоже очень страшно выли, не хуже ветра. Я полночи думала – к чему все эти прекрасные добрые знамения? А теперь ясно: к твоему приезду! Но ты всё-таки звони в следующий раз, предупреждай заранее. Я же тоже куда-нибудь уехать могу.

– Ещё как можешь, – киваю я. – Ты шустрая. Но я не сомневался, что тебя застану. У нас всегда было отличное чувство времени, мы даже во двор одновременно выходили.

– А кстати, да.


Мы сидим на чердаке, как сидели тридцать с лишним лет назад. И хочется сказать, что это тот же самый чердак, но врать не стану, совсем другой. И город другой, и даже страна. И весь мир изменился так, что я порой думаю: детство наше, похоже, прошло на какой-то другой планете. Ещё немного, и я вспомню, как мы дружно грузились в транспортный звездолёт, волоча за собой чемоданы, прижимая к животам ошалевших от растерянности котов.

А чердака, куда мы залезали в детстве, чтобы спрятаться там от всех на свете и от самого света в сумрачной тени застиранных соседских простыней, давным-давно нет ни на одной из планет. И дома тоже. Всё к лучшему, это был очень старый дом с печами, которые топили углём, и такими щелями в стенах, что зимой меня укладывали спать в куртке, которую мама почему-то называла «анораком», а папа – «паркой» и, застёгивая на мне «молнию», подмигивал: «Ты сегодня настоящий полярник». И если после этих его слов удавалось не заснуть, дождаться, пока лягут родители, встать и выглянуть в окно, можно было увидеть, как по нашей улице среди голых лип, угольных куч и подмёрзших по краям луж бродит белый медведь, задумчивый и строгий, почему-то всегда один. Мне очень хотелось рассказать про медведя папе, но тогда пришлось бы признаться, что я вовсе не засыпаю в девять, а лежу и слушаю их телевизор за стеной, обрывки взрослых разговоров, звон посуды, скрип диванных пружин. Поэтому папа так и не узнал о белом медведе, родившемся от его шутки про полярника, декабрьских сквозняков, громкого шороха дедеронового капюшона, поцелуя в нос и традиционного напутствия: «Счастливой зимовки!»


Зато Наташке я рассказал про медведя сразу. В первый же момент. Вышел во двор один, без родителей, увидел её, та кую красивую, высокую, почти взрослую, со спортивной сумкой через плечо, в настоящей ковбойской рубашке, в красном платке, повязанном, как у пиратов в кино, подошёл и сказал: «А ты знаешь, что ночью по нашей улице ходит белый медведь?» И она серьёзно кивнула: «Всю зиму думала, откуда он взялся».

Мы стали друзьями ещё до того, как она договорила. Хотя, по идее, шансов у нас не было. Всё-таки Наташка – девочка, выше меня на целую голову и старше почти на три года. Мне шесть, ей скоро девять, в детстве это огромная разница. Но мы даже не то чтобы преодолели это препятствие, а вообще ни разу не задумались, кому сколько лет и кто какого роста. Только потом, когда уже совсем выросли, удивлялись задним числом – как это у нас так лихо получилось. Спасибо медведю.

Штука в том, что Наташка действительно его видела. До сих пор в этом не сомневаюсь.


Накануне нашего знакомства во дворе косили траву, её не успели убрать, и теперь всюду валялись охапки душистого, ещё влажного сена. Наташка поставила меня в центр самого большого травяного острова. Велела:

– Кружись! Можешь быстро, можешь медленно, как хочешь. Но только всё время в одну сторону, пока не упадёшь. Упасть – это самое главное. Не бойся, тут мягко.

А я и не боялся.

До сих пор помню, как начал кружиться по часовой стрелке, сперва медленно, а потом всё быстрее, и не то чтобы я хотел этого ускорения, оно происходило само, независимо от моей воли, как будто моё тело стало каруселью, а весь остальной я – просто пассажиром, который не может ни управлять движением, ни даже спрыгнуть по собственному желанию. Если уж купил билет, терпи, жди, пока карусель не остановится.

Потом я всё-таки упал. Это тоже случилось само, я даже не понял, как и почему. Только что кружился – и вот уже лежу на мягкой колючей траве, а весь остальной мир продолжает вращаться. И это оказалось совершенно удивительно. До сих пор всегда было наоборот: я сам двигался, бегал, прыгал, куда-то лез, а мир оставался надёжным и неподвижным. Теперь стало не так.

– Здорово, да? – спросила Наташка.

Она тоже лежала в траве, неподалёку, метрах в трёх от меня, и смотрела в бешено вращающееся над нашими головами небо.

– Это меня папа научил. Давно, я только в первый класс пошла. Он мне так доказывал, что земля вертится. Сказал: «Сейчас сама почувствуешь». Но я всё равно не верю.

– Так в книжках же написано, что вертится, – откликнулся я, слишком рано выучившийся читать и надолго сохранивший безграничное уважение ко всякому напечатанному слову.

– Мало ли что в книжках. Книжки пишут взрослые, а они часто врут, я проверяла.

Я открыл было рот, чтобы возразить, но не стал. Слишком уж быстро кружилось небо, чтобы спорить. Тем более взрослые действительно иногда врут, это я уже знал.


Было лето, каникулы, почти все соседские дети разъехались, и мы с Наташкой бродили всюду вдвоём. «Могущественные Повелители Тысячи Дворов», – говорила она, и я без мерно гордился столь высоким званием.

На самом деле дворов в нашем квартале, за пределы которого нам запрещали выходить под страхом вечного, до самой осени, заточения в душной квартире, было гораздо меньше, но мы не сомневались, что рано или поздно храбро перейдём дорогу, свернём за угол и распространим свою безграничную власть до самых дальних городских окраин.

А пока я заново изучал ближайшие к дому окрестности. В Наташкиной компании они вдруг снова исполнились сладкой, завораживающей угрозы, как в те дни, когда я впервые вышел во двор один. Снова стали неведомой территорией – формулирую я сейчас. Но это просто слова взрослого человека. А тогда были ощущения – подлинные, неописуемые. Мои – навсегда.

– Там живёт девочка, которую превратили в старушку, – говорила Наташка, указывая на угловое окно двухэтажного дома, такого же ветхого, как наш.

– А разве так бывает?

Никогда ни на миг не подвергал её слова сомнению. Но мне были нужны подробности, чем больше, тем лучше, тем легче уложить в голове новую информацию – совершенно сокрушительную, когда имеешь дело с Наташкой.

– Бывает вообще всё, – строго говорила она. – Просто некоторые вещи – редко. Так редко, что никто их не замечает. Думают, всё нормально, всегда так было. А я замечаю. Однажды эта старушка прыгала во дворе через скакалку. Прыгала и плакала. Представляешь? Ясно, что она ещё недавно была девочкой, а потом её – рррраз! – и заколдовали. Даже в школу пойти не успела, наверное. Хотя это как раз не самое страшное.

– Кто заколдовал? – холодея от ужаса, спрашивал я.

– Есть одна ведьма. Часто ходит по нашей улице, но по лицу её не узнать, оно каждый день новое. И всегда с виду добрая-добрая. Ни за что на неё не подумаешь! Ходит и высматривает – вдруг мама с ребёнком идёт. Это её добыча. Подходит, здоровается – ой, я ваша новая соседка, будем знакомы. И завязывает разговор, долгий-долгий. Всегда про болезни и другие неприятности. Мама стоит, слушает, взрослым про болезни всегда интересно. Ну или просто стесняется сразу уйти. Ребёнок скучает. И тут ведьма – бац! – даёт ему конфету. Если взял – всё, тебя заколдовали. Даже есть эту конфету не обязательно. Всё равно завтра проснёшься уже старенький. Родители увидят, скажут – ой, вы кто такой? А где наш сыночек? И выгонят старика на улицу, живи как хочешь. У этой бабушки со скакалкой хотя бы дом есть, повезло ей.

– А если не брать конфету, не превратишься?

– Не превратишься. Хотя на самом деле, если идёшь с ма мой и к вам подошла такая незнакомая добренькая бабка, лучше вообще сразу убегать. И пусть потом кричат и наказывают сколько хотят. Главное, что не заколдовали. А маме всё равно не объяснишь… А вот, смотри! В этом доме до революции жил граф-разбойник, он проиграл в карты своё состояние и вместе со слугами стал грабить по ночам купцов. А перед смертью закопал в саду клад – триста золотых колец с огромными бриллиантами. Но клад лучше не выкапывать, если кольца пролежат в земле ровно триста лет, из них вырастут алмазные деревья, представляешь, как будет красиво?.. А вон в том дворе весной растут чёрные тюльпаны. Сейчас их уже нет, отцвели. Но следующей весной не забудь посмотреть. Знаешь, откуда берутся чёрные тюльпаны? Они всегда вырастают только на могилах пиратов. И значит, здесь…

– Прямо во дворе могила пирата?!

– Ну да. Например, он прапрапрадедушка хозяев. Или просто пришёл к их прадедушке в гости, чтобы его убить. Но прадедушка храбро сражался, застрелил пирата и закопал в саду. Вполне может такое быть. Просто никто не знает. А тюльпаны с тех пор растут, чёрные-пречёрные. Весной сам увидишь, я не вру.

Я и не сомневался.

– А в этом доме, – Наташка переходила на шёпот, – живёт холостяк. Так называются люди, которые никогда не женятся. По разным причинам. Некоторые разведчики, как Штирлиц, и с ними всё понятно. Разведчику с женой трудно жить – правду рассказывать нельзя, а врать каждый день неохота. Ещё бывают учёные, им жениться просто некогда. И космонавты, которые готовятся лететь на Марс, туда жену брать нельзя, а дома навсегда оставлять нечестно. Но этот человек-холостяк не женится, потому что дружит с привидениями. Они к нему ходят в гости по вечерам. А жена ни за что бы не разрешила.

– Почему? – удивлялся я. – К папе гости часто ходят. И мама разрешает. И даже рада.

– Ну так к твоему папе, наверное, просто люди ходят. Людей многие разрешают домой приводить. А привидений все взрослые боятся, кроме этого человека-холостяка.

– А ты боишься?

– Наверное, не боюсь. Но точно пока не знаю. Я же их ещё никогда близко не видела. Только издалека, в окно.

– В окно? – благоговейно переспрашивал я.

– Ну да. Они по нашей улице часто ходят, в гости к человеку-холостяку, а иногда просто так гуляют. Если ночью не спать, можно в окно подглядеть. Только осторожно, чтобы не заметили. Привидения, вообще-то, не любят, когда за ними подсматривают. У них знаешь сколько секретов? Да они и сами – секрет. Смотри, никому не рассказывай.

Мне бы и в голову не пришло.


Родители, изумлённые моей дружбой с такой взрослой девочкой, становившейся в их присутствии тихой, вежливой и рассудительной, как маленькая старушка, разрешили мне гулять с ней по вечерам, в сумерках и даже после заката – при условии, что ровно в девять Наташка приведёт меня домой. И она, конечно, приводила, почти всегда вовремя, а когда мы всё-таки опаздывали, не забывала подвести стрелки тяжёлых отцовских часов, доставшихся ей после покупки новых: «Ой, извините, пожалуйста, опять они отстают, я обязательно переставлю». Этого оказывалось достаточно, чтобы завтра меня снова отпустили с ней на целый день. Такова была сила Наташкиного обаяния.

Впрочем, почему «была». Чего-чего, а обаяния с возрастом только прибавилось. Если бы Наташка решила завоевать мир, он лёг бы к её ногам после единственного телевизионного выступления примерно такого содержания: «Дорогие люди, я тут вдруг подумала, наверное, будет очень здорово, если я стану вами повелевать, как вы считаете?» И улыбнётся мечтательно, накручивая на палец светлый завиток у виска.

Но на черта ей сдался весь мир? У Наташки двухэтажный дом на улице Полоцко, мастерская на чердаке, загрунтованные холсты вместо мокрых простыней, сад обнесён деревянным зелёным забором, и старая слива заглядывает в окно спальни, с каждым летом продвигается всё глубже, того гляди, заберётся в комнату целиком и начнёт там обживаться. «Тогда придётся мне спать на кухне, – смеётся Наташка. – Хорошо, что там есть гостевой диван!»


Гулять до темноты – это было очень важно. Потому что днём не видно звёзд, а смотреть на звёзды Наташка любила больше всего на свете. И я тоже – после того, как она смастерила для меня «телескоп». На самом деле просто свернула в трубу лист плотного картона, обклеила сверху тёмно-зелёной бумагой, украсила семиконечными звёздами, старательно вырезанными из разноцветной конфетной фольги. Сказала: «Если будешь долго-долго смотреть в дырку, не моргать и не бояться, обязательно всё увидишь». И я, конечно, смотрел, пока из глаз не потекли слёзы, а потом, утерев их, начал сначала. И снова, и ещё раз. Получаться стало только на третий день. Или вообще на четвёртый. Мне-то тогда казалось, я чуть ли не половину лета провёл, безрезультатно пялясь в эту зелёную трубу. Время в детстве идёт очень медленно. Вернее, в детстве оно как раз совершенно нормально идёт, а потом почему-то ускоряется. Никогда не пойму, зачем так устроено.

Но важно сейчас не это, а что всё получилось. Наташкин «телескоп» вдруг заработал для меня.

– Что ты видел? – тормошила меня Наташка.

Она уже много раз спрашивала, сгорая от нетерпения, но я только мрачно мотал головой – дескать, ничего особенного. Никогда ей не врал.

Но на этот раз я молчал совсем по другой причине – не мог найти подходящие слова. Наконец сказал:

– Как будто в звёздах живут другие звёзды, поменьше. Их там много-много, но вроде никому не тесно. А наоборот, хорошо. И ещё между всеми звёздами протянуты такие светящиеся нитки, как лучи, но не совсем лучи. Мне кажется, они для звёзд вместо слов. Или как за руки держаться. Чтобы быть вместе и не скучать.

– Я тоже думаю, это они так разговаривают, – кивнула Наташка. – Просто мы их не слышим, а только видим. Ужасно хочу выучить звёздный язык! Но его вообще никто не знает. А даже если узнает, всё равно ничего не сумеет сказать. Это же как надо светиться, чтобы так разговаривать!


– Все планеты, когда умирают, становятся звёздами, – мечтательно говорила Наташка. – Вот если у нас всё-таки будет конец света, Земля тоже станет звездой. А мы все – жителями звезды. Я бы хотела, а ты?

Я, честно говоря, не очень хотел. К тому же твёрдо знал, что конца света не будет. Папа мне трижды в этом поклялся, когда я, испуганный случайно подслушанной болтовнёй соседок о грядущем параде планет, прибежал к нему выяснять, правда ли мы все скоро умрём. Он тогда сказал, дело в том, что многим людям просто не хватает образования. Особенно старикам, которые жили в тяжёлое время, много работали и не смогли поступить в институт. А то знали бы, что парады планет случаются регулярно и никакого вреда от них нет, а только красота в небе и простор для астрономических наблюдений.

Но Наташке папины объяснения я никогда не пересказывал. Она так хотела поскорее стать жителем звезды, что я решил её не огорчать. Пусть лучше от кого-нибудь другого узнает, что ничего не получится. Не в этот раз.


Снег в нашем городе выпадал редко, всего пару раз за зиму – в лучшем случае. И лежать оставался далеко не каждый год. Но санки у меня всё-таки были. Родители подарили, сказали – на всякий случай. Вдруг повезёт.

В ту зиму, когда я учился в первом классе, нам всем как раз повезло. То есть наступил день, когда я вышел из дома с санками. И сразу встретил Наташку, хотя даже не надеялся на такую удачу. Она училась во вторую смену, и встречались мы только по выходным и иногда по вечерам. Но до вечера было ещё далеко, а она всё равно гуляла во дворе.

– У нас в классе карантин! – объявила Наташка. – Мы все заболеем чумой, холерой и чёрной оспой! – И, расхохотавшись, призналась, не дожидаясь расспросов: – На самом деле просто свинка. От неё не умирают, а только превращаются в поросёнка. Но через неделю – обратно в человека, так что ты не бойся.

А я и не боялся.

Сказал:

– Даже если в поросёнка с чумой и холерой, я всё равно согласен с тобой гулять.

Из всех признаний в любви, которые мне довелось произнести в жизни, это, конечно, было самое совершенное.

Наташка его тоже оценила.

– За это я тебя покатаю, – сказала она. – Чур ты будешь мои дети, мальчик и девочка, близнецы.

Я слова сказать не успел, а Наташка уже усадила меня на санки и потащила куда-то по утоптанной за день тропинке.

– Закрой глаза! – велела она. – И чур не подглядывать.

Ехать на санках с закрытыми глазами оказалось так здорово, что у меня сразу прошла охота спорить, объяснять, что я не могу быть двумя детьми сразу, даже понарошку. Потому что я уже есть – один. Так получилось.

А потом я почувствовал, что кто-то крепко держится за меня двумя руками. И одновременно мои руки тоже вцепились в чьё-то мягкое, толстое, тёплое даже на ощупь пальто. Поэтому глаза я так и не открыл. Подумал, лучше мне не видеть, что меня действительно стало двое. Пока не увидел, не считается, а пока не считается, я как-нибудь потерплю.

Поездка завершилась в сугробе, куда Наташка опрокинула санки вместе со мной. И сама плюхнулась сверху. Крикнула: «Всё! Чур ты больше не мои дети! Ты опять один!» И я наконец открыл глаза, на радостях забыв на неё рассердиться.


Летом Наташка переехала. Не в другой город, но на противоположный конец нашего – тоже ничего хорошего. Обычно детские дружбы на этом и заканчиваются. Особенно когда нет телефонов. А у нас их не было. Не то что мобильников, которые тогда даже в воображении сценаристов фантастических фильмов возникали нечасто, но и обычных стационарных с крутящимися дисками – ни в нашем старом доме, ни в новостройке, где получили квартиру Наташкины родители.

– Мы не потеряемся, – твёрдо сказала Наташка, залезая в грузовик, набитый вещами. – Я тебе обещаю, вот увидишь.

Я ей, конечно, верил. Но думал, «не потеряемся» – это про далёкое будущее. Вырастем, станем взрослыми, пойдём в справочное бюро и найдём друг друга. Специально для этого записал в блокнот Наташкину фамилию – вдруг забуду. Приготовился жить без Наташки долго-долго, и эта перспектива так меня потрясла, что я даже реветь не стал. Не то чтобы мужественно терпел, просто не получилось. Иногда слёзы – это слишком мало, вот что я тогда понял.


И как же я удивился, когда всего три дня спустя увидел Наташку. Она сидела на старой груше и болтала ногой. Как будто их отъезд в большом грузовике, со шкафом, диваном, ковром и трельяжем, был розыгрышем, а на самом деле всё осталось по-прежнему.

– Я целый час ехала! – похвасталась она. – Сперва в автобусе, потом в трамвае.

– Тебе разрешили? – изумился я.

– Не знаю, – беззаботно отозвалась Наташка. – Думаю, вполне могли бы разрешить, я уже несколько раз одна ездила – к маме в институт, когда ключи забыла. Но я на всякий случай не стала рисковать и никому ничего не сказала. Всё равно мои до вечера на работе. А в том новом дворе все какие-то дураки. И вообще без тебя неинтересно.

– Хорошо, что я не ревел, – сказал я, усаживаясь на соседнюю ветку. – А то получилось бы зря.

– Вот и правильно, – кивнула Наташка. – Не надо из-за меня реветь. Я же сказала, мы никогда не потеряемся. Я точно знаю.


У нас не было возможности заранее договариваться о встречах. Взрослые редко дают детям распоряжаться временем по собственному усмотрению. Гулять выходишь, только когда отпустят, и это зависит от такого немыслимого количества причин, большая часть которых тебе неизвестна, что строить планы можно разве только на отдалённое будущее: когда вырасту, стану каждый день ходить в кино на последний сеанс, это совершенно ясно, поэтому можно с уверенностью назначать свидание в восемь вечера возле кинотеатра «Вымпел» двадцать лет спустя.

А вот насчёт завтра такой уверенности нет. Тем не менее Наташке всего пару раз пришлось кричать под моим окном, обычно в момент её появления я уже ждал во дворе. А когда приходилось оставаться дома или идти куда-нибудь с родителями, она и не приезжала. Как мы угадывали – до сих пор не понимаю.


Только однажды Наташка пропала на целый месяц. Я не знал, что и думать, – неужели так сильно заболела? Или вообще заснула летаргическим сном, как в книжках пишут? Или они снова переехали, на этот раз в другой город, никого заранее не предупредив? Совсем извёлся.

Она объявилась уже после осенних каникул. В том году был очень тёплый, солнечный ноябрь, и я до сих пор помню, как увидел Наташку из окна и выскочил на улицу в домашнем свитере, забыв надеть куртку. И совершенно не замёрз, хотя мы целых два часа болтали, стоя у подъезда, пока не пришла моя мама, ужаснулась, обнаружив меня раздетым, и погнала нас домой пить горячий чай. Мы, впрочем, не возражали, потому что «чай» в исполнении моей мамы – это как минимум три разных сорта печенья и полная вазочка конфет, шоколадных в начале каждого месяца, липких ирисок ближе к его концу. Но ириски мы любили даже больше.

Никогда раньше не расспрашивал Наташку – где была, что делала. И она меня тоже. Иногда рассказывали сами – по большей части забавные эпизоды, чтобы посмеяться вместе. Теперь думаю, нам просто казалось, это совсем неважно – как мы жили и чем занимались друг без друга. Важное начиналось, когда мы встречались.

Но тут был совершенно особый случай, поэтому я всё-таки спросил.

– А у нас по району маньяк ходил, – равнодушно, с набитым ртом промычала Наташка. – Ну, то есть взрослые говорили, что маньяк. Лично я в него не очень-то верю. Но гулять меня не выпускали. И в школу за руку водили, как маленькую. А из школы – домой. Родители договорились, встречали нас по очереди, провожали каждого не просто до подъезда, а до входной двери – вот как перепугались.

– Маньяк? – восхищённо повторил я. – Это с ножом? Убийца?

– Ну да, так говорили – убийца. Вроде бы у нас в парке убили девочку. Не знаю кого. Не из нашей школы. А может, вообще никого не убили, а просто кто-то глупость сказал, и все сразу поверили и стали повторять: «Маньяк, маньяк!» И началось. Меня не то что к тебе, а даже в булочную не отпускали. Которая вообще прямо в нашем доме, внизу. По-моему, очень глупо.

– А сегодня как же? – спросил я.

Воображение моё уже нарисовало сцену побега: Наташка спускается с восьмого этажа по верёвке из простыней, внизу её поджидает маньяк с окровавленным ножом, который она, разумеется, выбивает ударом ноги – в прыжке, как в кино.

Но она только ещё больше нахмурилась.

– Да вроде бы того маньяка поймали. Или просто какого-то человека с ножом. Может, он масло на хлеб мазал, а по том задумался о чём-то и так и вышел из дома с ножом в руке. И его сразу – хвать! И в тюрьму! И нож на экспертизу, а он весь в масле, представляешь?

– Или в колбасе, – добавил я. – Вдруг он зарезал колбасу?

– Отрезал ей голову! – подхватила Наташка. – И закопал!

– А потом выкопал и съел!

– Голову от колбасы!

Мы уже не могли остановиться. Считается, будто чудесная способность говорить глупости и хохотать над ними взахлёб, до слёз, до невразумительного хрюканья, до счастливой икоты проходит вместе с детством. Но нам с Наташкой повезло, мы до сих пор так умеем. Особенно если долго не виделись.

Вот и сейчас, сидя на её чердаке, мы хохочем так, что дрожат хлипкие деревянные стены и падают прислонённые к ним подрамники с холстами, мы и сами постепенно сползаем на пол от изнеможения. Лично я уже там, Наташка, похоже, скоро присоединится. Что нас так рассмешило? Да уже невозможно вспомнить. Наверное, как всегда, кто-то что-то сказал, а другой подхватил, тихонько, для разминки, хихикнув, слово за слово, смешок за смешком, и теперь мы не можем остановиться, хотя у меня в глазах мельтешат яркие красные огоньки и голова идёт кругом.

И пусть идёт. Затем мы, собственно, и нужны друг другу, чтобы кружилась дурацкая твёрдая взрослая голова, и прыгали огоньки, и умные, тяжёлые мысли смешивались в один большой, невесомый, уморительно смешной пустяк.

Иначе пропадём.


– Не хочу вырастать, – неожиданно сказала Наташка.

Мы уже допили чай и пошли на трамвайную остановку.

– Почему? – изумился я.

До сих пор мне казалось, быть взрослым здорово. У взрослых интересная жизнь. Конечно, не у всех, это я уже понимал. Но был совершенно уверен, что они сами дураки, раз ничего не сумели придумать, вот и скучают теперь.

Зато даже самые скучные взрослые могут никогда не есть суп и творог. «Спасибо, что-то не хочется», – и всё, никто не заставляет. Уже только ради этого имело смысл вырасти как можно скорее.

– Взрослые всего боятся, – сказала Наташка. – Даже того, что ещё не случилось. И чего вообще, может быть, нет. Маньяка, например. Никто его не видел, но все боялись – заранее, на всякий случай. По-моему, очень глупо.

Я открыл было рот, чтобы возразить, сказать, что бывают храбрые взрослые. Мой папа, например, точно никого не боится. Но тут приехал Наташкин трамвай. Что, в общем, хорошо. Никогда не любил с ней спорить.


О предстоящей поездке к морю я узнал заранее, ещё весной. И конечно, сказал Наташке. Она так обрадовалась, словно я предложил ей поехать с нами.

– О! А я как раз думаю, где взять морской песок. Вот ты мне и привезёшь. Тогда точно всё получится.

– Что получится?

– Когда привезёшь песок, скажу.

– Так нечестно!

Я чуть не заплакал, представив, как долго мне придётся мучиться от любопытства. До самой середины августа. Это же почти всю жизнь.

– Нечестно, – согласилась Наташка. – Зато теперь ты точно не забудешь про песок. А мне очень надо. Всего одну пригоршню, только в кулёк насыпь, не прямо в карман, а то не довезёшь. Не сердись. Смотри, что у меня есть.

И достала из спортивной сумки продолговатый бумажный пакет. В пакете лежали два очень странных куска проволоки, с одного конца тонкие, с другого потолще, как будто их обмакнули в густую металлическую манную кашу.

– Что это?

– Бенгальские огни.

– Огни? – недоверчиво переспросил я.

– Ну да. Ты что, никогда раньше не видел?

Я помотал головой.

– Да ну, точно видел. В «Голубом огоньке» на Новый год всегда показывают. Они горят и сверкают как звёзды. Надо только поджечь.

Я начал понимать, о чём речь. Хоть и не мог поверить в такую невероятную удачу.

– Где ты их взяла?

– Папа перед Новым годом где-то купил. Или не купил, а подарили ему, не знаю. Какая разница. Главное, что я стащила и спрятала две штуки. И они у нас теперь есть.

– И мы их зажжём? – заикаясь от восторга, спросил я.

– Ну да. Только не сейчас. Вечером. Чтобы темно и звёзды. Иначе нет смысла.


В сумерках мы залезли на чердак, а оттуда выбрались на крышу. Сидели, сгорая от нетерпения, ждали, когда окончательно стемнеет. Так волновались, что почти не разговаривали. Наташка то и дело проверяла, на месте ли прихваченный из дома спичечный коробок.

– Уже можно, – наконец прошептала она. Дала мне один бенгальский огонь. Сказала: – Ты, главное, не бойся, когда искры полетят. Они не обжигают.

А я и не боялся.

То ли бенгальские огни отсырели в Наташкином тайнике, то ли с самого начала такие и были, но разгораться они не желали. Наташка почти все спички извела, а я так устал надеяться на чудо, что внезапно утратил к нему интерес. Думал: «Скорее бы спички закончились, можно будет слезть с крыши и больше ничего не ждать».

И только тогда раздалось шипение и первая ослепительно-белая искра вспыхнула у меня в руках. И вдруг оказалось, что металлическую проволоку, зажатую в моих окоченевших на весеннем ветру пальцах, уже венчает огненный шар, весёлый и сердитый. И у Наташки такой же. И она размахивает им, приплясывая на цыпочках, и я тоже размахиваю и подпрыгиваю, а звёзды смотрят на нас сверху, распахнув от удивления сияющие рты.

Потом мой бенгальский огонь погас. Наташкин горел на целую секунду дольше и тоже утихомирился. Я даже не огорчился, что всё так быстро закончилось. Наверное, потому, что не успел поверить, что оно вообще было. Хотя, конечно, запомнил на всю жизнь. Но помнить и верить – совсем разные вещи, с возрастом начинаешь это понимать. А иногда и не с возрастом.


– Бенгальские огни – это такая специальная штука, чтобы человек мог поговорить со звёздами, – сказала Наташка потом, когда мы спустились на землю. – Странно, что люди этого не понимают. Сами изобрели и сами не знают зачем. Думают, для красоты.

– А что ты им говорила? – спросил я.

– Точно не знаю, – призналась она. – Наверное, просто: «Эй, мы тоже есть!» Пусть теперь звёзды про нас знают. Я специально тебя позвала. Потому что двоих издалека лучше видно. И ещё чтобы звёздам сразу стало понятно, что люди тоже умеют дружить, как они. Что мы не совсем дураки. И с нами вполне можно иметь дело.


Этой ночью я долго не мог заснуть. Лежал на спине, смотрел в окно на звёзды, думал: «Теперь они знают, что я есть». А звёзды с любопытством разглядывали меня. И наверное, что-то рассказывали, по крайней мере, я даже без Наташкиного самодельного «телескопа» видел дрожащие сияющие нитки, протянувшиеся от них к земле. Однако языка не понимал по-прежнему. И это, конечно, было обидно.

Но всё равно хорошо.


Сейчас смешно вспоминать, но в те годы раздобыть обычный пластиковый пакет было непросто. Дома родители иногда приносили в них еду из нового универсама, стирали пакеты с мылом, сушили и аккуратно складывали в кухонном шкафу про запас. Но у моря универсамов не было, мы ели в пельменной и ещё мороженое в кафе, а фрукты родители покупали на рынке и уносили оттуда в свёртках из старых газет, бережно прижимая к груди, чтобы не растерять по дороге.

Поиски целого, нерваного пакета для песка подарили мне немало мелких приключений и несколько интересных новых знакомств, но успехом так и не увенчались. Пришлось довольствоваться свёрнутым из старой газеты кульком из-под семечек, а его для надёжности замотать в ещё одну газету. Карман мой чуть не треснул от пухлого свёртка, но морской песок добрался до Наташки, почти не просыпавшись, а это главное.


– Вот теперь точно всё получится, – просияла Наташка, принимая подарок.

– Что получится? – нетерпеливо спросил я. – Для чего тебе песок? Это будет такая игра?

Прежде чем ответить, она огляделась по сторонам, проверяя, нет ли рядом людей. Хотя мы сидели на чердаке, среди чужих простыней, достаточно мокрых, чтобы до самого вечера не опасаться появления соседок.

– Не игра, а колдовство.

Ни на секунду тогда не сомневался, что Наташка не врёт. Но почему-то не обрадовался, а испугался, да так, что в глазах потемнело, а в каждом ухе билось по сердцу, и я не мог понять, откуда взялось второе.

– Я знаю, как превратиться в звезду, – спокойно, словно речь шла о сущих пустяках, сказала Наташка. – Не понарошку, а в настоящую. Чтобы ночью в небе гореть и светить. Навсегда.

Я так и не сумел обрадоваться. Превращаться мне совсем не хотелось, даже в звезду. Тем более навсегда. На пару часов – ещё куда ни шло. Хотя всё равно страшно, хоть убегай.

Я, конечно, не убежал. Но мои чувства наверняка отразились на лице. Никогда не умел притворяться.

– Жалко, что ты не хочешь, – вздохнула Наташка. – Без тебя будет не так весело. Но я всё равно превращусь. Я уже слово дала.

– Кому?

– Звёздам.

– Это как?

Не то чтобы я перестал ей верить. Но подробные объяснения требовались мне как никогда в жизни.

– А я научилась с ними разговаривать. Давно, ещё зимой. Я не старалась, само получилось. Иногда сижу, смотрю в телескоп, а в голове звучат слова. Я сперва удивлялась – какие странные мысли думаются. Как будто не мои. И даже не чужие. Потому что ни на что не похожи – ни на книжки, ни на взрослые разговоры. А потом дошло: это говорят звёзды! И я стала за ними записывать. Сперва вообще не понимала, о чём они говорят. Абракадабра какая-то. Хочешь прочитаю? Это секрет, но тебе можно. Сейчас.

Достала из кармана штанов замусоленный блокнот, открыла наугад.

– «Три лунных краба были мне опорой», «в том сумеречном доме не считали дней», «горгулью покормить забыли».

– Кто такая «горгулья»? – зачем-то спросил я.

Как будто только это и было важно.

– Мама сказала, страшное сказочное чудовище. То есть на самом деле их не бывает, только скульптуры такие когда-то на домах делали. Показала картинку в энциклопедии. По-моему, не очень-то и страшные. Хотя, если бы у меня дома жила горгулья, я бы её кормить не забывала. Потому что такая вполне может человеком пообедать. И даже с удовольствием.

Я открыл было рот, чтобы выспросить подробности. Во-первых, действительно интересно. А во-вторых, говорить о горгулье было безопасно. Каменное сказочное чудище, картинка в энциклопедии. Ясно, что на самом деле она никого не съест. И самое главное, в горгулью не нужно превращаться. Как хорошо!

Но Наташка решительно сказала:

– Всё это ерунда. Главное, что звёзды поняли, что я их слышу, и стали говорить не просто так, а со мной. Сказали, что хотят дружить. А потом рассказали мне рецепт. Говорили медленно, чтобы я всё успела записать. Как диктант. Для этого рецепта и нужен песок, который ты привёз с моря. Я так боялась, что ты забудешь!

Помолчала и добавила:

– Тебе совсем не обязательно вместе со мной превращаться. Но если захочешь, то можно. Я специально спросила про тебя. Ну, то есть просто представила, что спрашиваю. И звёзды всё поняли. И разрешили.

– Можно я подумаю?

Ещё никогда в жизни я не задавал такой вопрос. До сих пор мне просто в голову не приходило обдумывать свои решения. Они рождались сами, без дополнительных усилий. В какой руке конфета? В левой! Будешь доедать суп? Ни за что! Куда идём, в рощу или в кино? Конечно, в кино, а после сеанса – сразу в рощу. На обратной дороге.

Наверное, штука в том, что по большому счёту всё это было не очень важно. Жизнь моя не менялась от вкуса съеденной конфеты или маршрута прогулки. И даже препирательства с мамой из-за лишней ложки супа оставались без драматических последствий. Что бы ни случилось за день, вечером я всё равно получал чашку чая с лимоном и печенье, а потом лежал в своей постели, слушал телевизор и родительские голоса за стеной, разглядывал цветные картинки под закрытыми веками, засыпал, прижимая к животу плюшевую собаку Жоньку, твёрдо знал, что утром снова проснусь дома и это совершенно точно буду я. Вполне достаточно для счастья.

Но теперь могло измениться вообще всё. Сразу. И я этого не хотел.

Зато Наташка хотела.

Не то чтобы я всегда и во всём её слушался. Но когда слушался, выходило просто отлично, это следовало признать. И сейчас я думал – а что, если Наташка права и быть звездой гораздо интересней, чем человеком? И если я испугаюсь, пропущу всё, как последний дурак. А потом звезда-Наташка будет смотреть на меня с неба по ночам и говорить: «Жалко, что ты – просто человек, я без тебя скучаю». Но я её никогда не услышу. А если услышу, всё равно не пойму. И даже если пойму, ничего не смогу поделать.

– Думай, – согласилась Наташка. – Но только до завтра. – И, помолчав, добавила: – Если прямо сейчас не превратиться, потом ничего не получится. Такие дела откладывать нельзя.


– Ты чего не спишь? – удивилась мама, когда я вошёл на кухню. – Болит что-нибудь?

Ещё бы она не удивилась. Было уже очень поздно, даже в телевизоре все передачи закончились. До сих пор я успешно скрывал от родителей свои ночные скитания по дому, но сегодня они почему-то засиделись на кухне, а я очень хотел пить. Ну и, честно говоря, просто устал ворочаться с боку на бок, обдумывая Наташкино предложение – совершенно ужасное и одновременно такое соблазнительное, что я не мог твёрдо сказать «нет» даже наедине с собой.

– Дай воды, – попросил я.

Мама налила воду в стакан. Папа протянул мне половину холодной варёной картошки, которую только что очистил. Сказал:

– И закусить!

Они с мамой рассмеялись, я так и не понял почему. Но картошку съел. Она была очень вкусная. С едой, впрочем, всегда так, самый сладкий кусок – случайно утащенный среди ночи.

Дожевав картошку, я хотел было уйти в свою комнату, но вместо этого вдруг спросил:

– А если бы я превратился в звезду на небе, вы были бы рады?

Я весь вечер думал, спрашивать их или нет. Потому что, с одной стороны, тайна. Чужая, Наташкина. И выдавать её ни за что нельзя. А с другой – не могу же я вот так взять и превратиться, не посоветовавшись с мамой и папой. Я часто нарушал разные мелкие запреты, то тайком, то демонстративно, напоказ, но не хотел огорчать родителей по-настоящему. Чтобы они, как в кино, сразу стали седыми, сгорбленными и заплакали, а я смотрел бы на них с неба, как дурак.

В конце концов я пришёл к выводу, что спросить всё-таки можно. В случае чего скажу, будто видел такой мультфильм. Или сказку когда-то читал, названия не помню, неважно. Но так и не решился завести разговор. А сейчас вдруг само вырвалось. «Если бы я превратился в звезду».

– Ещё бы! – присвистнул папа. – Тогда у нас была бы знакомая звезда. Более того, звезда-родственник. Ничего себе!

– Ну, вообще-то, не просто родственник, а родной сын, – педантично поправила его мама.

– Тем более. У всех нормальных людей сыновья балбесы, а у нас – звезда. Кто от такого счастья откажется?

Я был совершенно потрясён. Думал, родители ни за что не разрешат. Затем, честно говоря, и спросил – чтобы не разрешили. И можно было бы пойти, пореветь в подушку, не столько от обиды, сколько от облегчения, что всё наконец решено. А они вон как радуются. Через дорогу одному ходить до сих пор не разрешают, а в звезду навсегда превращаться – пожалуйста. Удивительные люди эти взрослые, никогда не знаешь, чего от них ждать.

«Ладно, – обречённо подумал я, – раз так, значит превращусь».

Когда я выходил из кухни, мама тихо сказала: «Всё-таки ужасно несправедливо, что самые интересные сны снятся детям», а папа ответил: «Нам тоже, просто мы забываем». Я хотел возразить, что про звезду – это вовсе не сон, но вовремя прикусил язык. Тайна есть тайна.

А уже лёжа под одеялом, я подумал, что звёздам, наверное, должны сниться совсем уж удивительные вещи. И я это скоро узнаю.


– Две горсти гороха, одна морского песка, щепотка пыли из-под кровати, где спишь, шестерёнка из часов, осколки ёлочной игрушки красного цвета, полный стакан цветочных лепестков, пуговица с маминой кофты, прядь волос. Книгу сказок, любую, лишь бы с картинками, порвать на мелкие кусочки. Крылья трёх бабочек, сгоревших на лампе, чайная чашка земли из-под яблони, два кукольных глаза, обязательно голубых, птичье перо, семь леденцов, десять медных монет.

Наташка закрыла блокнот, спрятала его в карман и сказала:

– Всё это я уже собрала, осталось только отрезать твои волосы. Если ты тоже хочешь.

Я молча кивнул. Дескать, режь.

Думал, придётся идти за ножницами домой, но Наташка достала из кармана свои – маленькие, пластмассовые, из какого-то кукольного набора, совсем тупые. Но прядь волос откромсать вполне можно.

Я вдруг понял: если она взяла ножницы с собой, значит заранее не сомневалась, что я соглашусь. Видела вчера, как я испугался, а всё равно думала, что я храбрый и в конце концов захочу превратиться. Вот это да!

– А что с этим всем надо делать? – спросил я, пока она, прикусив от усердия язык, отпиливала прядь у меня над ухом.

– Сложить в коробку, перемешать, вынести поздно ночью на крышу. После полуночи, раньше ни за что нельзя! Сказать специальное заклинание – оно короткое, я тебя научу. И развеять всё по ветру. Тогда мы превратимся.

– Сразу?

– Не знаю, – неохотно призналась Наташка. – Звёзды про это ничего не сказали. Но наверное, сразу. Чего тянуть?

– А как мы попадём на крышу после полуночи?

– Как обычно, через чердак.

– А на чердак? Как мы вообще выйдем из дома ночью?

– Придётся тебе как-нибудь выбраться, когда родители заснут. Они на ключ закрываются или просто на задвижку?

– На задвижку, – сказал я.

– Вот и хорошо. А то когда ключ прячут, непонятно, как быть. Сможешь тихонько выйти?

Я прикинул: обычно в полночь родители уже спят. И очень крепко. Сколько я вставал, ни разу не услышали. Дверь у нас вроде бы не скрипит. Получается, вполне можно попробовать.

Но я-то ладно. А Наташка? Она же на другом конце города живёт. А ночью даже трамваи не ездят. Значит, ничего у нас не получится, с самого начала можно было не бояться. Всё останется как раньше.

Хотя теперь, когда опасность миновала, мне стало немного жалко, что я так и не узнаю, каково это – быть звездой. Потому что всё-таки ужасно интересно. Хоть и страшно – жуть.

– А я просто не поеду домой, – сказала Наташка, не дожидаясь расспросов. – Коробка со мной. – Она похлопала по дерматиновому боку старой спортивной сумки, с которой не расставалась никогда. – Останусь тут тебя ждать.

– Так тебя же будут искать!

Она пожала плечами:

– Ну и пусть. Всё равно не найдут. Просто не догадаются где. Они же не знают, что я сюда к тебе езжу. Я всегда говорила, что в библиотеку иду, или на кружок, или в гости к бывшей однокласснице. Родителям на самом деле всё равно, лишь бы домой вовремя возвращалась, а мне нравилось, что ты – это мой секрет. Пока меня будут искать, мы уже превратимся. И станет всё равно.

– Слушай, а тебе маму с папой не жалко? Они же, наверное, подумают, что тебя маньяк поймал.

– Жалко, – вздохнула Наташка. – Но тут одно из двух. Или ты всех жалеешь, сидишь дома и плачешь, потому что ничего по-настоящему важного делать нельзя. Или ты всё-таки превращаешься в звезду, и тогда плачут все остальные. Надо выбирать.

Она говорила как взрослая. И даже выглядела сейчас гораздо старше, чем на самом деле. Как будто ей уже целых пятнадцать лет. Или вообще двадцать. Я даже подумал: «А вдруг она уже начала превращаться, вот прямо сейчас?» Но Наташка не взлетала на небо и даже не светилась. А будничным тоном добавила:

– Вообще-то, я оставила записку у себя в комнате. Что всё хорошо, я их люблю, но ухожу в Зазеркалье, как Алиса. Враньё, конечно, но у мамы это любимая книжка, ей так будет проще понять. Они всё равно устроят поиски, но, может, хотя бы про маньяка этого своего говорить не начнут. И остальных детей по домам не запрут, перепугавшись. Не хочу всему двору остаток каникул испортить.


Я принёс ей из дома бутерброд, помидор и полный карман ирисок. Очень не хотел уходить ужинать, но Наташка настояла. Сказала – вот только не хватало, чтобы ещё и тебя стали искать. Твои-то знают, где ты любишь прятаться, сразу пойдут на чердак, и тогда всё пропало.

Крыть было нечем.

Я поужинал, хотя есть было почти невозможно. Живот ныл от страха, а сердце стучало так, что я думал, этот грохот не только родители, а даже соседи за стеной слышат. Сейчас начнут выспрашивать, что случилось. Я-то, конечно, не скажу ни слова, но сердце меня выдаст, отстучит военной азбукой Морзе страшную правду о спрятавшейся на чердаке Наташке и наших планах на грядущую ночь, и мой папа, бывший связист, сразу всё поймёт. И тогда такое будет!

Зря боялся, родители ничего не замечали. Смеялись, шутили, увлечённо говорили о чём-то своём, взрослом, непонятном, но явно хорошем. Почти не обращали на меня внимания, зато включили мне телевизор, «Спокойной ночи, малыши» с мультфильмом. Я глядел на экран, где скакали нарисованные звери, слушал их весёлые голоса и не понимал ни слова. Точно так же, ничего не разбирая, листал потом книжку, которую мне разрешали читать в постели перед сном. Смотрел на зелёный абажур настольной лампы, бледные разводы на обоях, серо-голубые цветы на ковре, трещину в потолке, похожую на ящерицу с лапками. Думал: «Наверное, я это больше никогда не увижу». Пытался представить, что такое «никогда», и не мог. Не сегодня, не завтра, не в этом году – дальше воображение мне отказывало, зато ноги от страха становились мягкими, как пижамные штаны, а в животе делалось темно, как будто там, внутри, выросла ещё одна пара глаз, оба слепые.

Я не боролся со страхом, потому что не знал как. Просто терпел его. Лежал в кровати, слушал, как родители в своей комнате разбирают диван, о чём-то говорят и папа смеётся, а мама просит: «Тише, мелкий же спит».

Больше всего на свете хотел побежать к ним, крикнуть: «Заприте меня в комнате, не отпускайте к Наташке на чердак!» И точно знал, что не сделаю этого. Раньше со мной не случалось ничего подобного – чтобы так сильно хотеть и всё равно не делать. И не потому, что запретили, а просто – сам решил. Моя воля оказалась сильнее страха, и это, конечно, была потрясающая новость. Такого я о себе прежде не знал.

И когда я шёл на цыпочках по коридору, а потом осторожно, очень медленно, чтобы не звякнула, открывал задвижку, мне уже не было страшно. Наверное, именно в таких случаях и говорят: «Я победил». Но подобными категориями я тогда, конечно, не мыслил.


По лестнице я тоже поднимался на цыпочках. Аккуратно перешагнул самую скрипучую ступеньку, толкнул чердачную дверь. Было совсем темно, но Наташку я увидел сразу, хотя она сидела в самом дальнем углу. А может быть, не увидел. Просто знал, что она там.

– Если бы не твои ириски, я бы уже заснула, – шёпотом сказала Наташка. – Ужасно трудно так долго ждать! Но я их ела и сочиняла сказки, по одной на конфету. Я потом тебе расскажу.

– Когда – потом? – удивился я. – Мы же сейчас в звёзды превратимся!

– Ну правильно. Думаешь, звёзды не рассказывают друг другу сказки? Да они только этим и занимаются. Вот увидишь.

В принципе, это была отличная новость. Сказки я любил больше всего на свете.


Мы залезли на крышу, и Наташка, прижимавшая к груди картонную коробку с пылью, пеплом, битым стеклом, кукольными глазами, горохом и моим морским песком, сказала:

– Когда я развею всё по ветру, надо будет сказать заклинание. Оно такое: «Трульнгугунгунгук». Запомнишь? Это очень важно! Если скажешь неправильно, ничего не получится.

– Труль… чего? – ошеломлённо переспросил я.

Вот уж не думал, что просто не сумею выговорить волшебное слово. Теперь, когда я перестал бояться, это было бы очень обидно.

– Трульн-гу-гун-гун-гук, – повторила Наташка. – Пожалуйста, не перепутай и не запнись. Глупо получится, если только я одна превращусь. Не хочу быть звездой без тебя. Ты же мой лучший друг.

Я долго молчал, потрясённый её признанием. А потом твёрдо сказал:

– Я не перепутаю. Трульнгугунгунгук.

Само выговорилось, как по маслу, многочисленные «н» и «г» выкатились из горла мелкими камешками. Прежде я и не подозревал, что звук может быть твёрдым, тяжёлым, скользким и прохладным, как будто всю жизнь пролежал под землёй, а теперь его выкопали и положили в меня.

– Ты молодец, – обрадовалась Наташка. – Из тебя получится очень хорошая звезда, вот увидишь.

Я теперь тоже так думал.


Мы уселись на самом краю крыши, и Наташка как-то очень долго возилась с коробкой, которую заклеила липкой лентой, чтобы ничего не просыпалось, а теперь никак не могла отодрать. Звёзды смотрели на нас сверху с любопытством и нетерпением – дескать, что же вы тянете, давайте!

– Приготовься, – наконец сказала Наташка. – Когда я тебя стукну, надо сразу говорить заклинание.

И перевернула коробку. Я, помню, ждал хоть какого-то шума, по крайней мере, пуговица и монетки должны были звякнуть, упав на тротуар. Но вокруг стояла тишина, такая полная, словно звуки отменили вообще, ну или просто я оглох, сам того не заметив. Теперь я думаю, это просто остановилось время, и мы сидели на крыше то ли вечно, то ли вовсе никогда.

Строго говоря, я до сих пор там сижу – в каком-то смысле. Который и есть единственный.

А потом время снова пошло, Наташка чувствительно стукнула меня кулаком по плечу, и я громко, совершенно не думая, что могу перебудить весь двор, начиная с собственных родителей, заорал: «Трульнгугунгунгук!» Но Наташкин голос всё равно звучал громче, так что себя я почти не услышал. Однако не сомневался, что произнёс заклинание правильно. Волшебное слово вылетело из меня само, я только рот открыл.

И тогда в животе стало горячо, а в голове светло, как будто там зажёгся яркий белый бенгальский огонь, и я подумал – всё, превратился. И несколько секунд, часов или лет прислушивался к новым ощущениям – каково оно, быть звездой?

Но всё это, конечно, просто от волнения. В какой-то момент я обнаружил, что по-прежнему сижу рядом с Наташкой на крыше и вокруг тёмная-тёмная ночь, только горит, мигая, бледный лиловый фонарь у калитки да звёзды на небе. Так много звёзд! Но мы – всё ещё не они.

– Я поняла, в чём дело. Просто это срабатывает не сразу, – сказала Наташка. – А как бомба замедленного действия. Знаешь, как в кино? Все про неё уже забыли, и вдруг – ба-бах! Интересно, сколько надо ждать?

А я молчал. Слишком велико было потрясение. И разочарование. И радость, что можно ещё побыть нормальным человеческим человеком. И ещё много разных чувств, описать которые я и сейчас-то вряд ли сумею.


– Плохо, что меня теперь запрут дома, – сказала Наташка. – И будет страшный скандал. Терпеть не могу, когда орут. Но зато мы с тобой уже всё сделали. И это нельзя отменить. А значит, мы обязательно превратимся в звёзды. Это может случиться в любой момент. Когда угодно, без предупреждения. Хоть в школе, хоть в бассейне, хоть в новогоднюю ночь. У всех на глазах! Представляешь, как они удивятся? И как удивимся мы. Так интересно будет теперь жить!

Я кивнул. Ещё как интересно. Жить вообще невероятно интересно, потому что вообще всё, что угодно, может случиться в любой момент. Причём даже с тем, кто никогда не выкрикивал волшебные заклинания на крыше. С каким угодно человеком, если ему повезёт. А уж с нами-то теперь – и подавно.

Вот о чём я тогда думал, но ничего не говорил, потому что не знал нужных слов. Собственно, до сих пор не знаю.


– Раз ещё не превратились, надо мне идти домой, – сказала Наташка.

– Ты что?! Темно же. И далеко. И трамваи не ездят.

Это было первое, что я сказал. Потому что очень за неё испугался. Это, конечно, Наташка, она храбрая и всё может, я знаю. Но идти одной, ночью, пешком через весь город – даже для неё как-то слишком.

– Ай, – отмахнулась она, – подумаешь! Ночь – ну и что? Я же знаю, в какую сторону идти. И фонари везде горят. А если привидение встречу, только обрадуюсь. И попробую с ним познакомиться.

– А если бандита?

– Да они уже, наверное, давно спят, – сладко зевнула Наташка. – Или банк грабят. Ну так я мимо банка и не пойду.

Всё равно мне не хотелось её отпускать.

– Давай я пойду с тобой.

– Тогда и тебя заругают. И запрут дома до осени.

– Ну и пусть, – упрямо сказал я. – Если ты всё равно не будешь приезжать, можно и дома сидеть. Зато сейчас вместе погуляем. К тебе, наверное, долго надо идти?

– Наверное, – согласилась Наташка. – Может быть, аж до утра. Я ещё никогда не ходила. Но даже ехать почти целый час.


Я очень хорошо помню, как мы сидели на крыше. Каждую минуту, каждое произнесённое слово, и как Наташка чесала коленку, засунув руку под штанину. И как подала мне руку, чтобы помочь вскарабкаться наверх, к чердачному окну. И как я вдруг очень по-взрослому подумал: «Дружба – это когда у тебя две жизни вместо одной. И обе одинаково важные. Какая разница, где чья». Но говорить вслух почему-то постеснялся.

Зато почти не помню, как мы шли через ночной город. Мы оба очень хотели спать, хоть под кустом ложись или на лавку в парке. Но всё равно шли, и мне снились какие-то удивительные сны, прямо на ходу, но их я, конечно, забыл.

Когда мы добрались до Наташкиного дома, было совсем светло. И её родители, наверное, увидели нас с балкона, потому что выскочили навстречу, в подъезд. И тогда я сказал с самого начала заготовленную фразу: «Это я виноват. Я её подговорил». А потом лёг и заснул, прямо на лестнице. Слышал сквозь сон, что меня несут на руках, хотел сказать свой адрес, но не мог выговорить ни звука. И мне было всё равно.


Проснулся я уже дома, в своей кровати. Рядом на стуле сидел папа. И лицо у него было совсем не сердитое, а грустное и растерянное. Таким я его ещё никогда не видел.

– Что ты проснулся, это очень хорошо, – сказал папа. – А что из дома ушёл среди ночи без спроса – просто ужасно. Совершенно от тебя не ожидал. Что у тебя теперь температура – это вообще безобразие. У нас с тобой мама на кухне уже целый час плачет, и что прикажешь делать?

Я молча пожал плечами – дескать, не знаю. Ну и потом, что-что, а температуру я себе нарочно не повышал, в этом смысле моя совесть была совершенно чиста.

– Твоё путешествие ночью через весь город – это уже какой-то запредельный кошмар, – продолжил папа. – Страшный сон любого родителя. Хоть на цепь тебя теперь сажай до шестнадцати лет, чтобы точно никуда не сбежал.

«На цепь» – это, конечно, звучало ужасно. Но выглядело, с моей точки зрения, вполне справедливо. Так что я даже защищаться не стал. Просто не нашёл достойных аргументов.

– С другой стороны, – неожиданно заключил папа, – ты большой молодец, что пошёл провожать Наташу. Не оставил её одну. Её отец говорит, ты ещё и вину на себя взял, хотя я совершенно уверен, что этот ваш ночной побег из дома – совсем не твоя идея. То есть сын из тебя, конечно, вышел никуда не годный, нам с мамой здорово не повезло. Зато друг ты, как выяснилось, надёжный. Уже кое-что. Не зря мы с мамой столько конфет и сосисок на тебя извели. Возможно, со временем одним хорошим человеком на земле станет больше – при условии, что ты в ближайшее время не сбежишь на Южный полюс и там тебя не съест какой-нибудь хищный пингвин.

Я глазам своим не верил: папа улыбался. Весело, как будто я ничего не натворил. Я так обрадовался, что сказал:

– Я больше никуда не сбегу, обещаю. Но могу превратиться в звезду. В любой момент! Вы с мамой сами сказали, что это было бы здорово, так что теперь не пугайтесь.

– Судя по тому, какой ты горячий, ты уже в неё превращаешься, – вздохнул папа.


– Просто всё происходит довольно медленно, – говорит Наташка. – А мы этого не учли!

Я лежу на деревянном полу, каждой клеточкой тела ощущаю впитанный им за день солнечный трепет и жар. Мне так хорошо, лениво и сладко лежится, что Наташке приходится говорить за двоих, я даже не киваю, только думаю: «Да». «Да». «Да». Но этого достаточно.

– Мы представляли, что превратимся, как в сказочном кино – раз, и всё! А это медленный процесс. Очень много времени надо, чтобы человек превратился в звезду и при этом остался жив. Не сгорел, не взорвался.

И я снова думаю: «Да».

– Вот поэтому, – торжествующе заключает Наташка, – чем дальше, тем веселее и легче нам становится жить. А когда что-то вдруг идёт не так, это не имеет значения. Вообще никакого! Потому что главное дело всё равно делается, превращение происходит, а больше ничего и не требуется… Жалко, что я это так поздно поняла, но, наверное, понимание – тоже часть превращения. И раньше просто не могло случиться.

«Да, – снова думаю я. – Конечно, дружище. Ещё бы!»

– Две горсти гороха, одна морского песка, – вздыхает Наташка. – Крылья бабочек, стекляшки, пуговицы, монеты. Эта моя дурацкая мятая коробка. И волшебное слово «трульнгугунгунгук». Такая чепуха. И так отлично сработала, скажи!

И глаза её светятся в чердачном полумраке. И мои глаза светятся тоже – во всех временах сразу, раньше, сейчас и потом.

Владимир Тучков

Колдун

– Детерминированный!

– А я говорю – индетерминированный!

– Да вот хрен-то, детерминированный! Но тебе этого всё равно не понять!

– Это тебе не понять, что индетерминированный! Да ты и не хочешь ничего понимать!..

Диспут двух историков уже давно перешёл в ту фазу, когда выявить истину можно лишь при помощи жребия. Но они всё-таки продолжали надрывать глотки, брезгуя разрешить вопрос о детерминированности отечественного исторического процесса с помощью такого абсолютно индетерминированного приёма. К тому же одному из них в этом слове слышался «жеребец», а другому «кукиш».

Однако подбрасывать хворост в костерок не забывали, отчего, во-первых, делалось тепло, а во-вторых, руки отвлекались от мордобоя.

Вдруг из тумана, который, словно перекись, высасывает из организма пигмент, вышел мальчик лет десяти. Беленький и задумчивый, словно финн. Подсел на корточках к костру и протянул к огню руки, не проронив ни слова.

– Здороваться надо, мальчик, – сказал так и не успевший обзавестись детьми к сорока пяти годам детерминист. – Да ты откуда, в такую погоду-то?

– Здравствуйте, дяденьки, – стеснительно, отчего вышло чисто и задумчиво, ответил мальчик. – Да вот только… – И замолчал.

– Что – только-то?

– Только не положено мне никому говорить «здравствуйте». Узнают – ещё хуже будет.

– Как-то странно ты говоришь, мальчик. Кто узнает, отчего будет хуже?

– Да деревенские, с которыми я раньше жил.

– Как это «раньше жил»? – Мужчины поёжились от начавшего заползать под свитера тумана. Они уже более внимательно, как бы новыми глазами, поглядели на необычную белёсость парнишки, необычную даже для этих северных мест. На его просвечивающие от нервного пламени костра пальцы, которые не были чётко очерчены, а плавно переходили в неверный туман. – Как это ты, мальчик, «раньше жил»? А теперь что?

– А теперь я живу один.

– У тебя, наверно, родители умерли?

– Нет, и мама, и папа живы.

– Как же это ты живёшь один? Ничего не понятно. Где живёшь-то один?

– Здесь, в лесу.

Историки, чтобы немного просветлить начинавший ускользать разум, налили по граммульке и выпили.

– Убежал из дома, что ли?

– Зачем убежал? Прогнали.

– Родители?!

– Ну и родители тоже. А так-то меня все прогнали, вся деревня. Родители вначале пробовали спорить, но потом им всё рассказали, и они тоже прогнали.

– Господи! – вырвалось у одного. У другого зачесалось под ногтями. – Да за что же прогнали-то тебя, мальчик?!

– Колдун я.

– Как это – колдун? Ты что, серьёзно, что ли? Или это деревенские так тебя назвали?

– Они узнали, что я колдун, и прогнали из деревни.

– Ты – колдун?!. Ну и как же ты это делаешь?

– Чего?

– Ну, колдуешь…

– Я не знаю, просто когда чего-нибудь захочу, то оно и выходит. Ну, могу, чтобы осенью, там, цветы какие зацвели. Или чтобы стая птиц прилетела и осталась ночевать, где я захочу. Или чтобы ветер прилетел и повалил сухое дерево. Светлячков люблю…

– А покажи нам, мальчик, чего-нибудь.

– Не могу я просто так, дяденьки. Получается, только когда захочу… Вначале хотели убить, а потом просто прогнали.

– Да что же ты им такое сделал-то, что они так с тобой?..

– А я им ничего и не делал. Это они про меня всё сами придумали. У кого что случится, то, значит, я виноват, наколдовал. Корова, там, помрёт, дом сгорит – всё я. Я-то не знал, что молчать надо, что не надо им говорить, что я умею.

– Ну, ладно – эти идиоты, алкаши, но родители-то?! Мать что же?!

– А мамка стала говорить, что я так делаю, что сестра Жанка замуж выйти не может. И что Серёжка – он младше меня был – под трактор попал. Ты, говорят, погубил.

Мальчик заплакал и сквозь слёзы, всхлипывая, по-детски стал тянуться словами ко взрослым, как бы пытаясь вытащить из сердца непомерную для ребёнка занозу безжалобья.

– А я не могу плохого, я могу только просто так, чтобы… чтобы красиво было и чтобы мне от этого радость… А они не верят. Били долго, теперь одно ухо не слышит… Я не могу плохо, дяденьки…

Всё это было непереносимо. Особенно для сердец, покрытых непрочной защитной плёнкой университетской размеренности, которая сразу же стала отколупываться, а под ней – нетренированное, не знающее что и как, могущее адекватно реагировать лишь во время гражданских панихид.

– Да что же это такое, мальчик, творится-то… – даже ошалело рванулись налить ему. Однако мальчик, ещё не отвыкший от деревенского уклада, выпил, поблагодарил и успокоился.

– Ну вот и ладно, вот и хорошо, – поглаживал парнишку по плечу доцент в очках с толстыми стёклами. – Вот и ладно.

– Есть-то хочешь?

– Угу. – И принял из рук в руки разогретую на костре и вспоротую охотничьим ножом банку тушёнки.

– А что же ты тут ешь?

Мальчик глотал, потом говорил два-три слова и снова жадно глотал:

– Грибы собираю… ягоды, рыбу… ловлю, силки… ставлю – птицы, петлёй… зайца иногда получается…

– Да ведь зима скоро, как же ты тут?

– А я землянку вырыл, огонь жгу.

– А спички-то? Откуда?

– Ну, я когда замерзну, то очень хочется огня. И он зажигается.

– Ах да… Но ведь, наверно, скучно? Хотел бы опять в деревню?

– Не-а, убьют. Особенно Никишин, он, когда уже передумали меня убивать, всё равно хотел. Так даже связали, пока я не ушёл. У него машину кто-то поджёг, а я… – И мальчик опять начал потихоньку всхлипывать.

Дали кружку с чаем, бухнув туда пять столовых ложек пес ка. Глотание обжигающего чая успокоило мальчика.

– А я тут книжки вспоминаю – про Бульку, про живую шляпу, про Винни-Пуха… Я раньше в клубе много читал… А теперь вот вспоминаю… Ещё я люблю представлять, что будет.

– Как это?

– Ну, я могу узнавать, что будет.

– Предсказывать будущее?

– Ну, представлять, узнавать. Я сяду потихоньку и смотрю… Ну, как телик. И всё потом так и получается…

– И что же с тобой будет?

– Не-а, про себя я не могу. Могу только на кого смотрю. Ну и даже про зверей могу узнать, кто его съест. А про деревья совсем неинтересно. Всё стоит и стоит. Потом сухое вижу, потом – как падает. А иногда от молнии, или наши спилят, деревенские.

– Ну а про нас-то можешь что-нибудь сказать?

Мальчик замер. Глаза его остекленели, и лишь бьющаяся на виске жилка выдавала присутствие подкожного движения жизни и мыслей…

Тени от костра плясали на лице мальчика, создавая ощущение хаотично мелькавших лампочек компьютера, переваривающего внутри себя сложную программу…

Вдруг мальчик резко встал:

– Спасибо вам за всё, дяденьки, – и как-то лубочно поклонился, явно намереваясь уходить.

– Постой, так что скажешь-то?

– Вас убьёт Санька, Прохорычев сын. Из-за ружей ваших. И спирт у вас есть, на клюкве настоянный.

И стремительно не ушёл даже, не растворился в тупом бельме природы, а упорхнул. Именно упорхнул, унося себя, свою загадочную жизнь, свою тайну и недетскую ношу. Упорхнул, не дожидаясь, пока они нервически отсмеются над пророчеством, выпьют для успокоения по полстакана, а потом предложат ему ехать с ними в Москву, где ему…

И буквально в тот же миг из ближайших кустов шарахнули два выстрела, первый из которых услышал лишь только антидетерминист, поскольку детерминиста сразу же завалило лицом в костёр. Вторым выстрелом его неразлучного друга и вечного оппонента отшвырнуло к сосне. После переламывания стволов, выкидывания гильз и вставления новых патронов прозвучало ещё два выстрела – уже на всякий случай, для подстраховки.

Были ли эти выстрелы детерминированы по отношению к появлению и мгновенному, как приказ «Пли!», исчезновению мальчика – ответить нельзя.

Потому что и эти неподдельные слёзы, и эта стариковская безысходность мальчика, и вся его птичья фигурка, плавно переходящая в загадочный и враждебный городскому человеку мир лесных шорохов и всхлипов, – буквально всё свидетельствовало о его принадлежности к каким-то иным сферам, где причинно-следственные связи подчиняются сформулированному господином Гейзенбергом принципу неопределённости.

Марина Степнова

Там, внутри

Так – раз-два, взяли! Раз-два – дружно!

Эх, дубииинушка, ухнем!

Ну давай, милый, помоги. Помоги мамочке.

Вот тааак, а теперь в колясочку.

И поехали. Поехали, поехали в лес за орехами. В ямку – ух!

Суки такие, сволочи.

Хрущёвка. Пятый этаж. Ни лифта. Ни пандуса. Ни мужа. А соседям мы с тобой ещё сто лет назад надоели. У них и своих проблем полно.

Ну, не ной, Костик, мамочка просто немножко устала. Сейчас дух переведём – и дальше запрыгаем.

Прыг-скок, прыг-скок.

Головка болтается. Как тряпочная. Кажется, тряхни посильней – и оторвётся. Покатится впереди, запрыгает по ступенькам. И все мучения сразу кончатся. Только хрен вам! Не дождётесь. Между третьим и вторым ещё раз передохнём.

Вот так. Добрались.

А нассано-то, господибожетымой. Дышать нечем. Три раза ставили домофон, даже мы с тобой денежку сдавали – всё равно ломают. Ну, давай теперь дверь откроем, задом, задом, чтоб не шибануло, порожек, ступенечки, только две ещё и остались, вот так.

Вот так мы и живём.

Бабули у подъезда кивают без всякого выражения – привыкли.

В магазин, Вик?

Не, в ЕИРЦ, опять нам жировку неправильную прислали.

«Семье, имеющей ребёнка-инвалида, согласно федеральному закону „О соцзащите инвалидов РФ“ полагается 50 % субсидия-льгота от стоимости ЖКУ». Во как. Как в школе – наизусть. Вы знали? Они тоже не знают. Что ни месяц, то, гады, что-то новое понапутают – то за квартиру накинут, то за свет, то за воду, хотя у нас счётчики, вообще-то, но им-то всё равно, у них-то дети здоровенькие, так и таскаюсь скандалить, что-что, а скандалить я мастерица. Они там, в ЕИРЦ, аж зеленеют, когда мы с Костиком заявляемся. И всё равно – только поорёшь, расслабишься, а они опять норовят жировку неправильную ввернуть. Сволочи и есть. Да, Костик? Ты дыши, лучше дыши, до самого пупа. Весна!

Раньше ЕИРЦ на Тухачевского сидел – нам хорошо, близко. По прямой. Четыре светофора. Первый этаж. И подъезд очень удобный. Мы за час управлялись да ещё в магазин по дороге. В очередях-то я, слава богу, не стою. Не на ту напали. Морду кирпичом – и напрямую. Нам положено. И никаких удостоверений не надо, да, Костик? Мы с тобой сами – удостоверение. Все сразу расступаются. Коляска только неудобная. Ну, сидячая такая, прогулочная, до трёх лет. А нам-то восемь уже! Ножки свешиваются, ручки торчат. Да и тяжеловато уже. Но инвалидскую я и вовсе с места не сверну, не то что к нам, на пятый этаж. Так что пока так будем, а дальше как получится. Я, как Костик родился, далеко вперёд больше не заглядываю. Некогда. Да и что там смотреть? Одна темнота. Девочки на форуме говорят, это как забег. Старт есть, силищи нужно немерено, только финиша нет. Думали, я совсем дура? Ан нет! У нас и Интернет имеется! Маша ещё провела. Бесплатно. Сказала, что социальная изоляция негативно сказывается и всё такое. Мол, мне одной быть очень для психического состояния вредно. Дура. Как же я одна, если я всё время с Костиком? Говорю же – как есть дура. А я – нет.

И чем им Тухачевского только мешала, я не знаю. Вообще-то, район у нас хороший. Очень хороший. Зелёный, богатый – и от центра недалеко. Как будто я бываю в том центре… Но всё равно приятно. В объявлениях так и пишут – престижный район. Правда, дом – говно, хрущёвка, да ещё и панельная, тут такие все посносили почти, при Лужкове ещё. Тогда всё хорошо работало, не то что сейчас. Мы тогда тоже в очереди на снос стояли – я уж и дом присмотрела, куда мы переедем, расселённым же квартиры тут же давали, правда на первом этаже, но нам с Костиком только того и нужно, правда, сынок? Вон там мы бы с тобой жили, вон в той семнадцатиэтажке, видишь?

Улыбается. Не видит ничего, а всё равно улыбается. Весна.

А как сняли Лужкова – всё, как последнюю дверь захлопнули. Говорят – воровал много, а кто из них мало-то воровал? Собянин, можно подумать, не ворует. Они вообще там все нелюди, уж я точно знаю, разве люди бы ЕИРЦ на Жукова перевели? Приходите, полюбуйтесь сами! Проспект Маршала Жукова, дом 35, корпус 1. Всё теперь тут – и паспортный стол, и ЕИРЦ, и собес, и налоговая и хрен ещё знает что на постном масле. Просторно, мест сидячих полно, окошек миллион, очередь электронная. Всё по квиточкам.

Но – третий этаж. Третий, блядь! Третий! Лифта, разумеется, нет.

Чтоб вы все сдохли, сволочи. Чтоб вы все сдохли.

Поднимаемся. Давай, Костик, давай, милый. Ещё чуток.

Люди идут мимо, обгоняют. Никому дела до нас нет – и слава богу. Ненавижу, когда помогают.

Чтоб вы все сдохли.

Костик заскрипел – плакать-то он не умеет. Только скрипеть. А если нравится что-то – визжит, на высокой такой ноте. Ииииии! Даже и не знаю, что хуже. Девушка какая-то на ходу в коляску заглянула – и молча ухватилась сбоку, за раму. Я, конечно, рявкнула сразу, чтоб она руки-то убрала, говорю же – ненавижу, когда лезут, всё равно никакого от их помощи проку, а тут меня мужчина какой-то в сторону отодвинул и легко так, как игрушечку, коляску нашу поднял. И говорит так весело: «Опять вы, Виктория Михайловна, скандалите. А ведь такая красивая женщина, нехорошо!» Я так и ахнула – это ж невропатолог наш, из детской поликлиники, Семёнов Игорь Иванович. Я к нему, когда Костик маленький был, как на работу ходила. Верила ещё врачам. Потом, конечно, перестала. Когда по всему кругу пробежала – традиционные, нетрадиционные, остеопаты, гомеопаты, говнопаты. Знахари, конечно, бабки. Одна год деньги тянула из меня, гадина, – говорила, что Костика на ноги поставит. Поставила – как же. Меня батюшка потом очень ругал, что я в такой грех вовлеклась и ребёнка безвинного втянула. Сказал, что бабке той в аду гореть неотмолимо. Пустячок, а приятно.

Я ведь и в Бога тогда тоже верила. Смешно даже вспоминать.

А Игорь Иванович этот хороший был очень. Не такой, как все. Молодой совсем, только выпустился, всё старался поважнее казаться. А щёки всё равно, как на свет посмотришь, – в пуху. Чисто старшеклассник. Прыщики даже на лбу. Не пугал меня совсем, единственный. Я ж тогда к какому врачу ни зайду – плюс ещё один диагноз. ДЦП, симптоматическая эпилепсия, атрофия зрительного нерва, задержка психомоторного развития, задержка двигательного развития, задержка умственного развития, гидроцефальный синдром… И ещё, и ещё, и ещё. Как по учебнику переписывали. Врачи в медицинскую карту когда смотрели – у них же глаза на лоб. Ну. Чего вы увидеть там хотели? Слепоглухонемой он у меня! Слепоглухонемой! И не двигается совсем! Только левой ручкой немного может.

А Игорь Иванович глаза не таращил. Только сказал: «Ну, здравствуйте, молодой человек. Приятно познакомиться». Это Костику-то. Как будто здоровенькому. А ему два года было – головку сам не держал, не переворачивался даже. И жевать не мог совсем. Только перетёртое.

Он и сейчас не может.

А мы тогда только с УЗИ очередного пришли, у меня бумажка в руках так и прыгает – нового понаписали. Дополнительные трабекулы в сердце, дополнительные дольки в селезёнке. Как будто мало нам своего! Это что ещё, говорю, Игорь Иванович, за дольки на нашу голову? Очень напугалась. А он строго так: «Вы фильм „Чапаев“ смотрели?» А я стою, как дура, и понять не могу – при чём тут Чапаев? Игорь Иванович засмеялся и говорит – ну вот как сейчас прямо: «Что же вы, Виктория Михайловна, такая красивая женщина и „Чапаева“ не смотрели. Обязательно посмотрите. А на дольки эти внимания не обращайте. И на трабекулы тоже. Чапаев знаете, как говорил? Наплевать и забыть!»

Так и сказал – красивая женщина.

Я прям чуть не заревела. Ну какая красивая? Я о том, что женщина, и не вспоминала тогда уже. А ведь двадцать два года всего было.

Как я домой-то тогда полетела – как на крыльях! Верила ему очень. А потом и ему перестала. А он помнил меня, оказывается, всё это время. И по имени-отчеству даже! Может, и правда нравилась я ему? Говорю же – двадцать два всего мне было. Девчонка. Не то что сейчас. Двадцать восемь.

Донёс он нас с Костиком до третьего этажа, а я то справа, то слева забегаю, всё девушку эту оттолкнуть хочу. Привязалась как банный лист. Налипла прямо, зараза. Идёт, молчит, каблуками цокает. И такие ладные ботиночки у неё – на шнурочках, лаковые, чёрные. И шпилечка такая аккуратная. Я ведь тоже на шпильках раньше бегала, любила. Вот всю ночь могла на каблуках проплясать – и хоть бы хны. А теперь уж какой год в одних кроссовках. Зимой и летом одним цветом. Вам – это Игорь Иванович говорит – в какой, Виктория Михайловна, кабинет? Я сказала. И он коляску туда на руках донёс, хотя можно уже ехать было. Поставил нас на пол и Костику шапочку поправил. Я дёрнулась – остановить чтобы, Костика ведь трогать нельзя, он не выносит – скрипеть сразу начинает и биться, смотрю, а он тихонько так сидит. Не боится. Может, тоже помнит? Кто ж его разберёт? И тут девушка эта говорит: «Это возмутительно! Я жалобу напишу! Они обязаны были сделать лифт для инвалидов! По закону обязаны!» Так прямо и сказала – для инвалидов! Я только рот раскрыла, чтобы её куда следует послать, а Игорь Иванович её за руку взял и тихонечко так пальцы стиснул.

И тут только я поняла, что они вместе.

Попрощались мы, он всё в клинику к себе зазывал, куда-то аж на Профсоюзную, в платную – ну, ясное дело, чего ему в поликлинике нашей за гроши сидеть, если на фифе его куртка замшевая не меньше чем за тыщу долларов. Вы не волнуйтесь только, говорит. Я с вас денег не возьму. Как будто мне не о чем больше волноваться.

Дура. Ну. Дура и есть.

А Костику, как всегда, сказал: «До свидания, молодой человек».

И ушли они.

И мы – поскандалили немножко – и тоже ушли. Нам ведь в магазин ещё. За молоком и за хлебом. Плюс подземный переход. Правда, там спуски есть специальные. Для коляски. И на том спасибо.

Иду я, коляску толкаю, а у самой всё фифа эта из головы не идёт – ну почему, почему, думаю, одним всё, а другим – ничего? Вон у нас в первом подъезде семья алкашей живёт. Ну, конченые просто оба – и муж и жена, по всем ларькам отираются, асфальтовая болезнь у обоих – на морды смотреть страшно. Четверых ребят наклепали – и все здоровенькие, до одного. Ломом не зашибёшь. А нам с Костиком такое. Разве я наркоманка какая? Я ведь культурная была, хоть и приезжая – не курила, водку в рот не брала. Разве что пиво иногда немножко, за компанию. В техникум поступать собиралась. И поступила бы, если б не Виталик.

Ох и роман у нас был, господибожетымой! Прямо хоть в кино снимай.

Я тогда на оптушке работала, в Выхино, и там же комнату с девчонками снимала. Хорошо, весело. На рынке только чёрных полно. Но они ничего, нормальные, если присмотреться. По телевизору сейчас всё про геноцид русского народа говорят, мол, Америка нас выжить хочет и чтоб только чёрные остались. Обслуживать их, значит. Для того дерьмократы и стараются, митингуют. Я про дерьмократов не скажу, не встречала, а вот чёрные – молодцы. Друг за дружку крепко держатся. Я уж сколько лет как с оптушки ушла, Костика же одного не оставишь, так девчонки мои только пару раз приезжали всего. Посмотрели, поахали, поревели со мной немножко – и всё, до свиданья. Я даже не в обиде, честно. Чего у нас с Костиком смотреть? Тесно, ремонт сто лет как не делали, да ещё говном воняет. Памперсы знаете сколько стоят? То-то и оно. Я бы вообще не поехала на их месте. А Гузалька, сменщица моя, раз в месяц, как получка, приезжает. Это из Выхина-то! Так не разуется даже – в дверь войдёт, сумку мне с фруктами сунет, и всё, назад побежала. Семья у неё в Узбекистане большая, некогда. Я же фруктами торговала. Хорошее дело, чистое – и карман всегда полный. Только зимой холодно и ящики тяжёлые. Но я их редко таскала – говорю же, красивая была. Молодая. Всегда кто-нибудь поможет.

Там меня Виталик и подцепил.

На оптушке.

Он охранником туда сразу после армии устроился. Красивый такой. Высокий. Яблоки всё у меня таскал. Хорошие нам яблоки привозили – краснодарские, с хрустом. Не то что это турецкое говно. Химия сплошная.

В кино сперва ходили, на Воробьёвых целовались, серёжки он мне золотые даже купил. А потом и с родителями познакомил. У них квартира своя была на Рязанке. Трёхкомнатная. Девчонки мне все завидовали – как же, москвич! Ну, ничего, теперь в Ногинске поживут, никуда не денутся. А у нас с тобой своя, отдельная жилплощадь имеется, да, Костик? Погоди, чего ты морщишься? Обосрался, да? Ну, точно – обосрался! Ладно, ничего, дело житейское. Уже совсем до дома недалеко.

Свадьбу такую сыграли девятого мая – мама не горюй! Кафе заказали на тридцать человек, у меня платье было белое – в талию, до самого пола и с голой спиной. А фата со стразиками. Мама из Прокопьевска приехала. На Поклонную на шести машинах поехали. Всё как у людей. А в августе я уж беременная была.

Как же радовались мы с Виталиком! Как же радовались!

Я легко так носила, хоть бы затошнило разок – так нет. Здоровая была да и берегла себя очень. Свекровь газету «ЗОЖ» выписывала, так я у неё читать брала и всё делала, как там написано. Только натуральное всё, никакой химии. Мы же с папкой твоим у свекрови со свёкром жили, комнату отдельную занимали, не ссорились, ты не подумай. Говорю же – всё как у людей. Хорошо жили. Дай бог каждому. Я в консультацию даже женскую на учёт ставиться не хотела. Дома думала рожать, в ванне. Естественно потому что. Виталик отговорил.

На седьмом месяце только сдаваться и пришла.

И мне гинеколог там сразу сказала, с порога – кесарево, и никаких разговоров. Таз узкий, ребёнок большой. Это у меня-то узкий! Да я джинсы с мылом всегда натягивала на духовку свою. Ну, ничего, спорить не стала, анализы сдала, убедилась, что все нормально, – и больше в консультацию не ходила.

Сразу в роддом приехала.

Девочки на форуме говорят, что, если ребёнок не такой родился, это врачи во всём виноваты. Они там страшные же вещи пишут – ужас, что в роддомах и больницах у нас творится. А я бы и рада хоть кого-нибудь обвинить, да некого. Меня очень просили, чтоб кесарево, и прыгали очень вокруг меня, ничего не скажу. Но я насмерть встала – очень хотела сама родить.

А как спохватилась – поздно уже.

Сутки промучилась да потом три часа почти ещё на столе.

Выдавили Костика еле-еле, а он синий весь и не дышит.

Вот тебе и сама.

Всё, Костик, молчу-молчу. Не буду больше.

Он не любит очень, когда я роды вспоминаю.

Не буду, говорю. Уймись, наконец! А то нас в магазин не пустят!

Да куда ты лезешь, зараза, не видишь, я с ребёнком!

Молока пакет и половину бородинского.

Сама пошла! Корова!

Фу, слава богу!

Теперь только за угол завернём – и дома.

Всё мечтала, как с коляской буду повсюду ходить и все обзавидуются. Вот и домечталась.

А вот и подъезд наш.

Всё, Костик, теперь только до пятого этажа добраться, и мы дома.

Раз-два, взяли! Раз-два, дружно!

Чтоб вы все сдохли, сволочи! Чтоб вам в аду всем гореть, не перегореть!

Батюшка про грехи всё талдычил – мол, это тебе за прегрешения. Молись. А какие за мной прегрешения-то? Что на свет родилась? Я ведь даже аборта не сделала ни одного. А что обсчитывала, так все обсчитывали, жить-то как-то надо. Так я ещё со стариков сроду копейки лишней не взяла, или если человек одет бедно – я ж не слепая. А у кого деньги есть, от тех не убудет. Многие сами сдачу оставляли. Возьми, Вик, это тебе на конфеты. У меня ж постоянных покупателей было – пол-оптушки.

Молодая, весёлая.

Виталика только простить не могу.

И маму.

А так ничего. Всё слава богу. Как у людей.

Ну, всё, сынок, всё, пришли. Сейчас мама дверь откроет и попку тебе вымоет.

Господи, тяжеленный же ты какой, а… весь пупок у меня развязал.

Это только сказать так легко – вымоет, а на самом деле приключение целое. Ванна-то у нас – не развернёшься, хрущёвка же, а Костик, когда его от земли отрываешь, нервничает очень, не понимает же, что к чему. Придерживать снизу надо, под ножки, а у меня уж ни рук, ни сил недостаёт. Но как-то пока справляюсь. Слава богу, он хоть воду любит, не боится – тоже Маша приучила. Всё они в воде плескались, не наподтираешься потом. Зато мыться стал охотно, а раньше и вспомнить страшно. Хоть вообще ребёнка не купай.

Костику как раз шесть исполнилось – когда она приходить-то стала. Маша. Пигалица пигалицей. Дефектолог от фонда какого-то благотворительного. Я, вообще-то, фонды ихние все ненавижу, особенно волонтёров. Приходят как в зоопарк. Поглазеют – и давай советы давать. Вы туда напишите, вы здесь в очередь встаньте. Лучше бы полы лишний раз вымыли. А ещё дряни нанесут – игрушек всяких. Только пыль собирать. Набор для развития творческих способностей одна даже припёрла. Это Костику моему. А он в ручках держать ничего не может, скрюченный весь. Ну? Не дура? Маша тоже поначалу лезла везде, где не просят. А это у вас почему так, а зачем вы этого не делаете, а давайте я вам вот это вот устрою, Костику будет лучше. Как будто я сама не знаю, как моему ребёнку лучше! Подружиться со мной хотела, в доверие втереться. Но я ей хотелку быстро окоротила, так что она уже потом к Костику в комнату молча шмыгала. Даже глаз не поднимала.

По часу они там сидели, не меньше, – занимались. А мне что? Мне главное, что бесплатно. Я ей сразу сказала, Маше-то. Денег нету! А она – вы не волнуйтесь, это всё фонд оплачивает. Ну, фонд и фонд. А мне час лишний – прибраться или хоть душ по-человечески принять. За закрытой дверью. С Костиком-то особо не позапираешься – я ж его слышать всё время должна. Так и срём нараспашку.

Ну.

Чего только она Костику не таскала – год ведь почти ходила. И пирамидки, и кубики, и веток всяких наносила, и траву с газонов драла, и музыку ему ставила – песенки, значит, всякие, по сто раз одни и те же. И даже в бубен они там колотили. Я думала – рехнусь. Вы не понимаете, что ли, говорю, что он глухой? А она мне – нет, это вы не понимаете. Костик слышит. Просто по-другому. Ага – через жопу! Надо было ещё тогда её взашей вытолкать. Её, значит, он слышит, а меня – нет. Умная самая нашлась.

А потом – зима уж началась, а она с весны ходила, говорю же – почти год, смотрю – ёлочку притащила искусственную, с гирляндой. Я уж и говорить ничего не стала – ей, видно, что ребёнок глухой, что слепой – всё одно. Говорю же – малахольная. Ну, включила она ёлочку – с разрешением, правда, включила. Костика за столик перетащила – у него столик такой, детский, если стул поплотнее придвинуть, то вроде даже Костик как будто сам сидит. И мне, значит, говорит – можно у вас чаю попросить? Только в стакане. Есть у вас стакан?

Я только хмыкнула – что ж, думаю, за сука такая, а? Не может не подколоть. Будто мы с Костиком не в Москве живём. И стаканы у нас есть, и чашки, и сковородки тефлоновые. И рюмки даже для гостей. Гостей вот только нету. Ну, пошла – заварила чаю в стакане. Как сейчас помню – отличный получился чай, с плевочком. Это мама так всегда говорила, потому что правильно заваренный чай – он как будто с плевком. Ну, пенка такая наверху собирается. Вроде плюнул кто-то. У меня мама кулинарный техникум закончила, их там так учили. Так она на экзамене выпускном обед готовила для комиссии – борщ там, шницель по-министерски, всё, что положено. И чай. Раз заваривает – не вышло ничего. Второй раз – опять. А уж нести обед показывать. Комиссия ждёт, ложками стучит. Так мама, недолго думая, взяла и плюнула в стакан. Пятёрку получила.

А мне и плевать не надо – само отлично заварилось.

Несу.

Захожу в комнату, а малахольная эта на столике перед Костиком в целлофановом кулёчке снег разложила. И ручку туда его сует. Левую, которая ещё живая. Костик молчит, терпит. Увидала она меня, обрадовалась. Давайте, говорит, стакан, вот сюда ставьте.

И я, дура, сама поставила. Своими руками.

А она Костину ручку из снега вынула и прямо к стакану поднесла. А там же кипяток! Как я стакан выхватила, сама не помню. По полу всё разлила, себе коленки обварила. Ору как ненормальная. Костик как почувствовал – затрясся весь, завизжал. Я его на руки подхватила – убирайся, ору, чтоб духу твоего не было. А она, Маша-то, тоже перепугалась до невозможности. Прям белая вся стала. И всё твердит – простите, простите, пожалуйста, это я, чтоб он холодное и горячее различал!

Гадина такая. Пусть своих родит и хоть кислотой живьём обливает. А мы сами разберёмся!

Ну, выгнала я её, конечно.

Так она долго звонила ещё, всё поговорить со мной пыталась, объяснить. Боялась, видно, что я в фонд её жалобу накатаю и её с работы попрут. А я бы и написала, если б название запомнила. Только в них же сам чёрт не разберётся – сплошная вера, надежда да любовь. А теперь вот выяснилось всё. Как копнёшь – иностранные агенты. Детей наших в Америку продают – на убийства. Педофилам всяким, гомосекам даже, лишь бы бабки заплатили.

По телевизору-то врать, наверно, не станут.

Говорить я с ней, понятно, не стала, так она что удумала – на улице за нами следить. По кустам только что не лазила, дура очкастая. Думала, я не вижу. Себе бы сперва зенки вылечила, чем к детям слепым заниматься лезть. День я потерпела, другой, а потом она, видно, по лицу поняла, что я её срисовала, – и сама подошла. И давай опять по ушам мне ездить – мол, не хотите, чтобы я занималась с Костиком, не надо, фонд другого дефектолога пришлёт. Но занятия ни в коем случае прерывать нельзя. Это почему, спрашиваю. Потому что ты так решила? А она мне – у мальчика сохранный интеллект, его учить надо. Есть азбука специальная… Да ты, говорю, совсем ненормальная – какая азбука? Он же слепоглухонемой. И умственно отсталый. Ты карточку его медицинскую сама в руках держала. Или тебе тоже азбука специальная нужна? А она чуть не плачет уже, побелела снова, как припадочная, и прям кричит: это неправда, Костик умный, у него голова отлично работает, у вас диагноз этот снять можно через несколько лет! Я прям обомлела вся – на целую секунду ей поверила, сучке.

А ведь слово себе давала – не верить больше.

Никогда и никому.

А она всё трещит, за руку меня хватает, всю заплевала – вы в интернат его отдать должны, обязательно – в Загорске есть интернат для таких деток, просто замечательный! Их и ходить там учат, и общаться, и даже компьютерам, и в школе-то они там в специальной учатся. Полная социальная адаптация. Так и сыпет – Мещеряков то для них устроил, Мещеряков сё. Любовник её, наверно. Да точно – любовник. За чужих-то так не кричат.

Но я как слово «интернат» услышала – так с меня морок весь и сошёл. Как будто я не знаю, какие у нас интернаты. Будто я дура какая. Да девочки на форуме такое про эти интернаты пишут – ревмя только и реветь. Заживо в них все гниют, никто больше трёх месяцев не выдерживает. Их потом в братской могиле хоронят. А пенсию, которая по инвалидности, всю себе, в карман. И жируют. Девочки так пишут. И ведь, что смешно, сама же меня Маша к Интернету и подключила. И сама показала, где форум этот, где мамочки собираются, у которых дети не такие, как все. Мне только кнопку одну нажать – и я уже там. Читай – не хочу. Другого-то Интернета мне, слава богу, не надо. А она всё говорит – ну, пожалуйста, если сами заниматься не хотите, отдайте Костика в интернат, ну хотите, я на колени встану? Вы же так совсем мальчика погубите!

Тут я коляску с Костиком ногой отодвинула к бордюру, чтоб не укатилась, не приведи господи, и Маше этой всё выдала – по первое число. Так орала, что самой страшно вспомнить. Ещё хоть раз, мол, увижу, хоть на километр к моему ребёнку подойдёшь, я тебя своими руками придушу, сил, слава богу, хватит. И ничегошеньки мне за это не будет, потому что меня даже в тюрьму не посадят с ребёнком таким!

Ушла она, конечно. И больше мы с Костиком её не видели.

Слава богу.

Всё, в полотенчико тебя сейчас заверну – и пойдём есть и баиньки.


Не донесла я его, в общем.

Руки устали очень после этого ЕИРЦ. Это ж пять этажей вниз, от нас, потом пять – назад, да ещё в ЕИРЦ три этажа туда-обратно. И переход. Да в магазин коляску пока втащишь, вытащишь…

Три шага до кроватки не донесла.

Сама упала и Костика уронила.

Только головкой хрустнулся.

Я лежу – и думаю: всё. Убила.

А он, как почувствовал – голос мне подаёт. И в первый раз в жизни не заскрипел, не завизжал, а застонал так коротко. Как будто тоже устал очень.

А я встать не могу – так напугалась.

Лежу, и вдруг мне хорошо так стало, спокойно. За окном весна совсем – небо синее-синее, и ветки по нему. Будто эмаль. У мамы брошка такая была, в детстве ещё – овальчик синий, эмалевый, а по нему веточки тонкие нарисованы. Очень красиво.

Пол прохладный, твёрдый.

И Костик рядом. Тихий-тихий.

Тут я уши ладонями зажала, глаза зажмурила изо всех сил, а сама думаю – как тебе там, сынок? Страшно, наверно. Совсем темно. Ничего не слышно, ни единого звука. И даже шевельнуться толком нельзя.

А он опять застонал – тихонечко так. Но я всё равно услышала.

Обняла его, прижалась изо всех сил.

Сыночек мой, да разве ж я отдам тебя хоть кому-то?

Разве ж ты ещё хоть кому-нибудь нужен?

Я же одна на всём целом свете знаю.

Ты там – внутри.

Виктор Ч. Стасевич

Пряник

Сегодня как никогда хочется есть.

Школьные окна, как стёкла аквариумов, просвечивались, и за одним из них медленно, с сонной расстановкой в движениях техничка обмакивала нескончаемую половую тряпку в невидимое ведро.

Ах, как хочется есть.

От вечернего здания школы всегда веяло каким-то праздником, видимо, все первые сентября, Новые года и солнечные первомайские торжества пропитали её своим радостным конфетно-цветочно-флажковым потоком настроений.

Острая боль ломит где-то под ребром.

Сегодня сырой зимний день. Какой-то безрадостный и хмурый, он закончился унылым вечером. Впереди нескончаемая дорога до остановки пригородного поезда – «дизеля». Грубого покроя шуба на вате отсырела и оттягивает плечи, портфель, как облезлый пёс, болтается в руке и тыкается ребром в коленку.

Дома, наверное, жарят картошку. На сале, а может, отец решил показать своё кулинарное искусство – тогда на сливочном масле с чесноком. Щемящий запах чеснока пробивает сквозь жалкую струю света от фонарного столба. Остановился, сглотнул слюну, нет, показалось.

Снег не скрипит, а как-то жалостливо попискивает под резиной подошвы. Прошёл мимо громадного неуклюжего здания дворца культуры. В таком дворце впору лошадей разводить. Нищий строй аляповатых афиш выстроился вдоль дороги. Грубая ткань размалёвана грязными красками и обклеена бумажными вырезками. Сейчас фонари закончатся, дальше идти по темноте.

Нет, всё-таки очень хочется есть.

Впереди на тёмном фоне неба продавливается чёрный силуэт остановки на высокой насыпи. А вот и старые доски перрона, скрипят, стонут, видимо жалуются на свою конченную под ногами людей жизнь. Вдалеке загорается огонёк. «Дизель»! Вскоре он подходит, монументально, как пароход к пристани, наполняя всё вокруг ярким светом и тёплым солярочным благополучием. С шипением открываются двери, вот они – высокие железные ступени, вот долгожданный путь к теплу и еде. Вдруг на средней ступеньке вижу пряник. Господи! Пряник! В сахарной глазури, лежит как на полке магазина, пару сладких крошек отвалилось на грязные соскобы. Рука непроизвольно, как отдельный, не подчиняющийся мне механизм, хватает этого роскошного попутчика…

В тепле вагона, под тяжёлый гул старого дизеля, на отполированной многочисленными задами жёлтой деревянной скамье сижу и предаюсь блаженству, откусывая от промёрзшего пряника, смачивая слюной кусок сладчайшей мякоти.

Встреча

Они ехали большим табором к каким-то забытым родственникам своих знакомых в далёкий жаркий Джамбул. Ехали, чтобы поесть фруктов, набрать с собой, экономя на всём, постоянно пересчитывая мятые рублёвые бумажки, питаясь пищей, прогретой вагонным теплом южных степей. Когда они вышли на перрон долгожданного вокзала, заполненного утренней свежестью цветочного благоухания, он увидел у стенки служебной пристройки двоих мужчин в прожжённых солнцем брезентовых рубашках, с усталой уверенностью расположившихся на больших рюкзаках. Один закрыл лицо старой военной панамой и, видимо, спал. Другой был с фотоаппаратом, голова обвязана белым платком, с пыльной бородой в седых и слегка рыжеватых прядях. Он сидел и пристально смотрел на тебя. Смотрел с грустью, напряжённо рассматривая детали твоей одежды, будто силясь что-то вспомнить. А ты, начитавшись книг про путешественников и заражённый неизлечимой болезнью романтических приключений, сразу узнал их. Это были люди, которых ты всегда искал в однообразной толпе, люди, которым ты стремился подражать, и в туманном будущем мечтал стать таким же. Тебя охватила радостная дрожь нетерпения, сейчас бы подойти, спросить о пройденном, о будущих планах, потрогать жёсткую кожу чехла на фотоаппарате. Ты стоял, переминался с ноги на ногу, теребил короткий рукав синей нейлоновой рубашки, облизывал сухие губы и смотрел на них, смотрел, и щемящие мечты уносили тебя к горным вершинам через ручьи, кустарниковые заросли и сумрачный лес. Тебя притягивала их сила, уверенность и равнодушие к окружающему привокзальному миру, оплёванному, засыпанному табачными окурками, с характерным прокисшим запахом перрона, смешанного с креозотным дыханием железной дороги.


Он увидел мальчишку с тонкими ручками, угловатого, с вытянутым лицом и оттопыренной нижней челюстью, с большой лохматой головой. Мальчик стоял, смущённо теребя рубашку, рассматривал его со странным интересом и восхищением. Ему понравились его живые умные глаза, какая-то трогательная ломкость рук и беззащитность. Где-то он уже видел этого мальчика. Как только он об этом подумал, на него сразу нахлынула жгучая тоска и боль. Хорошо быть мальчишкой, беззаботным, мечтающим, осознавать, что вся жизнь у тебя впереди, с томительным ожиданием ярких впечатлений будущего, не зная горечи и печали, которая может настигнуть на любом жизненном повороте. Ему захотелось стать вот таким мальчишкой, слоняться по перрону, смаковать дешёвые леденцы, болтать с друзьями.


К нему подошли его друзья. Мужчина в платке, как только увидел их, сразу изменился в лице, приподнялся и как сумасшедший вперился в них взглядом. На его лице отразилась мука тяжелобольного. Он ровно сел, прикрыл глаза рукой, потёр их, потом опять посмотрел на них – растерянно, с болью и отчаянием. Тебе стало немного страшновато. Серёга, по кличке Жира, с толстыми щеками и носом картошкой, захихикал, показывая на мужчину пальцем, мол, смотри мужик в платке. Другой Сергей тоже засмеялся и, толкнув тебя локтем под ребро, сказал:

– На тебя похож.

– Да, сейчас. – Ты с равнодушием сплюнул через зубы, но беспокойство тебя не покидало, и чувство опасности, тревожной опасности, вселилось в тебя, наполняя твою душу.

– Похож, похож, особенно бородой, – засмеялся Петро, самый младший из нашей компании, самый жадный и смешливый.

Мужчина странно покачал головой, поднялся, постучал ботинками по горячему асфальту, сунул руки в штаны и было направился к ним, но неожиданно остановился и отвернулся к стенке здания. Он склонил голову и, казалось, рассматривал свои ботинки. Ты не мог понять, но почему-то был уверен, что какая-то нить связывает тебя с этим путешественником.


Когда к мальчишке подошли его друзья, то тебя как молнией поразило. Ты узнал их и, конечно, узнал его. Твой мозг не мог вместить в себя невероятность и абсурдность ситуации. Нет, это кошмар прогретого солнцем дня, такое может родиться только в воспалённом сознании безумца. Но стоило тебе ещё раз посмотреть на компанию мальчишек, как все сомнения рушились в прах. Перед тобой стоял ты со своими друзьями. Если, увидев себя одного, ты ещё мог сомневаться, то твои друзья не давали никаких шансов на ошибку. Вам всем по тринадцать лет, и вы тогда ездили в Джамбул. Вот стоит Серёга Жира, толстощёкий добряк и балагур, он погибнет через пятнадцать лет на забытой богом станции где-то под Воркутой. Причин его гибели приводили несколько – от самоубийства до голодной смерти, но правды не знал никто. Он уедет со своей большой дородной блядоватой женой и двумя детьми подальше от родного рабочего посёлка, чтобы начать новую жизнь. Но на новом месте ничего не сложилось, его накрыло тяжёлым сумрачным одеялом за бот, под которым он барахтался, рожал детей и потихоньку пил. Видимо, в отчаянии бессилия его жизнь и окончилась. Другой Сергей погибнет сразу после десятого класса, то есть через четыре года. Его собьёт на машине местный мафиози, когда Сергей с одноклассником Сёмкой будет возвращаться из соседнего города. Они ездили к старшему брату Сёмки на «зону», проведать и передать небольшую посылку. От сильнейшего удара Серёга погибнет сразу, а Семёну отобьют почки и его, ещё в сознании, бросят на холодный пол разбитого автобуса и повезут в больницу, где он вскоре умрёт. В живых из вашей компании останутся только ты и Петро, который будет торговать барахлом, жадность его проявится с ещё большей силой, чем он и прославится на местном рынке.

Мальчишки ушли, посмеиваясь, толкаясь, прыгая и размахивая руками. Ушли в прошедшее детство, ушли в безвозвратное.

Ты сел на рюкзак, закрыл глаза, и яркие картины поплыли перед тобой. Воспалённый мозг рисовал их такими яростными красками и менял по своей прихоти, что захватывало дух. Ты видел реку не очень широкую, заполненную свинцовой ртутью. Почему-то зелёное солнце пряталось за проплывающими редкими облаками, контурно прорисовывая их границы. Тут же менялся цвет реки в фиолетовый с красными разводами. Текущая жидкость была вязкой, и на ней не было ни ряби, ни волн. Облака бежали с невероятной скоростью. Иногда среди их просветов были видны многочисленные лики лун различной величины, но все с сырной дырчатой ущербностью. На другом берегу стоял мальчик, тот самый, которого ты сейчас видел, он был твоей давней копией. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, смущённо теребя короткий рукав нейлоновой рубашки.

Анна Старобинец

Аргентус

Они переехали в середине августа. Я видел с балкона, как грузчики таскают их вещи. Матрасы, стулья, коробки, ящики, сумки. Что-то бесформенное в чехлах.

Юрец был в кепке. Он стоял и смотрел – но не на вещи, а вверх. На небо. На крыши. На кроны деревьев. На облака. На меня. В руках он держал коробку, обёрнутую в фольгу. В ней отражалось солнце – так ярко, что у меня закололо в глазах. Я помню, как вглядывался с балкона в это сияние и думал: там что-то очень важное, в той коробке. Поэтому он так сжимает её в руках. Подошла его мать, хотела забрать коробку, но он не отдал. Потом она что-то сказала грузчику, и тот поставил один из стульев рядом с Юрцом. Тогда я ещё не знал, как его зовут. Она положила руку Юрцу на плечо, и он сел – осторожно и медленно, будто боялся, что стул развалится.

Так он сидел – на стуле, посреди улицы, с сияющей коробкой на коленях. Тогда я ещё не знал, откуда он прибыл. Солнце ушло, его коробка потускнела, заморосил дождь, и мне опять стало скучно. До школы оставалось ещё две недели, лишённые всякого смысла: я уже вернулся в Москву, море кончилось, солнце кончилось, а каникулы продолжались. Я считал дни до первого сентября – пустые, серые, длинные, как пробелы на клавиатуре компьютера. Мне было семь лет, и я собирался идти в первый класс. До этого я, правда, ходил в нулёвку в эту же школу. И всё же от первого класса я ждал чего-то особенного.

Они поселились в нашем подъезде, в квартире напротив. Спустя пару дней наши матери познакомились. Скорее всего, они вместе курили на лестнице. Моя тогда ещё верила, что я не знаю, что она курит. Каждый раз, отправляясь на лестницу, она придумывала какие-нибудь «дела». Она закончила курсы психологов и почему-то считала, что, если я узнаю, что она курит, у меня будет травма. Но, сколько я себя помню, я всегда это знал, и мне было всё равно. Если что-то меня и бесило, так это её враньё. Не только про сигареты. Про отца тоже. Наверное, её научили на курсах психологов. Она говорила – да и сейчас иногда говорит, – что он меня любит, просто живёт не с нами. Враньё. Он плевать на меня хотел.

А вот тётя Лена, мама Юрца, никогда ему не врала. Когда она шла курить, всегда так и говорила: «Пойду курну» – я сам слышал, когда стал бывать у них дома. Что же касается юрцовского отца – его просто не было. Вообще не существовало. Так мне сказал Юрец. «Там, где я раньше жил, самцы не участвуют в размножении. Но это тайна. Не рассказывай никому». Ещё он сказал, что и матери у него, в сущности, нет. Что тётя Лена – не биологическая мать, а приёмная, но это, во-первых, тоже тайна, и они вместе её ото всех скрывают, а во-вторых, она ему всё равно как родная, поэтому разницы нет. Эти и некоторые другие тайны он вывалил на меня в первый же день, но все они меркли по сравнению с самой главной.


Тот день, когда я познакомился с Юрцом, начинался как самый обычный серый пробел. Я тихо давился шоколадными хлопьями, которые мне давно разонравились, но матери я об этом не говорил, потому что, во-первых, решил тренировать в себе силу воли, а во-вторых, подозревал, что хлопья других сортов ещё хуже. Она спросила, хочу ли я пойти в гости к новым соседям, у которых мальчик моего возраста. Мне было скучно, у меня за щекой лежала лепёшка из пережёванных хлопьев, я вспомнил, как блестела его коробка, и я сказал, что хочу.

– Тогда пойдём вечером. Но я должна тебя подготовить. – Её голос звучал так торжественно, будто речь шла не о визите к соседям по лестничной клетке, а о тяжёлом, но героическом испытании вроде прыжка с парашютом или про совывания головы в пасть льву. – Андрюша. Дело в том, что этот мальчик особенный. Не такой, как все. Не такой, как ты или я. Понимаешь?

Она взглянула на меня своим специальным проникновенно-психологическим взглядом, и я сказал, что понимаю, хотя ничего не понял. И всё же в каком-то смысле она действительно меня подготовила. К той первой встрече с Юрцом.

…Я взял с собой радиоуправляемый автомобиль – почти что новый, с каким не просто не стыдно явиться в дом к мальчику моего возраста, но и вполне логично рассчитывать на определённое уважение. Ещё я взял креотрансформера, который сам по себе не мог произвести такого уж впечатления, но как дополнение к радиоавтомобилю должен был смотреться достойно; к тому же робота я втайне любил куда больше, чем автомобиль, в конце концов, я сам его сделал…

Когда мы вошли, моя мама протянула тёте Лене коробку печенья, тётя Лена сказала, что можно не разуваться, а потом стала звать Юрца. Он вышел из своей комнаты не сразу, и вид у него был такой, будто его отвлекли от важных и увлекательных дел. Он подошёл ко мне очень медленно, на ходу словно бы размышляя, а стоит ли вообще приближаться, и несколько секунд молчаливо и совершенно беззастенчиво меня изучал. Его глаза были странными, немного раскосыми, но странность была в другом. Они казались какими-то опрокинутыми – как будто у человека, стоящего вверх ногами. Потом, по-прежнему не отводя взгляда, он протянул мне пятерню. В моей левой руке был автомобиль, в правой – робот, так что мне пришлось положить робота на пол, чтобы ответить на это дурацкое приветствие. Мне нравилось, когда со мной здоровались за руку взрослые, но рукопожатие с мальчиком моего возраста?.. Противоестественно. Его пальцы были тёплые и липкие, как куски размятого пластилина. Мне стало противно, и я отнял руку. Юрец ухмыльнулся. И сказал: «Я покажу, где у нас раковина».

Он отвёл меня в ванную, смотрел, как я мою руки, и ухмылялся. Потом пригласил к себе в комнату. Он ходил очень медленно и как-то немного криво, словно передвигался по дну реки, преодолевая течение и сопротивление воды.

Ни мой автомобиль, ни мой креотрансформер не произвели на него ни малейшего впечатления. Он сказал, что это всё «детский сад». У него самого, как оказалось, была целая куча трансформеров, а также имелся радиоуправляемый вертолёт. Он разрешил мне его посмотреть, мимоходом сообщив, что «такие вещи его в последнее время мало интересуют». Это было унизительно.

– Какие же вещи тебя в последнее время интересуют? – Я постарался вложить в вопрос как можно больше иронии, но прозвучало скорее сварливо.

– Биоинженерия, – заявил он.

Это было ещё унизительнее. Потому что я вообще не знал, что это такое.

Потом в комнату зашла его мать и сказала быстро и очень тихо, так что я сначала подумал, что мне послышалось. Она сказала:

– Юра. Пора дышать, – и кивком позвала его за собой.

– Давай прямо здесь, – распорядился Юрец.

Она слегка удивилась, но послушно кивнула и вышла. Потом я не раз замечал в ней эту покорность. Как будто он был главнее в их паре, и она это признавала.

Она вернулась с баллончиком, вставленным в пластмассовый ингалятор. Юрец сделал выдох, обхватил ингалятор ртом и, пуча глаза, начал делать вдох, а тётя Лена, пока он вдыхал, дважды нажала на баллончик, пшик-пшик. Действовали они слаженно, молча, и вся процедура заняла от силы тридцать секунд.

Когда она вышла, я спросил его:

– Ты больной?

Я знал, что спрашивать об этом нельзя, тем более вот так в лоб, но всё же спросил. Возможно, из мести. Из-за его вертолёта, который его мало интересует.

– Я не больной, – спокойно сказал Юрец. – Я с другой планеты.


Пробелы кончились. Дни перестали тянуться. Теперь каждый день был как новая серия фантастического кино, я больше не думал про первое сентября и про шоколадные хлопья, про креотрансформеров и про то, какой бы мне хотелось айфон. Теперь мне каждый день хотелось лишь одного – пойти к Юрцу и слушать про планету Аргентус. С которой он прибыл и на которую он обещал меня взять.

Конечно, сначала я не поверил. Когда он сказал, что его корабль неправильно вошёл в атмосферу Земли и потерпел крушение во время жёсткой посадки и весь экипаж погиб, все погибли, кроме него. И что тётя Лена нашла его, тогда ещё пятилетнего, в лесу рядом с дачей, погибавшего в непривычных био-, метео– и гравитационных условиях, и, по счастью, она оказалась медиком, и, по счастью, у неё оказалось доброе сердце, и она взяла его к себе и стала любить как родного, и она подобрала ему поддерживающую терапию с учётом условий Земли…

Сначала не верил – по крайней мере, не вполне верил, мне просто нравилось его слушать. Но чем больше Юрец говорил, тем правдоподобнее и логичнее звучали его слова, и тем реальнее становился Аргентус, планета серебристых камней, и тем лучше я видел, что Юрец действительно не землянин.

А доказательства? Их было довольно много. Реальных, медицинских доказательств. Юрец говорил, что его организм не усваивает местную пищу, что у него иная кишечная микрофлора. И он действительно принимал специальные порошки с живыми бактериями, он их вытряхивал из пакетика в стакан, заливал водой и глотал. И он действительно сидел на диете. Он говорил, что на Аргентусе содержание кислорода в три раза выше, чем у нас на Земле, что здесь ему трудно дышать. И тётя Лена действительно делала ему ингаляции, утром и вечером, для восполнения недостающего кислорода. И ему правда, даже несмотря на ингаляции, бывало трудно дышать, я несколько раз это видел. Во время приступов у него синела кожа вокруг рта, и он выталкивал из себя воздух со свистом. Тогда тётя Лена прибегала с баллончиком и делала ему два дополнительных пшика. Он говорил, что на Аргентусе очень слабая гравитация. Поэтому здесь у него болезнь притяжения, его буквально тянет к Земле. И он действительно двигался как будто бы через воду, и у него даже была инвалидная коляска с колёсиками – на случай обострения гравитационной болезни. А там, на Аргентусе, рассказывал он, все животные – даже те, у кого нет крыльев, – могут немножко летать…

– И ты летал? – спросил я его однажды.

– Да, я летал, – сказал Юрец, погрустнев. – Мне до сих пор иногда снится, что я летаю. Я просыпаюсь – и… вот я снова здесь. На Земле.

– Мне тоже снится, что я летаю, – признался я. – Приятное ощущение.

Юрец сощурил свои неземные перевёрнутые глаза и долго молча меня изучал. Как тогда, когда мы встретились в первый раз. Потом сказал:

– Опиши подробнее, как ты летаешь.

Я описал, как мог. Юрец кивнул:

– Возможно, ты нам подходишь.

– Подхожу… для чего?!

– Скоро узнаешь, – сказал Юрец.


Он по-прежнему встречал и провожал меня рукопожатием, но я больше не мыл после него руки. Уродство, как оказалось, перестаёт быть уродством, когда объясняется инопланетным происхождением, и моё отвращение довольно быстро превратилось в восхищение тем, как он круто справляется в чужих для себя био-, метео– и гравитационных условиях.

Однажды вечером, когда я вернулся домой от Юрца, мама сделала «психологический взгляд» и спросила:

– Что ты можешь сказать о Юре?

Мне почему-то захотелось сказать ей правду, и я ответил – не рассчитывая, что она мне поверит:

– Он с другой планеты.

Её реакция меня удивила. Она кивнула, очень серьёзно, в знак моей правоты. И прошептала:

– Да, он как будто с другой планеты.

Сейчас мне кажется, что именно эти её слова окончательно укрепили меня в моей вере в Аргентус. Уж если мама, которая закончила курсы психологов, считает, что Юрец не похож на землянина… А впрочем, ей просто могла рассказать тётя Лена. Что только лишний раз подтверждало: Юрец – аргентянин.

– …И мы, обычные люди, – у неё дрогнул голос, – должны хорошо принять его в нашем мире, правда?

– Правда.

– Ты молодец, Андрюша.

Она обняла меня, но я вывернулся. Не люблю, когда меня тискают. И я не понял, что она имела в виду и за что меня похвалила. Какой дурак будет плохо принимать инопланетянина с планеты Аргентус?


Юрец увлекался биоинженерией. Поэтому, во-первых, у себя в комнате на подоконнике он выращивал растения из косточек и семян, причём с прекрасным результатом – у него взошли помидор, перец, лимон, мушмула и финик, – а во-вторых, занимался выведением улитки из яйца. Яйцо было похоже на небольшую белую бусину, Юрец держал его в кокосовом грунте, в пластиковой баночке из-под сметаны, и ежедневно увлажнял грунт водой. Он говорил, что для его биоинженерии важны именно собственноручно выращенные им, Юрцом, образцы земной флоры и фауны – только в этом случае есть шанс, что ему удастся вступить с ними в контакт и создать хотя бы примитивную, но всё-таки Цепь и замкнуть её. Из растений наиболее перспективными ему представлялись финик и мушмула. Что такое Цепь, Юрец мне не объяснял, он просто упоминал её время от времени и, кажется, исходил из того, что я, конечно же, в курсе, о чём речь. Сначала я стеснялся обнаружить свою неосведомлённость и с умным видом кивал. Но потом, проведя несколько часов в Интернете, но так и не обнаружив сколько-нибудь подходящую «цепь» в нужном контексте (я вводил запросы «флора фауна создать цепь» и «флора фауна контакт замкнуть цепь» и даже «помидор финик мушмула улитка цепь»), я всё же спросил его.

– Ты правда не знаешь? – Юрец уставился на меня так, словно я на его глазах превратился в говорящую мушмулу. – Да, ты не знаешь… Вы, земляне, не знаете. То есть всё ещё хуже, чем я предполагал. Вы не просто разомкнули Цепь. Вы её уничтожили. Причём так давно, что сами забыли о том, что она когда-то существовала.

Юрец замолчал, отвернулся и принялся опрыскивать своё ненаглядное яйцо из водяного пистолета. Я смотрел на его перекособоченную спину, и мне казалось, что она перекособочена как-то осуждающе.

– У нас была миссия, – сказал наконец Юрец, по-прежнему стоя ко мне спиной. – У нашего корабля на Земле. Найти подходящего, обучаемого аборигена и отвезти на Аргентус. Для установления дружественных контактов, но главное – с образовательными целями. Наша цивилизация значительно более развита, чем ваша, и мы хотели по-дружески показать вам, как всё должно быть. И вот теперь, когда я…

– И чем это наша цивилизация хуже? – Моё самолюбие было задето.

– У вас нет Цепи. – Юрец повернулся и посмотрел мне в глаза. – Но речь сейчас не об этом. А речь о том, что выполнить миссию теперь могу только я, единственный выживший из команды. Я много думал, анализировал. Ты подходишь. Корабль прибудет за мной через шесть недель, и я готов тебя взять. – Он полуприкрыл свои перевёрнутые глаза и стал похож на сову. – Готов ли ты отправиться со мной на Аргентус, планету серебристых камней?

Я ждал этого давно. Наверное, с самого первого дня. Приглашения. Но сейчас, когда Юрец и правда меня позвал, я вдруг почувствовал панику. Как будто паркетные доски в юрцовской комнате стали вдруг неустойчивыми и зашатались под моими ногами. Как будто по спине, вдоль хребта, заскользила целая стая улиток. Шесть недель. Так скоро. Корабль прибудет так скоро.

– Но… это уже будет учебный год, – проблеял я. – А ехать надолго? Навсегда? Как же мама? А… сколько длится полёт?

Обрывки из фантастических книг и фильмов замелькали в моей голове и посыпались друг на друга, как фигурки из тетриса, когда ты уже проигрываешь. Такие перелёты обычно длятся много световых лет. Тебя замораживают, погружают в анабиоз, и ты летишь и не портишься, и ты при этом даже не дышишь. Но потом, когда ты возвращаешься обратно – если ты возвращаешься, – даже нет, ещё пока ты летишь туда, на Аргентус, здесь, на Земле, всё уже давно изменилось, и твои товарищи из нулёвки уже постарели, и твоя мама давно уже умерла (в одиночестве), а может быть, к этому времени Солнце уже взорвалось и Земля погибла…

– Полёт недолгий, длится всего три дня, – ответил Юрец и, словно он читал мои мысли, добавил: – Никакого анабиоза. У нас очень развитая цивилизация и техника соответствующая: сверхбыстрые корабли. Далее. По нашим расчётам, на Аргентусе посланец Земли – то есть ты – пробудет около месяца. Для первого раза это вполне достаточно. Потом, конечно, предполагаются ещё стажировки. Я думаю… – он прикрыл глаза и зашевелил губами, что-то подсчитывая, – где-то раз в полгода.

Улитки свалились у меня со спины, паркетные доски снова застыли, и я испытал облегчение. Сначала облегчение. А потом, секунд через десять, – счастье. Я буду посланцем Земли. Я стану первым, кто побывал на Аргентусе. Моя фотография – в полный рост, в скафандре – будет висеть на стенде при входе в школу…

– Так ты согласен? – спросил Юрец.

И я сказал, что согласен.


Чтобы подготовить меня к первому визиту на Аргентус, Юрец рассказал мне, как там всё устроено.

Там все летают – это я уже знал, – потому что гравитация очень низкая. Там нет морей, зато есть множество озёр с сияющей серебристой водой, такой густой, что в ней невозможно утонуть. А цвет воды объясняется тем, что дно озёр плотно покрыто светящимися серебристыми камнями. На берегах тоже много таких камней. Вообще светящиеся серебристые камни – главное украшение планеты.

На Аргентусе нет такого разнообразия видов, как на Земле. Оно и не нужно. Земное разнообразие, как объяснил мне Юрец, избыточно, каждый новый вид и подвид явно появлялся в попытке воссоздать нормальную Цепь, но в итоге Цепь всё равно не получалась, а звеньев становилось всё больше, то есть всё только усложнялось. Заколдованный круг.

На Аргентусе в этом смысле всё просто. Там есть растения – всего один вид растений, – это кустарник с пушистыми серебристо-зеленоватыми листьями и сладкими оранжевыми плодами. Кустарник отдалённо напоминает нашу земную мушмулу. Он плодоносит круглый год. Когда плоды кустарника созревают, они отрываются и из-за низкого притяжения просто летают по воздуху, довольно низко, так что ты можешь в любой момент протянуть руку и взять.

Там есть улитки с серебристыми панцирями. Они отлично присасываются и ползают по земле и камням, но иногда, если им захочется, тоже могут немножко летать.

Там есть грызун – один-единственный вид грызуна, – похож на нашего хомяка, но с белыми птичьими крыльями, причём довольно большими. То есть в целом это некая помесь летучей мыши, хомяка и чайки.

Там есть собаки – что-то вроде собак, они представлены двумя видами. Собака с крыльями и собака без крыльев. У каждого вида есть свои преимущества. Собака без крыльев летает низко, но зато её проще выгуливать, это животное-компаньон. Собака с крыльями парит высоко, и при определённом навыке её можно оседлать и использовать в качестве воздушного транспорта.

Сразу же за собаками следует человек – никаких промежуточных видов между этими животными нет. Юрец – человек, вполне типичный для планеты Аргентус, – в сущности, земляне и аргентяне похожи.

Но, в отличие от Земли, человек на Аргентусе – не «венец творенья». Есть ещё один, более совершенный вид. Это арги. Высшие существа.

Внешне арги напоминают людей, но они в два раза выше ростом, у них есть дополнительный глаз на затылке, короткий гибкий хвост и крылья. Арги летают – не благодаря низкому притяжению, а самостоятельно, они умеют летать выше всех – выше грызунов и даже выше крылатых собак. Арги сильнее, умнее и добрее людей. На корабле, на котором прибыл Юрец, был один арг – он был, конечно же, капитаном команды, – но он погиб, как и все остальные, во время жёсткой посадки…

А Цепь Аргентуса – это очень простая вещь. Растения, самые примитивные организмы планеты, слушают улиток. Юрец необычно использовал слово «слушать», когда объяснял мне про Цепь. Слушать – это как бы и подчиняться, и уважать, и просить совета, и просить защиты. В земном языке нет эквивалента для этого слова, «слушать», по мнению Юрца, просто наиболее близкое. Так вот, кустарники слушают улиток. Улитки слушают грызунов. Грызуны слушают бескрылых собак. Бескрылые собаки слушают крылатых собак. Крылатые собаки слушают человека. Человек слушает аргов. И тут вот – самое интересное. Арги – они слушают растения. Подчиняются, уважают, просят совета и просят защиты. У кустарников. А те у улиток. Это и есть Цепь. Замкнутая Цепь Аргентуса.

И всё-таки этот вот фокус с аргами и кустарниками я понял не сразу. Если арги – высшие существа, то как могут слушать какие-то бессмысленные кусты, похожие на мушмулу?

– Они не бессмысленные кусты, – оскорбился Юрец. – Их корни связаны под землёй в одну общую сеть. Их корни прорастают даже через серебристые камни. Кустарники – они как нервные окончания планеты.

Соединённые под землёй корни меня смутили. Такое было, кажется, в «Аватаре».

– Да, авторы фильма в этом смысле приблизились к пониманию… – снисходительно согласился Юрец. – Но всё остальное – полнейший бред.

В тот день, когда из яйца появилась маленькая улитка, Юрец попытался создать короткую замкнутую Цепь в условиях Земли.

Мы вынесли на улицу горшок с мушмулой и банку с улиткой, и я подманил куском колбасы собаку, которая живёт в соседнем дворе на помойке. Хомяка нам раздобыть не удалось, но, по замыслу Юрца, короткая Цепь могла бы получиться и без него. Мушмула должна была слушать улитку, улитка собаку, собака меня, я – Юрца, потому что он представитель более развитой цивилизации, то есть что-то вроде арга для меня, а Юрец должен был слушать мушмулу.

Но у нас ничего не получилось. Цепь не замкнулась. И возможно, именно я оказался слабым звеном. Не знаю, слушала ли мушмула улитку, а улитка – собаку, но собака меня, кажется, слушала, а Юрец утверждал, что слушал мушмулу. А вот я не смог нормально слушать Юрца. Мне было слишком обидно, что он стоит выше, чем я, в цепи эволюции. Мне казалось, что здесь, в условиях Земли, аргом должен был быть как раз я, потому что я уж точно совершеннее Юрца в смысле здоровья и для поддержания жизни мне не нужны никакие баллончики и таблетки.

Я не сказал об этом Юрцу. Просто сказал, что не услышал его, и всё. Юрец ответил:

– Наверное, это потому, что у нас не было хомяка.


Накануне первого сентября Юрец сообщил, что мне пора принести присягу. Клятву верности Аргентусу, которую все живые существа на его планете дают в последний день лета.

– Обычно каждый берёт серебристый камень и подходит к ближайшему озеру. Кто хочет, погружается в воду, а кто не хочет, может просто стоять у берега. Там все собираются – люди, и арги, и грызуны, и собаки, и улитки, и прилетают плоды с ближайших кустарников и опускаются на камни. Очень важно касаться серебристого камня, когда произносится клятва.

– Как же я произнесу клятву, если здесь нет ни озера, ни камней?

– Озеро не так важно, – ответил Юрец. – А серебристый камень у меня есть. Один-единственный. Я привёз его с Аргентуса, чтобы он напоминал мне о доме.

И он вытащил из-под кровати коробку. Ту самую, которую я видел, когда они переехали. Обёрнутую в фольгу.

Он долго разворачивал фольгу, стараясь её не порвать, как будто даже она стала ценностью в результате соприкосновения с коробкой, в которой хранился камень. Потом он медленно открыл коробку. Я ждал, стараясь зачем-то не дышать и не сглатывать. Я ждал, что из коробки польётся сияние, но этого не случилось.

– Смотри, – торжественно произнёс Юрец. И я заглянул в коробку.

Там был обычный – не серебристый и не светящийся – камень. Серый. Похожий на пляжную гальку.

Юрец увидел разочарование у меня на лице и удивлённо спросил:

– Тебе что, не нравится серебристый камень?

Я не знал, что ему ответить. Сам он щурился, как будто в глаза ему бил нестерпимый свет.

– Он… не серебристый. – Мне не хотелось огорчать Юрца, но камень действительно был просто серый.

Юрец взял камень в руку и повертел его, другой рукой прикрывая глаза. Потом положил его в коробку и тихо сказал:

– Я понял. Ты просто не различаешь эту часть спектра.

Он сказал, что мой глаз устроен иначе, чем его, так что некоторые вещи я просто не могу видеть. И что мне остаётся просто поверить – этот камень серебристый и он очень ярко сверкает.

И я поверил.

И, держа этот камень в руках, я принёс клятву верности планете Аргентус в последний день лета.

Слова были простые:

«Клянусь всегда любить Аргентус и всех живых существ, которые его населяют. Клянусь всегда помогать им в беде. Клянусь быть частью Цепи».


Тётя Лена хотела, чтобы Юрец пошёл в мою школу, и обязательно в тот же класс, что и я. По возрасту он подходил для первого класса, по умственному развитию – тоже, и директор согласился, даже несмотря на то, что Юрец не ходил в нашу нулёвку и «был на инвалидности» (естественно, тётя Лена не стала рассказывать директору про Аргентус и особенности адаптации к земным условиям). У нас хороший директор, и он считает, что «особые дети» должны учиться с обычными. Тётя Лена очень обрадовалась, что Юрца взяли. Она считала, что я помогу ему влиться в коллектив. И моя мама так считала. И я так тоже считал. Более того. В глубине души я верил, что и Юрец, в свою очередь, поможет мне не то чтобы влиться в коллектив – я ведь ходил в нулёвку и уже был его частью, – но заслужить уважение, что ли. Я не был изгоем, нет. Но если вообразить, что мужская часть нашего класса – это обезьянья стая, я в этой стае за год нулёвки не дослужился до альфа-самца. С гаммы я едва дотянул до беты. Поэтому я возлагал достаточно смелые надежды на дружбу с Юрцом. Было совершенно очевидно, что никто, кроме меня, не приведёт в школу собственного подшефного, практически ручного инопланетянина. И никто, кроме меня, не улетит через шесть недель на Аргентус в качестве посланца Земли.


Всё пошло не так. С первого же сентября. Когда мы выстроились с букетами на торжественную линейку у школы, а хор из нулёвки запищал: «Первоклассник, первокла-а-а-ассник, у тебя сегодня пра-а-а-аздник», а мама и тётя Лена зачем-то заплакали, – уже тогда я понял, что что-то идёт неправильно. Мы с Юрцом стояли рядом, а Оля Котина и, конечно, все её девочки на побегушках (она у них считается самой красивой в классе, и все девчонки ей вроде как поклоняются) стояли сзади и хихикали нам в спину. А ребята – например, Лёша Сёмин и Макс Францев, наши альфы, – те вообще ржали в голос, как кони. И даже Петя Грачёв, очкарик, несчастная недогамма, который в прошлом году искал моей дружбы, – так вот, даже он принимал участие в общем веселье, беззвучно как-бы-давясь-от-как-бы-неудержимого-хохота.

– А новенький – даун, – сказал после линейки Макс Францев.

Юрец в это время отошёл к тёте Лене, она пшикала его из баллончика.

– Он не даун! – возмутился я.

– Не совсем даун, – осторожно встрял Петя Грачёв. – Мой папа врач, я немножко разбираюсь… То есть он, конечно же, с серьёзными отклонениями… но я полагаю, что это какой-то другой синдром. – Петя Грачёв поправил очки, при этом умудрившись украдкой мне подмигнуть. Он, кажется, считал, что не только набирает себе лишние баллы, но и делает мне некое одолжение, снимая диагноз «даун» и заменяя его чем-то более расплывчатым.

– В любом случае он урод недоразвитый, – констатировала Оля Котина своим специальным «принцессным» голосом. – А Андрей Макаров с ним дружит.

– Вот именно, – поддакнули её фрейлины.


Я не помню, в какой момент ко мне вернулось то отвращение, которое я испытал к Юрцу в день знакомства. Наверное, не первого сентября, а позже. Я помню, что первого сентября мы ещё были вместе. Я пытался объяснить им, откуда прибыл Юрец и почему он так странно ходит, – но они только ржали. Я пытался, правда пытался побороть в себе это вновь возникшее отвращение. Но уродство, как оказалось, снова становится уродством, когда перестаёт быть инопланетным. Я не сразу потерял веру в то, что Юрец – аргентянин. Но я сразу увидел его чужими глазами. Урод недоразвитый.

Я перестал пожимать ему руку, но я старался вести себя достойно. Я не обижал его, не участвовал в травле, просто соблюдал нейтралитет. У нас хорошая школа и хорошие дети из хороших семей. Поэтому никто никого не бьёт, тем более недоразвитых. Так что физически Юрца никогда не трогали. Но они называли его разными обидными кличками. И отказывались сидеть с ним за партой. И передразнивали, как он делает ингаляции из баллончика. И отнимали ручку, или линейку, или учебник, и бегали с его вещами по школе, а он не мог их догнать. И ещё они рисовали противную зелёную тварь со щупальцами и слюнями, текущими изо рта, и подписывали её «Юра с другой планеты», и подсовывали ему в рюкзак.

Поначалу я даже заходил к нему в гости после уроков. По старой привычке и потому, что ребята из класса не могли нас увидеть. Но в школе я его избегал. Если он очень просил, я даже соглашался сидеть с ним за одной партой, но старался не смотреть в его сторону. Наверное, поэтому я даже не могу вспомнить, как Юрец реагировал на насмешки. Плакал ли он – или сохранял лицо. Скорее всего, второе. У Юрца ведь было чувство собственного достоинства.


Но я помню, какое у него было лицо в тот день. Они отняли у него серебристый камень с Аргентуса, который их зрение воспринимало как серый. Я понятия не имею, зачем Юрец притащил его в школу, – вероятно, надеялся, что камень его защитит. До прилёта его корабля оставалось ещё две недели… Они отняли камень и бегали с ним, как обычно, и Юрец, конечно, не мог их догнать и очень пыхтел, а они нарочно иногда поддавались, подпуская Юрца к себе очень близко и протягивая ему камень на раскрытой ладони, а потом, в последний момент, когда он уже протягивал руку, перебрасывали камень кому-то другому. Как обычно, я был в стороне, но в тот раз они захотели и моей крови тоже. Кто-то кинул камень прямо на парту, за которой я тихонько сидел и делал вид, что читаю. Камень стукнулся об парту, и по катился, и ткнулся мне в руку. Серебристый камень, который казался мне серым. Серебристый камень, который я недавно сжимал, принося клятву верности Аргентусу. Машинально я взял его в руку. Он был тёплый. Нагретый чужими пальцами.

– Дай мне камень, – хрипло сказал Юрец и пошёл ко мне.

Он не сомневался, что я отдам. И я действительно собирался отдать. Я протянул ему камень.

– Так я не понял, – сказал Лёша Сёмин. – Макаров, ты с нами – или всё-таки с этим уродом?

Юрец был уже близко. Он шёл за своим камнем. Доверчиво. С облегчением. И тогда мне вдруг стало страшно. Я испугался, что тоже стану как он. Неприкасаемым. Недоразвитым. Недостойным их уважения.

Юрец мне врал, – я постарался себя накрутить. Он врал, что прилетел с планеты Аргентус. На самом деле он просто больной. Недоразвитый. Обманывал меня всё это время. Он ниоткуда не прилетел. И никакого Агентуса нет. И никакой корабль не прибудет в Москву через две недели. Он просто врал. Точно так же, как моя мама врёт про отца. Он врал и подло пользовался тем, что я слишком доверчив. Он выдавал обычную гальку за камень с Аргентуса. Да ещё и заставлял меня верить в то, что он более совершенный, чем я…

…Я постарался себя накрутить – и у меня получилось. Я подождал, пока Юрец подойдёт совсем близко, и кинул камень Оле Котиной, самой красивой девочке в классе.

Юрец застыл. Он молча смотрел на меня своими инопланетными, своими мерзкими перевёрнутыми глазами, и в них я не увидел обиды. Только огромное удивление.

– Ты же дал клятву верности Аргентусу, – тихо сказал Юрец.

– Ну же, Андрюха, скажи этому дебилу, что никакого Аргентуса нет! – подал голос Францев. – А то он всё никак не поймёт.

Они уставились на меня. Макс Францев, Петя Грачёв, Лёша Сёмин, и Оля Котина, и все её фрейлины. Весь класс уставился на меня.

И я сказал Юрцу, что никакого Аргентуса нет. Потом Оля Котина отдала ему камень. Простой серый камень. Он был ей совершенно не нужен.


Он больше ни разу не пришёл в школу. Они с тётей Леной уехали через неделю. Опять были грузчики, и чехлы, и матрасы, и я чуть-чуть постоял на балконе. На этот раз Юрец не смотрел на меня и на небо, только себе под ноги, а коробки у него не было. Он вышел из подъезда и сразу же залез в грузовик.

Когда они уехали, моя мама протянула мне серый камень. Она сказала, что Юрец просил его мне передать. И что он сказал, у него таких скоро будет много, так что ему не жалко.

– Несчастный больной ребёнок, – сказала она. – Он, кажется, очень любил эту гальку.

Потом она попыталась меня обнять, но я вырвался.

Не знаю, рассказал ли Юрец тёте Лене, что случилось там, в школе. Но думаю, нет. Потому что, во-первых, Юрец для этого был слишком гордым. А во-вторых, его мама тогда рассказала бы моей маме, и моя мама обязательно заговорила бы психологическим голосом и провела со мной разговор или просто бы наорала.

Не знаю, прилетел ли за Юрцом через неделю корабль и увёз ли его на Аргентус. Наверное, нет. Ведь Аргентуса не существует. Сейчас, когда мне уже скоро одиннадцать, я в этом совершенно уверен.

Я потерял серебристый камень – а может быть, просто выбросил. Уже давно. Я даже не помню как и когда.

Но иногда по ночам мне снится, что я лечу над прекрасной планетой. Я пролетаю сияющие озера и холмы из серебристых камней. Я не машу руками, как птица, просто легонько толкаюсь ими о воздух, и он меня держит. А мимо меня летят крылатые арги, и грызуны, и собаки, и рыжие плоды мушмулы. И мне хорошо, мне так хорошо, что хочется плакать. Но каждый раз я вдруг начинаю падать – и просыпаюсь. И вспоминаю, что нарушил клятву верности этой планете.

И понимаю, что я никогда, никогда там не окажусь.

Владимир Сорокин

Колобок

Купил папаня на базаре умницу.

Ждала этого дня Варька долго-предолго, сколько себя помнила. Всё перемигивалась с подружками, перешёптывалась, мечтаючи, молилась Богородице, чтобы умницу ей послала. А как не молиться, не мечтать, как по углам не шептаться? На всю их деревню токмо две умницы пришлись – одна у кулака Марка Федотыча, другая у дьяка. Ни тот ни другой умниц своих из рук не выпускает. Первый жаден, другой зануден.

Попросила было у дьяка Полинка Соколова умницу на мировую выставку кукол сходить, а он ей:

– В радио кукол своих посмотришь, умница не для проказ существует.

И то верно – радио в каждой избе нынче стоит, смотреть можно круглый день, пока свет дают. Но в радио токмо три программы, там про выставку кукол лишь капельку показали. Какой с капельки толк? Капнула – и нет её, токмо охоту распалила…

Так и сидели девчонки гурьбой перед радио, ждали повторения воскресного. Дождались, глянули на живых кукол да грустенями по домам разбрелись: видит око, да зуб неймёт…

Но недаром Варька молилась: летом папаше Варькиному чудо привалило. Затеялся он с Семёном Марковым уголь жечь на Лядах, токмо зачали, нарубили берёзового сухостоя, напилили, стали яму рыть, глядь – а в яме-то железо. Раскопали, а там цельный самоход бензиновый Мерцедес, а в кабине три шкелета без голов. Оказывается, шестьдесят годов назад разбойники тех людей поубивали, ограбили, головы поотрезали, а самоход в лес отогнали, яму вырыли да и за копали, чтоб никто не прознал. Это было в те времена, когда Вторая Смута случилась, когда Трёхпалый Вор на танке в Москаву въехал. Тогда ещё и папаня Варькин не родился, а деду Матвею было всего десять годков.

Самоход-то уж поржавел, а вот мотор в нём цельным оказался – выволокли его папаша с Семёном, погрузили на телегу, отвезли в деревню. Развинтили мотор, перебрали, про мыли самогоном. И стал он как новенький. И отвезли они мотор тот в Шилово да и продали самоходчикам за сто шестьдесят пять рублёв. Большие это деньги. Разделили их папаня с Семёном пополам, Семён на свою долю сразу новую избу стал пристраивать, а папаня купил корову с подтёлком, одёжи на всех разной, аппарат самогонный да умницу. Самая дорогая покупка – умница. Драгоценность. В шесть раз дороже коровы с подтёлком. Вот какой у Варьки папаня. Привёз он умницу домой, вынул из коробочки, Варьке протянул:

– Держи, Варька.

Глянула Варька – и обомлела: умница! Сколько раз по радио показывали, сколько говорено-переговорено было, сколько раз к дьяку занудному в окошко заглядывала – хоть краем глазочка увидеть, а тут – своя, родная. Мягкая, приятная и пахнет по-городскому. В свои десять лет Варька всё уж знала про умниц. Тронула она умницу одним пальцем, а та ей:

– Здравствуйте, Варвара Петровна.

– И тебе, умница, здравствовать. – Варька поклонилась.

– Какую форму, Варвара Петровна, прикажешь мне принять: книги, картинки, колобка, кубика, валика, палки, сумки, ремня, шапки, перчатки или шарфа?

– Будь колобком, – Варька приказала.

И стала умница Варькина круглым колобочком с весёлым личиком, щёчками румяными да глазками приветливыми.

И зажила Варька с колобком.

Весело стало в избе Опиловых, словно солнышко у них на полатях поселилось. Не успеет кукушка деревянная в шесть часов утро прокуковать, а колобок уж выпускает голограмму с петухом (своих кур в деревне давно уж никто не держит, яйцо разливное в магазине дешевле хлеба), захлопает крыльями петушок, затрясёт масляной головушкой да вместе с кукушкой и запоёт. А частенько – и пораньше, кукушка-то дедушкина стара, отстаёт от времени.

Пробудятся все Опиловы, затопит маманя печь, сядут завтракать, а колобок им песни играет, новости сообщает да показывает, что и где в мире случилось. Дед Матвей чай пьёт да покрякивает.

После завтрака Варька колобка в макушечку поцелует, сумец свой перемётный наденет – и в школу церковно-приходскую. В школе тоже умница имеется. Но она строгая-престрогая, на доске висит как простынь. Школьную умницу дети боятся, она поблажек не даёт, всё видит. Ежели кто шалит или списывает – сразу умница голосом суровым говорит: Пастухов – после занятий на тридцать минут на горох, Лотошина – после занятий на шестьдесят минут в угол. С этой умницей никаких шалостей быть не может. Директор её в железный шкаф на ночь запирает.

Отсидит Варька три урока положенных, домой вернётся, подхарчуется – и к колобку:

– Колобочек-колобок, покажи мне страны дальние, да планеты чудесные, да кукол живых, да королевичей прекрасных.

Придут подружки, сядут вокруг колобка, а он им всё показывает. Понапустит вокруг пузырей – тут тебе и море, и пустыня, и города заморские, и леса чудесные. Токмо крамольное да греховное нельзя колобку показывать. Всем в семье колобок помогает: папане – цены правильные на уголь подскажет да где лучше продать, мамане – где лучше ситца прикупить, дедуле – с подагрой да с табаком подсобит. Когда корова Опиловых от стада отбилась, колобок сразу показал – в Мокрой балке она, бродяга, сочную траву лопает. Картошку сажать колобок помогал, до последней картошины всё рассчитал, подсказал. И с самогоном подсказал, первач папаня выгнал чистый, слеза, синим пламенем горит. А когда дедуля младшему братику Ване новые лапотки плесть затеял, колобок указал, где лучше лыко драть. Да деда и удивил. Всю жизнь дед драл в Горелой роще, а колобок его в Панинскую падь направил. Чертыхнулся дед, но пошёл – это ж на версту ближе, да токмо лип там сроду не росло, один ивняк да орешник. Пришёл, глянул, ахнул: маленький островок из липок молоденьких подрос посередь кустарника. Надрал дед на радостях семь клубов, еле домой припёр. А ввечеру напился, песни пел да с колобком стаканом чокался. Смеялись-веселились все над дедулей…

Зимой колобок кино про жаркие страны крутил да музыку весёлую заводил.

Так и прожили Опиловы с колобком целый год.

А потом пришла беда. Ехали стороной китайские гимнасты, да и завернули, на грех, в Варькину деревню. Собрался народ на майдане на представление. Китайцы свои штуки-кренделя гнуть-вертеть стали, народ глазел да хлопал. И Варька со всеми глазела. А домой вернулись – нет колобка. Замки все целы, окна закрыты, а колобка – нет.

Папаня было в погоню за китайцами собрался, да куда там – на лошади разве самоход догонишь?

Проплакала Варька всю ночь. А поутру, когда ещё кукушка не куковала, собралась, взяла семь рублей, краюху хлеба на дорогу и пошла из дому колобок искать. Слыхала она, что китайцы в Моршанск направлялись. А может, и врали нарочно, чёрт их ведает. Но делать-то нечего, надо колобок найти. Пошла Варька прямиком через лес к шоссе, чтоб потом до Моршанска доехать. Не прошла и полпути, вдруг видит – старичок маленький на пеньке сидит да трубочку покуривает. Варька маленьких людей видала редко, токмо на ярмарке. Подошла Варька к старичку, поклонилась:

– Здравствуйте, дедушка.

– Здравствуй, Варюха-горюха, – старичок ей отвечает.

Удивилась Варька, что старичок её по имени знает.

– Не удивляйся, Варюха. Я много чего знаю, и не токмо про тебя, – говорит ей старичок. – Ты своего колобка умного ищешь?

– Ищу, дедушка.

– Дай мне хлебца поесть, а я тебе подскажу, где колобка найти.

Достала Варька краюху, старичку протянула.

А он глаза закрыл да стал краюху уписывать. Видать, сам-то давно не емши. Съел старичок краюху и говорит Варьке:

– Дойдёшь до дороги, садись на автобус да поезжай в Башмаково. Там твой колобок обретается.

– Китайцы, стало быть, в Башмаково поехали?

– Китайцы сейчас в харчевне придорожной пьют-закусывают да вскорости там же и продадут твоего колобка большому мельнику. Он сам из Башмаково. Под городом у него мельница. Вернётся туда к вечеру с колобком. Туда и поезжай, коли хочешь колобка вернуть.

Обомлела Варька:

– Дедушка, а вы откуда про то, что будет, ведаете? Али у вас сверхумница своя имеется?

– Вот она, сверхумница моя. – Дедушка шапочку свою валяную снял, голову наклонил.

А в голове у дедушки гвоздь блестящий торчит. Ничего не сказала Варька, поклонилась да и пошла своим путём. Дошла до дороги, дождалась автобуса на Башмаково, села, заплатила за билет три целковых и поехала. Полдня ехала и приехала. Вышла из автобуса, а рядом – рынок. Подошла к бабе одной, спросила, как на мельницу пройти. Показала та ей. И пошла Варька на мельницу. Прошла весь городок, потом перелесок, увидала издали мельницу. Подошла, а там полно подвод с зерном в очереди стоят, мужики толпятся. Подошла Варька ближе. Мельница огромная, из брёвен здоровенных сложена. И слышно, как внутри жернова крутятся-скрежещут. Удивилась Варька – ни речки с колесом, ни крыльев ветряных нет, ни дизеля, а жернова крутятся. Заглянула она в щель, а внутри огромадная великанша жернова вертит. Сама ростом с дерево. А мельника большого не видать. Подслушала Варька разговоры мужиков, поняла, что мельник ещё не вернулся, а эта бабища – жена его, мельничиха. И решила Варька, пока жернова крутятся, пробраться в избу к мельнику, спрятаться, а ночью и выкрасть колобок свой. Так и сделала. Пока мельничиха молола, пробралась в избу. А изба-то у мельника огроменная, всё в ней из брёвен сделано – и стулья, и стол, и шкаф платяной, и кровать. И всё это большое-пребольшое. Страшно стало Варьке в этой избище, но вспомнила она колобок свой, улыбку его да глазки, переборола страх. Забралась под кровать и стала ждать. Час прошёл, другой, третий. Перестали жернова крутиться. Разъехались мужики на своих подводах восвояси. Вошла мельничиха в избу, выпила бочку воды, стала на стол накрывать. Вскорости земля затряслась, дверь распахнулась и вошёл в избу мельник. Облобызались они с женой, усадила она его за стол, стала поитькормить. Напился, наелся мельник, рыгнул, пёрднул и говорит:

– Я тебе, жена, дорогой подарочек принёс.

Достал из кармана колобок – и на стол. Ахнула жена, взяла колобок, пальцем в него тыкнула, а он ей:

– Моя хозяйка – Варвара Петровна Опилова, ей одной подчиняюсь и служу.

Захохотали мельник с мельничихой так, что вся изба затряслась. А мельник и говорит:

– Завтра я из городу умельца позову, он ентого колоба перенастроит, будет он тебе служить. Будешь ты у меня царицей мира!

Захохотала мельничиха от радости. Завалились они с мельником на кровать, стали еться-бораться. Заходила ходуном кровать над Варькой. Страшно ей так стало, впору «караул» кричать. Но вспомнила своего колобка, сжала зубы. Наборались мельник с мельничихой и захрапели. Выбралась Варька из-под кровати, вскарабкалась на стол, схватила колобок да и скорее из избищи страшной вон.

А на дворе – уже ночь тёмная, ничего не видать, токмо филин ухает. Прижала Варька колобок к груди, поцеловала, тронула пальцем.

– Здравствуй, Варвара Петровна, – колобок ей говорит.

– Здравствуй, колобочек мой дорогой! – Варька отвечает. – Помоги мне дорогу к дому найти.

– Будет исполнено, – колобок отвечает.

Засветился колобок, указал Варьке путь. И вывел её прямиком на шоссе. А там как раз ночной автобус на Сердобск проезжал. Села Варька, заплатила три целковых за билет. И к утру была уже в Сердобске. А оттуда домой пёхом пошла.

Идёт полями, колобок подбрасывает, песенки поёт. А колобок ей музыкой подыгрывает, радуги пускает. Пришла в свою деревню, а там уж её всем народом ищут, уж папаня полицию озадачил. Увидали её родные, обрадовались. А она им колобок показывает, хвалится, что у великанов его увела. Удивились папаня с маманей, не ожидали они, что дочка у них такой смелой уродилась.

А Варька колобок на полочку положила, салфеточкой расшитой накрыла и говорит:

– Теперь, колобок, я тебя никому не отдам – ни большим, ни малым, ни человекам, ни роботам.

И стали Опиловы жить-поживать да добра наживать.

Александр Снегирёв

Луке букварь, Еремею круги на воде

– Убийственная красота. – Патрикей любуется на себя в зеркало. Нижние его конечности обтянуты красными лосинами, заправленными в сапожки. Остальное тельце голенькое, бледный животик пульсирует, сосочки трепетно морщатся. На голове фальшивыми камушками поблёскивает корона. Позу он принял балетную, добавив к ней непонятно где подсмотренный, боюсь, врождённый, вульгарный изгиб.

– Ну? – снисходит до меня Патрикей, отставив ручку с пластмассовым перстеньком на безымянном.

Не прошло и получаса, как он забежал мне за спину, проникнув в открытую дверь, и не успел я обернуться, как услышал звук – удар по клетке. Его мать тоже не глухая, отправила мне нежную улыбку, полную извинений и раскаяния за сына. Я эту улыбку принял, как и торопливый поцелуй, которым она наградила мою левую щёку. Левша, всё время слева чмокает. Приложила ко мне губы, как промокашку к незначительному факсимиле прикладывали в пору чернил и перьев, была уже не здесь, не со мной, мысленно скакала вниз по ступенькам, не дождавшись лифта, рулила нетерпеливо навстречу предсказуемым, многократно пережитым, но не менее от того желанным удовольствиям субботней ночи.

Заперев дверь, я шагнул в одну из двух комнат моего необширного жилища, в ту, где Патрикей колотил по клетке.

– Не надо пугать его, он живой. Вот если бы ты сидел в комнате, а по стенам бил какой-нибудь великан? – Взял его за руку и повёл подальше от клетки, от забившегося в угол, моргающего длинными усами представителя животного царства, шиншиллового семейства, серого меховика Кузи.

Напоследок Патрикей треснул по клетке ещё раз, оглянувшись с неутолённым волнением, с грустью, свойственной увлечённым трибунальным стрелкам, когда уже подготовил под себя очередного приговорённого, а тебя снимают с вахты и твоего агнца выпадает прикончить сменщику.

Мягкие волосики на холке Патрикея приятно скользнули под моей ладонью. Подзатыльник получился в меру крепкий, убедительный, без увечий. Захныкал. Знал бы, как я себя сдерживаю, чтобы не свернуть его тонкую шейку с позвоночной оси, радовался бы. Маленький мерзавец проделывает с клеткой одно и то же каждый свой ко мне визит. И что его привлекает в этих ударах? Моё волнение, ужас Кузи или сам звук десятков накрест спаянных железных соломин?

Она приводит сына ко мне, когда не с кем оставить. Он играет с куклами и наряжается девочкой. Месяц, как исполнилось девять. Как быть с мальчишкой, который ни за что не соглашается в холода поддевать под джинсики обычные колготки, только лосины, да и те либо красные, либо других кабарешных цветов. Ладно бы только в холода, в тёплое время он тоже носит только лосины, уже без всяких джинсиков. И как он умудрился корону отыскать. Я её спрятал глубоко в шкаф. Весь в мать, привычка рыться в чужих вещах. И вот он, быстро забыв о подзатыльнике, красуется передо мной в красных лосинах, сапожках и короне и едва не протягивает ручку для поцелуя.

– Ты очень хорош собой. Тебя ждёт какао.

Заинтересовался. Скинул корону, торопится на кухню.

Корона от падения разломалась. Пластмасса. Я поднял половинки, убрал подальше, иду следом за Патрикеем. Пороть его надо. Доктора говорят, при порке выделяются эндорфины.

– Салфетку.

Салфетки трубочкой торчат из вазы на расстоянии руки. Ему лень тянуться. Делаю вид, что не слышу, нахожу себе занятие – перебираю вилки, вглядываюсь, вдруг что новое в этих вилках разгляжу. Начинает громко хлюпать, брызгаться, утираться локтем, всё время косясь на меня. Утрётся и глянет. А рядом на столе куколка сидит, которую он с собой притащил. Вся из себя фифа. Наверняка он хочет стать таким, как эта куколка. Точнее, такой.

Немного тревожусь за его будущее. Что, если, когда он вырастет, примут закон, предусматривающий для физлиц за красные лосины посажение на кол при большом стечении мирян в немарком и практичном. И законодатели с исполнителями будут очень возбуждены. Созерцая казнь того, кто позволил себе запретное, непременно испытываешь возбуждение. Они в себе калёным железом, а этот позволяет. И от воплей его они будут спускать в недра своих балахонов, в поддетые под десять рейтуз красные лосины, которые и сами тайно натягивают, стыдясь только одного, высшего свидетеля, которого, к счастью, не существует. А как ещё словить это изысканное, непроизвольное наслаждение, как не искореняя в других того, что самому не даёт покоя.

И в кого он такой? Она, правда, однажды обмолвилась, что дед, или брат деда, или ещё какой родственник через поколение назад, ближе к пенсии ушёл от своей старухи и поселился с приятелем. Но это слухи. Может, они просто водку пили и телепрограммы друг другу вслух читали, без баб оно всегда лучше. Но чтобы лосины носил, такого не было.

Начавкавшись досыта, он, не подозревая о своём отнюдь не безмятежном будущем, спрыгнет со стула и убежит, крутя красной попкой, в комнату, где я поставил для него мультики. К шуму колонок скоро прибавится треск моторчика. Машинка на дистанционном управлении, корябая углы, проедет по моей ноге, следом с воплем и топаньем пробежит и сам Патрикей. Его фаворитка с телом из ударопрочной термопластической смолы подскакивает на водительском сиденье.

От беготни и бутербродного масла – опять забыл, масло ему ни в коем случае, моего малолетнего гостя вырвет. Его выворачивает на кошачий манер, плюх, и всё. Никаких стенаний, изрыганий, испарины на лбу. Оклемается быстро и возьмётся за взаправду летающий маленький вертолёт, который тут же запутается в люстре, вырвав очередные, основательно после покупки вертолёта поредевшие висюльки. Что и говорить, я не из тех, от кого остаётся антиквариат. За люстру отругаю, хапну куколку, оказавшуюся в поле зрения, пригрожу отобрать её до завтра. Или хрумкнуть совсем её тельце, проверить ударопрочность. Поднимет вопль, схватит вертолёт, швырнёт о пол, потребует к маме, скажу, что мама только завтра, но куколку верну. Выхватит, бросится с ней, несколько картинно, на белую кроватку и заревёт, словно княжна, которую насильно выдали замуж. Пережду острую фазу и предложу в кино, чем снищу прощение. Настроение у него меняется, как дым при переменчивом ветре. Даже продемонстрирует недавно освоенный навык – растянется на шпагате.

Шпагат. Он бы ещё с лентами станцевал. С таким сыночком наследников не дождёшься. И во что она его превратила.

Из сеансов для детей будет только фильм, который он уже видел с мамой, и потому станет бурчать, но к концу показа увлечётся зрелищем настолько, что описается. В машине у меня припасены сменные трусики и лосины. Сиреневые. Переоденемся. Зайдём в его любимое место: один раз платишь – и ешь, сколько влезет. Влезает в него много. Давно сыт, а жрёт. Любит профитроли. Нагребёт целую гору. Ему нельзя, но я позволяю, чтобы избежать криков со слезами. На нас и так поглядывают, особенно на лосины. Ест он эти профитроли брезгливо, с желанием и одновременным отвращением. С профитролями у него как у взрослых со шлюхами.

На обратном пути обязательно блеванёт на заднем сиденье. Переел, и укачивает. Я наготове, пакеты в боковом кармане дверцы. Когда подъедем к дому, обязательно забуду в салоне испачканные трусики. Машина забита детскими вещами. Иногда фантазирую, что подумает полицейский, который однажды решит обыскать моё средство передвижения.

Дома мы почистим зубы, и я подоткну одеяло ему под пяточки. Боится, что если ножки торчат наружу, то обязательно кто-нибудь ночью дотронется холодными пальцами. Не успею выйти из комнаты, он уже будет спать, и ночник станет ласкать тусклыми пятнами белую кроватку. В его летах я заглядывался в витрине на большущую белую кровать, пришло время – купил сыну похожую.

Проснётся рано, разбудит, потребует завтрак. Когда подам, заявит, что мама даёт другое, вкуснее. Скажу, у мамы свои порядки, у меня свои. Начнёт дуться. Затушу трагедию разрешением погонять конфискованный накануне вертолёт. Но только на улице. Спустимся во двор. Сморщит носик – свежая краска. Подновлённые, местами примятые, с подмазанными трещинами, куличи бомбоубежищных вентиляций с решётчатыми иллюминаторами. Веники деревьев в зелёных клоках. Вчера ещё были коряги, а сегодня так и дымятся листвой. Колтуны вороньих гнёзд со дня на день утонут в распускающихся кронах, и вертолёт станет тяжелее оттуда выковыривать. Раньше я хотел волосы в такой вот ярко-зелёный покрасить. А теперь расхотел, да и волосы уже не те.

Мама вернётся вечером с опозданием. Таинственная, едва заметно растрёпанная, улыбающаяся и хмурящаяся минувшей ночи, набухшая желанием рассказать. Сыпанёт на щёчки сына горстку поцелуев, а сама будет не здесь, а где-то в прошлом и в будущем одновременно, но не с нами. И я проткну пузырь её желания вопросом: «Ну как?» – и на меня хлынут потоки волнений, счастья, а как ты думаешь, когда мужчина такое говорит, это серьёзно? Я стану выслушивать, не перебивая, ей не нужны ответы, не для того спрашивала. После первой волны исповедания спросит попить, предложу чаю, нет, только коньяк, потому что завтра на работу вставать. Разолью, усядемся. Как он себя вёл? Не хулиганил? Не тошнило? Опять наряжался? Начнёт охать, как бедный мальчик будет жить с такими особенностями и как она иногда думает страшное, хоть ей стыдно, она даже в церковь ходит, Матроне свечки ставила, у экстрасенса была, но всё равно нет-нет да юркнет в голове, что лучше бы он тогда, в полгода, от ангины умер.

А недавно разве она мне не рассказывала? Нет? Так вот, он в дневнике две оценки подделал за четверть. Четвёрки вместо трояков нарисовал, по русскому и математике. На родительском собрании случайно с его классной разговорилась, она тоже не знала. И так аккуратно исправил, что ни за что не заметишь. Обе смотрели, как будто она своей рукой писала. Пришлось его всех куколок лишить до каникул. Кроме одной. Сказал, если всех заберёт, то он не знает, что сделает.

Да, думаю, недооценивал я Патрикея, с его талантами одним посажением на кол дело не обойдётся. У парня наклонности разветвлённые. А она закурит, глотнёт и вслух придёт к выводу, что надо было аборт делать. Посмотрю на неё выразительно. Он же за стеной, всё слышит. И вообще, хватит пить, прав лишат. А Патрикей в соседней комнате притихнет перед мультиками, будет смотреть так внимательно, как только можно, целиком вникая в экран, чтобы только он и экран, а лучше один экран. А я возьмусь рассуждать, что да, дедушка вон, или кто он там был, на пенсии с мужиком связался, и ничего. Тихо умер под боком у сердечного друга. А склонность к подделке документов дело временное, мало ли что в детстве случается. Если уж серьёзно увлечётся, тогда надо меры принимать. Да и то, может, это его призвание, этот его неожиданно раскрывшийся талант позволит ей достойно провести старость.

И она выкурит ещё две, улыбнётся, саму себя этой улыбкой развеселя, расскажет про хорошее. Как взяла кредит, три миллиона. Патрикею на учение в частной школе, где его дразнят вроде меньше, чем в государственной. Чтобы кружок танцев оплачивать и художественной гимнастики…

Ему только художественной гимнастики не хватает. Сегодня шпагат, а что завтра. Подумать страшно. Но не перебиваю.

…Себе машину взяла, годовалую. Патрикея возить. И чтобы мужики уважали. А на сдачу железную дверь поставила. Сделала три выплаты и больше не собирается. Коллекторов из-за железной двери на три буквы посылает. У мамаши престарелой, правда, недавно приступ случился от нервов, но ничего, прорвёмся. Кредиты только дураки отдают. Истории про честный труд у нас неуместны. Тут хоть всю жизнь паши, как бобик, – ничего не напашешь. Или государство всей своей тушей навалится, задушит и достанет из самой глотки, или какие-нибудь отдельные псы из его, государства, бесчисленной своры. А кто не понимает, пусть горбатится, только не она. Вот.

И дышит в меня дымом запальчиво, ждёт – осуждать нач ну, сомневаться, охать, учить. А мне её так жалко, что и сказать нечего. И подругу её, и Патрикея, который, подделывая оценки, совершает то же самое, что она с кредитом, а она этого не понимает и наказывает. И прочих всех тоже жалко. Столько всего хочется, а шансов ноль. Ей на сына и вправду взять негде. Можно было бы без машины обойтись, но чары потребления её заморочили. Или замуж, или воровать. А выгодно замуж у неё шансы нулевые. Возраст не тот уже, сосок полуголых на улице пруд пруди.

И вот она отражает атаки коллекторов, следом за которыми явятся приставы. Могут арестовать квартирку её мамаши, где она с Патрикеем проживает. Покалечить в тёмном подъезде. Посадить. Лишить родительских прав. Смотрю на неё через стол, где она в глубине дымных облаков расположена, и думаю, какая она красивая. И все эти приставы и неплательщики. Только бы очистить их от телесной, человечьей шелухи. От их испуга, несоразмерных желаний, наивных целей, мечтаний, хвастовства, страха оказаться недостаточно успешным. Они бы тоже непременно очень красивыми оказались. Как цветочки в весеннем лесу. Но повсюду успех. Бросай колоться и успех, купи и успех, женись и успех, роди и успех. Бежим, ковыляем, ползём, преодолевая все эти десять, семь, пять шагов к успеху, который, как мираж, всегда недостижим. И если шелуха эта осыплется, то останутся жалкие, помятые люди. Слабые, не стыдящиеся своей нелепости. Но до такой красоты добраться почему-то очень трудно. Можно было бы сказать, что пытки и лишения, желательно незаслуженные, как горячий пар и мыло, отделяют от людей лишнее, но это без гарантий. Пользу из таких испытаний извлекут лишь те, кто будет терпеть, а потом сломается, проявит слабость, трусость, предаст, оговорит. Только такие обретут себя подлинных, герои же, крепкие духом от начала до конца, лишь умножат своё высокомерие.

Бедность тоже ненадёжна – приводит к гордыне. В сексе раскрепощение случается, но длится известно сколько. Ещё пьянка. Когда пьёшь, желание казаться другим и пустословие до какого-то таинственного момента нарастают, но с наступлением похмелья улетучиваются вместе с остатками высокомерия. Пьянка – вещь действенная, но вызывает привыкание. Ну и любовь. Она надёжно превращает человека в дитё, однако обладает непредсказуемыми побочными эффектами и длительность действия совершенно непрогнозируема. Но всё это никому не нужно, народ только и делает, что избегает страданий, стремится к богатству, средства от похмелья придумали, с любовью ещё до конца не справились, но учёные близки. Так что остаётся одно средство – смерть. Надёжное и, как ни странно, обратимое. Сколько примеров воскрешения нам известны из истории. Один Мои сей со своим визитом на небо и благополучным возвращением чего стоит. Вроде умер, но живой. И весь такой мудрый и светлый. Короче, чтобы не превратиться в конченого мудака, надо время от времени умирать.

Перебрав умом все эти высокие, трогательные кухонные мудрости про мир корысти и обмана, я утрачу жалость и приду к выводу, что каждый получает по заслугам и в общем и целом уже поздно, пора спать и какая мне разница. Моя же собеседница, вконец разморённая коньяком, минувшей ночью и долгожданным потеплением, внезапно шатнётся вокруг стола, как пассажиры морского судна вдоль борта шатаются, и бухнется мне на колени. Повернёт свой гибкий стан, примется целовать сначала мою руку, потом мои губы. Станет хрипло шептать, что ночью думала обо мне, когда была с ним, и два раза кончила со мной, а не с ним и что никак не припомнит, почему у нас тогда, давно, не сложилось, и давай попробуем снова.

Мне не придётся ни принимать её ласки, ни отвергать, сама спохватится, скажет, что я её не люблю. Тут она права. Глянет на стрелки и цифры, всполошится, завтра в школу, за курит последнюю, спросит, как вообще, передаст привет, сделает лицом понимание, после двух затяжек вдавит в пепельницу, сгребёт сонного Патрикея, и я останусь один. Только клетка будет дрожать иногда от Кузиных прыжков. Представители семейства шиншилловых по ночам активны. Посмотрю календарь. Завтра после обеда Еремей, у них совместный психологический тренинг, а бабушка слегла. Во вторник встречаю у школы Луку, у матери допоздна работа. Среда – Марк Аврелий, четверг – Матфей, пятница – Ферапонт с Евдокией, выходные – Агриппина.

Еремей полезет на шкаф, отвлеку фокусами, которые разучил по самоучителю. Лука станет кидать в меня буквами магнитного алфавита, когда я буду учить его азбуке. До выходных надо не забыть склеить корону, чтоб Агриппина смогла нарядиться феей и сломать её по прежнему разлому, когда на фею нападёт дракон. Перед сном непременно дать ей пилюли. В прошлый раз забыл, мать нас отругала.

Знакомые приводят ко мне своих обременительных детей. Я хорош. Смирный, без вредных привычек, есть детская, игрушек полно. Мой сын шесть лет как в могиле. Компактный гробик, белый воротничок, сандалики. Летом хоронили, зимой бы ботиночки надели. А ноготки у него сиреневые были, замёрз, хоть и жарко было. Осталась мебель, обои с кроликами и представитель семейства шиншилловых. Потом я жену застал, ножом кроликов со стен соскребала. Я хотел мебель переломать и во дворе возле контейнера сложить, но она не позволила. Лечилась. Теперь где-то в мире. Этот город больше видеть не может. Живёт в чужих странах, потому что не понимает, о чём люди вокруг говорят. Едва начнёт местный язык разбирать, в другое государство перебирается. У неё семья сплошь долгожители и к языкам способность, не знаю, что будет, когда страны закончатся. Может быть, вернётся. Жду.

Детскую я сохранил. Держал запертой, а потом одноклассник попросил за мелким присмотреть, совсем край, со своей поцапался, она в Тай, а ему позарез в ночное надо, оста вить не с кем. Я согласился, детскую откупорил. Следом давняя моя, патрикеевская маман, пронюхала, за ней другие узнали, и прорвало. И все несут, живу как настоящий русский учитель-воспитатель – подаянием. Хорошо, я не баба, а то бы сплошной шоколад и цветы. Бутылки я сразу пресёк. Или налом, или по любви. Тут у меня скорее со шлюхами сходство. Ну, если уж какой-нибудь хозяюшке приспичит пирожками собственной лепки угостить, принимаю.

Дети мне особо не нравятся, и это им самим по вкусу. Не сюсюкаю, не завидую, как многие взрослые, которые из зависти к беззаботной поре состаривают детей, трамбуют жизненным опытом, опаивают страхом разочарований. Я идеальная нянька, ведь дети, как женщины, не отлипают, если не цацкаться. Наверное, в этом секрет. Желающих столько, что приходится расписание составлять, некоторым вынужден отказывать.

Среди моих подопечных в основном мальчишки. Теперь много мальчишек. Говорят, такая мужская концентрация перед войной складывается. Но и девочек приводят. Сначала осторожничали, думали, может, я извращенец. Но мне без разницы, у меня на детей не стоит. Теперь мамаши мне доверяют, иногда даже бабки внучков подгоняют, которых им молодые сбагрили. Посредницами выступают. А сами в консерваторию или на танцы для тех, кому за.

Инциденты редки. А если точно, то лишь однажды неприятность приключилась. Пантелеймон катался на саночках и перекувырнулся физиономией на ледышку. Зубик передний на нитке повис. Произошло это, что называется, не в мою смену, а под мамашиным присмотром. И мамаша то ли уже по привычке, к тому моменту успевшей сложиться, то ли по другой какой неведомой причине, позвонила почему-то не в «скорую», а мне и голосом совершенно изменившимся стала умолять. Я набрал знакомого стоматолога, отца одной из моих, первоклассницы Сарочки, тот вошёл в положение и наказал незамедлительно везти к нему в клинику. Я тотчас сообщил взволнованной родительнице координаты и пароли и скоро, признаюсь, забыл об этом деле, но спустя неделю, когда наступил день Пантелеймона, когда я должен был его по предварительной договорённости опекать, пока мама побудет в зале, салоне и ещё где-то, откуда она всегда является то радостная, то понурая, так вот в урочный день Пантелеймона ко мне не привезли и сигнала никакого не подали. Коря себя за чёрствость и забывчивость, я связался с его матушкой и был несколько удивлён весьма прохладным тоном. Оказалось, что врач, мною порекомендованный, чем-то её, мать, не устроил, то есть зубик Пантюше на место пристроили, ещё пошатывается, но обещают, что скоро закрепится, как был, и вроде без осложнений, но как-то вот ей, матушке, не по вкусу пришлась клиника. И разговаривали с ней вроде так, но как-то всё равно не так, как хотелось бы, в другой клинике за эти деньги прыгали бы, как цирковые. А взяли не то чтобы много, но она потом узнавала и нашла место подешевле, и стул ей где-то там вовремя не подали. В процессе разговора дама всё больше входила в состояние разгневанное и даже оскорблённое и под конец сообщила, что больше Пантелеймона ко мне не приведёт.

Попрощавшись с ней, я обнаружил в себе мысль – мне было совершенно безразлично, приводят ко мне Пантелеймона или нет. И не потому, что он мне был не симпатичен, очень даже симпатичен, милый, смышлёный мальчик, даже мудрый какой-то, умеющий своим детским инстинктом противостоять примеру матери, тиражной патрицианки с журнальным лицом, телом и помыслами, подбирающей труху за мужем, грызущим бюджет вверенного ведомства. И чем больше я понимал, сколь мальчик славный, тем сильнее радовался, что нисколько не переживаю от того, что больше его не увижу. А если какая-нибудь мамаша снова спросит меня о помощи, я снова помогу, хоть и наживу себе, возможно, таким образом нового неприятеля. Невольная моя воспитательская стезя выработала во мне свойство – каждому даю возможность раскрыться.

Ребёнком я услышал, мужик должен в жизни три вещи сделать: дерево посадить, дом построить и сына вырастить. Тогда я подумал, это просто. Так и оказалось, только у меня дело дальше пошло. Деревьев я посадил много, но в один год напутал с удобрениями и корни пожёг. Дом построил, только супруга мэра вместо нашей деревни захотела башни. Мэра сняли, супруга скукожилась, но сад, где мы строились, теперь фундаментом, угольками присыпанным, украшен. И ещё нескольких пожгли, кто ближе к краю. Деревья, которые после моей подкормки оклемались, пожар опалил. Впрочем, одна слива живая. Угольки зарастают, ветки зеленеют. А потом сын. Оказалось, здоровье на самом деле не купишь, даже маленькое, детское.

Зато дом с деревьями сразу актуальность утратили.

Потеряв всё, во что вложил предыдущие счастливые годы, к чему был прикован всем сердцем, в чём видел всего себя, в чём всё, что во мне было человеческого, воплощал, амбиции, ум, веру, любовь, только получив эту прививку концентрированного обретения и утрат, лишившись всего безвозвратно, я не понял даже, а всем собою ощутил, что это и есть самое главное, с чем нельзя справиться, а можно только принять, что неминуемо приближается, что каждому предстоит.

А родители все теперь думают, что безопаснее, чем со мной, их малышам нигде не будет, в одну воронку два раза не падает.

Оставшись один, почешу Кузю за ухом, лягу и стану засыпать.

Мой бы сейчас был на год старше Патрикея. Каким бы он вырос? Надевал бы девчачьи лосины? Играл бы с куколками? Подделывал бы оценки в дневнике? Исповедовался бы я какой-нибудь коньячной подруге у неё на кухне, что лучше бы он умер?

В его неслучившемся возрасте одноклассник толкнул меня на переменке. Я стукнулся об угол музыкального проигрывателя, и на пол упал передний зуб. Вернувшись домой из больницы, задвинувшись в ванной на шпингалетик, я посмотрел в зеркало и отвернулся. А потом долго ещё смотрел и думал, как теперь жить. Прошёл день, второй, я привык к дразнилкам, интересу и даже зависти приятелей и немного взгрустнул, когда доктор заполнил пустоту искусственным резцом, не отличить. Время покрыло тот случай туманом, одно помню отчётливо: когда я увидел в зеркале, что зуба нет, сразу понял – смерть. И ничего, живу с тех пор мёртвым, здоровье не беспокоит. Спустя годы тот одноклассник сынка своего, Марка Аврелия, мне подсунул под присмотр, с чего и началось нынешнее моё занятие.

Завтра новая неделя. С Еремеем пойдём к пруду кидать в воду камешки. Его матушка опять сунет мне благодарность – запечённое куриное тело в фольге. И чувственно спросит, не надо ли чего ещё.

С Лукой остановились на двадцать первой странице. Он уже научился выводить свои буквы, мамины и мои. Его отец опять загулял, мать станет плакаться, выслушаю.

Марк Аврелий, Матфей, Ферапонт с Евдокией…

Тёзка императора на прогулке вооружается палкой и колотит что есть мочи по молодым, недавно высаженным в парке деревцам, будто они враги ему, которых следует сломать, лишить лиственного покрова и ветвей.

С Матфеем играем в цвета, ищем в окружающих предметах жёлтый, потом красный, потом белый.

Евдокия картавит, рычим по словарю. Заставить её трудно, приходится идти на уступки, позволять делать то, что не позволяют дома, – сжигать кукольный домик. Каждый раз Дуся является с новым кукольным домиком и каждый раз, в обмен на упражнения по исправлению речи, набивает домик бумагой и спичками и запаливает в ванной. Малышке нравится вдыхать вонючий дым и смотреть, как из окошек и дверцы вырывается пламя, как пластмассовая крыша вздувается и оседает, превращая всё строение в пузырящийся блинчик.

У брата поджигательницы, Ферапонта, иная страсть – анатомия. Пока мы с Дусей читаем подряд слова, начинающиеся на «Р», он внимательно изучает медицинскую энциклопедию, а потом потрошит сестринских пупсов. С её разрешения и под моим присмотром, разумеется. Ножи у меня хорошо наточены.

Ферапонт уснёт первым, а Евдокия расскажет мне сказку про деда и его дочь Жучку, которая родила славненького сынишку. Вырубимся оба, я на стуле, она в кроватке, когда Жучка поведёт сынишку в цирк.

Родители близнецов часто в разъездах, а бабушку больше интересует крепость напитков в стакане, чем судьба исчезающих после визитов ко мне домиков и пупсов.

В моём роду я последний, а детей у меня, выходит, целое стадо. Мне никогда не фотографироваться с кульком младенца на руках, моя ручища и его ручонка, все эти чёрно-белые нежности мне недоступны, но питомцы мои обзаведутся своими и поволокут меня к каждому очередному крёстным. Те подрастут, и всё это будет меня тормошить, поздравлять с датами, верещать поблизости. Непременно найдутся какие-нибудь особенно ласковые и внимательные претенденты на состояние моё, две комнаты и пепелище, не пропадать же. Впрочем, ничего дурного в этом нет. Надо будет ближе к делу ответственно распорядиться, заверить нотариально. С согласия жены. У нас всё совместное. Мне только зуб вставной принадлежит. Левая двойка, что вместо выбитой одноклассником вставили. Всё меняется, только она крепка и блестит эмалью, идентичной натуральной, как в первый день. Завещаю кому-нибудь небрезгливому.

После близнецов Агриппина, потом Патрикей… и кто её надоумил так сына назвать. Да и остальные тоже, что ни имя – или Евангелие, или летопись…

Выбитый зуб я долго хранил в коробке, потом потерял…

Перевернусь на другой бок, ногу отлежал, подростковая белая кроватка коротковата…

Кто там после Патрикея…

Алексей Слаповский

Лукьянов и серый

Лукьянов лежал на раскладушке под старой яблоней и дремал. Надо бы полоть, поливать, вскапывать: дачный участок, доставшийся от родителей, хоть и крохотный, но требует ухода. Однако Лукьянов слишком устал за неделю. Вот подремлет на свежем воздухе, а потом можно что-нибудь и сделать.

И он уже почти заснул, когда что-то услышал. Шаги, шорох.

Открыл глаза и увидел мальчика лет десяти. Вернее, пацана.

Если бы его спросили, в чём разница, он затруднился бы ответить. Встречаешь на улице человека детского возраста, ничего не знаешь о нём, просто заглянешь мимоходом в глаза, охватишь впечатлением походку и повадку и подумаешь: мальчик. А другой, вроде точно такой же, но чувствуется в нём нечто особенное, почему-то сразу же мысленно говоришь себе о нём: нет, это не просто мальчик, это пацан, причём пацан реальный и конкретный.

Так вот, забравшийся в сад с известной целью мальчик был несомненным пацаном.

Он цепко осматривался, не замечая неподвижного Лукьянова, потому что глядел по верхам, выбирая, что схватить. А выбор был небогатый: вишня уже отошла, груши недозрели, да и яблоки все зимних сортов, уже большие, но ещё зелёные. Уходить с пустыми руками пацан не хотел, поэтому начал срывать яблоки и складывать их в объёмистую сумку. По ней было ясно, что воровство не обычное детское, для приключения, а деловитое, коммерческое. Вполне в духе времени.

Лукьянов тоже не ангел, лазил в детстве с друзьями по садам, но скорее за компанию, ради азарта и опасности. И ни разу не поймали. Может, и плохо, что не поймали, задним числом рассуждал Лукьянов, безнаказанное преступление, пусть и небольшое, породило череду других тайных, не очень хороших поступков, которые, увы, случались в его жизни. А вот если бы получил он сразу же крепкий урок, может, остерёгся бы и прожил жизнь иначе, лучше, ведь, как известно, наши грехи на наши головы в итоге и валятся.

И вообще, безнаказанность – самая ужасная черта нашей современности: все делают что хотят, и никому ничего за это не бывает.

Примерно так размышлял Лукьянов, наблюдая за пацаном и ленясь встать. В нём напрочь отсутствовало чувство собственности, по крайней мере такое, что побуждает некоторых за своё добришко перегрызть другому человеку горло, зато всегда жило напряжённое чувство гражданской ответственности. Оно-то и заставило Лукьянова действовать.

Он тенью поднялся, не скрипнув раскладушкой, не задев веток, бесшумно сделал несколько шагов, пригибаясь, и коршуном напал из кустов, ловко ухватил пацана за руку, тут же вывернув её за спину, будто только этим в жизни и занимался, на самом деле у него был первый такой опыт.

Пацан был, видимо, опытный, сразу понял, что к чему, не вскрикнул, не испугался, мрачно сопел и смотрел в сторону.

– Что будем делать? – иронично, почти дружелюбно спросил Лукьянов.

– Отпусти, урод! – огрызнулся пацан.

Вот она, разница поколений! Помнится, Лукьянов с друзьями наблюдал из засады, как схватили их главаря и командира Миху, так тот сразу же запищал:

– Отпустите, пожалуйста, я нечаянно, у меня бабушка болеет, я ей малинки хотел нарвать!

Врал, конечно, залез он не за малинкой (её воровать неудобно: на месте много не съешь, а с собой в карманах не унесёшь – пачкается), да и бабушка Михи была не только не больна, а вполне здорова и частенько доказывала это Михе по затылку своей доброй, но веской рукой.

Но поведение Михи свидетельствовало, по крайней мере, о том, что он понимал, что поступил нехорошо, схватили его за дело, дома ему попадёт, надо выкрутиться.

И между прочим, его отпустили. И даже малинки дали.

В голосе же пацана не слышалось никакой вины, наоборот, он так это сказал, будто виноват Лукьянов. Не раскаяние, а злобу и досаду – вот что чувствуют все наши преступники, когда их хватают с поличным, социально обобщил в уме Лукьянов, держа пацана и думая, что делать дальше.

– Ты откуда? – спросил он. – С какой дачи?

– А тебе какая разница?

– Не «тебе», а «вам». Такая, что мы сейчас пойдём к твоим родителям, и мне придётся всё им рассказать.

– Ага, пойдём. Побежим, – хмыкнул пацан.

– Конечно, – твёрдо сказал Лукьянов, уязвлённый откровенным неуважением пацана. – Так где твоя дача?

– В Караганде! – ответил пацан.

На самом деле ответил гораздо грубее, Лукьянова аж всего нравственно перекосило: он и от взрослых терпеть не мог мата, а от детей и подавно.

– Ладно, – сказал Лукьянов. – Придётся ходить по всем дачам, кто-нибудь да узнает.

– Ни с каких я не дач, а с Мигуново, – сказал пацан.

Это было село километрах в двух от дачного посёлка. С одной стороны, странно, что пацан признался, с другой – простой расчёт: взрослый дядька вряд ли захочет тащиться в такую даль по такой жаре. Надо признать, малолетний человек уже неплохо разбирался в жизни.

Но не знал он Лукьянова! Если уж тот пойдёт на принцип, то до конца. Или как минимум до предела возможностей, обусловленных рамками реальных обстоятельств.

– Что ж, пойдём! – сказал Лукьянов.

Он поднял сумку с десятком яблок и повёл пацана из сада.

Прошли дачной улицей, вышли на асфальтовую дорогу.

Высокому Лукьянову было неудобно держать руку пацана, он находился в полусогнутом положении, сумка тоже отягощала, болталась, Лукьянов повесил её на плечо, но она постоянно соскальзывала.

Как только вышли за дачи, пацан рванулся, хотел дать дёру, но Лукьянов был настороже, зафиксировал руку жёстко, заведя её ещё дальше за спину.

Пацан взвыл:

– Больно, блин!

– А ты не дёргайся. И не ругайся.

– Чё те надо, вообще? Ну дал бы по шее, и всё!

– По шее, думаю, тебе и так не раз давали. Я хочу, чтобы твои родители знали, чем ты занимаешься.

– Придурок!

Кстати, подумал Лукьянов, а вдруг родители знают? Вдруг это очень бедные люди, каких немало в наше время, им не на что жить, вот они и посылают ребёнка воровать яблоки, чтобы потом продать их проезжающим горожанам? Пусть выручка будет рублей сто или двести, но для кого-то и это – деньги.

Значит, придётся и родителям объяснить, что к чему. Никакая бедность воровства не оправдывает. Лукьянов сам не миллионер, однако чужого в жизни не возьмёт, даже если будет умирать с голоду.

Тут Лукьянов споткнулся о собственную мысль, задавшись вопросом: действительно ли он, умирая с голоду, не будет способен украсть, например, кусок хлеба? Но тут же решил, что вопрос этот отвлечённый, теоретический, не надо всё запутывать и усложнять.

Пацан мычал и постанывал, показывая, что ему больно.

Да и Лукьянову было по-прежнему неудобно.

Он придумал: снял ремень, которым подпоясывал свои шорты, купленные на рынке без примерки и оказавшиеся слишком большого размера, оглядел пацана – за что бы его обвязать? – и обвязал за шею, так, чтобы и не придушить, но и чтобы нельзя было стащить через голову.

– Ну ты даёшь! – сказал пацан как бы даже с одобрением, потирая затёкшую руку.

Идти стало легче и веселей.

Со стороны, наверное, выглядело несколько смешно и нелепо, но дорога была пуста, смотреть некому.

– Я бы не стал тебя вязать, – сказал Лукьянов. – Но ты ведь убежишь.

– Само собой, – подтвердил пацан.

Солнце припекало, дорога поднималась на пологий холм, Лукьянов потел, дышал тяжело (сказывалась толика лишнего веса) и ждал, когда поднимутся, – на холме была сосновая роща, там, наверное, прохладней.

– Кто у тебя родители-то? – спросил он пацана.

– Пошёл ты! – ответил пацан.

Молча дошли до рощи.

Лукьянов остановился передохнуть, пошевелил плечами, покрутил шеей, на секунду закрыв глаза, и вдруг ощутил резкий и болезненный удар по ноге. Открыл глаза: шустрый пацан подобрал довольно толстую ветку, держал её в руке и готовился нанести второй удар.

– Отпускай быстро, а то башку проломлю! – завопил он.

Конечно, голову он вряд ли проломит, подумал Лукьянов, но будет неприятно.

– Брось сейчас же! – приказал он.

Пацан ударил его по плечу. Лукьянов пошёл кругом, чтобы зайти ему за спину, не выпуская, естественно, ремня из руки. Но и пацан вертелся. Ударил ещё раз, ещё, ещё. Лукьянов был в смятении: и отпустить нельзя, и что делать, непонятно. Притянуть на ремне к себе и вырвать палку? Пацан за это время, пожалуй, глаза выколет. Попытаться схватить палку и вырвать или сломать? Лукьянов попробовал. Несколько раз получил по рукам, отдёргивая их, будто обжигался, но всё же удалось, схватил палку, вырвал, занёс над головой пацана.

– Только попробуй! – ощерился тот.

Лукьянов далеко отбросил палку.

– Маленький ты негодяй, вот ты кто, – сказал он.

– А ты пидор!

– Знаешь что, лучше молчи!

– Сам молчи!

И оба в самом деле замолчали. Лукьянов повёл его дальше.

После рощи был спуск к речке, за речкой опять небольшой подъём, а вот и Мигуново.

Селу это название очень шло, оно, небольшое, полузаброшенное, доживающее свой век, всё кособочилось и будто действительно подмигивало. Подмигивали пустые окна брошенных домов, подмигивал завалившийся забор, подмигивал заросший бурьяном ржавый трактор – одна фара целая, вместо другой пустая чашка-глазница с червячками проводов, вот этой фарой он и подмигивал: умираю, мол, но не сдаюсь.

В селе была всего одна улица. Пустая. Ни машин, ни людей, ни даже кур. Никого.

Когда поравнялись с первыми домами, пацан опять выкинул штуку: резко повернулся и бросился на Лукьянова, целясь головой в живот. Лукьянов отскочил, высоко подняв руку с ремнём. Пацан опять бросился, выставив костистые кулачки. Совал ими, норовя ударить, и один раз даже достал, ткнул под рёбра – и очень больно.

Это выглядело ещё нелепей, чем с палкой: Лукьянов отступал, увёртывался, почти бежал, а пацан стремился к нему, пытался то стукнуть кулаком, то пнуть ногой. Так они долго и молча кружились, оба запалённо дыша, пока наконец не устали. Остановились.

– И чего ты добился? – спросил Лукьянов.

– Отпусти, сказал! – прохрипел пацан.

Тут на улице показалась старуха с ведром.

– Здравствуйте! – окликнул её Лукьянов. – Не знаете, чей это?

Старуха подошла поближе, вгляделась. Пацан отвернулся и сквозь зубы, но довольно внятно пробормотал:

– Только скажи, баб Лен, я Витьку твоему все ноги оторву! И голову! – добавил он – решив, наверное, что отрывание одних только ног может бабку Витька не испугать.

– Я вот оторву кому-то! – в ответ пригрозила старуха. А Лукьянову сказала: – Не знаю я ничего. У нас люди весёлые, сегодня скажешь что не так, а завтра дом сожгут.

– Ясно. А участковый у вас тут есть? Милиционер? То есть полиционер или как вы его зовёте?

– Никак не зовём. Вон дом зелёный, там в одной половине почта, а в другой участковый, Толька-балбес. Мараться с дурачком, придушил бы на месте, – сказала она, уходя.

– Витька своего придуши! – крикнул ей вслед пацан.

Пошли к указанному дому.

Дверь в почтовую половину была приотворена для сквозняка, а участок оказался закрытым на большой висячий замок. Над дверью вывеска: «ОПОП Мигуново».

ОПОП… Наверное, «Опорный пункт охраны порядка», догадался Лукьянов.

Он сел на деревянное крыльцо, внимательно посматривая на пацана. Тот сплёвывал, не глядя на Лукьянова.

– Тебя как зовут? – спросил Лукьянов.

– Тебе какая х… разница?

– Не ругайся. Просто интересно.

– Интересно кошка дрищет. Ну, Серый.

– Сережа, значит?

– Серый, я сказал.

– А я Виталий Евгеньевич. Скажи, Серый, а зачем тебе столько яблок? Вон какая сумка большая.

– Пошёл ты!

– Я серьёзно. Может, ты для дела, тогда другой разговор, – подпустил дипломатии Лукьянов.

– Продаю на дороге, – неохотно признался Серый, и Лукьянов мысленно похвалил себя: почти угадал, знает всё-таки народную жизнь!

– Деньги нужны?

– А тебе нет?

– Попросил бы, я бы дал. А зачем тебе деньги?

– Чупа-чупс купить.

– Что?

– На палочке такие.

– А. Леденцы?

– Ну.

Боже ты мой, подумал Лукьянов, он же ребёнок совсем! Леденцов хочет. А я его на ошейнике привёл, как бешеную собаку. С другой стороны, что, у него родителей нет, чтобы купить леденцов? Если не дают просто так, заработай, принеси воды, наколи дров. Лукьянов, например, в детстве полы регулярно мыл. Не ради денег, нравилось, когда мама хвалила. Но на кино давала после этого с большей охотой. Нет, надо быть твёрдым и довести дело до конца. Не ради себя, естественно, ради этого мальчика. Если сейчас спустить всё на тормозах, он поймёт, что это был только порыв, быстро сошедший на нет, как часто, увы, бывает в русской жизни, разочаруется в мужской силе и воле, это его испортит. Разумное насилие – неотъемлемая часть воспитательного процесса, вспомнил Лукьянов чью-то мудрость. Жаль, нет собственного опыта – Лукьянов в свои тридцать шесть лет ещё не имел детей. Жены, впрочем, тоже пока не было.

– Я ссать хочу, – сказал пацан.

Лукьянов огляделся:

– Туалета здесь нет.

– А мне и не надо. Ты отвернись только.

Лукьянов встал, повернулся боком, чтобы и не видеть пацана, но и не выпускать совсем из поля зрения, а Серый подошёл к крыльцу, послышалось тихое, мягкое журчание, закончившееся дождевой капелью.

Прекратилось.

Лукьянов повернулся и увидел на крыльце сверкающую на солнце желтоватую лужицу.

– Зачем же ты на крыльцо?

– Пусть освежатся! – хихикнул Серый.

Меж тем Лукьянов сам хотел того же, что и пацан, и уже давно. Но как это сделать? Он же будет в этот момент беззащитным, Серый обязательно нападёт. А если и не нападёт, всё равно как-то неудобно, стеснительно, Лукьянов при посторонних никогда этого не делал, в общественных туалетах не пользовался открытыми писсуарами. Какой-нибудь брутальный бандюга, схвативший малолетнего заложника, наверняка не имел бы таких проблем. Наоборот, использовал бы это для подавления психики ребёнка демонстрацией своего фаллического могущества. Грубо? Да. Но естественней, чем мои интеллигентские ужимки. Впрочем, интеллигентство ни при чём, нормальные рефлексы нормального культурного человека.

А в туалет всё же очень хочется.

Серый оказался проницателен, он, глянув на задумавшегося Лукьянова, усмехнулся и сказал:

– Тоже пись-пись охота? Валяй. Не бзди, я сзади не нападаю.

– Обойдусь.

– Смотри, в штаны нальёшь. Охота же, вижу же! Пись-пись-пись! Пись-пись-пись!

И от этой дурацкой дразнилки желание облегчиться стало просто нестерпимым.

Рядом с крыльцом валялся моток старого электрического провода в оплётке. Лукьянов взял его, подошёл к Серому:

– Только не дёргайся, хуже будет!

И обмотал ему руки сзади. Потом привязал конец ремня к перилам крыльца, зашёл за кусты и там насладился, удивляясь мощи струи и долготе процесса.

Как мало надо для счастья!

Он вышел, повеселевший. Серый прислонился к стене, где была тень, закрыл глаза и терпеливо ждал, чем всё кончится.

Наконец к ОПОП подъехал «уазик» с надписью «Полиция», оттуда выскочил белобрысый парень лет двадцати пяти, в форменных штанах и цивильной футболке с надписью «Manchester United», в шлёпанцах, взбежал на крыльцо, разбрызгав лужицу (Серый довольно улыбнулся), стал возиться с замком.

– Я к вам, – сказал Лукьянов.

– Чего хотели?

– Вот, мелкое воровство.

– А почему не крупное? Лиз, я щас! – крикнул он в сторону машины и скрылся в доме.

Из окошка машины высунулось приятное личико девушки с крашеными белыми волосами. Очень приятное. Пожалуй, даже красивое. Глядя на девушку, Лукьянов подумал, что занимается какой-то ерундой в то время, когда другие живут полной и жизнерадостной жизнью.

– Ты чего натворил, Чубриков? – спросила девушка.

– Да ничё, Ольга Сергевна, пристал этот маньяк! Педофил какой-то!

– Ты не заговаривайся! – одёрнул его Лукьянов. – Он яблоки у меня в саду воровал.

– Понятно, – кивнула девушка. – Это в его репертуаре, он весной в спортзале, в школе, цепи от турника спёр. Когда вернёшь цепи, Чубриков?

– А это я? Кто-то видел? Кто-то доказал? Врёте и не краснеете!

– Вы его учительница? – спросил Лукьянов.

– Типа того.

– Я её лучше всех люблю! – заявил Серый. – Она добрая и красивая. Даже отец говорит: Ольга Сергевна у вас, говорит, классная тёлка!

– Твой отец скажет! – засмеялась девушка. – Толь, ты скоро?

– Уже!

Участковый выскочил, держа в руках бутылку шампанского и какой-то свёрток.

– Подержи, – дал он ценный груз Лукьянову, чтобы закрыть замок. Закрыл, взял своё добро, пошёл к машине.

– А как же… Акт составить или… – попытался остановить его Лукьянов.

– На них акты составлять – бумаги не хватит. Наваляй ты ему пи…лей, и пусть катится. А с ошейником ты хорошо придумал, надо взять на заметку. А то я взял одного, а он, сучок, кусаться начал!

Мотор «уазика» взвыл.

– Где его родители живут? – прокричал Лукьянов.

– Да через два дома, – ответила девушка-учительница. – Сначала Семыхины, потом Рубчук Илья Романович, а потом они! Под зелёным шифером дом!

Машина, ревя старым мотором, уехала.

– Пойдём, – сказал Лукьянов, которому уже надоела эта история. Сдать родителям, да и всё. Даже без моральных комментариев. Сказав всё по фактам.

А Серый вдруг сел на землю и заныл:

– Дядь, не надо! Они меня убьют! Они алкоголики вообще! Не кормят! Я есть хотел, поэтому залез. Яблоки продам, куплю хлеб, молоко.

Врёт или не врёт? – гадал Лукьянов.

Похоже на правду – иначе почему Серый с таким упорством сопротивлялся, не хотел идти домой? Подобный героизм только от страха бывает.

– Хорошо, – сказал он. – Но я хочу, чтобы ты меня понял. Почему ты так плохо думаешь о людях? Если бы ты нормально попросил, дал бы я тебе и яблок, и хлеба, и молока. И колбасы. И чупа-чупс твой любимый. Ты пробовал нормально просить?

– Сколько раз! Обзываются, ментов грозят вызвать! Говорят, что я дачи обворовываю!

Тоже похоже на правду. Их дачный посёлок, которому уже полвека с лишком, населяли всегда люди простые, средние, небогатые, он не обнесён высоким забором, нет шлагбаумов с охраной, как в так называемых элитных дачных массивах. Нанимают вскладчину сторожей, но толку мало, жители окрестных селений и далеко от города забредшие бомжи тащат из дач всё, что можно, особенно зимой. И пожары неоднократно были. Как тут не злиться? Да и без повода стали мы злы безмерно, раздражает нас чужая нищета, давит на совесть, вернее, на душевную нейтральность, с которой мы свыклись. Печально, печально, мысленно грустил Лукьянов.

– Ладно, – сказал он, сняв ремень с шеи Серого и разматывая проволоку с его рук. – В следующий раз не ходи ни к кому, а сразу ко мне в гости. И вот ещё. – Он залез в карман, нащупал денежную бумажку, достал. Всего лишь сотенная. Но – чем богаты.

И он сунул её Серому.

– На чупа-чупс.

– Спасибо, дядя, – сказал Серый, шустро пряча денежку в какой-то потайной кармашек сбоку штанов.

– Не дядя, а Виталий Евгеньевич. Так обращаются культурные дети ко взрослым.

– Ясно. Я пошёл?

– Иди. Ты куда?

Серый, вместо того чтобы убежать, скакнул за крыльцо.

Там стояла жестяная лохань с мутной водой. Серый поднял её, поднатужился и обрушил на Лукьянова воду вместе с загремевшей лоханью.

– Получи, козёл! Виталь Евгенич, бля, мудак! – захохотал он и рванул за дом.

Лукьянов выскочил, увидел, как Серый чешет куда-то за село, в огороды.

И побежал, не надеясь его догнать, хотя очень старался.

Ему повезло: перепрыгивая яму, отделяющую огород от улицы, Серый оступился, покатился по земле, тут же вскочил, но, потеряв ориентировку после кувырка, побежал не от Лукьянова, а к нему. Спохватился, вильнул вбок, но поздно, Лукьянов крепко обхватил его, поднял в воздух и понёс обратно.

Серый что-то ныл, о чём-то просил, что-то обещал, Лукьянов не слушал.

У крыльца участка опять связал ему руки. Ремень на шею цеплять не стал – до дома недалеко, и так удержит. Алкоголики родители или нет, но – пусть знают, кем растёт сыночек. Может, это их хоть немного отрезвит.

Вот и дом с крышей под зелёным шифером.

Подходя, поверх невысокого забора, составленного из штакетника, Лукьянов увидел идиллическую картину: на лужайке перед домом, за длинным столом, застеленным клеёнкой, сидели две пары, двое мужчин с женщинами. На алкоголиков не очень похожи: женщины в приличных нарядах, один из мужчин в простой, но чистой футболке, а второй и вовсе в белоснежной рубахе.

– Здравствуйте! Ваш? – спросил Лукьянов, не заходя во двор, показывая Серого в открытую калитку.

– Наш, наш! – приветливо откликнулась румяная полная женщина с гладко зачёсанными назад волосами. – Заходите, гостем будете!

Сидящий рядом мужчина в футболке строгим отцовским взглядом посмотрел на Серого:

– Чего опять натворил?

– Ничё я не натворил! Пристал ко мне этот дачник! Я мимо шёл, падалицы на улице подбирал, всё равно машины подавят, а он подумал, что я у него стащил!

– Всё было немного не так! – сказал Лукьянов.

– Да знаем мы, как было, – махнул рукой мужчина в футболке. – Иди сюда, крысёныш!

– Серёжа, не сегодня! – сказала полная женщина.

– А когда ещё? Иди сюда, говорю!

Сергеем отца тоже зовут, мимолётно подумал Лукьянов. В честь себя сына назвал.

Серый, опустив голову, поплёлся к отцу. Лукьянов хотел развязать ему руки, но не успел.

Отец встал навстречу Серому, взял полотенце, полил на него водой из-под умывальника, что висел рядом на стене, слегка отжал, сказал своим гостям:

– Лучший способ. И чувствует, что почём, и не покалечишь. И жжётся потом долго. Ты вот, Борь, на солнце обгорал, наверно, примерно то же самое.

– Это ерунда, – ответил Боря. – Настоящий ожог – водяной, я как-то в бане кипятком ошпарился, волдыри пошли, а боль такая, что хуже сроду не было.

– Не рожали вы, не знаете, что такое настоящая боль! – возразила мать Серого. – Я прямо с ума сходила, когда Серёнька мой рожался.

– С чего бы? – удивился Боря. – Вроде широкая в кости, вообще-то. В жопных местах особенно. – И он по-мужски, с улыбочкой, переглянулся с Сергеем, давая понять, что хамит не чтобы обидеть, а дружески, от души. И Сергей в ответ тоже улыбнулся: понял, дескать.

– А моя вот, – хлопнул Боря свою жену по острому плечу, – вся узенькая, как плотва, а двух выплюнула, будто по маслу!

Жена обиженно сказала:

– При чём тут узенькая? Зависит, какая растяжимость костей, мне врачиха сказала. У меня хорошая растяжимость, вот и всё.

– А я ещё, помню, блок цилиндров себе на ногу уронил. – Боре хотелось продолжить интересную тему о боли, но Сергей-старший его прервал:

– Потом расскажешь, дай дело кончить. Повернись, курвёныш!

Серый повернулся.

Отец увидел провод на его руках, удивился, потрогал пальцем, посмотрел на Лукьянова.

– Это ты его связал?

– Он, пап, меня за шею на ремне тащил, чуть не удушил! – тут же пожаловался Серый. – И руки у меня прямо немеют уже!

Мать Серого вскрикнула, бросилась к ребёнку, размотала руки, осматривала их, ощупывала, дула на них.

– Ты что ж наделал, б… тварь ты такая, у него же, б… гангрена может быть! Руки отрежут теперь! – заголосила она. – Сыночка! – И прижала голову Серого к своей груди так, что голова полностью там скрылась.

А Сергей медленно пошёл на Лукьянова, кривя рот.

– Ты моего сына… – Рот совсем сполз на бок, и мужчина жестоко всхлипнул, но совладал с ненужной чувствительностью. – Да я тебя, сука, за это… Боря!

Боря, очень длинный и очень худой, в отличие от своего телесно мощного друга, начал членистоного выкарабкиваться из-за стола, отпихиваясь рукой от супруги, которая, хмельно прищурив один глаз, предупредительно говорила:

– Боря! Боря! Боря!

Лукьянов мужественно стоял на месте.

– Если у моего сына что с руками будет, я тебя урою! – гаркнул Сергей, подойдя.

Однако дожидаться, когда у Серого будет что-то с руками, не стал и помощи Бори тоже не дождался, он и позвал-то его, наверно, не для подмоги, а чтобы товарищ чувствовал свою нужность и полезность, если что. Оказавшись в финале своей фразы перед Лукьяновым, Сергей тут же его и урыл, то есть так ударил кулаком в лоб (пожалев более мягкие и ломкие места), что Лукьянов упал как подкошенный и потерял сознание.

Вряд ли он был в беспамятстве долго – потому что, когда начал подниматься, одурело мотая головой и скребя по земле ногами, Борис был ещё на пути к забору. Подошёл, когда Лукьянов уже встал. Спросил Сергея:

– Добавить?

– Ему хватит. Твари, заняли нашу землю, да ещё наших детей калечат! Убью!

И Сергей опять занёс кулак, но было видно, что на этот раз не ударит.

– Ну что ж, – сказал Лукьянов. – Теперь вашему сыну ясно, что за любой проступок ему не только ничего не будет, а его даже защитят. Человека убьёт, вы адвоката наймёте, всеми силами отмазывать от тюрьмы будет. И отмажете. Чтобы он ещё кого-нибудь убил.

– Ты чё мелешь, орясина? – закричала мать Серого. – Беги отсюда, пока тебе башку не отшибли!

– Естественно, я уйду, не драться же мне с вами. Но то, что я сказал, вы запомните.

– Минутку! Ты грозишь, что ли? – Сергей, утоливший первую жажду мщения, начал разгораться опять.

– Никому я не грожу. Я констатирую.

– Они все такие, – с крайней гадливостью сказал Боря. – Живут там, ё, как эти, ничего не делают, просрали всю страну и только, б… кон-стан-тируют! И на детей от жиру бросаются!

– До свидания, – сказал Лукьянов, поняв бесполезность дальнейшего диалога.

И пошёл прочь.

Он ценил в себе это умение вовремя остановиться, вовремя понять, что оппоненты глухи к аргументам и нет смысла тратить время на то, чтобы их переубедить.

– Вали, вали! – напутствовал его Сергей. – И чтобы я тебя больше не видел!

Лукьянов и сам не хотел больше видеть ни Сергея, ни Серого, никого вообще. Он хотел одного – добраться до дачи, до раскладушки, лечь и дождаться, когда в голове утихнет звон, а перед глазами перестанут плыть блёклые разноцветные круги.

Шёл устало, экономя силы, как солдат с войны.

Но война, как вскоре выяснилось, не кончилась.

Он уже миновал сосновую рощицу, когда рядом что-то упало. Остановился посмотреть – камень. Обернулся, и тут ударило в плечо. Посмотрел и увидел: Серый стоит среди деревьев, в руках у него пластиковый тазик. Не поленился, набрал где-то камней, догнал – и вот кидает.

– Тебе мало, что тебе ничего не было? – спросил Лукьянов.

– Мало!

– Чего ты хочешь?

– Убью тебя, придурка!

– Прямо до смерти? – попытался шутить Лукьянов, хотя ему стало вдруг как-то не по себе.

– Само собой!

И Серый кинул камень.

Кидал он метко, камень пролетел возле головы.

А ведь действительно, подумал Лукьянов, так недолго и убить.

Он стал отступать задом, не сводя глаз с пацана. Споткнулся, чуть не упал. Серый прицелился.

Лукьянов резко развернулся и побежал.

Под горку было бежать легко, но и опасно – слишком быстро получалось, он еле успевал за собственными ногами. Но зато и Серому, наверное, непросто бежать с грузом да ещё при этом кидать. Дачный посёлок близко, там спасение. Вот уже первые заборы и строения.

Лукьянов вбежал в дачную улицу, остановился, посмотрел назад.

Серый нёсся к нему во всю прыть, обнимая одной рукой тазик, а второй замахиваясь. Кинул с разбега. Не добросил. Лукьянов прикинул: впереди улица, где негде скрыться, по сторонам высокие заборы. До своей дачи довольно далеко. Этот бешеный пацан, достойное отродье пьяных папаши с мамашей, пожалуй, догонит его. И прикончит, забьёт камнями.

Лукьянов в отчаянии вскрикнул:

– Ты так? Ладно! Тогда иди ко мне!

И побежал вперёд, на Серого. Он не боялся камней, то есть боялся, но не трусливо, а расчётливо, он хотел одного: добраться до этого негодяя и расправиться с ним. Хотя расстояние быстро сокращалось, и Серый бросал не на бегу, а стоя, он мазал. Вернее, Лукьянов ловко маневрировал, бежал не по прямой, а зигзагами.

И всё же один камень угодил Лукьянову в лицо, камень небольшой, но острый, Лукьянов ощутил на щеке тёплое жжение, это прибавило ему силы и злости.

Серый не выдержал, бросил тазик, пустился наутёк. Не к лесу, не по дороге, а по скосу холма, длинной дугой. Лукьянов же, как в фильмах Би-би-си о дикой природе (он любил эти фильмы), помчался наперерез длинными львиными махами.

И настиг. В прыжке повалил, подмял под себя. Урча, перевернул с живота на спину, чтобы видеть испуганную рожу подлеца, и стал отвешивать ему пощёчины.

– Не надо! Хорош! Всё! Завязал! – кричал Серый.

– Я тебе завяжу! Я тебя узлом завяжу так, что никто не развяжет! Сучонок мерзкий!

– Слезь, раздавил!

Лукьянов вспомнил, что весит в самом деле прилично, а пацанёнок под ним совсем тощенький, как бы не поувечить. Приподнялся, встал, очистил колени.

– В следующий раз будешь знать.

Хотелось ещё что-то веское добавить, но больше ничего на ум не приходило.

Лукьянов пошёл к своей даче – уже, как ни странно, не настолько уставший, даже, пожалуй, посвежевший, взбодрившийся. С удовольствием вспомнил о бутылке водки, что стоит в холодильнике. Славно сейчас выпить с устатку, да и закусить не мешает.

И вдруг всё померкло.

Провалилось.

Исчезло.

Очнувшись, он потёр глаза – с ними что-то случилось, всё вокруг стало серым.

Нет, это просто вечер незаметно подкрался, солнце ушло за горизонт, да ещё и тучи наползли.

Серый сидел у забора, на коленях у него лежал увесистый обломок доски.

Лукьянов пощупал зудящий затылок, посмотрел на пальцы.

Кровь.

– Ты этим меня? – кивнул он на доску.

– Ну.

– И зачем?

– Я сказал – убью.

– И что это тебе даст?

Серый не понял вопроса. Сплюнув в сторону, он встал и поднял доску.

Лукьянов хотел подняться с земли и понял, что не может. Будто кости вынули из тела, какой-то вялый неуправляемый студень остался.

«Растяжимость костей», – вспомнил он и невольно усмехнулся.

– Ты чё лыбишься? – подозрительно спросил Серый и оглянулся.

Никого вокруг не было, он успокоился. Высоко поднял доску, примериваясь.

– Дурачок, ты же пожалеешь, – сказал Лукьянов. – Я тебе по ночам сниться буду.

– Да щас прям!

И Серый ударил.

Но у Лукьянова откуда-то взялись силы, он рывком отбросил тело в сторону, доска вскользь ударила по плечу. Лукьянов вскочил, опёрся о забор, а потом оттолкнулся от него, упал всей массой на Серого. Вырвал у него доску, а потом обхватил пальцами тощую воробьиную шею. Сдавил. Лицо Серого побурело, он хрипел, глаза выкатились.

– Будешь ещё? Будешь? Будешь? – спрашивал Лукьянов, но понял, что Серый просто не может ответить.

Ослабил хватку.

– Бу… кхе… кха… Буду!

– Я же убью тебя, идиот! Я не шучу! Ты мне выбора не оставляешь! Ведь если я тебя не придушу, гадёныш, ты же не отстанешь, ведь так?

– Ладно…

– Что?

– Я пошутил.

– Это шутки? Ты мне череп, наверно, проломил!

– Я не хотел.

– Как не хотел? Ты именно хотел меня убить, сам сказал.

– Я пошутил.

– Не ври! Хотел убить!

– Ну, хотел. Теперь не хочу. Хватит, больно. Отпусти.

– Отпущу, а ты опять нападёшь? С какой-нибудь доской, а то вообще топор из дома притащишь.

– Ничего я не притащу. Дышать нечем, отпусти.

Лукьянов убрал руки, но не вставал.

– И что делать? – спросил он.

– Ничего. Я домой пойду.

– А если не пойдёшь? У тебя телефона нет, случайно?

– Дома.

– Скажи номера отца и матери. Позвоню, чтобы тебя забрали.

– Не помню я. Там номера длинные, у меня в телефоне просто забито – мама, папа.

И у всех так же, подумал Лукьянов. Никто не помнит ничьих номеров.

– Может, тебе денег дать, чтобы ты отстал?

– Не надо. Я домой хочу.

– Какой бескорыстный. Я ведь не шучу. Тысячу дам.

– Правда, что ли?

– Серьёзно.

– Ладно.

Вот на что они все покупаются, подумал Лукьянов. На элементарное. На деньги. Как я раньше не догадался!

Они пошли к даче Лукьянова.

Вошли в небольшой дачный домик, одноэтажный, состоящий из веранды и двух комнаток. Сколько помнит Лукьянов, отец всегда что-то доделывал, достраивал. И по сию пору сохраняется вид незаконченной стройки – в углу стоят планки плинтусов, на подоконнике рулоны обоев, у посудного шкафа – ящик с инструментами: дрель, ножовка, гвоздодёр, молоток, топор, бумажные кульки с гвоздями и шурупами.

Лукьянов взял в пиджаке ключи от машины, которая стоя ла перед воротами здесь же, на участке. В машине были документы и деньги.

Коротко пискнула и щёлкнула сигнализация, Лукьянов открыл дверцу, потянулся к сумке.

И что-то почувствовал.

Осторожно повернул голову.

Серый стоял перед машиной, пряча руки за спиной. Встретившись с Лукьяновым взглядом, он презрительно сказал:

– Чё мне тыща, мне это мало!

– Сколько же тебе? И вообще, дружочек, странно всё получается. Это ведь ты ко мне воровать залез. Но хорошо, хорошо, не буду на эту тему. Что у тебя там? Что ты там прячешь, покажи?

– Ничего я не прячу. Вылезай давай.

Серый переступил ногами, расставляя их для устойчивости.

– Ты вылезешь или нет? Мне домой пора.

Виталий Сероклинов

Шельмец

Однажды мы с Венькой нашли сберкнижки своих родителей и играли ими в номера. Я победил и наставил Веньке щелбанов.

Потом мы играли на то, у кого больше денег на сберкнижке, – и опять победил я, потому что папа с мамой три года копили на мебель, а у Веньки было только семь рублей двенадцать копеек.

Дядь Женя спросил Веньку, почему у него такой лоб красный, а тот рассказал про сберкнижки. А дядь Женя решил, что мы богатые, и на следующий день, когда все ушли на день Нептуна, стал открывать наш замок плоскогубцами.

Мы с сестрёнкой не пошли на праздник, потому что плохо себя вели, и папа нас закрыл на замок в наказание. А дядь Женя этого не знал, сломал замок, зашёл к нам и сказал:

– Ой, вы только папке с мамкой не говорите!

А мы испугались и всё равно закричали и заплакали.

Тут все сбежались, закричали на дядь Женю, стали его толкать и говорить, что его убить мало, да и надо бы. А потом папка пришёл и тоже сказал дядь Жене, что его убить мало.

Дядь Женя заплакал и сказал:

– Коль, прости, водяра попутала…

А мама прибежала, сказала:

– Жень, ты же детей напугать мог, что ж ты делаешь-то?! – и тоже заплакала.

Дядь Женя и ей сказал:

– Том, прости, я бы деткам ничего не сделал, меня водка попутала…

Потом ему ещё раз все сказали, что его убить мало, а папка его бил по носу и тоже плакал.

Потом у дядь Жени пошла из носа кровь, но он сказал:

– Простите меня все, дурак я, когда пьяный, давайте лучше в лото поиграем, погоды стоят хорошие…

И все стали на скамейке играть в лото по две копейки; тут дядь Женя всех раньше «закрылся», собрал «банк» и сказал:

– Сейчас добавлю и принесу, не разбегайтесь!

Он пошёл в магазин и стал покупать пряники; пряники были старые и все слежались, тогда он сказал:

– Беру всю коробку – гулять так гулять, и ещё лимонада давай, Натань.

А Татка-продавщица сказала, что лимонад подорожал, потому что тара дорогая стала, но она ему даст без стоимости бутылок, пусть он только завтра принесёт эти бутылки, а то вдруг ревизия. А пиво она ему налила в старую канистру, которая всегда пригождалась.

Потом мы грызли вкусные пряники, а все играли опять в лото, пили пиво и приходящим рассказывали, что наделал дядь Женя, приговаривая:

– А наш-то шельмец!..

И все удивлялись:

– Ну, шельмец!..

И Татка тоже закрыла магазин, пришла и сказала:

– Вот шельмец! Про бутылки не забудь…

Все смеялись, даже мама. Только дядь Женя не смеялся и голову прятал внутрь воротника.

А ему снова говорили:

– А ну-ка, покажись, шельмец, каков ты есть!..

И баба Софа тоже смеялась и говорила:

– Шлимазл!

А утром нам не дали поспать, все шумели, и приехала милиция, потому что дядь Женю нашли в бане угоревшим.

А Венька всем говорил, что всё равно дядь Женя ему не настоящий папка, а настоящий сейчас на космическом корабле.

Потом была невкусная лапша на скучных поминках, а Венькина мама угощала всех пряниками, и мы их хотели спрятать в «сюрпризики», но Венька сказал, что у них скоро бабушка умрёт, так что опять мамка будет всех пряниками кормить, потому мы пряники размачивали в лапше и ели.

А Татка-продавщица сказала, что дядь Женя бутылки так и не сдал и ей пришлось самой платить в кассу:

– …Вот ведь какой шельмец!

А мама опять заплакала.

Цукаты

Срежешь мякоть арбуза ножом, отнесёшь своим девочкам, а сам сидишь и догрызаешь остатки красного на корках. И вспоминаешь, как в детстве мама строго спрашивает:

– Догрызать будете или цукаты наделаем?!

И младшие кричат:

– Цукаты, цукаты!

А ты сидишь и хочешь догрызть, потому что всю мякоть съели брат с сестрёнкой, а тебе осталось твоё законное – корки и всё, что на них. Но ты тоже кричишь:

– Цукаты! – потому что помнишь, как это вкусно, и на всех точно хватит.

И мама что-то делает с корками, а потом все забывают про цукаты, потому что ещё лето, ещё много всякой вкуснятины, ещё продают в центре виноград по пять кило на человека, и ты занимаешь сразу четыре очереди и на четвёртом круге, весь взмокший, выбираешься из толпы с этой уймой винограда, понимая, что не унесёшь его, что простоял тут весь день, позабыв, что хочется писать. И плачешь, оставляя виноград прямо на дороге, бежишь за какой-то хилый кустик, продолжая хныкать от боязни наделать в штаны. Потом, облегчившись, возвращаешься – а твой виноград стоит на дороге в двух огромных разбухших авоськах и даже уже понемногу начинает подтекать.

И ты честно тащишь эту тяжесть половину пути, выдохшись окончательно, а потом встречаешь пьяненького Тимку-безногого, который лезет обниматься за коленки и всё время кричит, что ты ему как сын, что он с твоим папкой, когда маленький был, «у-ух, чего творил».

Но это ничего, зато Тимка ставит на свои культи половину винограда, и вы с ним катите по центральной улице города, жуёте немытый виноград («Продрищемся – здоровее будем!» – говорит тебе Тимка), разговариваете почему-то о спринте, и ты только сейчас понимаешь, что всё это у Тимки когда-то было – и сын, и спринт, и виноград, и… да – и ноги…

А он только знай себе кричит:

– Догоняй, шибздик двуногий! – и летит с горки прямо к твоему дому, не рассчитав и врезавшись плечом в ворота, не унывая и лишь поёживаясь от виноградин, попавших за шиворот во время падения.

…А потом наступает зима, уже нет винограда, у вас снова сидит Тимка и прихлёбывает чай из зверобоя, собранного в берёзовом околке бабушкой; колючие пучки этой травки висят над печкой и пахнут, в чашке переливаясь золотом и солнцем.

И ты вспоминаешь про цукаты на веранде, упрашивая маму по телефону позволить открыть банку с ними.

– Ешь, Тимку угости и Наташке с Димкой оставь. Отцу там чего-нибудь собери на стол, сейчас с работы придёт…

И ты бежишь, спотыкаешься на тёмной веранде, шикаешь, отмораживая пятки на ледяном полу, находишь, чуть не разбив, ту самую банку, прихватываешь вместе с ней перекрученные лимоны с сахаром, завариваешь свежий чай и выставляешь всё это богатство на деревянной плошке перед Тимкой. А он важно выливает горячее и пахучее в блюдце, прихлёбывает с него, как купчиха на какой-то картине, и сам прыскает с тобой, обжёгшись от своего мощного и громкого хлюпа.

И ты режешь хлеб, намазываешь масло, загадывая – кто первый придёт, мама или отец. И если отец – прыгнешь ему на шею и скажешь:

– А у нас дядь Тима, он мне из клёна юлу вырезал!

А если мама:

– А что зайчик передал?..

Ты уже большой, это только младшие верят, что мамины вкусности, такие же бутерброды с маслом, передаёт зайчик, но тебе-то известно, что это её несъеденный обед, но всё равно:

– А что зайчик?..

И потом приходит отец. Ты бросаешься к нему, и он садится, отпивает глоток чая, вдыхает запах цукатов и спрашивает дядь Тиму:

– Может, достать чего, разлить?..

А Тимка говорит:

– Не-е, Коль, не надо, хорошо у вас и так… Дом.

А ты говоришь:

– Дядь Тим, а ты живи у нас, и у тебя тоже будет дом, а папка тебе новые ножки сделает, а?..

А Тимка почему-то отворачивается, дёргает щекой, молчит, сжав твоё плечо, а потом говорит чуть дрогнувшим голосом:

– Разлей все ж… за новоселие, а то горчит что-то в горле.

А ты съедаешь ещё один цукат, теперь уж точно самый последний, и тебе так сладко, как бывает только в семь лет.

Пряники

В детстве болеть было приятно. Отец строжился, выговаривал за любую провинность, но если кто-то из нас хоть чуток заболевал – батя даже в лице менялся.

Лежишь: жар, рвота, перед глазами всё кружится; воскресенье, врачей не дозваться. Отец лечит по-своему, травки и взвары мне подаёт на ложечке весь день, губами лоб трогает, обнимает. Мама рядом переживает, тряпки мокрые меняет, книжку читает вслух.

К ночи становится чуть легче. Наконец-то хочется есть, только непонятно, чего именно. Не опостылевший бульон, не кашу…

– Молочка бы, пап… и пряников, свежих, с карамельной корочкой…

И будит папка среди ночи тёть Шуру, у которой дойная корова, просит чуток молока.

А пряники – те только в магазине, да время-то уже…

И ем я среди ночи пряник, запиваю парным домашним молоком – «казённое» мне нельзя, плохо мне с него. А батя положил голову на забинтованные почему-то руки – спит прямо за столом.

Наутро я просыпаюсь от строгого чужого голоса. У печки сидит участковый, разложил на коленках какие-то официальные бумаги и папку спрашивает:

– Зачем стекло высадил?

– Пряники взял… Я ж деньги на прилавок положил.

– Да видел я… Татку-продавщицу не мог, что ли, разбудить, коль приспичило?

– Да не было её, загуляла где-то… А как догадался-то?

– Так кровь же по снегу до самой твоей двери. Тоже мне тать

Участковый смотрит на меня, видит в изголовье смятой постели ковшики с отварами, тазик с полотенцем, пузырьки лекарств.

– Старший, что ли, захворал?

– Старший. Не ел ничего. Пряников захотел…

– Ладно. Напишу «неустановленные хулиганы». А стекло – вставь. Татка верещит, грозится виновнику башку пробить – весь магазин ей выстудил. Как ты только решётку своротил… Ну ладно… Кровь у дома затри.

А сестрёнка сидит у стола и требует пряник себе:

– Тебе же для меня не жалко, да?..

Мне и вправду не жалко, я уже здоров.

А последний пряник мы делим на всех.

Чапаев

За кого нынешние пацаны играют в войнушку – не представляю…

Мы-то играли, конечно, за красных.

«Наши» лежат в окопах, притаились, а каппелевцы идут цепью. Человека три – больше за белых не находилось желающих.

Я за вражескую сторону часто играл, прямо беда какая-то – то беляки, то предатель-комсомолец на городском театральном конкурсе. Даже интересно было – стану ли когда-нибудь героем на сцене.

Так и не сложилось.

А тогда, в детстве, идёшь цепью на красных – и немного обидно: у вас дисциплина и погоны, белая кость, – а эти, с пулемётами и Анкой, должны победить. Потому что должны – они же наши. Только Чапаев должен с обрыва прыгнуть в реку.

У нас карьер был старый, с водой – вот туда наш Чапаев-Пашка и прыгал, прямо с самой верхотуры.

Пашка умел дыхание надолго задерживать. Потому он всегда был Чапаевым. Прыгнет – и плывёт, одной рукой гребя: раненый, дескать. А мы, беляки, стреляем сверху. Анку уже убили, Петьку тоже, теперь Чапая достреливаем. А он всё слабее гребёт, всё тише… И тонет, конечно, – Чапай ведь.

Потом мы, беляки, радуемся. Ну а потом красные все оживают и побеждают беляков. Даже Анка.

А Пашка, бывало, в это время ещё не выныривал – дыхание тренировал.

Однажды его так старшие пацаны выволокли – за корягу под водой зацепился. Откачали из него воду, как учили на факультативе по первой помощи, – а он первым же делом:

– Видали, как я дыхание умею задерживать?!

Видали, конечно. Но не смеялись – он же для дела.

Пашка сейчас где-то, говорят, в Надыме спасателем работает, на воде. Кого он там спасает – ума не приложу. Откуда там лето-то…

Но если будете в Надыме, не бойтесь тонуть – Пашка спасёт, ручаюсь.

Он дыхание умеет задерживать лучше всех.

Роман Сенчин

На будущее

– Оля, ну что это такое? Ты же взрослый нормальный человек, а устраиваешь тут какие-то три тополя на Плющихе. – Тётя Ира покачала головой и досадливо, с болью выдохнула. – Давай успокойся, ложись, а завтра решим окончательно. И вообще, это непорядочно просто – такое положение, а ты бежать…

Пять дней назад тётя Ира позвонила Олиной маме и рассказала, что маму мужа положили в больницу – инсульт, и предложила прислать им Олю:

– Поможет тут с Варей и, может, на подготовительные запишется. Надо ей куда-нибудь всё-таки поступать.

После звонка весь вечер в доме держалось напряжение. Мама была и рада, что появилась возможность отправить Олю в Москву, и боялась этого. Не решалась прямо спросить: «Ты-то как, согласна?» И Оля и ждала этого вопроса, и не хотела, чтоб он прозвучал. О Москве она, конечно, мечтала, а вот когда появилась возможность, испугалась…

Вместе с мамой, молча, покормили Тузку, кур, свинью. Лишь когда наливали свинье, мама вздохнула:

– Скоро пороситься будет… Стайку почистить надо, а то зараза…

Оля неопределённо мыкнула.

Ужинали тоже молча, под телевизор, который сначала смешил передачей «Поле чудес», а потом стал пугать программой «Время». Вместе помыли посуду, и когда Оля направилась к себе, мама спросила:

– Ну как решила-то?

– А? – Она, ясно, поняла, о чём мама, но это «а?» вырвалось само, хотелось оттянуть ответ.

– Поедешь, нет? Я за тебя решать не могу. Двадцатый год человеку…

– Поеду, если отпустишь. И тёте Ире ведь помощь нужна.

– Нужна-а, – со вздохом, глядя в сторону, повторила мама; казалось, хотела сказать много и наверняка нехорошее, но не стала. – Ну так что, – повернулась к Оле, – если едешь, надо собираться. И утренним автобусом…

И стали собираться. Протёрли тряпкой пыльный чемодан, сложили туда одежду, тапки, пакет с разной гигиеной… Мама, как всегда, когда начинала делать даже самую неприятную работу, быстро разазартилась. И сейчас принесла из чулана кусок сала, сама спустилась в подпол, достала банки с вареньем, солёными грибами…

– Мам, ну как я всё это дотащу? – взмолилась Оля, наблюдая, как она запихивает в чемодан эти банки.

– Ничего, он на колёсиках. А тут домашнее.

– А в поезд как?

– Помогут. Там встретят… – Мама задыхалась то ли от спешки, а скорее, от волнения.

Спохватились, позвонили тёте Ире, сказали, что Оля завтра выезжает.

– Если с поездом всё нормально… В общем, утренним автобусом завтра. Купит билет на станции и позвонит. Встретьте.

– Да, конечно-конечно! – Тётя Ира обрадовалась.

Когда ложились спать, мама велела завести будильник.

– Я в сотике на шесть поставила, – сказала Оля.

– Ещё и будильник надо. Мало ли…

Спорить не стала, покрутила ключик заводки на старом, тяжёлом будильнике «Рассвет».

– Спокойной ночи, мам.

– Спокойной… Давай, что ж…


Дом был большой, с тремя комнатами и просторной, тоже как комната, кухней. Дом построил Олин прадед, мамин дед, лет семьдесят назад, и с тех пор его даже не ремонтировали – всё было так крепко, надёжно сделано. Единственное, шифер покрасили, чтобы не трескался и не зарастал мхом…

Жило здесь много людей, а теперь остались только Олина мама и Оля. Старший брат жил в городе, папа умер в пятьдесят два года, а до этого несколько лет не то чтобы болел, а как-то ко всему потерял интерес, перестал хотеть жить. Почти постоянно сидел на заднем дворе, курил. Он был родом не отсюда, приехал по распределению работать агрономом, но почти всегда приходилось быть то трактористом, то скотником, то вообще за счёт своего хозяйства жить…

Бабушка с дедушкой тоже нестарыми умерли – Оля их почти не помнила, – родили, подняли трёх сыновей и двух дочерей и ушли.

Тётя Ира, самая младшая из маминых братьев и сестёр, уехала в Москву сразу после школы; Оля тогда была ещё совсем маленькой. Осталась в памяти сцена, как провожали – со слезами, причитаниями, будто хоронили. Это были девяностые годы, разруха и слухи о полной скорой гибели. Все держались за то, что имели, охраняли денно и нощно, старались сберечь, все вокруг казались врагами. А тут семнадцатилетняя девчонка берёт и едет в Москву, в самый центр того вихря, что разметает страну.

– Ты пропадёшь там, Ирина! – голосила Олина мама, сама ещё молодая, но в тот момент показавшаяся Оле старой и некрасивой. – Вот были бы родители, они б тебя просто заперли в чулане, и всё! Ну куда ты там, И-ир?! Ведь сделают проституткой какой-нибудь. Ну хоть в город – там Сергей, Виктор, а тут в Москву эту… И-ир!..

Что отвечала тётя Ира, Оля не запомнила. А может, и ничего не отвечала. Молчала упорно.

Уехала с копейками в кармане, но потом папа признался, что дал ей, сколько у него было заначено. Мама сначала стала ругаться, а потом, наоборот, – обняла его.

– Правильно, спасибо. Она бы в любом случае… а так хоть… Спасибо.

Тётя Ира устроилась в какую-то фирму, окончила какие-то курсы. Теперь главный менеджер в большой компании.

Несколько раз она приезжала летом к ним, в первые дни с удовольствием полола грядки, ходила за животиной, которая её, незнакомую, пугалась; тянула Олю с собой в лес за грибами и ягодами. А потом начинала скучать, тускнеть и уезжала раньше времени.

В последний раз тётя Ира была в позапрошлом году с дочкой. Но у четырёхлетней Вари обнаружилась аллергия то ли на комариные укусы, то ли на какое-то растение в огороде – волдыри пошли по всему телу, и они быстро вернулись в Москву.

Мама в Москве никогда не была – как-то боялась ехать туда, когда её звали, отмахивалась: «Я и в город съезжу – неделю потом голова болит, а туда – вообще лопнет». Но чувствовалось за такими отказами нечто вроде обиды на судьбу: «Не суждено мне там жить, так чего и ехать?»

А Оля в Москве бывала часто. Ну, не часто, но не реже большинства своих земляков. Раз в два года – точно. Да и что? – три часа на автобусе до станции, а потом семь часов в поезде. И вот он, Ярославский вокзал, метро, несчётные волны людей, сотни машин. Шум, гам, жизнь… Столица.

Тётя Ира жила с мужем, дочкой и мужниной мамой недалеко от метро «Алексеевская». Прямо совсем недалеко – минут пять идти. Квартира в три комнаты, большая кухня. Но всё равно как-то тесно, стиснуто. За дверью – чужое пространство, и вот торчишь в квартире, как в клетке какой-то…

Дома Оля редко, особенно летом, сидела в избе. То в огороде, то в летней кухне, то просто во дворе под черёмухой… Когда шёл затяжной дождь, который запирал их с мамой под крышей, чувствовала тоску и скуку. И телевизор не помогал, а книги читать она не приучилась… Зимой тоже в последние годы было скучно, и тогда сильно тянуло куда-нибудь деться отсюда. Казалось, что за селом счастливый и яркий мир, а она здесь киснет и умирает. И Оля отправлялась или к кому-нибудь из дядьёв в город – областной центр, или в Москву. Гостила несколько дней, убеждалась, что ничего яркого и счастливого нет и там, и возвращалась в село, как на надёжный островок.

Сначала после девятого класса, а потом одиннадцатого Оля собиралась куда-нибудь поступать учиться. Но так и не решала куда, и вскоре желание пропадало. В селе было два больших предприятия – вечно полуживой леспромхоз и маслосырзавод, который то закрывался, то открывался, и когда открывался, у большей части жителей появлялась работа… Оля тоже туда устраивалась два раза, но каждый раз месяца через три-четыре оказывалась не у дел. Подменяла уходящих в декрет или отпуск продавщиц в магазинах, библиотекаршу…

Но чаще занималась домом, их с мамой хозяйством. Помогали денежные переводы от дядь. Понимала, что это долго продолжаться не может, и поэтому звонку тёти Иры обрадовалась, увидела ясно новую, настоящую жизнь впереди. Да и мама наверняка тоже. Поэтому и так засуетилась, собирая чемодан, за чем-то вроде обиды на бросающую её здесь дочь пряча страх, что шанс начать новую жизнь может быть не использован.


Рейсовый «пазик» пришёл почти вовремя – без пятнадцати десять. Это была его конечная остановка. Водитель заглушил мотор, вылез из кабины. Пассажиры потихоньку забирались в салон.

– Ноги оббивайте, – сказал водитель, закуривая, – а то в лужах сидеть будете.

– Да-а, – вздохнули в ответ, – апрель на носу, а снега вон…

– Глобальное потепление…

Оля с мамой еле дотащили-докатили чемодан. «А как я там одна?» – с ужасом думала Оля, но тут же спасительно рисовалось, что в городе тротуары чистые, повсюду эти пандусы, а в поезд его обязательно помогут поднять…

– Ну что, едем? – то ли пассажиров, а скорее себя спросил водитель и стал собирать деньги.

Мама стала наказывать Оле, чтоб была осторожней, выбрала подготовительные курсы и настраивалась поступать, чтоб Ирину там не очень донимала:

– Они там в Москве нервные…

Оле стало неудобно – вокруг люди, слушают. Было бы ей двенадцать лет, а тут – двадцать скоро.

– Ладно, мам, всё я понимаю.

Взглянула ей в лицо и чуть не заплакала – такая она была сейчас жалкая, одинокая. Словно Оля навсегда её покидала.

– Ма-ам!..

– Ладно-ладно, всё. – Мама попятилась к выходу. – Всё… ладно… Счастливо.

– Докуда? – спросил Олю водитель.

Она протянула деньги:

– До города.

До ближайшей железнодорожной станции было недалеко – чуть больше сорока километров. Но там останавливалось всего два поезда, которые шли на Москву, да и билетов на них часто не оказывалось и приходилось покупать на межобластные, добираться до города и там уж садиться на московский. Поэтому обычно сразу ехали в областной центр на автобусе. Надёжней.

Но до центра было почти сто пятьдесят километров, и сейчас, когда «пазик» тяжело, как уставшее животное, сдвинулся с места и медленно, переваливаясь на кочках льда и спрессованного снега, потащился прочь из села, совсем не верилось, что он преодолеет это расстояние… Летом пускали большие современные автобусы, даже с туалетами, а в зимний период ездил этот вот «пазик». Пассажиров мало, да и жалко, наверное, было убивать на таких дорогах современные автобусы.

Все знали в селе, что когда-то железная дорога проходила совсем рядом – за северной окраиной осталась насыпь. Это была ведомственная дорога – старики значительно выделяли слово «ведомственная», – её строили для перевозки леса в тридцатые – пятидесятые годы. Но пока строили, лес повырубили. Гонять пассажирские поезда по малозаселённой территории оказалось совсем невыгодно, и рельсы сняли. Автомобильного сообщения, дескать, достаточно.

И вот «пазик» вёз Олю и ещё человек пятнадцать в город. По пути некоторые сходили в деревеньках и сёлах, кое-кто забирался со своими сумками и мешками… Поселения по бокам трассы попадались нечасто и были в основном крошечными – несколько тёмных избушек, но почти в каждом огромная церковь и широкое старое кладбище.

Некоторые церкви были недавно отреставрированы и выглядели новенькими. Другие же – покрыты лесами, и иногда люди на этих лесах что-то делали. Но самую большую церковь, с колоннами, высоченной колокольней, не трогали. Да и невозможно было представить, как можно из этих развалин сделать крепкое, красивое здание… Да и, главное, зачем? Рядом вон всего несколько жилых домишек.

Хотя, может, благодаря церкви и люди сюда вернутся. Вот их село – по преданию, один монах, ещё во времена татаро-монголов, искал свободную землю и оказался в их местах. Построил там скит возле родника, потом пришли ещё монахи, потом крестьяне, купцы, стрельцы. В шестнадцатом веке село стало городом с крепостью, тремя церквями. При Екатерине Второй, правда, город был разжалован в по сад, а теперь просто большое село. Почти три тысячи человек живут вокруг трёх церквей.


Билет купила удачно – всего три часа пришлось ждать поезда. Никому из родни, живущей в городе, звонить не стала. Зачем дёргать? Прибегут, поздороваются, а тут уже посадку объявят… Отправила эсэмэску маме, что всё нормально; связалась с тётей Ирой, сказала, когда прибудет.

– Отлично, Оль, молодец! Какой вагон?.. Всё, встретим.

Встретил муж тёти Иры Андрей. Высокий, спортивный, но вечно с замотанным выражением лица. С таким лицом про сыпался, ходил, смотрел телевизор, даже футбол и юмористическое, шёл вечером в спальню… В этот раз замотанность можно было объяснить несчастьем с его мамой, а чем объяснить остальные десятки дней, в которые Оля видела его всё с таким же выражением?

Хотя у большинства людей в Москве на лицах нечто подобное, и даже если кто-нибудь на улице, или в транспорте, или в кафе искренне оживится, засмеётся, расслабится, то заблестевшие глаза очень быстро опять потускнеют, выражение замотанности вернётся.

По пути от вокзала до дома Оля всё порывалась спросить Андрея, как здоровье его мамы, как вообще здесь у них, но оборачивалась к нему, видела его лицо и осекалась. Лицо не то чтобы выражало недовольство, что вот пришлось рано утром ехать за племянницей, или горе, что мама в больнице. То есть на лице было и это, и ещё много-много всего. Будто все проблемы, несчастья, трудности ложились на него, врастали в кожу, стягивали её, превращая в морщинистый овал.

Глубокие морщины мужчин украшают, а вот такие – мел кие, похожие на паутину – делают жалкими. И неважно, красивый он, сильный, добрый, умный – эта паутина на лице вызывает жалость… Не так давно по телевизору шёл сериал «Краткий курс счастливой жизни», и вот там такой же главный герой – всем хорош, кроме замотанного выражения лица и этой паутины.

Оля косилась на Андрея, жалела его, боялась заговорить и ждала, что заговорит он. А он напряжённо смотрел вперёд, на дорогу. И лишь когда подъезжали к дому – доехали очень быстро, улицы были ещё почти пусты, – он слегка улыбнулся, но как-то так, что уголки губ не поднялись, а, наоборот, опустились:

– Ну вот, проскочили до шквала.

– Что? – Оля не поняла.

– Сейчас ломанутся в центр… До полудня пробки будут глухие.

– А, ну да…

Тётя Ира обрадовалась Оле, с восхищением рассматривала её.

– Года полтора не виделись, а как изменилась! Была ещё девчонкой в тот раз, а теперь уже… Кровь с молоком.

Оля смущалась; кивнула на чемодан:

– Тёть Ир, там мама варенья положила, грибов…

– Не называй меня тётей… Какая я тебе уже тётя?..

– А как? – Оле показалось это требование диким. Действительно, как называть тётю Иру, если она ей тётя?

– Ириной просто. Одно дело, когда тебе было пятнадцать, даже семнадцать, а теперь – двадцать скоро. Придём куда-нибудь, а ты – «тётя, тётя»… И – на «ты». Договорились?

– Да.

– Так… – Тётя Ира взглянула на часы, и лицо сразу стянула эта замотанность, и из молодой, красивой она превратилась в невыспавшуюся, придавленную грузом проблем и дел женщину. – Так, почти семь. Надо Варю будить. Завтракаем – и мчимся.

– Да уж, мчимся, – громко вздохнул Андрей; он стоял на кухне в пальто с чашкой в руке. – Я, наверно, сейчас сразу поеду. Хоть доеду нормально.

– А позавтракать?

– Ну, я уже съел бутерброд… Поехал, короче.

– Ладно, давай. Счастливо… Так, Варя, вставай!

Может быть, Оля за эти полтора года, пока они не виделись с тётей Ирой, действительно изменилась – судить ей о себе было трудно, но вот Варя изменилась здорово. Совсем другой ребёнок. То есть не ребёнок, а уменьшенная копия тёти Иры… Полтора года назад это был такой, как её называли, «пупсёночек», теперь же – тонкая, с длинными русыми волосами, как у мамы. И лицом очень на неё похожа.

Постанывая со сна, с полузакрытыми глазами, Варя прошлёпала в сторону туалета.

– А поздороваться? – сказала тётя Ира.

Варя, не глядя на Олю, буркнула:

– Здравствуйте…

– Так, Оль, проходи на кухню. В темпе завтракаем – и пора уже. Помчимся.

Это повторение «помчимся» кольнуло Олю. Так, наверное, человек, стоя на берегу холодной реки, оттягивает момент броситься в неё: «Постою чуть-чуть и – нырну… Мышцы разогрею и тогда уж – нырну».

– Как доехала? Нормально?.. – быстро спросила тётя Ира и, не дожидаясь ответа, стала рассказывать о своём: – Совсем зашились, хотели уже женщину нанимать, чтоб возила. Но ведь страшно – чужой человек. Представляешь, Ан ну Георгиевну прямо на улице инсульт!.. Утром всё нормально, а поехала, и как только из метро вышла – удар… Звоню, не отвечает и не отвечает. И Варя неизвестно где. Дураки, всё думали, что ей рано ещё мобильник… Я чуть с ума не сошла – тут на работе завал, а где ребёнок – неизвестно… Как мама?.. Как она там, и без водопровода?.. Надо её сюда перевозить… А, заходи, Варь, садись.

Варя уже была одета. Серенькое платье, чёрные колготки. Удивительно – пять минут назад ещё спала, а уже готова. Только волосы прибрать…

– Мам, сделай мне хвостик.

– Поешь сначала. И Галина Юрьевна требует, чтобы заплетали косичку.

– Не надо косичку – все смеются.

– Кто смеётся? Девочки у вас все с косичками… Оль, ты чай делай – вон пакетики, кипяток в термопоте… Бутерброд делай… Колбаса, сыр…

– Не все с косичками, – ноюще сказала Варя. – Ася Кабанкова, Динара…

– Слушай, я не намерена с тобой тут сейчас спорить! – возмущённо перебила тётя Ира. – Галина Юрьевна сказала, что девочки обязательно должны быть с косичкой – и всё. Или давай отрежем волосы.

– Нет!

– Садись тогда, ешь вот. Потом заплетёмся…

– А это у них форма такая? – кивнула Оля на простенькое, напоминающее мешочек платье.

– Ну да… Мы сначала сопротивлялись, но потом решили, что лучше так. Главное, чтобы все тогда уж в них были.

– А Настя Губина в другом ходит…

– Что ж, в семье не без урода.

– Как? – заинтересовалась Варя, подняла голову от тарелки с гречневой кашей с молоком.

– Никак, это я так. Ешь скорее, опаздываем уже… Да, Оль, кстати, ты как, отдохнуть хочешь или поедешь с нами? – И опять, не дав ответить, тётя Ира добавила: – Посмотришь, что как… Вообще, согласна Варю на себя взять частично?.. Да, Варь, ты Олю-то помнишь? Сестра твоя двоюродная, позапрошлым летом гостила у нас. Помнишь?

– Да, помню, – без особой радости ответила Варя.

Тётя Ира посмотрела на Олю:

– Ну как, согласна?

– Да… конечно… А что от меня требуется?

– С одной стороны, немного – днём перевозить из школы в музыкалку. Там подождать, а потом – домой. И то не каждый день… Сегодня самый трудный… Этим Анна Георгиевна занималась, но вот видишь как… Может, ещё поправится… Но в любом случае, Оль, ты у нас остаёшься. Мы всё решили. Хватит тебе там закисать… Что, мчимся?

И уже выходя из квартиры, после торопления дочки, тётя Ира добавила:

– Сегодня я отгул взяла. Самый трудный день – вторник. Как раз, Оля, всё и увидишь.


Они довезли Варю до школы на метро. Машину – голубую «ауди» – тётя Ира оставила во дворе:

– Бесполезно на ней, три часа будем тащиться.

Потом сидели в кафе неподалёку от школы, пили то чай, то кофе; тётя Ира понабирала что-то в айпеде, а Оля собирала по цветам шарики в сотике…

– Можно книги читать, – сказала тётя Ира. – Если пойдёшь на подготовительные – готовиться. Отсюда не гонят… Спокойно.

В двенадцать тридцать у Вари заканчивались уроки, и тётя Ира с Олей пошли в школу. Забрали, почти бегом рванулись к метро.

– Музыкальная в трёх остановках, – ободряюще сказала тётя Ира, оглядываясь на Ольгу. – Десять минут. Но надо торопиться – начало в четверть второго.

Может, в самом метро они и пробыли не больше десяти минут, но, пока спускались по эскалатору, пока поднимались, пока добирались до музыкалки, пролетело минут сорок. Запыхавшись, влетели в двухэтажный каменный домик.

«За сорок минут, – думала Оля, – я всё село два раза могу обойти, а здесь…» Вечером глянула карту Москвы – почти незаметное пространство, пятачок в Центральном округе.

Тётя Ира скорее сняла с Вари куртку, помогла переобуться в сменку, сунула в руки папку с нотами и отправила на уроки.

– Давай, доченька, счастливо. – Обернулась к Оле: – Пойдём в буфет… С буфетчицей познакомлю, скажу, что будешь вместо Анны Георгиевны. – И снова, как и утром, утверждающе спросила: – Да?

Оля покивала.

Заказали чай, пирожное. Ждали Варю. Тихо работал телевизор на тумбочке в дальнем от входа углу.

В буфете было столиков десять, и почти все заняты. За ними сидели взрослые, тоже явно ждущие своих детей и внуков, были и мальчики, девочки. Большинство из них что-то писало, один из мальчиков достал из рюкзака книгу и стал почти шёпотом, но при этом отчётливо, по складам читать:

– Все зве-ри, пти-цы и насе-ко-мые само… самоотвержен-но наки-нулись на ненавист-ных по-ли-цейских собак. Ёж, ежи-ха, ежо-ва тё-ща, две ежо-вые неза-муж-ние тёт-ки и малень-кие еже-нята свора-чи-вались клуб-ком и со скоростью кро… кроке…

– Крокетного, – подсказала мальчику его, скорее всего, мама.

– Крокетного ша-ра ударя-ли игол-ка-ми буль-до-гов в мор-ду…

– Оль, – позвала тётя Ира. – Ты, может, чего-нибудь серьёзного поесть хочешь? Ты на меня не смотри – я вообще мало ем.

– Нет, пока не хочу, – ответила она, хотя голод чувствовала. Но есть одной было неудобно.

– Серьёз-ные муравь-и не спеша зале-за-ли в нозд-ри и там пуска-ли ядо-ви-тую муравь-и-ную кисло-ту. Жу-же-лицы и жуки куса-ли за пу-пок. – И мальчик, засмеявшись, посмотрел на маму. – Пупок!

– И что? – дёрнула она плечами. – Читай давай дальше… Совсем кое-как.

– А это, что ли, хорошее слово – «пупок»?

– Нормальное слово. Читай.

– Кор-шун кле-вал то одного пса, то друго-го острым клю-вом в череп…

Сидевшая за соседним столиком пожилая женщина прислушивалась к шепотку мальчика и морщилась.

– Жа-бы держа-ли на-го-тове двух ужей, гото-вых умереть герой… геройской смерть-ю. И вот, ко-гда один из буль-до-гов широко рази-нул пасть, чтобы вы-чих-нуть… вычихнуть ядови-тую муравь-иную кисло-ту, старый слепой уж бро-сил-ся головой впе-рёд ему в глот-ку и вин-том пролез в пи-ще-вод.

– Что это за ужасы такие?! – не выдержала пожилая. – Что вы его читать заставляете?

– А что? – как-то с готовностью раздражилась мама мальчика.

– Да ведь это!.. Кошмар это, какая-то пропаганда насилия!

– Это «Приключения Буратино».

– Да? – На лице пожилой выразилось замешательство. – Что-то не помню там такого.

– Это друзья Артемона, – стал объяснять мальчик, – с полицейскими псами друтся…

– Дерутся, Фёдор!

– Дерутся… А Буратино в Карабаса-Барабаса шишками…

– Всё, читай дальше давай.

Варя вернулась почти через час… Оля поднялась, уверенная, что сейчас они поедут домой, но оказалось, это ещё не конец.

– Так, поделай уроки, – встретила дочку тётя Ира, – а потом на вокал. Сок будешь?

– Буду, – пробурчала она.

– А пирожное? Сегодня твои любимые заварные.

– Угу…

– А что случилось? – затревожилась тётя Ира. – Ругали?

– Нет.

– А что тогда?

«Устала», – мысленно подсказала Оля.

Когда она узнала, что двоюродную сестру назвали Варей, то даже не поверила. Не могла представить себе девочку с именем Варя в Москве. Даже у них в селе не было Варь. Но потом узнала, что в Москве куча Варь, Василис, Ась, Тась, Дунь, Вань, Вась, Федь… Русского, кроме церквей, ничего нет, зато вот имена как из сказок.

Лет до пяти Варя была похожа на своё имя. Такая кругленькая, с щёчками, светлыми волосами. А теперь стала уменьшенной копией своей мамы – худенькая, но в то же время крепкая, какая-то жилистая, постоянно напряжённая. Собранная – точнее всего.

Ещё в прошлый приезд Оле стало не по себе, когда увидела, как Варя смотрит мультики. Без улыбки, с серьёзным лицом. Но так она смотрела, кажется, на всё вокруг…

– Поела? – спросила тётя Ира. – Вытирай руки салфеткой и – давай. Полчаса до вокала. Сейчас сделаешь, на вечер меньше останется… Все ребята делают…

Варя достала из ранца дневник, рабочую тетрадь по математике. Нашла задания. Стала читать:

– Помоги еноту найти значения разностей: соедини разности с подходящими равенствами из таблицы сложения и запиши значения разностей.

Оля покосилась в тетрадь. Там был нарисован енот, а рядом – десятка полтора примеров. Четыре, решённые, были обведены красной линией, а остальные, нерешённые, синей… Оля попыталась понять, что нужно сделать, и у неё сразу заломило в голове. «И это такое в первом классе?» Отвернулась.

Сидела, смотрела на экран телевизора, где почти беззвучно ругались двое мужчин. Ожидала, что сейчас Варя начнёт ныть, что не может решить, найти значения, но та лишь посапывала, и слышался скрип карандаша.

– Молодец, – голос тёти Иры. – Теперь следующее…

Сделав математику, Варя убежала на вокал. Тётя Ира собрала учебники, посмотрела на экранчик сотика.

– Седьмой час… Видишь, весь день с ней… Но вторник – самый загруженный, а остальные посвободнее…

– Да, вы уже говорили, – покивала Оля.

Буфетчица вышла из-за прилавка, уселась перед телевизором, прибавила звук.

– …бил с такой силой, – раздалось взволнованное, – что у него была разрезана почка, повреждена подмышечная артерия, и если бы поблизости не оказался профессиональный врач, который наложил ему жгут, то он бы не дожил до приезда «скорой»…

Лица взрослых и детей повернулись к телевизору.

– Жестокая няня из Красноярска, которая получила дурную славу благодаря ролику в Интернете, снова оказалась в полицейском участке…

– Вы вон не возмущаетесь, что по телевизору постоянно криминал, а детской книжке!.. – неожиданно громко и возмущённо воскликнула та женщина, сын которой читал «Приключения Буратино».

Пожилая сделала вид, что это обращение не к ней. Зато буфетчица фыркнула досадливо, убавила звук и вернулась обратно за прилавок.


Вернулись домой почти в восемь вечера.

– Андрюш, ты ничего не приготовил? – устало спросила тётя Ира, открывая кастрюли на плите. – Мог бы хоть рис…

– Сам только вернулся, – так же устало ответил он.

– Ладно, сосиски остались – сварим… У мамы-то был?

– Нет. Звонил врачу, сказал, что так же. Без сознания.

– О-хо-хо-х… Варь, переодевайся, мой руки… Да, учебники все выложи из ранца. После ужина проверим, что сделала, что – нет.

Ужинали сосисками и глазуньей.

– Сегодня Никита такой случай рассказал, – начал Андрей. – Поднимался утром по эскалатору, и впереди стоящая девушка на него повалилась. Ну, равновесие потеряла, что ли… И он её подхватил и говорит так в шутку: «Не падайте, вы ещё нужны стране!» А она так со слезами: «Правда, нужна? Правда?» Пристала прямо… Ему пришлось убегать.

– Ну мало ли одиноких безумиц, – усмехнулась тётя Ира. – С ними только заговори.

Оля заметила, что Андрей хотел возразить, но раздумал. Или не решился.

– Так, Варя, поела? – глянула тётя Ира на дочку. – Беги тогда доделывай уроки.

– Я не могу-у, – вдруг простонала она.

– Как – «не могу»?! Давай-давай! Завтра уже легче будет… Сейчас папа придёт, поможет… Андрей, доделайте вместе. Почти девять уже!

Объяснив, как и что будет завтра, тётя Ира отвела Олю в комнату Анны Георгиевны.

– Бельё свежее – вчера вечером постелила. Ложись. Или, – как-то крупно вздрогнула, – может, неприятно? Тогда мы с Андреем сюда, а ты в большой комнате… Но здесь удобнее – не проходная.

– Да, я здесь. Спокойной ночи.

Думала, что сразу повалится на кровать: ноги ныли, голова гудела, тело было будто избитое, – но вместо этого долго разглядывала обстановку маленькой комнатки. Старый фанерный шкаф, трюмо, тяжёлые шторы, телевизорик «Рекорд»… Кровать тоже старая, панцирная. Полки с книгами. Целый ряд разноцветных, но с одинаковой надписью на корешке «Александр Солженицын»… Мебель была привезена из прошлой квартиры – раньше они с Андреем жили где-то в Замоскворечье, потом их переселили…

На стене висело несколько фотографий в рамочках. Мужчина в военной форме, женщины с причёсками годов пятидесятых, есть и вообще старая – несколько человек, одетых по дореволюционной моде, женщины в шляпках, с зонтиками от солнца… Наверное, родители и бабушки, дедушки, другие родственники Анны Георгиевны.

Оля с ней никогда не разговаривала. Так, когда приезжала, сначала здоровалась, потом, уезжая, прощалась. Знала, что всю жизнь Анна Георгиевна прожила в Москве, никуда даже не выезжала дальше дачи, которая давно тоже уже находится в границах Москвы… Однажды тётя Ира рассказала, что Анна Георгиевна родилась в те дни, когда из Москвы выезжало, бежало население… Осенью сорок первого, кажется… Из громкоговорителя возле Большого театра вместо песни «Всё выше, и выше, и выше» зазвучал гимн немецкой авиации… Об этом тётя Ира рассказала в момент конфликта со свекровью и намекнула, что не такими уж патриотами были родители Анны Георгиевны, а вполне возможно – наоборот…

Анна Георгиевна была замкнутой, суровой, строгой. Но именно она записывала и водила внучку в музыкальную школу, в художественную школу, что-то ей постоянно внушала, к чему-то готовила. И вот теперь лежит в больнице без сознания после инсульта…

Оля расправила постель, потрогала простыню, подушку. Да, свежее… Разделась, достала из чемодана ночнушку. Села на кровать.

Из соседней комнаты или дальше, из Вариной, слышались голоса тёти Иры и Вари:

– Ну доделывай быстрее, десятый час!

– Не могу я больше!

– А что делать?! Давай, завтра будет легче, отдохнёшь…

– Пусть ложится, – это уже Андрей. – Что она сейчас сделает?

– Да? И влепят ей двойку.

– Нам двойки не ставят.

– Пока жалеют, а потом будут. Не хочу, чтобы у меня дочь была двоечницей!.. Давай, Варь, тут на две минуты.

Тишина. Наверное, Варя сдалась…

Оля легла, накрылась одеялом с головой. Вспомнила, что маме с утра не звонила. Хотела позвонить, даже вроде бы потянулась к лежащему на тумбочке телефону, но в тот же момент сон накрыл и унёс…

Завтра было не легче. Утро, по крайней мере. Те же торопливые сборы в школу, суетливый завтрак, спор из-за косички… Олю, правда, оставили до двух дома.

– Я Варю на машине сейчас отвезу, – сказала тётя Ира. – А ты в два тридцать приезжаешь в школу, забираешь её после кружка мягкой игрушки, и едете в художку. Дорогу Варя знает… Там два часа занятий, а потом – домой. Как раз репетиторша по английскому придёт… И потом проконтролируй, чтобы уроки сделала… – Она хотела уже пойти в прихожую, но спохватилась: – Там вон компьютер, можешь в Интернете посидеть, посмотри, где какие подготовительные… Вообще, надо обсудить, что как тебе делать дальше. Надо, Оль, за ум браться…

– Мама, – строгий голос Вари, – мы ведь опоздаем.

– Всё, бегу. Вечером обсудим. Да?

Оля несколько раз торопливо и мелко кивнула: да-да. Тётя Ира с Варей выскочили из квартиры.

В начале третьего Оля была в школе. В два тридцать пять к ней спустилась Варя. Стала одеваться. Оля стояла рядом, не зная, помогать ей или нет. И тут в вестибюль с улицы вкатилась волна маленьких солдатиков в пятнистой форме и тяжёлых ботинках, с большими рюкзаками на плечах. Побросали рюкзаки, расселись на них, тяжело дыша, шмыргая носами, довольно и устало пересмеиваясь… Сразу запахло как-то не по-школьному.

Оля недоумённо смотрела на них. Среди солдатиков были не только мальчики, но и девочки.

– Кто это? – тихо спросила Варю.

Она одновременно и презрительно, и уважительно объяснила:

– Кадеты. У них сбор был сегодня… Всё, оделась. Надо в художку скорее…

Да, день мало отличался от вчерашнего. И уж точно был не легче. Больше переездов, спешки, нервов. Может, тётя Ира считала среду лучше вторника потому, что не так долго томишься, ожидая Варю, а скорее всего, просто сама себя и дочку убеждала, что среда легче, чтобы как-нибудь его пережить, не лишиться остатков сил… Ещё и это занятие по английскому… Оля минут десять поприсутствовала, слушая неизвестные ей слова, а потом голову заломило и она тихонько ушла на кухню.

Она тоже учила в школе английский, но учителя появлялись в их селе время от времени, и её познания ограничились парой-тройкой коротких фраз вроде: «Ай май нез Ольга».

Потом, когда после английского и перед домашними заданиями пили сок с кексами, Оля столкнулась взглядом с Варей и вздрогнула. Такие были у неё глаза… Не то чтобы взрослые… А будто у какого-нибудь бегуна, который преодолел уже тысячу километров, измучен до предела, но знает, что впереди ещё сто тысяч километров и он обязан их пробежать. Вот сейчас съест кекс, выпьет стакан сока – и вперёд.

Вечером, лёжа в постели и стараясь скорее уснуть, Оля продолжала видеть эти глаза. Теперь, в воображении, они стали совсем уж жуткими – усталость, отчаяние, боль, готовность бороться до конца. До какого конца?..

Оле хотелось подняться, пойти в комнату Вари и спросить, играет ли она в свои игрушки. Игрушки есть, но они в таком порядке, словно к ним давно не прикасались… Да и сложно было представить девочку с такими глазами, шепчущуюся с куклами, смеющуюся весёлому мультику, верящую в Деда Мороза.

Утром был четверг, и по сравнению со вторником и средой он был почти что свободным. Лишь школа, кружок юных чтецов в той же школе и один урок в музыкалке.

Но сегодня Оле было труднее, чем вчера и позавчера, – сегодня она особенно отчётливо видела, что люди на улицах, в вестибюле школы, в музыкалке такие вот замотанные, обессилевшие, но упорные бегуны. Они торопятся, куда-то опаздывают, мешают друг другу. Особенно мешают те редкие, что не спешат; особенно раздражают парочки, держащиеся за руки, – занимают почти весь тротуар и создают серьёзную помеху для встречных и пытающихся их обогнать… Да, за ручку или под ручку по Москве не погуляешь…

Варя шла впереди, уверенно, быстро, слегка враскачку, с большим, напоминающим туристский рюкзак ранцем. Умело лавировала меж людей. Такой профессиональный ходок по московским лабиринтам… Оля и готова была восхищаться ею, и плакать по ней. «Варя, тебе же всего семь лет! Нельзя так рано такой становиться!»

За ужином тётя Ира спросила:

– Ты что-то, Оля, грустная у нас совсем. Устала?

– Нет, так… – Она хотела отмолчаться, тем более что сама не понимала, то есть не могла сформулировать, почему ей так плохо, до трясучки тревожно, но слова выплеснулись сами: – Тётя Ира… Ира, я, наверно, уеду.

Тётя Ира, Андрей и Варя оторвались от еды и недоумённо посмотрели на неё. После довольно долгого молчания тётя Ира произнесла хрипловато, будто горло перекрывал кусок:

– Почему?

– Ну, что-то мне… – Оля взглянула на Варю. – Я потом скажу.

– Да нет уж, – тётя Ира стала злиться, – нет, ты сейчас скажи. Объясни.

– Я при Варе не хочу…

– Ладно… Та-ак, – тётя Ира снова сделала голос приятным, – кому добавочки?.. Доченька, не забудь сольфеджио сделать.

И когда Варя ушла, она повторила:

– Что ж, Ольга, объясни своё решение.

Андрей сидел, глядя в чашку с чаем. Наверняка он хотел бы не быть здесь, на кухне, но, видимо, ему тоже нужно было услышать… Оля с трудом, путаясь в словах, стала говорить:

– Мне Варю жалко… Такая маленькая, и так… Она ведь совсем на ребёнка не похожа… И другие… Прямо плакать… Жалко… – И она действительно, как только сказала «плакать», почувствовала, что из левого глаза вытекла и побежала к подбородку слеза. – Три этих дня прямо совсем… А как подумаю, что так всегда…

– Скоро выходные, – сказала тётя Ира, – в Сокольники пойдём, или на дачу можно съездить… Потом каникулы…

– Но ведь это дни какие-то, а тут – всё детство так… И потом – до старости… Бегать…

Тётя Ира поднялась и быстро прошла по свободному пространству кухни – от стола до окна и обратно. Остановилась и заговорила жёстко, резко, но и, кажется, стараясь убедить, а может, объяснить и себе, почему они все живут так, а не по-другому:

– А что делать? Приходится! Как иначе? Как иначе выжить здесь? Да и везде… Машины, еда вот эта, всё остальное – оно не само появляется. Жировки за квартиру не сами оплачиваются.

– Ну а зачем так вот?.. Это ведь не жизнь, а беготня одна…

– Есть беготня, и есть отдых. Сейчас у нас трудный период – Анна Георгиевна… с ней несчастье… у Андрея на работе проблемы, я в подвешенном состоянии… Пройдёт этот период – скоро лето, отпуска, каникулы… Нет, Оль, – тётя Ира присела напротив неё, – ты объясни, как тут у нас не так. А? Почему тебе у нас за три дня стало так, что ты бежать хочешь?

– Да я не поэтому… не из-за вас, а вообще… Люди такие… Я как первый раз Москву и людей увидела, когда вот так делами занялась… Это ведь не жизнь, я не могу представить, что они могут как-то по-другому… биороботы такие… И Варя… – Оля посмотрела на тётю Иру, та с тревогой следила на ней. – У Вари такие глаза…

– Какие у неё глаза? – сухо спросила тётя Ира.

– Недетские. Мне страшно от её глаз. Она ни разу не смеялась за эти три дня, даже не улыбалась… А сегодня – кадеты в школе как взрослые, а им лет десять… Я… – И она заплакала уже со всхлипами и скорее ладонями прикрыла лицо. – Не могу я здесь… так…

– Господи! – простонала тётя Ира. – Оля, ну что это такое? Ты же взрослый, нормальный человек, а устраиваешь тут какие-то три тополя на Плющихе. – Она покачала головой и досадливо, с болью выдохнула: – Давай успокойся, ложись, а завтра решим окончательно. И вообще, это непорядочно просто – такое положение, а ты бежать… И про Варю ты зря. Она и смеётся, и улыбается, только как ей сейчас смеяться, когда бабушка в больнице… Нормальный она ребёнок, и правильно, что так загружена, – именно сейчас всё закладывается. Сейчас ребёнок на своё будущее живёт. И работает. Да, работает! Теперь уже и в десять лет многим поздно начинать заниматься. Только с рождения… Ольга, перестань рыдать!

Она и сама пыталась остановиться, ругала себя, удивлялась: «С чего я разнюнилась, в самом деле?» – но рыдания становились сильнее и громче.

– Тебе дать валерьянки? – строгий голос тёти Иры. – Слышишь меня? Валерьянки дать? У меня в таблетках есть… Или вот «Новопассит», хорошее средство… Ольга, мы сами на пределе, ты можешь это понять?! Мы сами… а тут ещё такое… Всё, иди умойся и ложись спать. Завтра решим. И о твоём будущем тоже. Как ты жить вообще собираешься? Ты пойми, что никто никому не нужен… кроме близких людей. Сейчас и уборщицей не возьмут… Ладно, до завтра, а то заведусь, а это уже страшно будет… Андрей, проводи её.

Оля шла в свою комнату, позади шёл Андрей. Она ожидала, что он что-нибудь скажет. Сильные, мужские слова. Но он молчал. Лишь потом бесцветно, пресно пожелал:

– Спокойной ночи.

Дверь закрылась. Легла на кровать, обещая себе не спать и рано-рано утром пробраться в прихожую, одеться и уехать. Сейчас казалось, что это самое правильное. На фиг такое будущее…

– Варюша, этюд Баха проиграй, пожалуйста, – смягчённый расстоянием голос тёти Иры.

Оля прислушалась, ожидая слова сродной сестры: «Я устала, я спать хочу». Но вместо этого раздалась музыка – широкая, мощная, величественная. Будто не на обычном пианино играли, а на огромном органе. И не семилетняя девочка, а крепкий человек с железными пальцами… Оля заслушалась и уснула.

Василий Семёнов, Мария Семёнова

Зелёный луч

Я сидел на руле и, не забывая поглядывать на стационарный компас, то и дело косился на западный горизонт, за который готовилось вот-вот нырнуть солнце. Небо было совершенно безоблачным, и я надеялся увидеть зелёный луч.

Это атмосферное явление видели очень немногие. Кое-кто даже считает его красивой морской легендой вроде «Летучего Голландца» и зловещих встреч с альбатросами. Наверное, поэтому в художественной литературе встречаются вполне фантастические описания. Кто-то, не иначе вдохновляясь прочитанным в детстве «Волшебником Изумрудного города», повествует о том, как мир внезапно окрасился во все оттенки зелёного. Другие авторы выдают сцены, явно навеянные… чуть не написал: «лазерным шоу», но во времена, о которых идёт речь, недавно изобретённые лазеры ещё не успели войти в нашу каждодневную жизнь, а слово «шоу» употреблялось разве что в применении к загнивающей культуре буржуазного Запада.

На дворе, товарищи, стояло лето одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Сколько же воды с тех пор утекло! Вдумайтесь: всего тринадцать лет после окончания Великой Отечественной войны… одним из молодых ветеранов которой был и ваш покорный слуга.

За послевоенное время я успел получить высшее образование, поработать в промышленности и науке, на тот момент трудился над кандидатской диссертацией – так что, сами понимаете, отнюдь не склонен был доверять информации, почерпнутой из приключенческих романов. Когда у нас на яхте кто-то упомянул о зелёном луче, я, заинтересовавшись, взял в библиотеке специальные книги… и в результате примерно представлял себе, чего ждать.

Мне особенно хотелось увидеть зелёный луч именно сегодня, потому что этот поход должен был стать для меня последним. На долгое время, а может быть, и насовсем. В предыдущем году я женился, этой осенью мы ожидали ребёнка, и центр моих интересов как-то сам собой сместился в сторону дома и семьи. Часть биографии, посвящённая парусу, магнитной девиации и морским узлам, неотвратимо уходила в прошлое. Уходила без киношных скандалов, спокойно и светло, как вот это солнце, повисшее над чистым розовым горизонтом. Просто после работы и по выходным дням меня стало тянуть уже не в яхт-клуб, а в нашу комнату в коммуналке, где скоро должна была появиться маленькая кроватка. Всё просто: начиналась новая жизнь. И в переносном смысле, и в самом прямом.


В должный срок у меня родится дочь, и во время её детских болезней я начну читать ей вслух книги о морских путешествиях. Потом вытащу с дальней полки учебник по морской практике и парусному делу. И наконец, мы вместе вернёмся на яхту: я – помощником капитана, дочь – сперва юнгой, потом матросом и в конце концов… боцманом.

Солнце уходит за горизонт, чтобы вернуться.

Но всё это будет потом. Долгие годы спустя…


Я родился в Кронштадте.

Теперь поперёк залива воздвигнута дамба, и в Кронштадт – то ли отдельный город, то ли район Петербурга – можно проехать на автомобиле. Ещё несколько лет, и не все будут помнить, что когда-то Кронштадт являлся сугубо военным и очень закрытым местом, которое редко упоминалось в городских новостях (разве что в связи с героическим прошлым) и куда «посторонние» не могли попасть без страшного пропуска, заверенного в Большом доме[1]. Дочь как-то сказала, что по её детским представлениям Кронштадт был этаким питерским Китежем: мифическим городом-на-воде, о котором все слышали, но где, в сущности, никто не бывал.

Ну а моё едва ли не самое раннее детское воспоминание явно связано с поездкой то ли из Кронштадта в Ленинград, то ли обратно. Я просыпаюсь на руках у родителей; непогожий осенний вечер, на причале горит единственная лампочка, в её свете хорошо видны струи дождя, вокруг толпятся люди, они чего-то нетерпеливо ждут и волнуются… Я, совсем маленький, завёрнут в одеяло и ощущаю рядом надёжное присутствие родителей. Успокоившись, я засыпаю…

Мы жили в Кронштадте, потому что мой отец был красным командиром. Он командовал зенитным артиллерийским полком. Сейчас начальника подобного ранга возила бы служебная машина. Тогда – в двадцатые годы двадцатого века – отца доставляла на службу конная двуколка. Красные командиры, которых никто не называл «белогвардейским» словом «офицеры», были вчерашними рабочими и крестьянами. Мы жили на улице Велещинского в двухэтажном деревянном доме с печным отоплением; во дворе у каждой семьи имелся сарайчик для дров. Тем не менее «удобства» в нашем доме были уже вполне городскими. Сейчас это вызывает улыбку, но некоторых командирских жён ужасно возмущал смывной туалет прямо в квартире:

– Безобразие! Не могли устроить какой следует – во дворе!


Город Кронштадт стоит на острове Котлин.

Название «Кронштадт» знают все, при слове «Котлин» зачастую недоумённо хмурятся. Однажды мы с дочерью услышали от экскурсовода: дескать, название острова восходит ко временам войн со шведами, когда петровские солдаты так быстро вышибли оттуда врагов, что на лагерном костре остался даже котёл с недоваренной кашей.

Мы дружно и самым неучтивым образом расхохотались. Кто интересуется, тот знает, что названия «Котлин остров» и «Котлино озеро» (для Финского залива) употреблялись ещё за несколько веков до Петровской эпохи – во времена, когда в Балтийское море нередко заходили киты.


Когда мне было два года, я заболел полиомиелитом. Теперь эту грозную болезнь сдерживают прививками, да и то отдельные случаи всё-таки происходят… Ну а мне досталось, что называется, по полной. Скрутило обе ноги, и тогдашнее состояние медицины позволило спасти только одну. Мышцы левой ноги так и остались неработоспособными. В какой-то момент стало ясно, что я никогда не смогу бегать, прыгать, кататься на коньках, лыжах, велосипеде… Могу себе представить, как переживали родители, но сам я никогда не чувствовал себя несчастным и неполноценным. Я всегда находил себе массу интересных занятий и, помнится, даже в детстве рассуждал так: «Люди не могут летать – и ничего, никто из-за этого в петлю не лезет. А я не способен бегать, ну и что?»


Ещё у меня была единоутробная сестра.

Слова «единокровный» и «единоутробный» сейчас почти позабыты, детей от разных браков одного из родителей не задумываясь именуют «сводными», что в корне неправильно. Всегда радостно наблюдать, когда самые что ни на есть сводные дети становятся родными друг другу, но у нас с сестрой таких отношений не сложилось.

Представьте ситуацию: живёт-поживает маленькая девочка со своей мамой. Потом мама снова выходит замуж, рождается маленький брат… да ещё и, «недолго думая», серьёзно заболевает. Кому достаётся едва ли не всё родительское внимание?.. Понятно, что не старшей сестре. Вот вам и почва для нешуточных страстей и обид.

Кто-то сумел бы преодолеть первоначальную ревность и детскую злость, стать беспомощному братишке защитницей и лучшей подругой… Сестра выбрала другой путь. Она так и не «простила» нашей матери второго замужества и в особенности моего появления на свет. Я вообще считался источником всех её жизненных бед, помехой, которую и с лестницы при случае не зазорно спустить…


Летом нас возили за Лугу – к бабушке Анне, на хутор близ деревни Серебрянка.

Там не было ни электричества, ни водопровода, зато в доме стояла большая русская печь, в саду зрели яблоки самых разных сортов, в огороде поспевали вкусные огурцы, а прямо за забором начинался лес, полный грибов. Ещё поблизости от дома был пруд. Как-то раз мы с ребятами отправились купаться. Сестра завела меня в воду по шею, оставила и убежала к подружкам. Я стоял на здоровой ноге и раздумывал, как быть. Деревенские ребятишки плавали, вернее, барахтались «по-собачьи», отчаянно молотя ногами по воде; глядя на это, я успел прийти к выводу, что плавать, как и бегать, мне не дано.

У меня тогда ещё не было поддерживающего аппарата для ноги, и посуху я обычно ковылял согнувшись, придерживая левое колено рукой. Примерно так же я привык перемещаться и в воде. Вот только, стоя по горло в пруду, я не мог дотянуться до коленки иначе как погрузив голову. Попробовал раз, другой… потерял равновесие, ушёл под воду и отрешённо подумал: всё, конец. Перед глазами закружились жёлтые полосы…

Кто-то из ребят заметил случившееся, и меня вытащили. Очень хорошо помню: когда возвращались домой, я засмотрелся на зелёные деревья, что шумели на ветру, красуясь на фоне синего неба, и с необыкновенным реализмом осознал смертельную опасность, только что меня миновавшую.

Нет, решил я тогда, водная стихия – это точно не для меня!

А жалко…


Году в тридцать втором отца уволили из армии с надуманной формулировкой «за невозможностью использования». Об истинной причине остаётся только гадать. Гораздо позже мама как-то обмолвилась, что отцу предлагали вступить в коммунистическую партию, но он отказался, не желая огорчать свою мать, то есть мою бабушку Анну, – истовую староверку. Может, это было истолковано как некий выбор в пользу религии? Я косвенно столкнулся с этим, когда родители искали что-то в кладовке и вынули ящик с чудесными яркими игрушками. На мой жадный вопрос по следовало объяснение, что игрушки предназначались для рождественской ёлки – в те годы строго-настрого запрещённой.

Переезд в Ленинград пришёлся на зиму. Легковая автомашина увозила нас по льду замёрзшего залива с острова Котлин на большую землю. Машина всё время буксовала, отец с товарищем её откапывали и толкали. Через крохотное заднее окно я видел их, шагавших с лопатами на плечах, – то дальше, то ближе…


Однажды мы с дочерью-школьницей в предрассветный час вдвоём стояли на вахте. Курс пролегал как раз мимо Котлина, по северному фарватеру. Мой родной город, такой близкий, но по режимным соображениям совершенно недосягаемый, был отчётливо виден. Солнечные лучи только-только коснулись купола Морского собора, когда утренний ветерок неожиданно донёс с островного берега запах выпечки.

– В Кронштадте булочки пекут, – ностальгически вздохнул я.

Как часто бывает, случайная фраза неожиданно глубоко запала дочери в память. Прошли ещё годы, нам представилась возможность съездить во всё ещё весьма закрытый город с экскурсией… И уже вполне взрослая дочь немедленно бросилась в булочную – купить тех самых кронштадтских булочек. Они по-прежнему казались ей какими-то особенными…


В молодой советской стране очень увлекались курортным лечением. До революции только состоятельные люди могли съездить к тёплому морю или «на воды», а теперь это было доступно всем! Вот и мне после окончания первого класса выпала поездка на Чёрное море: родители не оставляли попыток «разбудить» мою неработающую ногу, найти хорошего врача или новое лечение. В детском санатории в Лузановке – пригороде Одессы – имелось несколько отделений для детей с различными поражениями конечностей. Там я встретил сверстников с параличом обеих ног, которые в будничном порядке ходили по своим делам на руках. Мне стало завидно. Я так не умел, но положил себе научиться.

Санаторий стоял на самом берегу моря, и однажды я увидел невероятно яркий и красивый мираж. Над горизонтом удивительно ясно прорисовывался громадный турецкий город с мечетями, минаретами, дворцами и прочими «ненашенскими» постройками. Сказочная картинка продержалась довольно долго… Что за город я видел? Стамбул?..

Долго после этого я представлял себя капитаном парусного корабля, идущего к неведомым островам…


В злосчастном тридцать седьмом году мой отец был арестован и – как выяснилось много лет спустя – почти сразу расстрелян, а маму с нами, детьми, выслали в Ярославль. Сотрудник тамошней администрации, ведавший судьбами высланных, оказался порядочным человеком, и мама смогла устроиться счетоводом на перевалочной нефтебазе в деревне Дядьково, на берегу Волги. Вот уж действительно, не было бы счастья, да несчастье помогло. Я успел застать великую русскую реку в её первозданном состоянии, ещё не задушенную плотинами, с грандиозными ледоходами и могучими весенними разливами. Спустя много лет я стал инженером и всю жизнь проработал в гидроэнергетике, побывал на множестве ГЭС от Нарвы до Красноярска… И всякий раз, созерцая необходимые людям, но так уродующие природу сооружения, я мечтал: когда-нибудь человечество освоит новые источники энергии, и рекам будет возвращена свобода…


Что за жизнь мальчишке на Волге, если не плавать и не купаться?

С малолетства уверившись, что плавать мне не дано, я пошёл обходным путём: взялся нырять. Даже постепенно приспособился проплывать под водой какое-то расстояние, пока хватало дыхания. Но по поверхности, как все нормальные люди, плавать даже не пробовал.

До одного случая.

Как-то недалеко от берега закрепили на временную стоянку плоты, – это сплавляли вниз по Волге брёвна. Мальчишки тут же приспособили их для игры. Переплывали полосу открытой воды, забирались на плот, бродили по брёвнам, отколупывали смолу, ныряли с края… Надо ли говорить, как жгуче мне хотелось присоединиться к ребячьей компании! Я ломал голову, перебирая возможные и невозможные способы попасть на плоты. «Нормально плыть я не в состоянии, но, работая руками, могу сколько-то проплыть под водой. Значит, надо просто нырнуть, а вынырнуть у самого плота, чтобы за него сразу схватиться…» Мне было страшно, я понимал, что должен сделать очень точный расчёт. Если не донырну – окажусь беспомощным на открытой глубокой воде. Нырну слишком далеко – ещё хуже: ударюсь снизу о брёвна.

Дочь не зря говорит, что на моих детских фотографиях, где я в компании сверстников, меня легко опознать не только по увечной ноге, но и по самой шкодливой физиономии. Я всё-таки нырнул в сторону плотов. Но, видимо, страх застрять в темноте под брёвнами сыграл свою роль. Вынырнув, я обнаружил, что сделал порядочный «недолёт»: меня отделяло от края плота ещё вполне приличное расстояние. Заорать от ужаса не позволила мальчишеская гордость. Я молча принялся изо всех сил загребать руками, пытаясь добраться до края плотов. А надо сказать, руки у меня были достаточно сильные: с одесских времён я выучился и подтягиваться, и стоять на них, и ходить. Когда я увидел, что расстояние начало сокращаться, я исполнился вдохновения и восторга. Ещё усилие, ещё гребок… Всё ближе загорелые пятерни, протянутые навстречу… Скоро я уже сидел на брёвнах и пытался перевести дух. Тут меня и озарила удивительная мысль: «Ведь это же я плыл! Плыл?! Погодите…»

Идея требовала незамедлительной проверки. Я снова слез в воду… Оказывается, я действительно мог держаться на воде, и не только. Я ещё и передвигался в нужном направлении. Я ПЛЫЛ!

Море и корабли как-то сразу сделались ближе…


Когда я стал вывозить на Чёрное море уже собственную семью, мою супругу, опасливо относившуюся к водной стихии, очень беспокоили мои морские заплывы.

– Смотри, вдруг ногу судорогой сведёт…

Я пожал плечами:

– Ну, сведёт, лягу на спину и подожду, пока не отпустит.

Неожиданный ответ так удивил жену, что все волнения немедленно прекратились. Потом пришла пора учить плаванью дочь, и я, не мудрствуя лукаво, повторил пройденное: перво-наперво выучил её нырять, чтобы не боялась ни воды, ни глубины. Остальное пришло буквально само собой. И очень быстро.

Она так и не освоила ни одного спортивного стиля, но с тех пор я был за неё спокоен. Потому что в воде нормальной температуры люди тонут только от страха.


Лодки у жителей приморских районов страны в советские времена не приветствовались. Власть, называвшая себя народной, народу на самом деле абсолютно не доверяла: считалось, что любое корыто непременно будет использовано для бегства за рубеж. Волга – дело другое. Граница отсюда далеко, а река ещё и сейчас во многом заменяет отсутствующие дороги.

Вот и у родителей моего одноклассника Каминского имелась простая двухвёсельная лодка, которой ему позволяли пользоваться. Мы были приятелями и порядочными озорниками. При малейшей возможности брали ключ от лодочного замка и отправлялись на подвиги. Помню, как я впервые перебрался через качающийся борт: да она же перевернётся сейчас, только чихни!..

Однако лодочка почему-то не переворачивалась, да и новообретённое умение плавать добавляло мне храбрости… Скоро мы без опаски покидали берег даже в ветреную погоду – и ещё старались подоспеть поближе к проходившим судам, чтобы покачаться на волнах, расходящихся от форштевня.

Радом с нашей нефтебазой была расположена верфь, где строили небольшие вспомогательные суда для военного флота. Каминский-старший работал на этом режимном предприятии начальником пожарного депо. Их семья даже жила прямо на территории, и приятель исправно проводил меня через строгую проходную. Скоро охрана привыкла ко мне и стала пропускать невозбранно.

Первомайские демонстрации в те предвоенные годы обставлялись с большой торжественностью. На каждом предприятии формировалась пешая колонна со знамёнами, плакатами, транспарантами… Сейчас к этому можно относиться по-разному. Конечно, хватало казёнщины, но много было и самого искреннего энтузиазма. Однажды на верфи решили к празднику соорудить на базе грузового автомобиля макет морского катера, а для оживления картины по обеим сторонам пустить молодых моряков. Подобрали дюжину статных парней и девушек, облачили в форму и бескозырки… Мы, мальчишки, естественно, вертелись тут же: куда без нас!

Взрослые никого не прогоняли. Кто-то даже подумал о том, что мне с моей ногой длинный пеший маршрут был не по силам. Меня, тринадцатилетнего, подняли на самый верх макета и устроили в люке, где я и красовался по пояс, да ещё и с настоящим биноклем на шее.

Вот он, мой корабль, вот они, неоткрытые острова!.. Путешествие выдалось завораживающее. Солнечная весенняя погода, море нарядных людей, приподнятое настроение, музыка, лозунги и знамёна. Я – в самом центре внимания, словно только что вернулся из геройского плавания. Демонстранты машут мне руками, девушки улыбаются…

– Мама! – торжественно объявил я, вернувшись домой. – Вот кончу школу – стану военным моряком!

– Не получится, Васенька, – грустно ответила мама. – Ты же больной.

Умом я понимал, что она, конечно, была права. Но что-то большое уже запало мне в душу. Я знал, что крылья белых парусов ещё расправятся у меня за спиной. Если мне нет дороги в военный флот – что с того? Я обязательно найду другой путь.


В отличие от озера или моря, река всё время течёт. И если вы решили осушить вёсла и позагорать, она вас унесёт далеко вниз. Так, что умаешься возвращаться на вёслах против течения. А если по закону подлости задует встречный ветер или припустит дождь…

Мы с Каминским освоили все хитрости речной жизни. Если вверх шёл буксир, тащивший баржи или плоты, мы при страивались к хвосту каравана и цепляли верёвку. Забирались повыше против течения, отцеплялись и с комфортом, почти не работая вёслами, возвращались к своему берегу. Это было, мягко говоря, озорство. Но я не помню ни одного случая, чтобы из ходовой рубки буксира нам пригрозили или обругали.

Примечания

1

Большой дом – народное название здания на Литейном проспекте, питерской штаб-квартиры ФСБ, ранее – НКВД и КГБ.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10