Повесть об Исминии и Исмине
ModernLib.Net / Русский язык и литература / Макремволит Евматий / Повесть об Исминии и Исмине - Чтение
(стр. 2)
Если не будет отдавать чаши, вместе с чашей я притяну к себе руку Исмины. Если приникнет к моим стопам и, приникнув, стиснет их и, стиснув, поцелует и, целуя, будет скрывать поцелуй, я тоже приникну к ее стопам и стисну и, стискивая, поцелую, но таить поцелуя не стану. Если будет щекотать мне ногу, я сам стану щекотать ее и заставлю рассмеяться от наслаждения и любви. Если после пиршества почувствует боль в ноге и, отстав от отца и матери, останется одна, я коснусь ушибленной ноги, поцелую царапину, изучу, целебное снадобье разыщу, приложу его к больному месту, смягчу не хуже врача рубец, осмотрю его со знанием дела и залечу. Более я уже не навлеку на себя гнева Эрота, не услышу порицаний за то, что я девственник, не буду осмеян за целомудрие и не претерплю всего, что, Эротом клянусь, вынес! Если пожелает ночных радостей, я возлягу с девой и, выражаясь языком поэтов, возвещу сон безмятежный.48Вот он спускается на мои глаза, и я засыпаю". Лишь только я заснул, Исмина вновь передо мной, и ночь предвосхищает день и пиршество, и все, что я желал увидеть, испытать и совершить, я, как в зеркале, увидел и испытал во сне. Ведь свершением наяву божество меня не удостоило. Сновидение представляет мне все пиршество, и мне кажется, что я, как всегда, возлежу и вижу Исмину, смешивающую вино. Первыми ли, как всегда, выпили Сосфен и Панфия, клянусь Эротом моих сновидений, - точно не помню. Девушка, смешивая вино, подошла ко мне, я всю ее пил глазами, всю ее впитывал, всю переливал в свою душу. Она: "Возьми, - говорит, - чашу"; я вновь неотрывно на нее гляжу, но протягиваю руку за чашей и сжимаю пальцы Исмины и ее ногу прижимаю своей ногой, "Привет тебе" прошептав девушке едва слышно, как она шептала мне прежде. Она молчала и не ответила на мое пожатие, но покрылась от смущения румянцем. На столе, как обычно, обильные яства; я во сне испытывал голод и во сне насыщался: пищей и питьем и для глаз, и для души моей была дева Исмина, на нее одну я неотступно глядел. Девушка вновь подходит, протягивая мне чашу с вином; ведь пришло время пить. Я беру и, отпив немного, возвращаю Исмине почти полной, сказав: "Я разделяю с тобой это вино". Пир, который любовно уготовило ночью сновидение или, вернее, Эрот задал мне во сне, кончился. Мы у нашего покоя; Сосфен с Панфией, как всегда, удаляются, а мы с Кратисфеном ложимся. Около своей постели я вижу Исмину; отбросив стыдливость, я рукой притягиваю ее к себе и сажаю на постель. Эрот ведь - отец вольности. Она же, как полагается деве, стыдится и вначале делает вид, что противится, однако затем уступает, как всякая дева мужчине, так как еще до меня была покорена Эротом. Исмина потупила глаза, мои же всецело пригвождены к ее лицу: оно исполнено света, исполнено прелести, исполнено услады. Брови черные, чернота непроглядная, изгиб их, как радуга или лунный серп; глаза тоже черные, оживленные, ясностью просветленные; постепенно они сужаются, так что подобны скорее овалу, чем кругу. Ресницы, окружающие веки, черным-черны, глаза девы - воистину отображение Эрота. Щеки белые, белизна полная там, где не краснеет румянец; середина щек алая. Румянец растекается, точно расплывается, постепенно сгущается, он не таков, как его создают рука и ухищрения искусства; его не стирает ночь и не смывает вода. Рот чуть приоткрыт, губы, не плотно сомкнутые, - розовы. Взглянув на них, ты сказал бы, что дева прижала к устам розовые лепестки. Ослепителен ряд зубов - зубы один в один и подходят к губам, словно девы, стерегут их. Лицо - совершенный круг, нос отмечает его середину, и, если б я не трепетал перед Эротом, особенно после того, что перенес, я бы рассказал и обо всем остальном, но умолкну, чтобы отрок вновь не обрушил на меня своих громов. Я прикасаюсь к руке Исмины, она пытается отстранить руку и спрятать в складках хитона, но и тут я беру верх. Приближаю руку Исмины к губам, целую, кусаю. Она противоборствует и вся сжимается. Я обнимаю ее шею, касаюсь своими губами ее губ, покрываю поцелуями, источаю любовь. Делая вид, что сжимает губы, Исмина любовно кусает мои, скрывая, что целует. Я поцеловал ее глаза и исполнил душу любовью, ведь глаз - источник любви.49Я касаюсь груди Исмины, она стойко противится, вся сжимается и всем телом отстаивает грудь, как город свой акрополь: и руками, и шеей, и подбородком, и чревом обороняет и защищает она свои груди; высоко поднимает колени и с акрополя головы льет слезы, точно говоря: "Если он любит, пусть его тронут эти слезы, а если не любит, пусть помедлит с войной". Раздосадованный поражением, я становлюсь решительнее, и, наконец, побеждаю, и, побеждая, терплю поражение, и всецело лишаюсь сил. Ведь едва рука моя коснулась груди Исмины, слабость охватила мое сердце. Я страдал, отчаивался, трепетал неизведанным дотоле трепетом, взор мой помутился, дух был слаб, силы иссякали, тело стало вялым, дыхание прерывалось, сердце билось, какая-то услаждающая боль, словно щекоча, пробегала по членам, и всего меня охватила несказанная любовь, неизъяснимая, невыразимая. Я чувствовал то, клянусь Эротом, чего не чувствовал никогда! Тут Исмина вырвалась из моих рук или, лучше сказать, руки мои бессильно и беспомощно опустились. Отлетел от моих век и сон, и я страдал, клянусь Эротом, утратив столь пленительное видение и лишившись милой мне Исмины. Я желал опять заснуть и предаться любви, как предавался ей во сне. Но так как это мне не позволяли ни Кратисфен, ни поздний час, я вновь иду в сад - он ведь начинался у самых дверей дома. Я был всецело пленен Исминой, пленен и душой, и телом, и глазами, и весь неистовствовал от любви. Вот я подхожу к богу, что был в саду - к нарисованному живописцем Эроту; сначала с рабской покорностью склоняюсь перед ним, затем начинаю укорять живописца за то, что он не нарисовал в толпе рабов Исмины, девы столь прекрасной, столь юной, столь дышащей любовью, столь любящей Эрота и любимой им. Я не отрываю взоров от картины и говорю Эроту: "Я покорен тебе, владыка! Я не вернусь более в Еврикомид, не буду более причислен к прислужникам Зевса; я - гражданин Авликомида и внесен в число его граждан по списку служителей любви". На это Кратисфен: "Разве ты не чтишь свой жезл? Разве не чтишь Диасий, вестником которых ты пришел в Авликомид? Разве не чтишь Фемистия, своего отца, и свидетельницу многих лет Диантию?50Не предавайся безрассудной страсти! Прекрасна Исмина, необыкновенно прекрасна, и справедливо было бы Ради подобной жены бремя тягот нести многолетних.51Но отец из-за тебя лишается надежды: ведь он считал тебя опорой старости, теплом в стужу, дуновением ветра в зной. Разве ты не жалеешь свою мать, которая на тебя не надышится, о тебе не наговорится, на тебя не нарадуется и из-за тебя забывает невзгоды старости! Заклинаю богами, Исминий, заклинаю Зевсом, чьим вестником ты ушел из Еврикомида, заклинаю Эротом, чьим рабом ты стал в Авликомиде! Подумай об отцовских сединах, подумай о материнских слезах, подумай о нашей родине, о сверстниках и друзьях, подумай о нашем славном фиасе,52подумай о блеске агоры,53подумай о песнопениях, которыми провожали тебя отец и отчизна. Подумай об отце - как он будет стенать, подумай о матери - как она будет биться, как будет плакать, воистину жалостно, воистину горестно, как горлица над гибнущими птенцами. Не нектар смешала для тебя Исмина, не авликомидское вино, а забытное зелье Елены.54Ты забыл отца, мать, отчизну, сверстников, товарищей, столь блистательную агору и главное священного Зевса-Филия!55О злодейки женщины! Воистину, по словам мудрого поэта, Немощны для подвигов, Но строить козни - не найдешь искусней их.56Даже Одиссей, который был не вестником, но рабом, чужеземцем, скитальцем, даже он дым отечества ценил дороже не только свободы, но и бессмертия.57А ты из-за любовного пламени сделался рабом и предаешь свой вестнический жезл". Я остановил Кратисфена: "Вот идет Сосфен; молчи, не разглашай моей любви!". Сосфен обращается к нам: "Все приготовлено для празднества. Настало время пира. Пойдем!". Снова мы возлежим на привычных местах и снова пьем. Я умалчиваю о кушаньях не потому, что питье мне любезнее, но потому, что вино подносит дева, а дева - Исмина, слаще самого нектара. Снова она смешивает вино, и снова я влюблен, и снова разжигаю свою любовь. Как ветер раздувает в высевках и сене гаснущий огонь, так созерцание разжигает любовь влюбленных. Снова Исмина сжигает мою душу, снова приковывает к себе мои глаза, снова я вижу Эрота, трепещу перед его стрелами, страшусь факела, содрогаюсь перед луком и радостно приемлю свое рабство. Стол изобилует яствами; руки мои тянутся к ним, глаза - к Исмине, помыслы - к любви: так члены моего тела разъединены и части разобщены. Изобилие стола влечет мои руки, питье - губы, глаза - прелесть девушки, а Эрот - помыслы или, вернее сказать, все влечет к себе дева: и руки, и губы, и глаза, и помыслы. Так я изъявляю Эроту рабскую покорность, невиданную дотоле, которую никто и никогда не изъявлял, покорность не только тела, но и души.58 КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Девушка, как обычно, смешивает вино, а я не как обычно пью и, хотя пью, не пью и, не дотрагиваясь до питья, пью любовь. Пьет Сосфен, а третьим - я, потому что до меня пьет Панфия, и в то время, как пью, прижимаю ногой ногу девушки. Язык ее безмолвствует, но она говорит всем своим обликом и, говоря, безмолвствует; Исмина кусает себе губу и прикидывается, что ей больно, сдвигает брови, хмурит лицо и тихо стонет. А я страдаю душой от одного ее притворства и отодвигаю свою ногу от ноги девушки, а рукой передаю ей чашу. О яствах, которые стояли на столе, пусть рассказывает Кратисфен или кто-нибудь другой из сотрапезников - для меня и стол, и кушанья, и питье, и все, что там было, - дева Исмина, палец которой я стискиваю, когда она вновь подает вино. Она же "больно", - тихо шепчет. Шепот ее был исполнен прелести и источал любовь. После третьей и четвертой чаши и после богатых яств пир окончился. Сосфен говорит: "Вестник Исминий, сегодня третий день, как ты пришел в наш город из Еврикомида; по нашему обычаю, эти дни посвящены прославлению и вестника, и доставленной им вести. Отдохни опять, как обычно, рядом с этим вот (он показал на Кратисфена) прекрасным юношей, а завтра мы отправимся в Еврикомид, чтобы принести жертву Зевсу- Спасителю.59С этими словами Сосфен оставил нас, сказав обычное "Прощай", а мне показалось, клянусь богами, что он зовет меня в подземное царство и, по слову поэта, я уже чувствовал леденящий холод Аида60и спросил Кратисфена: "Что говорит мне Сосфен? Исмина здесь в Авликомиде, а я в Еврикомиде? Нет, клянусь богом, изображенным на ограде! С Исминой я умру, с Исминой буду жить". Я увидел девушку в саду, всецело смятенную любовью. Тотчас обнял весь сад глазами, вернее все глаза устремив на сад, оглядывая весь его и заметив, что Исмина одна, я приблизился и, "Привет тебе" сказав, потянул за хитон. Она вначале молчала и старалась только отнять у меня хитон. Когда же дотронулся до ее руки, "Имей почтение, - говорит, - к своему вестническому жезлу", когда хотел поцеловать, "Разве не чтишь лавровый венок? - сказала, и священные сандалии?". Когда я не смутился, помышляя только о поцелуе, "Какой тебе прок, - сказала, - в поцелуе?". А я, исполненный наслаждения, девушке: Сладкая прелесть сокрыта ведь даже в пустых поцелуях.61 Дева, слегка улыбаясь: "Вчера ты представлялся девственником, сказала, - прикидывался целомудренным, а теперь говоришь о любви". Я, ничего не ответив, целую ее руку и, целуя, вздыхаю и, вздыхая, плачу. Она говорит мне: "Почему ты плачешь?". Я: "Потому что только языком вкушаю мед: ведь твой отец Сосфен увозит меня с собой в Еврикомид". Она же: "Меня тоже", - говорит. И, вырвав руку, убегает. Я, словно у меня на ногах выросли крылья, очутился на ложе и притворился спящим: ведь нас потревожил шум чьих-то шагов. Приходит Кратисфен, покинув мирт, в тени которого он сидел, и, притронувшись к моей ноге, говорит: "Долго ли ты будешь так крепко спать? Исмина в саду, а ты лежишь". Говоря это, он рассмеялся. Я сказал: "Что ты смеешься?". Он в ответ: "Потому что шаги служанки лишили тебя руки желанной госпожи, а напрасный страх столь удачной охоты". Я поцеловал Кратисфена, сказав: "Порадуйся со мной, Кратисфен, дева отправляется с нами в Еврикомид". Вернувшись в сад, я старался вновь встретить Исмину. Так как девушки нигде не было (она ушла), я продолжал стоять, как в зеркале видя перед собой ее облик. Кратисфен же привлекает мои взгляды к находящимся в саду картинам, и за моим Эротом, сидящим на высоком троне, мы видим разноплеменную, разноязыкую, разноликую толпу людей, разных и по облику и по образу жизни. Один - воин: воин платьем, воин статью, воин ростом. Весь, как подобает воину, он защищен броней - голова, руки, спина, лоб, грудь, бедра по самые ступни. Так живописец соткал из железа одеяние или, лучше сказать, передал железо красками и покрыл воина до самых ногтей. За спиной колчан и двуострый меч, в правой руке длинное копье, левая держит щит, ноги столь правдоподобно и искусно нарисованы, что, взглянув, ты бы сказал, будто воин движется. Стоящий за ним с головы до пят одет по-деревенски и с головы до пят пастух. Голова не покрыта, волосы и борода в беспорядке, руки по локти обнажены. Хитон живописец нарисовал до колен, а ноги оставил голыми. Грудь у пастуха косматая, космато и тело, что не прикрыто хитоном, бедра широкие и по-мужски крепкие. У ног пастуха изображена коза, приносящая двойняшек. Великан-пастух помогает козе: первенца держит в руках. второго козленка принимает. И по-пастушьи наигрывая на свирели, он, кажется, славит ее роды и просит Пана,62чтобы его козы часто и счастливо ягнились. Затем нарисован покрытый цветами луг; какой-то человек, точно пчела, приникает к цветам. Он похож не на садовника, а скорее на человека богатого, роскошного, с головы до пят изысканного, с головы до пят исполненного прелести. Прелесть его лица соперничает с красой луга. Волосы сбегают по плечам, они завиваются в красивые локоны. Голова увенчана цветами, и розы рассыпаны в кудрях. Хитон у него до пят, будто выткан из золота, будто расшит цветами и весь развевается на ветру. Руки полны роз и других растений, которые услаждают своим запахом. На ногах сандалии; даже ноги не оставлены без украшений: на сандалиях, как в зеркале, предстает луг. Так живописец, вплоть до ног и обуви, осыпал этого человека своими милостями. Вблизи луга живописец изобразил зеленую равнину, а в середине ее мужа, одетого как поселянин, с головой, увенчанной не розами, не цветами, а тонкой льняной материей, которую рука ткет и искусство создает: поселянин вооружен луком. Живописец не раскинул его волосы по плечам и позволил им закрыть всю шею. Хитон дал он ему совсем простой, как полагается поселянину, деревенский. Ноги оголил до колен; в руки вложил серп, своим видом и величиной превосходящий обычный. Нарисованный поселянин прилежно срезает траву: глаза его прикованы к траве, и весь он поглощен своей работой. Землепашец в поле, изображенный за ним, согнувшись, зажал серп в правой руке, а левой собирает сжатые колосья - получает плоды своих усилии, пожинает награду за труды и семена, снимает урожай. На голове у него войлочная шляпа, как говорит Гесиод:63видно, он не может с не покрытой головой быть на солнцепеке. Хитон землепашец подтянул поясом до поясницы и все тело, кроме срама, обнажил. Далее нарисован человек, который недавно вымылся. Он стоит у дверей бани, куском ткани прикрывая срам, остальное тело - голое. Оно мокрым-мокро - от пота. Глядя на него, ты бы сказал, что искупавшийся задыхается и совсем обессилел от жары: так искусно живописец сумел передать это красками. Правой рукой он держит конический кубок и, приблизив его к губам, втягивает в себя питье, левая придерживает ткань у пупка, чтобы она не соскользнула и не оставила его совершенно голым. За этим вышедшим из бани, омывшимся и разгоряченным, нарисован человек в хитоне, поднятом до бедер, с голыми ногами, открывающий источник вина. Волосы у него красиво откинуты на затылок. Левая рука уподоблена виноградной лозе, с пальцев, как с веток, свисают грозди: правая снимает виноград, бросая ягоды в рот, как в точило, где зубы, наподобие ног виноградарей, давят ягоды. Ведь изображенный на картине человек - это и виноградная лоза, и виноградарь, и точило, и источник вина. Следующий за ним юноша только что украсился первым пухом, он не ходит с непокрытой головой: на голову и локоны накинута тонкая, как паутина, льняная ткань. Хитон на юноше белый: он находит на руки, закрывает их вплоть до самых пальцев. Стянутый у бедер, ниже он свисает свободно и словно полощется на ветру. До самых колен живописец обул юношу. Он несет клетки с воробьями, ветки приготовляет, козни против птиц сплетает, хлопочет изо всех сил. Целый луг ветками засаживает, выпускает воробьев, то и дело притягивая их к себе на тоненькой нитке. Их собратья не замечают хитрости, не знают о коварстве. Они видят чудесный луг, летающих на нитке воробьев и сладко чирикающих в клетках, летят к ним на луг и попадают в ловушку. А измысливший все это птицелов подбирает птиц, сворачивает им горло и смеется над их доверчивостью. Затем живописец нарисовал волов, влекущих плуг, и пахаря в худых сапогах; всю его остальную одежду живописец тоже нарисовал худой, - худой, весь в дырах (и это было искусно передано красками) хитон, худая шапка из валяной шерсти. Лицо у пахаря черное, не как у эфиопа, а загорелое от солнца. Волос сзади почти не видно, ведь вся голова покрыта, борода длинная и густая. Правая рука лежит на плуге и прижимает лемех к земле, левая держит бич, эту кисть землепашцев, которая окунается в воловью кровь и покрывает узором землю. За пахарем нарисован человек, похожий на него обликом, хитоном, обувью, убором на голове и остальной одеждой. Телом же он отличается от пахаря. Хотя лицо у него черное, но не такое, как у того, не так и бело. как у мужа, нарисованного в саду, а сколько чернее, чем у него, столько белее, чем у пахаря. Волосы в беспорядке опускаются до плеч, борода не такая лохматая, как у пахаря, но приглаженная и точно стянутая. В левой руке корзина, другой рукой он берет оттуда семена и разбрасывает по земле. Живописец не дает заметить, затаились ли в бороздах птицы и не достается ли какое семячко им. Вслед за ними нарисован юноша с сильным телом и дерзким взглядом, он целиком поглощен охотой и погоней, руки у него обагрены кровью, он, видно, скликает собак. Хотя кисть живописца и мастерство вообще искусны, тут они бессильны и не могут красками передать голос. Волосы юноша собрал и свел в пучок. Хитон отлично на нем сидит, будто пришит к телу. Живописец спустил его до колен юноши, все остальное, кончая пальцами, покрывает какой-то рваный пеплос,64подвязанный, точно плющом, веревкой. В левой руке заяц, потому что правой юноша ласкает своих собак: они вертятся у его ног и, видно, играют. Наконец, живописец нарисовал полные огня котловины и пламя, полыхающее до самого неба, так что не понять, изливается ли огонь с высоты на землю или с земли взлетает до небес. Какой-то дряхлый старик сидит у огня, весь в морщинах, весь белый, с седой головой и бородой, шкура одевает его с головы по самые бедра, все остальное тело обнажено - руки, ноги, большая часть живота. Он вытянул руки и точно ловит огонь, точно манит и притягивает к себе. Такие изображения мы видим, дивимся необычности нарисованного, жаждем узнать, что они значат, особенно Кратисфен: меня ведь всецело поглотила страсть к Исмине. Все остальное и все услады сада были для меня усладами, пока я не узнал Исмину, вернее, пока не воспламенился любовью к ней. Поэтому я обвожу сад глазами, видя Исмину, словно в зерцале, а Кратисфен замечает над головами нарисованных мужей ямбический стих; он звучал так: В мужах сих полностью ход времени ты зришь.65 Тут мы стали рассуждать об их облике. Первый, воин, обозначает время, когда всякий воин выступает в поход, весь облекшись оружием. За ним нарисованный пастух, ягнящаяся у его ног коза и словно поющая свирель показывают пору, когда пастух после зимы выгоняет стадо, а козы ягнятся, и звучит пастушья дудочка. Луг, розами цветущий, цветами блистающий, и муж, стоящий по середине, убранный цветами, изображают пору весны. Зеленая равнина и срезающий траву поселянин ясно представляют время, когда высоко поднявшаяся трава ждет покоса. Стоящий среди колосьев и жнущий их серпом изображает тебе лето. Омывшийся, голый, утоляющий жажду, разгоряченный говорит тебе о жаркой поре, когда восходит созвездие Пса и сжигает людей своим зноем. Давящий и собирающий виноград показывает тебе пору, когда собирают и давят виноград. Следующий за ним птицелов намекает тебе на время, когда птицы в страхе перед зимними холодами улетают в теплые края. Видишь пахаря за плугом? Это время, которое некий мудрый поэт из-за захода Плеяд отвел для пахоты.66Рассыпающий вслед за ним семена - это сеятель: он указывает на пору посева. Видишь юношу в окружении собак, вон того, с зайцем, который ласкает свою свору? Он представляет тебе пору охоты. Ведь когда кладовые наполнены хлебом, вином и всем, что следует запасать впрок, а будущее обеспечено семенами для поля и огорода, время посвящается отдыху, охоте и травле. Этот седой старец весь в морщинах, сидящий перед огнем очага,67говорит тебе о жестокой зимней стуже, но также и о зябкой старости. Ведь холод, не продувает он девушки с кожею нежной, но старца бежать заставляет.68Так рассуждая о картине, мы возвращаемся домой - настало время сна. Кратисфен лег на свое ложе, а я остался в саду, стремясь увидеть Исмину, и не спускал глаз с ворот. Ведь раненный любовью ум сам в себе воссоздает любимый образ, привлекает взор к своему созданию и, кажется, видит воображаемое. Так пламя любви, попав в душу, меняет и переделывает самое природу. Кратисфен, встав с ложа, увлек меня в дом, сказав: Ночь уже на дворе - хорошо вам ей покориться.69 А я ему: "Теперь мы поглядели на все изображения, прочитали надписи и отнесли каждую, куда следует; к лету, зиме, весне, - всем временам года отведена своя пора. Эрот же на картине не нарисован, и она не соединяет его с каким-нибудь временем, потому, конечно, что он подходит ко всякому". А Кратисфен: "Я могу придраться к твоим словам, и у меня есть довод сильнее твоих - вот перед нами картина, и живописец безупречен. Лету, зиме, весне определена своя пора, как следует из картины и как говоришь ты, но не Эроту. Раз он перепрыгивает мету - это насилие, раз он путем насилия нередко подчиняет нас, это - исключение, а не правило: ведь кисть живописца - копье Гермеса - она заострена тем, что изображает". Я отвечаю ему: "Но копье притупится от красок, в которые погружается. Ведь Эрот на картине изображен царем, и весь род людской с рабской покорностью окружает его; те же, кому художник усвоил ту или иную пору года, тоже люди, а раз весь род человеческий служит Эроту, как же его часть может избежать общего удела? Если всякий отрезок и промежуток времени состоит, словно из вещества, из дня и ночи, а они, согласно картине и твоим поучениям, сами у него в рабстве, ясно, что все, порождаемое из них, через них и в них, не только не избежит рабства, но против воли будет порабощено". С этими словами я поцеловал Кратисфена, прибавив: "Я победил тебя, Кратисфен!". А он в ответ: "Пусть будет так, ты победил, но пойдем домой". Возвратившись к себе, мы легли. Какой-то шум в саду заставил меня подняться. Я вижу у водоема Исмину, подлетел к ней, вспомнил о ногах Эрота, которые в отличие от людских крылаты, и превознес живописца, нарисовавшего картину: ведь Эрот окрылил сейчас и мои ноги. Смело я охватил девушку руками и поцеловал. А она от стыда и неожиданности "Что с тобой? - закричала, - как ты дерзок, вестник". Я же: "Ничего, - сказал, - кроме этой горькой и сладчайшей любовной страсти". И снова стал целовать ее, снова стискивал в объятии, притягивал всю ее к себе, словно заключал в сердце, сжимал пальцами, всю кусал, всю ее впивал губами и весь приник к ней, как плющ к кипарису. Я сплетался с девушкой, как деревья корнями, старался слиться с ней воедино, жаждал всю ее поглотить и всю ее вновь исторгнуть, всю ее я притянул к губам и, словно из сот, из губ ее пил губами сладкий мед. А она в этот миг кусает мой рот, все свои зубы зарывает в него, а у меня в душе вырастают Эроты свирепее гигантов.70Когда я от боли сомкнул губы и слегка застонал, она "Больно губам? - говорит, - а я страдала душой, когда ты за столом отца опрометчиво отверг мою любовь". Я отвечаю Исмине: "Пусть все тело у меня терпит боль, а губы да пребудут в почете - ведь они служат моим поцелуям. Если же у тебя, как у пчелы, жало и ты охраняешь свои соты и наказываешь того, кто пришел за медом, я не отойду от улья, стерплю боль от твоего жала и соберу мед. Ведь страдание не лишит меня сладости меда, как шипы не отпугнут от розы". Я снова стал целовать ее, снова сжимал в объятии и пытался совершить большее; она: "Этого тебе не будет, клянусь Исминой", - говорила, а я: "Не перестану, клянусь Исминием", - отвечал. И началось у нас состязание Целомудрия и Эрота, если только кому-нибудь не будет угодно назвать это Целомудрие Стыдливостью. Эрот с земли подносил чаши огня. Стыдливость, словно с неба, окропляла девушку водой. Эрот опустошил весь свой колчан, а Стыдливость обороняла Исмину, как щит семикожный;71он подносил свой любовный факел к самым моим глазам, так что пламя его проникало мне в душу, она источала из очей Исмины целые потоки слез. Но вода Стыдливости не могла залить огня Эрота, и вот уже победа в моих руках, и Эрот поборол бы Стыдливость, если бы у ворот в сад кто-то не стал (о несчастье!) разыскивать Исмину. Сильно испуганные этим, мы расстались друг с другом: дева (пусть снова она будет названа девой - так было угодно Целомудрию и богам) очутилась у водоема и, сев вблизи венчавших его птиц, стала играть ими. А я вернулся в дом, тотчас лег и из-за стыда, страха и любви почел за лучшее притвориться, что крепко сплю. Мне было стыдно перед своим вестническим жезлом, перед лавром, венчающим мою голову, священными сандалиями, почтенным хитоном, Диасиями; Сосфена, Панфии и всего Авликомида я боялся, но больше всего жалел Исмину из-за любви к ней. А прекрасный Кратисфен поднялся со своего ложа и вышел в сад. Не найдя Исмины и не слыша голосов в доме (Кратисфен был свидетелем того, что произошло), он подошел ко мне со словами: "Напрасно притворяешься!". Я вскочил, весь дрожа, а он прибавил: "Что за трусливый вестник!". Но я снова задрожал и, стремясь увидеть Исмину, "Я погиб, Кратисфен!" воскликнул. "Молчи, - говорит Кратисфен, - пойдем спать": Ведь мудрость в том, чтоб и средь бед разумным быть!72 Я молчал, но сон возненавидел мои глаза и бежал от них прочь. Я лежал бессонный, непрестанно придумывая различные решения, и, наконец, сказал себе: "Впредь не придется мне целовать прекрасную Исмину, впредь любовно не стисну ее пальцев, впредь не обовью ее, подобно плющу, впредь не нектар приготовлю себе, а чашу горечи, впредь не соберу меду, не буду ужален, не вопью девушку губами, откажусь от всего, чего жаждал, заводя с ней любовные игры". Так я думал, и слезы ручьями лились из моих глаз; они захлестнули и затопили мои мысли и, опьянив, усыпили меня. КНИГА ПЯТАЯ Когда я заснул, целый хоровод снов обступил меня, играя со мной и, как свойственно снам, обольщал. Один рисовал мне Исмину, нежно со мной играющую, Исмину лобзаемую и лобзающую, терпящую мои любовные укусы и в свою очередь кусающую, всю сплетшуюся со мной и любовно меня обнимающую. Другой положил Исмину рядом со мной и устлал ложе любовными радостями, поцелуями, легкими касаниями, прижиманиями, сплетением рук, ног и тел. Третий создал перед моими глазами купальню и заставил Исмину мыться вместе со мной, пустил в ход все любовные чары; он приблизил к груди девушки мой рот, зубами вонзающийся, губами сосущий, языком провожающий медвяный сок в душу. То же самое девушка сделала с моей шеей. Любовной забавы ради мой сон раскалил купальню; когда я почувствовал жажду и прямо сгорал от жары, он показал мне сладкие источники ее грудей, заставил приникнуть к ним ртом и охлаждал бушующий в моей душе пламень, источая холодящее наслаждение, сладостью превышающее нектар, а под конец усыпил нас в объятиях друг друга. Другой сон построил брачный покой, богатым свадебным нарядом убрал Исмину, с почетом из родительского дома провожал, как и меня украсил прекрасным венком, усадил рядом, поставил стол, заставил звучать гименей,73а вокруг стола поместил пляшущих и, как им привычно, шалящих Эротов. Новый сон, еще сильнее растравляющий мне душу, показывает сад, вводит туда Исмину, поднимает меня с ложа, подводит к девушке, споспешествует моей любви. Я увлекаю деву сначала против ее воли, удерживаю, стискиваю, кусаю, целую, приникаю к ней и, стремясь совершить большее, борюсь с девушкой и превращаю любовь в распрю. В это время появляется ее мать и, схватив Исмину за волосы, влечет, как захваченную на войне пленницу, и поносит языком, и бьет рукой. А я застыл, словно сраженный громом. Но этот безжалостный сон не убил во мне чувств и заставил голос Панфии звучать наподобие тирренской трубы,74изобличающей меня и сетующей на мой приход: "Какой театр, какое притворство! - говорила она, - о, Зевс и прочие боги! Вестник, девственник, увенчанный лавром посол, принесший в Авликомид весть о Диасиях, тот, кого мы принимали с божескими почестями, - прелюбодей, распутник, насильник, новый Парис75в Авликомиде, похищает мое сокровище, выкапывает мой клад! Но ты не уйдешь, разбойник, тать, нечестивец, похититель моей самой дорогой драгоценности. Матери, хранящие свои сокровища, дочерей-девственниц, и неусыпно блюдущие их: вот я держу злодея, который, обманув лавровым венком, почтенным хитоном, священными сандалиями и принесенной им вестью целиком нарядился в шкуру льва, но целиком это театральная игра. Сладкий зефир целомудрия уличает хитрость, обнажает тайну: теперь вестник более не вестник, а тать, разбойник, тиран. Женщины, мы покроем дерзкого каменным хитоном76- запечатлеем его лицедейство, увековечим его притворство, на каменном хитоне запишем его дерзость, чтобы это служило женщинам славой, девам опорой и венком Авликомиду Не женами ль сыны Египта умерщвлялись? Весь пол мужской от них на Лемносе погиб.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|