Современная электронная библиотека ModernLib.Net

9 1/2 недель

ModernLib.Net / Эротика / Макнейл Элизабет / 9 1/2 недель - Чтение (стр. 1)
Автор: Макнейл Элизабет
Жанр: Эротика

 

 


Элизабет Макнейл

9 1/2 недель

Первый раз, когда мы были с ним в постели, он держал руки за моим затылком. Это мне понравилось. Он тоже мне очень понравился. Он был необычен, преисполнен романтики, странен и блестящ, говорил он об очень интересных вещах. И дал мне огромное наслаждение.

Во второй раз он поднял платок, который я, раздеваясь, бросила на пол, улыбнулся и сказал:

– Хочешь, я завяжу тебе глаза?

Со мной никто никогда так не поступал в постели. Это мне тоже понравилось. И он сам понравился еще больше, чем в первый раз, понравился до такой степени, что уже после всего, чистя зубы, я все время улыбалась своему отражению в зеркале: я и вправду нашла чудесного любовника.

В третий раз я получила от него многократный оргазм. Я уже больше не могла – он вышел из меня десятый раз, – и я услышала свой собственный голос, который, как бы паря над постелью, умолял его продолжить. Тогда он взял меня снова.

Я начала влюбляться.

В четвертый раз, когда я была так возбуждена, что не могла больше ни о чем думать, он снова воспользовался моим платком, чтобы связать мне руки. В то же утро он прислал мне на работу тринадцать роз.

* * *

Воскресенье. Май близится к концу. Я провожу вторую половину дня с подругой, которая недавно ушла с нашей работы. К нашему великому удивлению, видеться мы в последние месяцы стали чаще, чем в то время, когда работали вместе. Она живет в центре, и рядом с ней есть ярмарка. Мы гуляем, болтаем, бродим туда-сюда, завтракаем. Она покупает себе хорошенькую серебряную коробочку в отделе, где продают старую одежду, разрозненные книги, огромные картины, изображающие грустных женщин (их розовые губы обведены по краям акриловой краской) и множество других вещей, которые принято называть «антиквариатом».

Вдруг я подумала, не стоит ли мне вернуться к прилавку, на котором я видела кружевной шарф. Подруге моей он показался «невзрачным» и «грязным».

– Я знаю, что он грязный, – говорю я, повышая голос, чтобы она меня услышала в уличном шуме. – Но представь, каким он станет, когда я его постираю и выглажу!

Она оборачивается, прикладывает правую руку к уху и показывает мне на женщину в мужском костюме, которая увлеченно рассматривает старые барабаны.

– Представь себе его чистым и глаженым. Я и вправду считаю, что это хорошая покупка.

– Тогда возвращайся немедленно. Иначе его купит кто-нибудь другой, и пока ты будешь разговаривать с продавщицей, он уже будет выстиран и выглажен.

Я с досадой гляжу на какого-то человека позади себя и пробую догнать подругу, которая не стала меня ждать. Но с места мне не сойти. Медленное, ленивое движение толпы прекратилось, она неподвижна. Как раз передо мной трое малышей лет около шести облизывают тающее итальянское мороженое. Около прилавков к барабанщику присоединяется какой-то гитарист.

– Это ярмарка под открытым небом первая нынешней весной, – говорит кто-то слева мне на ухо. Я думаю, что нужно пойти и купить этот шарф.

Сияет солнце. Воздух еще не очень прогрелся, скорее, он пахнет теплом. Небо сияет и воздух чист, как над каким-нибудь городишкой в Миннесоте. Мальчик, который стоит передо мной, должно быть, попробовал мороженое у всех своих приятелей. Очень приятное весеннее настроение.

«Я знаю, что шарф невзрачный, – думаю я. – Но это все же хорошая работа, и за четыре доллара… Столько стоит билет в кино. Думаю, что я куплю его».

Но двинуться с места уже просто невозможно.

Передо мной стоит мужчина, он улыбается мне, я – ему. Он без темных очков, волосы падают ему на лоб. Когда он говорит (и еще больше, когда он улыбается), лицо его просто интересно. Я думаю, что он, скорее всего, не слишком фотогеничен, особенно если примет серьезный вид. На нем немного потертая розовая рубашка с закатанными до локтя рукавами и широкие брюки цвета хаки (по крайней мере, это не гомосексуалист: те всегда носят узкие брюки), теннисные туфли, но носков нет.

– Я вас провожу, – говорит он. – Найдете вы в конце концов свою подругу. В двух-трех кварталах отсюда народу меньше. Конечно, она могла уйти, но…

– Нет, – говорю я ему. – Она живет недалеко отсюда.

Он прокладывает дорогу в толпе и кричит мне через плечо:

– И я тоже! Меня зовут…

* * *

Сегодня четверг. В воскресенье и понедельник мы обедали в городе. Во вторник – у меня, в среду были на вечеринке у одной из моих сотрудниц, где нам подавали колбасу и копчености от Зейбара. Но сегодня вечером он приготовил обед у себя дома. Пока он режет салат, мы болтаем на кухне. Он не захотел, чтобы я ему помогла, налил мне стакан вина и стал спрашивать, есть ли у меня братья и сестры. Вдруг зазвонил телефон.

– Сегодня вечером? Нет, нет, это меня не устраивает. Это идиотство подождет до завтра.

Потом он долго молчит, строит гримасу, качает головой и наконец взрывается:

– Вот дерьмо! Ну ладно, приходи скорее, только ненадолго, я занят сегодня…

– Ну, мерзкий тип! – ворчит он, и вид у него раздосадованный и огорченный:

– Я хотел, чтобы он оставил меня в покое. Он неплохой парень, мы иногда вместе пропускаем по стаканчику… Но у нас нет ничего общего, разве что в теннис мы играем в одном клубе и ишачим в одном заведении. Он часто затягивает работу, а потом ему приходится брать ее домой. Он зайдет в восемь часов. Вечно одна и та же история: работа, которую он должен был сделать две недели назад, не сделана, и он паникует. Я в самом деле очень огорчен. Мы пойдем в спальню, а ты можешь остаться здесь и посмотреть телевизор.

– Я предпочитаю вернуться домой, – говорю я ему.

– Вот этого я и боялся! Нет. Останься. Мы сейчас поедим, а потом ты постараешься убить время, час или два. Позвони матери, какой-нибудь подруге. У нас впереди будет еще целая ночь. Он точно уйдет до десяти часов. Хорошо?

– Я никогда не звоню матери, чтобы «убить время». Впрочем, сама идея убивать время мне отвратительна. Два часа… Если бы у меня с собой были хотя бы мои бумаги…

– Ну, тогда разберись вот с этим, – говорит он, протягивая мне портфель с таким услужливым видом, что я начинаю хохотать.

– Хорошо. Найду себе что-нибудь почитать. Но в спальню пойду я. Не хочу, чтобы твой приятель знал, что я здесь. Если он не уйдет в десять часов, я явлюсь к вам, накинув на голову простыню, верхом на метле и буду делать непристойные движения.

– Гениально!

Вид у него очень довольный.

– Я все же перенесу телевизор в спальню на тот случай, если тебе станет скучно. А после обеда схожу и куплю в киоске журналы, чтобы ты смогла посмотреть, какие непристойные жесты ты забыла…

– Большое спасибо…

Он строит гримасу.

После бифштекса и салата, мы пьем кофе в гостиной, сидя рядом на мягком диване, обитом голубой хлопчатой материей, не новой и вытершейся на углах.

– Как ты варишь кофе? – спрашиваю я.

– Как варю кофе? – озадаченно спрашивает он. – Просто. Пользуюсь кофеваркой. Это нормально, по-моему?

– Послушай, я готова отказаться от журналов, если ты мне достанешь вон того Жида в белой блестящей обложке, там, наверху на полке, слева. Я обратила на него внимание, когда мы ели. Я всегда находила, что он непристоен.

Но когда он достает Жида, оказывается, что он на французском. А Кафка, который упал на пол, пока он доставал Жида, на немецком.

– Ничего, – говорю я. – У тебя нет, случайно, Сердечных горестей Белинды? Или лучше даже Страстей в бурную ночь?

– Я очень огорчен, – отвечает он. – Я не думаю, что…

Его огорчение, стеснительный тон еще больше выводят меня из себя.

– Тогда, пожалуйста. Войну и мир в том, помнишь, прелестном и тонком переводе на японский…

Он кладет книги, которые держал в руках, и обнимает меня:

– Кошечка моя…

– Мне кажется, – говорю я самым неприятным голосом, – что называть меня «кошечкой» еще рановато. В конце концов, мы знакомы всего девяносто шесть часов…

Он прижимает меня к себе.

– Послушай, – говорит он, – я вправду очень огорчен. Я вижу, что получилось очень нехорошо. Сейчас я отменю это…

Но в ту минуту, когда он собирается снять трубку, я начинаю чувствовать себя смешной. Я откашливаюсь, сглатываю слюну и говорю ему:

– Пусть все будет как есть. Я вполне могу часа два почитать газету, а если ты дашь мне бумаги, то я напишу письмо, которое должна была отправить несколько месяцев тому назад. По крайней мере, совесть будет чиста. Мне нужна еще авторучка.

Он явно испытывает облегчение, идет к большому дубовому секретеру, который стоит в другом конце комнаты, достает оттуда несколько листов кремовой очень тонкой бумаги, и вынимает авторучку из внутреннего кармана пиджака. Потом переносит в спальню телевизор.

– Надеюсь, что ты не сердишься. Это больше не повторится.

В ту минуту я еще не знала, до какой степени он сдержит слово.

Когда звонит внутренний телефон, я уже лежу на его кровати, опершись спиной о подушку, подняв колени и держа в руке авторучку, тяжелую и приятную на ощупь. Я слышу, как мужчины здороваются, но когда они начинают спорить, не могу разобрать ни слова.

Я пишу письмо («…я встретила этого парня несколько дней тому назад, начало приятное, он ничем не похож на Джерри, который теперь совершенно влюблен в Хэрриет, ты помнишь его…»), бегло просматриваю Таймс и читаю в Пост свой гороскоп: «Вы слишком легко пренебрегаете теориями, потому что в них не верите… Утренние часы лучше посвятить неотложным покупкам…»

«Хотела бы я хоть раз в жизни понять свой гороскоп», – подумала я.

За те несколько часов, которые я провела с этим человеком, я не успела рассмотреть его спальню. Теперь я вижу, что и рассматривать-то нечего. Комната очень большая, с очень высоким потолком. Пол покрыт тем же серым ковролином, что передняя и гостиная. Стены белые и совершенно голые. Кровать хотя и огромная, но в подобном окружении кажется маленькой. Простыни белые и свежевыглаженные, как в понедельник: значит, он так часто меняет простыни? Одеяла серые, а покрывала нет. Слева от кровати два высоких окна, на них – белые бамбуковые шторы. С одной стороны кровати стул, на котором сейчас стоит телевизор, с другой – тумбочка из того же дерева, что и кровать. На тумбочке лампа под белым абажуром, подставка белая с синим, похожая на китайскую вазу, лампочка 75-ваттная. Лампа очень изящная, но я думаю, что свои немецкие и французские книжки этот тип читает не здесь: лампочка для этого нужна сильнее. На кровати две или три подушки, специальный светильник. Почему он лишает себя такого удовольствия?

Я спрашиваю себя, что он подумал бы о моей спальне. Она, по крайней мере, в два раза меньше. Я с двумя подружками покрасила ее в нежно-персиковый цвет, эту краску я повсюду искала три месяца. И оно того стоило. Что он подумал бы о моем покрывале в цветочек (занавески, простыни и наволочки подобраны в тон), о трех рваных греческих одеялах, о безделушках, привезенных из путешествий, которые в огромном количестве стоят повсюду – на туалетном столике, на секретере, на книжных полках. Что бы он подумал о стопках писем, журналов, книг, которые валяются по обеим сторонам кровати, о трех пустых чашках из-под кофе, пепельницах, до краев наполненных окурками, о грязном белье, напиханном в наволочку в углу, об открытках с Аль Пачино и Джеком Никольсоном, которые я засунула под раму зеркала над столом, о фотографиях – с одной широко улыбаются мои родители, а на другой снята я с четырехлетним двоюродным братцем на Кони-Айленде. Уж не говоря о видах норвежских фьордов, присланном мне одним приятелем, или сицилийской часовни, которая привела меня в полное восхищение два года назад и обложках Нью-Йоркера, которые я отдала окантовать, и о картах всех стран, в которых я побывала (с городами, обведенными красным кружком), и особенно о самом любимом сувенире: заляпанном ресторанном меню, оправленном в красивую серебряную раму. Это меню от Люхова, первого нью-йоркского ресторана, куда ступила моя нога двенадцать лет назад.

Спальня этого человека, – думаю я, – как-то уж слишком обычна для того, чтобы я могла ее назвать действительно обычной. Если отнестись к ней благожелательно, ее можно назвать строгой, а если отнестись критически, то снобистской; честно сказать, она скорее всего скучна. Во всяком случае, ничего «интимного» в ней нет. Он что, не знает, что люди вешают на стены? С его профессией он мог бы легко позволить себе купить несколько красивых репродукций; а за те деньги, которых, должно быть, стоила ему ужасная картина в гостиной, он мог бы покрыть все стены сусальным золотом.

Голоса мужчин теперь звучат громче. Уже почти девять часов.

Я встаю, подхожу к комоду; на его ящиках медные ручки, а на дереве вырезаны завитушки. Рядом стоит длинный узкий стол в стиле Парсон, а на нем лампа, в точности такая, что стоит у кровати, и стопки профессиональных журналов. Потом шкаф. Очень большой, двустворчатый. Правая створка скрипит, когда я ее отворяю. Я застываю на месте, затаив дыхание. Голос гостя стал почти жалобным. Его же голос по-прежнему тих, но тверд. Я сама себе кажусь не в меру любопытной девчонкой, да так оно и есть.

В шкафу над вешалкой два больших отделения. В верхнем, насколько я могу видеть, лежат кожаные чемоданы; довольно потрепанные, чехол от кинокамеры, лыжные ботинки и три черные поливиниловые папки, на которых его рукой написано: Налоги. В нижнем отделении лежат пять свитеров: два темно-синих, один черный, один белый и один коричневый; четыре стопки рубашек, все голубые, бледно-розовые и белые.

«Раз в год я звоню, – скажет он мне позже, – к Брукс Бразерс. Они присылают мне рубашки, и мне не приходится туда идти. Я ненавижу ходить по магазинам».

Когда рубашка пачкается, он кладет ее в другую стопку, а человек из китайской прачечной, которому он их отдает, присылает их ему в пакете выстиранными и выглаженными. Когда на рубашке появляется пятно, которое нельзя вывести, он ее выбрасывает. Рядом с рубашками лежат две теннисных ракетки, ручки которых длиннее, чем полки, шесть белых теннисок и пять пар теннисных шорт (он играет по вторникам с 12.30 до 2.30, по четвергам с 12.15 до 2, в воскресенье с 3 до 5 часов весь год, как я узнаю позже. Ракетки он носит в футляре, а спортивную одежду – в мешке из крафта). В том же отделении около правой стенки – десять наволочек стопкой, а рядом – простыни.

Не считая того костюма, что сейчас на нем – а еще какие-то, возможно, в чистке, – у него их девять. Три – темно-серый, синий в полоску и из серого твида, все с жилетами и одного покроя – новые. Три других – из белого льна, из серой фланели, и из сине-белой шотландки – тоже почти новые (два из них с жилетами). Что еще? Серый плащ и темно-серое шерстяное пальто, которым, должно быть, года два. Смокинг (этому уже четыре года, скажет он мне). Я никогда его в нем не увижу. В один прекрасный день он мне расскажет, что он уже одиннадцать лет шьет костюмы у одного и того же портного в Литл Итали, а последние ни разу не примерял; он чрезвычайно рад тому, что сумел убедить портного этого не делать.

«Я вдруг подумал: а зачем? Это так обременительно. Вес мой не менялся с университетских времен, и я уже давно не расту».

Когда костюм начинает снашиваться, он отдает его китайцу, который занимается его бельем (всем, кроме сухой чистки).

«Но ведь он меньше тебя, – скажу я ему однажды, когда он соберется отдавать тому свой серый плащ. – Что он делает с твоими костюмами?»

«Понятия не имею. Никогда не спрашивал. Он всегда соглашается».

У него две пары темно-синих лыжных брюк и старые брюки цвета хаки, все в пятнах.

«Два года назад я хотел перекрасить ванную. Это было просто бедствие. Не гожусь я для такой работы. Результат был просто устрашающим».

В глубине шкафа висят бежевый дождевик, шерстяное пальто и куртка. В левом углу стоит черный зонтик. На медной планке левой двери висит дюжина галстуков, до такой степени похожих друг на друга, что если на них посмотреть не очень внимательно, они кажутся одним целым куском материи. Большая часть из них серая и синяя, с мелким геометрическим коричневым узором; самый броский – серый, с мелким коричнево-белым рисунком.

«Я не люблю разнообразия в одежде, – скажет он мне. – Я хочу сказать, лично для себя. Я люблю выглядеть всегда одинаково».

Внизу стоят три пары сандалей, четыре пары черных туфель – совершенно одинаковых, и пара рыжих мокасин.

Я затворяю створку шкафа и на цыпочках иду к комоду, стоящему у стены, которая отделяет спальню от гостиной. В нем шесть ящиков: три маленьких, два больших и последний, самый нижний, очень глубокий. Я начинаю с верхнего. Стопка белых носовых платков, часы без браслета, карманные часы (похожие на старинные) и в крышке от банки джема запонки, одна золотая булавка для галстука и еще одна – из голубой эмали, инкрустированная золотом.

«Наверное, кто-нибудь ее ему преподнес, – думаю я, – очень похоже на подарок».

В следующем ящике две пары черных кожаных перчаток, одна с подкладкой, другая без, грубые автомобильные перчатки и пояс. Третий ящик: плавки цвета морской волны, пижама, тоже цвета морской волны с белым кантом, еще не распакованная. Еще один подарок? Нет, вряд ли, наклейка с ценой не снята. Следующий ящик – верхний из двух среднего размера – заполнен белыми шортами, их, по меньшей мере, дюжина. Потом четырнадцать пар белых коротких носков и рубашка. Последний ящик плохо выдвигается, мне приходится тянуть его несколько раз. Когда, наконец, он поддается, я в неописуемом изумлении вижу, что в нем лежит несколько десятков совершенно одинаковых черных длинных носков. Я думаю: «У этого человека больше носков, чем у всех вместе взятых мужчин, которых я знала. Он, может быть, боится, что не сегодня-завтра в стране закроются все трикотажные фабрики»?

«Ненавижу ходить в прачечную, – скажет он мне несколько недель спустя. – Это кажется пустячным делом, но для меня это целая история.

Чем больше у меня здесь вещей, тем реже мне приходится ходить в прачечную и в магазины».

Я лежу на кровати, все тело мое расслаблено, я смотрю на него: он берет два носка, надевает один на руку – его рука просвечивает сквозь трикотаж на пятке, хотя дырки там нет – потом бросает его в корзину.

«Гораздо удобнее, когда они все одинаковы, – объясняет он мне. – Тогда они все подходят друг к другу. Я купил их целую партию, еще когда учился в Университете».

Я закрываю ящик, вскакиваю на кровать, ложусь на спину и несколько раз подпрыгиваю, отталкиваясь ногами. Я в страшном изумлении. Я влюбилась в собирателя и охотника за носками! Стараясь не смеяться, я все же невольно хихикаю, но, к счастью, голос его приятеля стал совершенно пронзительным, и если бы даже я расхохоталась, они все равно бы меня не услышали.

Без четверти десять. Я, наконец, успокаиваюсь, закидываю руки за голову и смотрю в потолок, разглядывая на нем тень от абажура. «Вот видела бы мама, как ты роешься в чужих вещах… Ну, ладно, я же не рылась, – говорю я себе недовольно, – я же ничего не тронула».

Предположим, что он бы сунул нос в мой шкаф. В прошлый раз, полагая – и правильно, – что мы скоро пойдем в постель, я тихонько задвинула скользящую дверь шкафа, пока он пил кофе в гостиной. Это было позавчера вечером. Беспорядок и хаос: обломки моды за десять лет вперемешку с теми вещами, которые я ношу сейчас. Месяц тому назад, ища пиджак (потом я узнала, что он потерялся в чистке), я обнаружила старую мини-юбку. Я с удивлением уставилась на нее, а потом выбросила из шкафа, но все же подобрала и повесила снова: ведь у нас с ней были приятные минуты. А какое внимание я привлекла к себе, когда одела ее в первый раз! А вот этот старый плащ с подкладкой из шотландки, оставшийся еще с моих студенческих лет, или брюки, которые я купила на распродаже в Бонвитсе, потому что они сшиты из тонкой шерсти в клетку… Я их так и не носила: они были мне коротковаты и не шли ни к чему. Но я их сохранила: такая удачная покупка и покрой прекрасный…

Все эти старые, разные тряпки, кучей сваленные в шкафу; туфли – с длинным платьем их еще можно бы надеть, мерзкий дождевик, который раз в год я все же надеваю, когда идет проливной дождь, а нужно выйти за сигаретами; сумка от Гучи, – я ей не пользовалась уже несколько лет. В свое время она мне стоила двухнедельного заработка: мне казалось, что я достигла вершин нью-йоркской элегантности. Старые пояса, красные сапожки, забытые мальчиком с фотографии на зеркале, и майка, оставшаяся уже не помню от кого из моих любовников, которой я иногда вытираю пыль.

«Ну, и что ты узнала, порывшись в его вещах? – задаю я себе вопрос. – Ну, это человек чистоплотный. Он играет в теннис, плавает, катается на лыжах. Он не знает, что такое механическая прачечная. Нормально ли, чтоб у мужчины его возраста, его профессии было десять белых рубашек, восемь розовых и одиннадцать голубых? Не знаю. Конечно, мы с ним почти однолетки, а когда у меня было столько одежды? Одно я знаю точно: ни у одного мужчины, который за мной ухаживал, не было такого ограниченного чувства цвета. Ни пурпурного, ни цвета фуксии, ни бирюзового, ни оранжевого – это еще ладно. Но ни коричневого, ни зеленого, ни желтого, ни красного… Все, что у него есть, – синее, серое, белое или черное, кроме розовых рубашек, разумеется».

Вот уж и вправду, странным человеком ты увлеклась! Не так важно, какие вещи у него есть, но те, которых у него нет? Я составляю список на листочке бумаги. Его авторучка видоизменяет мой почерк: обычно он мелкий и плотный, а сейчас крупный, с наклоном, и это меня удивляет. Нет купального халата, пишу я первой строкой. А еще? Пижама в еще не раскрытой упаковке. Может быть, чтобы она была под рукой, если придется неожиданно лечь в больницу? Такие покупки обычно делают из тех же соображений, из каких мамы велят не застегивать на себе белье английскими булавками. Нет шарфа, нет шляпы: голова у него, наверное, никогда не мерзнет. Но почему у него нет джинсов? Я не знаю ни одного мужчины – ни одного! – у которого бы не было хоть одной пары джинсов, даже если он больше их не носит, даже если они старые и куплены еще в 60-х годах. Нет кожаной куртки, нет блейзеров, и ни одной, даже самой плохонькой футболки. Где, я вас спрашиваю, вельветовые брюки? Они были у всех мужчин, которых я знала. Где сандалии, спортивные куртки, полосатые фланелевые рубашки?

Я просматриваю список.

– Ну, вот так, хорошо, – его голос – радостный – слышен громче в соседней комнате. – Нет, нет, рад был тебе помочь. До завтра. Не беспокойся… Не о чем…

Я соскакиваю с кровати, складываю листочек и прячу его к себе в сумку, которая стоит на полу у кровати. Дверь отворяется: он стоит на пороге и улыбается.

– Кончено! Ушел! Сейчас мы это отпразднуем, кисонька. Ты проявила чудеса терпения. Выпьем вина?

* * *

Уже около полуночи. Мы оба лежим в постели. Вина мы так и не выпили: мы тут же, полураздетые, наспех, занялись любовью. Потом вместе приняли душ, и я сказала ему, что это первый душ за десять лет: я предпочитаю принимать ванну. Завернувшись в полотенца, мы съели три больших куска вишневого пирога, оставшегося от обеда, и допили бутылку шабли. Я лежу на спине, закинув руки за голову и смотрю в потолок. Он лежит на животе, подперев правой рукой голову, а левую положив мне на грудь. Он попросил меня рассказать ему о моих братьях и сестрах, о родителях, о дедушке и бабушке, о родном городе, о школе, о моей работе. Внезапно я замолкаю, закрываю глаза:

– Пожалуйста, – говорю я, как бы расплываясь в неге, не в состоянии повернуться к нему и сделать движение, – пожалуйста…

Он прерывает молчание:

– Я тебе сейчас что-то покажу.

Он выходит из комнаты, возвращается с карманным зеркальцем, бьет меня по лицу и садится на край кровати. Моя голова падает на подушки. Он берет меня за волосы и тянет до тех пор, пока я не начинаю снова смотреть на него. Он держит зеркало прямо передо мной: мы оба смотрим на два симметричных отпечатка, которые появляются на моем лице. Я завороженно смотрю на себя. Его лицо мне незнакомо. Оно бледно, – это просто фон, еще проступают два пятна, похожие на боевую раскраску дикаря. Он тихонько проводит рукой по моим щекам.

На следующий день, во время завтрака с одним клиентом, я внезапно теряю нить разговора прямо посредине фразы: в моем мозгу всплывает видение прошлой ночи. И почти с тошнотворной быстротой во мне поднимается желание. Я отодвигаю тарелку и прячу руки под салфеткой. Когда я осознаю, что увижу его только через четыре часа, у меня на глазах выступают слезы.

* * *

Вот так все и шло: шаг за шагом. Я видела его каждый вечер, каждый новый шаг сам по себе был почти незаметен, он очень-очень хорошо занимался любовью. Я постепенно безумно влюблялась в него, не только физически, но физически особенно. И через две недели я оказалась в ситуации, которую все, кого я знала, сочли бы патологической.

Мне никогда не приходило в голову расценивать ее так. Говоря по правде, я никак ее не расценивала. Я никому об этом не говорила. Теперь, когда я оцениваю ее сейчас, эта ситуация кажется мне невероятной. Я могу рассматривать эти недели, как некое отдельно взятое явление, ныне оставшееся в прошлом, как некий отрезок моей жизни нереальный, как сновидение, не имеющий никакой связи со всем остальным моим существованием.

* * *

– Ведь это редко бывает, – говорю я, – чтобы мужчины держали кошек, правда?

Мы смотрим по телевизору Кронкайта[1]: знакомое, привычное лицо сообщает, изображая озабоченность, постепенно переходящую в тревогу, о далеком землетрясении или об угрозе – куда менее далекой – новой забастовки железнодорожников.

– Ты шутишь? – отвечает он немного устало. – Я и сам знаю. Собаки – совсем другое дело. Я не знаю ни одного мужчины – я хочу сказать, холостяка, – у которого была бы кошка. А уж тем более две или три!

– Гм…

– Если хочешь знать мое мнение, – продолжает он, – кошки хороши для детей или старух. Ну, или в сельской местности…

– Но тогда, – говорю я, – зачем…

– Кошки – совершенно ни к чему не способны и ни на что не годные животные, – решительно заявляет он, прерывая меня.

– Ну, эти-то, – дурацким тоном вставляю я, – не слишком обременительны.

А потом добавляю:

– Никто тебя не принуждал оставлять у себя кошек.

– Смеешься? – отвечает он. – Конечно! Ты и представления не имеешь…

В его квартире три кошки. Они проявляют к нему полнейшее равнодушие, и он платит им тем же. Каждый день он кормит и поит их, меняет им подстилку. И это кажется ему нормальным, равно как и трем животным. Ни он к ним, ни они к нему не проявляют никаких признаков привязанности, если не считать привычку одной из кошек осторожно взбираться на него, когда он лежит, и он это терпит; но если принять во внимание бросающееся в глаза отсутствие чувств в этом случае и у человека и у животного, то такое толкование привязанности кажется, по крайней мере, спорным.

Он сидит на кушетке. Я – на полу, на двух подушках, опершись плечами и шеей на боковую поверхность кушетки. Он играет моими волосами, перебирает их прядь за прядью, накручивает их себе на палец, потом засовывает все пальцы мне в волосы, тихонько тянет их, трет кожу под ними, обеими руками медленно покачивает мою голову.

Кронкайт желает нам доброй ночи. Мы смотрим какую-то телевизионную игру, а потом телесериал, в котором полицейские все время попадают в неприятные истории и гоняются на автомобилях. Эти картинки – по окончании новостей он убрал звук – представляют странный аккомпанемент к истории его кошек, которую он рассказывает мне с видимым удовольствием.

Первая кошка появилась у него вместе с женщиной, которая четыре года назад недолго жила вместе с ним. Только она перевезла к нему кошку, как ей предложили очень заманчивую должность в Цюрихе, она решила согласиться. А кошка осталась… в его квартире. Несколько месяцев он полагал, что это – явление временное. Кошка чувствовала себя, по-видимому, хорошо: нрав у нее был склочный, вид довольно жалкий: хвост полувылезший, пестрая, как пятнистые куртки, которые были в моде в предыдущие зимы, она казалась сшитой из лоскутной материи. Сначала он старательно подыскивал кошке хозяина. Но потом был вынужден признать, что его друзья (кое-кто согласился бы взять котенка, другие – сиамского кота) с трудом скрывали изумление, приходя посмотреть кошку: они представить себе не могли это странное животное в своих ухоженных манхеттенских квартирах. Однажды он даже напечатал объявление в Таймсе, но за пять дней, хотя он и указал свой номер телефона, никто ему не позвонил. Через несколько месяцев он решил отдать кошку в какое-нибудь общество защиты животных, но потом оставил эту мысль. Он надеялся найти более приемлемый выход, а этот всегда оставался на крайний случай.

Год спустя у него гостила племянница одиннадцати лет, приехавшая на какой-то конкурс (она по нему не прошла). Чтобы поблагодарить его за то, что он показал девочке Нью-Йорк, ее мать (то есть его сестра) подарила ему еще одну кошку, и он, естественно, не смог отказаться.

– Это был котенок, чуть менее уродливый, чем первая кошка, которая, впрочем, беспрерывно ворчала и мяукала, как будто я принес в дом удава! Но в конце концов они поладили.

– Потом, однажды вечером возвращаюсь я домой и вижу на аллее ребятишек. При моем появлении они расступились с самым невинным видом. Я бросаюсь вперед, как идиот, и что же я вижу на земле? – Котенка, и не в самом лучшем состоянии. Я поднимаюсь к себе, выпиваю стопку и сажусь читать газету, думая: через час он оттуда уберется. Еще через час я говорю себе: «Тебе так же нужна еще одна кошка, как дыра в башке».

Но тут же я думаю: ведь кто-нибудь может ее убить. Я готовлю яичницу, ем салат, пью кофе, потом решаю после передачи одиннадцатичасовых новостей по телевизору пойти пройтись. И что же? Котенок все еще там, только кто-то отшвырнул его к мусорным бакам. Тогда я вынул из одного бака газету и принес котенка сюда. На следующий день у меня было впечатление, что я заделался в кормилицы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6