Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мистериум

ModernLib.Net / Детективы / Маккормак Эрик / Мистериум - Чтение (стр. 9)
Автор: Маккормак Эрик
Жанр: Детективы

 

 


Если б не воспоминания о Веронике, он был бы отнюдь не прочь вернуться в стены академии. Корпуса располагались в Новом Городе — хотя ему уже перевалило за сотню лет, — где элегантны городские дома и геометрически правильны круглые террасы. Бродить по нему, работать в нем означало раствориться в его удивительной мандале, что утешала и поддерживала Блэра.

Но даже за те краткие годы, что прошли со студенчества Блэра, все изменилось. Классическая архитектура корпусов академии — символов порядка и уверенности, — ныне служила маскировкой интеллектуальным ферментам, что бурлили внутри: традиционные теории уголовного расследования ставились по сомнение; прямо скажем, в некоторых прогрессивных кругах теории эти уже считались устарелыми.

Комиссар Блэр воспитал себя мастером вековых традиций: во-первых, проанализируй преступление; во-вторых, изучи место преступления; в-третьих, обдумай мотивы; в-четвертых, поищи улики; в-пятых, допроси подозреваемых; в-шестых и в-последних — составь описание преступника.

Сия трудоемкая и зачастую неэффективная метода ныне во всеуслышание отвергалась некими революционными теоретиками, что преподавали и проповедовали в неких заведениях на Континенте. Будучи в академии новичком, комиссар Блэр принужден был ознакомиться с новыми теориями; приступив к их изучению, он поразился, до чего радикально они отклонялись от традиции.

Инициатором мятежа стал человек по имени Фредерик де Нессэр. В своем трактате «Курс общей криминалистики» он поставил теорию уголовного права на уши простым тезисом: «Природа преступления решительно случайна и требует новых систем анализа». Эти системы, полагал он, могут зародиться лишь в том случае, если объектом пересмотра станет сам язык, коим следователь описывает преступление. Нессэр предложил ввести совершенно новую терминологию, построенную вокруг триады ПРЕСТУПИВШИЙ — ПРЕСТУПЛЕННЫЙ — ПРЕСТУПЛЕНИЕ. По Нессэру, преступник был героем собственного преступления; естественно, повествование о нем должно указывать на этот базовый факт, а не искажать его в угоду следователю.

Некоторые последователи Нессэра, такие как Винсент Нагличек, пошли еще дальше и призвали к формальному структурному анализу преступлений, к созданию «системы различий» (выражение, использованное Нагличеком в основополагающей работе «Теория преступления»). Нагличек интуитивно угадал, что гений искусного преступника коренится в умении сделать «знакомое» преступление «незнакомым» — таким образом преступник, разумеется, продлевает следствие, но также доставляет извращенное (а может, не такое уж извращенное) удовольствие следователю, которому интеллектуальная загадка и видимая запутанность вариации только в радость. Структурный анализ позволит распознавать эти «незнакомые» преступления и укажет их место в архетипической истории преступности.

Ученик Нагличека Ролло Якобит в «Основах преступления» замечал недостаток объективности, заполонивший данную сферу. Он задумывался, «не зачарованы ли следователи суровыми субъективными доктринами. Ни один манифест, навязывающий преступлению вкусы и суждения следователя, не может являться субститутом объективного научного анализа». Базируясь на теориях Нагличека, Якобит указывал на «поэтику преступления», отмечая многообразные рецидивные типы структурных метафор либо метонимии. Тропы прослеживаются не только в преступлениях, но и в разнообразной человеческой деятельности, связывая их тем самым друг с другом. Он проиллюстрировал это примером, который ныне признан классическим:

Судья: Обвиняемый признан виновным в убийстве.

Адвокат: Обвиняемый не более убийца, чем вы. Разве все мы не убивали в своей жизни — комара, скажем, или бабочку? Когда мы идем по газону, разве не калечим мы и не убиваем тысячи растительных и насекомых жизненных форм?

Судья: Подобное сравнение лишено обоснованности.

Адвокат: На первый взгляд — да. Однако по сути своей, метонимически, все мы — убийцы существ, обладающих сознанием; просто решая вопрос, кого убить, мы сделали иной выбор, нежели обвиняемый. Многие восторгались якобитским учением, однако сформировалась новая группа теоретиков, ставивших под сомнение структурный подход к теории преступления как таковой. Лидером их стал Иржи Гоннади, автор «Образности в криминалистике». Он утверждал, что «идеологическая предвзятость анализа структур в ущерб содержанию переоценивает их объяснительную ценность». Гоннади считал, что фундаментальной важностью обладает значение преступления. Простой анализ преступления, розыск преступника, может, даже получение его признания никоим образом не объясняло преступления. Гоннади приводил в пример знаменитое дело грабителя книжных магазинов. Грабитель грабит два магазина в одном районе города, используя один и тот же modus operandi[9]. Его арестовывают, и он сознается в обоих ограблениях. В одном магазине, рассказывает грабитель, он просто обчистил кассу — топорный меркантильный поступок. В другом, говорит он, касса была пуста; поэтому он прошерстил книжные полки и набил рюкзак грудой ценных порнографических изданий, намереваясь впоследствии их продать.

В каждом случае, утверждает Гонпади, мотивы грабителя не слишком важны. Однако выводы из его поступков могут оказаться грандиозны. Первое ограбление — заурядное доказательство того, что известно всем и каждому: в нашем обществе деньги — привлекательный товар. Но второе ограбление, с точки зрения Гоннади, представляет огромный интерес: неученый представитель нижних слоев нашего общества способен распознать и оценить стоимость предмета, который мы риторики ради назовем произведением искусства. Безусловно, заявляет Гоннади, вот такие открытия («значения» преступлений) и должны стать центральным объектом наших исследований.

После Гоннади поле теорий только усложнялось. Яго Лонглак, к примеру, в своем «Психотике» доказывает, что «преступные действия структурированы, как язык, и язык этот может означать одно для преступника и совершенно другое — для следователя». Допустим, пыряние жертвы ножом в восприятии следователя может оказаться лишь очередным актом насилия. Но в восприятии преступника сам нож может являть собою фаллический символ, а пыряние — вторжение пениса. Гендерная принадлежность преступника, совершившего этот акт, может быть сугубо значимой или не иметь значения для одного или для другого (то есть для преступника или следователя); или даже для третьего лица — (почти забытой) жертвы.

Кульминационной фигурой среди новых теоретиков выступил Яспер Дорреми. Свой великий опус «Преступление и различие» он завершил нижеследующим язвительным пассажем: «Я принимаю мир преступлений, лишенных вины, истины и источника, открытый нашим рьяным интерпретациям». Тем самым он подразумевал, что до сих пор проблема какого бы то ни было следствия коренилась в том, что оно строилось вокруг допущения следователя — островка безопасности, на котором следователь стоял извне и отдельно от расследуемого преступления. Однако нет такого островка, провозгласил Дорреми. Всякое преступление зависит от следователя, как и следователь от преступления — будто стержни циркуля.

Впоследствии Дорреми оплодотворил (или породил — ему нравилась такая двусмысленность) целую школу теоретиков, выступавших за «освобождение» следователя. Он никогда не уставал повторять студентам: «Изобретайте интересные решения! Это — и только это — ваш долг. И думать забудьте о соотношении. Не важно, как соотносится разгадка с преступлением, абсолютно не важно».


Не без труда комиссар Блэр разобрался в новых теориях. А так случилось, что Юридическая академия тогда впервые допустила к занятиям женщин, и Блэр счел необходимым ознакомиться с трудами прославленных женщин-теоретиков. И снова он поражался, как они опрокидывают старых теоретиков и даже новых теоретиков-мужчин. Алуна Шултер, например, в «Наших собственных преступлениях» утверждала, что «не только закон, но и теория уголовного права есть по сути мужское изобретение. Ни то, ни другое к преступлениям женщин не применимо». Она и Лина Соклаш в «Те-Она-рии преступления» заявляли, что все идеи, производимые мужским мозгом, неизбежно окрашены гендерными предрассудками. Даже развитие определенных типов преступлений, способных выразить женскую душу, тормозилось из-за опоры на теоретическую предвзятость (Соклач подмечает отсутствие в среде теоретиков-мужчин сколь-нибудь серьезных дискуссий о женском вампиризме или о недавно принятом законодательстве касательно поедания плаценты и плодной оболочки). Она склонялась к «адекватной истории преступлений, совершенных женщинами, — до сего дня эта ниша пустовала, — и подходящей для нее теории, сформулированной женщинами и уважаемой так же, как теории мужского большинства».


Однако независимо от того, были теоретики мужчинами или женщинами, комиссар Блэр обнаружил, что они единодушны в одном вопросе — относительно принципа, который они называли «Смерть Преступника». Если вкратце, теоретики провозглашали, что в прошлом слишком много внимания уделялось таким преступным фигурам, как Джефф-Потрошитель, Северный Душитель и даже квазимифическим бандитам вроде Робински-Гуда. Для сторонников теории подобные преступники и даже их преступления были второстепенны. Подлинными звездами преступления следовало считать крупнейших теоретиков.

* * *

Тут я, видимо, понаднялся что лекция окончена, и сказал:

— Очень интересно, комиссар Блэр. Однако это лишь побудило его продолжать.

— Когда начался мой первый преподавательский семестр в академии, — сказал он, — трудно было отыскать хоть кого-нибудь, кто интересовался расследованием настоящих преступлений. Будущие городовые целыми днями сидели в кафетерии и спорили, каковы за и против разных теоретических позиций. Некоторые в жизни не встречали ни единого преступника и не расследовали ни единого преступления. Они предпочитали дискутировать о «Герменевтике преступления», «Преступлении и Экзегете», «Типологии преступности», «Преступной эстетологии» и тому подобном. Помнишь, Джеймс, во всех газетах писали о деле мотеля «Парадиз»? Студенты в академии часами препарировали это фиаско — хотели, чтобы я прочел о нем серию лекций. Хотя каждая собака знала, что это была выдумка человека, выступившего под псевдонимом Эзра Стивенсон.

Я, разумеется, в жизни не слышал ни о каком деле мотеля «Парадиз», но не хотел, чтобы комиссар углублялся. Поэтому я лишь кивнул.

— И пока они сидели и спорили в кафетерии, — продолжал комиссар Блэр, — изнасилования и ограбления случались как обычно, даже в Новом Городе — даже прямо за стенами академии. Преступников не занимали тонкости теории; они творили себе непотребства и дальше. Общественность встала на дыбы. Потом выяснилось, что один теоретик в Войну сотрудничал с противником. У людей возникли всякие подозрения. Они решили, что эти новые теории изобретены на Континенте, дабы подорвать нас изнутри, поскольку на полях сражений нас сломить не удалось. И со временем многие наши следователи вновь вернулись к старым проверенным методикам.

— Вот и прекрасно! — сказал я. Я выслушал его со всем возможным терпением и полагал, что он с моим комментарием согласится. Однако он покачал головой.

— Вообще-то, — сказал он, — я однажды слушал лекцию Дорреми и должен признать, что была в этой теории некая красота — признание неопределенности. Он пытался учесть хаос вселенной. Но по сути его теории оставили тюрьмы Острова пустовать. — Возможно, серые глаза комиссара Блэра улыбались. — Нам, человекам, потребно верить, что существует четкий водораздел между нашими преступниками и прочими нами, правда, Джеймс? Где бы мы оказались без такого утешения?

Говорю же, его серые глаза, быть может, улыбались, и, быть может, его губы; а может, просто уголки рта по обыкновению изогнулись, выпуская слова на волю. Наверняка не скажу. Я столько лет был знаком с комиссаром Блэром, но так и не научился абсолютно точно распознавать, когда он улыбается.

III

Любовью назовется,

Исторгнет тяжкий бред,

Иль назовется Смертью

И даст простой ответ?

Луис Макнис[10]

Я проснулся с головной болью и пересохшим ртом. Дождь тюк-тюкал по рифленой железной крыше. Я силой разъял веки и посмотрел в окно. Ночь подарила жизнь серому младенцу. Внезапно я ожил.

Сегодня я встречаюсь с Робертом Айкеном!

Я понимал: именно сегодня я обязан взять себя в руки. И я встал, принял душ и оделся, накинул плащ и вышел. С неба лило, но я различал холмы; высоко на склонах я видел белые полосы — вероятно, снега. В столовой было на редкость людно. Солдаты и медсестры сидели за длинным столом, завтракали и тихо беседовали. Комиссар Блэр уже доел и застегивал плащ, намереваясь уходить. Он увидел меня и приблизился.

— Старый доктор в полночь умер, — сообщил он и секунду помолчал — вероятно, ожидал явной печали. — Такими темпами, — продолжил он, — через несколько дней живых горожан вообще не останется. Кроме Айкена. — Он глянул на длинный стол. — Все они скоро отправятся по домам. — Он посмотрел на часы. — Я бы рад задержаться и поболтать, Джеймс, ио мне пора в Столицу. Вернусь завтра вечером самое раннее. — Он пожал мне руку. — Удачи.

Дождь косо рушился на землю, когда ровно без двадцати девять я отправился в Каррик. В то утро я впервые никого не встретил по дороге. И впервые, добравшись до города, зашагал в тот дом, которого изо всех сил избегал, — в Аптеку. Двое часовых стояли под дверной перемычкой, тщась спрятаться от ливня. Один подозрительно меня оглядел, но другой посторонился и открыл мне дверь.

— Утром можете пробыть у него два часа, — сказал он, — и днем еще два. Таково распоряжение.

Я поблагодарил и вошел, успев заметить хирургическое вооружение в витрине; довольно неприятное зрелище. Внутри глаза мои и ноздри трудились в гармонии. Один орган чувств уверил меня, что здесь и впрямь захолустная аптека с длинным деревянным прилавком, старомодной кассой, ящиками и высокими полками, где толпятся флаконы; с вертушкой, увешанной пыльными солнечными очками (в Каррике!); с проходом, который обрамляют микстуры от кашля, аспирин и шампуни. Другой орган чувств согласился: он учуял дезинфекцию, эфир, гвоздику и мыло.

И едва горьковатый душок — запах, чуждый любой аптеке.

Я прошел вглубь и взобрался по скрипучей лестнице наверх, один удар пульса за другим. Наверху я на секунду остановился, дабы успокоиться и заодно включить диктофон.

— А, Максвелл.

Голос меня так напугал, что я чуть не уронил машинку.

— Вы…

— Да. Айкен. Роберт Айкен. Приятно познакомиться. Теперь я его разглядел: он сидел на кушетке в темной

гостиной.

— Заходите и снимайте плащ. — Голос его был глубок и приятен — Айкен здоров как бык, и комиссар Блэр рассказал, что у аптекаря нет никаких словесных причуд, внушаемых ядом. Я не видел Айкенова лица — один лишь силуэт головы и редеющих волос на фоне окна. Снаружи виднелись деревья в Парке и Монумент. Я снял плащ и оставил его на перилах. — Садитесь в кресло. Там удобно, — сказал он. Протянул руку и включил торшер; затем выпрямился, и мы посмотрели друг на друга.

Я мгновенно заметил — как я мог не заметить? — до чего мы похожи, невзирая на разницу в возрасте. У него было то же худое лицо, такие же зеленые глаза, как у меня. Сегодня он даже оделся так же: белая рубашка с расстегнутым воротом, черные брюки, черные ботинки. Он понял, о чем я думаю.

— Да, я несколько раз видел вас из окна. Яблочко от яблони, сказал я комиссару. Он вам не передал? Вероятно, счел, что вам это не понравится. — У него была тяжелая челюсть и выступающие скулы, а когда он улыбался, даже улыбка его отчаянно напоминала мою. — Я сказал комиссару, что причина сходства в том, как мы на Севере Острова произносим слова. Произношение одинаково лепит наши челюсти.

Я улыбнулся, однако сообразил, что лишен громадного преимущества: он разгадает мои маски без труда, будто свои собственные. И в самом деле, как раз в этот момент он спросил, не желаю ли я кофе.

— Я только что пил, — ответил я, изо всех сил симулируя искренность; но он улыбнулся моему ответу: он увидел, как я боюсь пить все, что он предложит. Он сидел на кушетке, улыбаясь мне, нога на ногу, скрестив руки, и казался не человеком, обвиненным в гнуснейших преступлениях, но любезным добродушным хозяином, который старается не смутить гостя.

— Я не обижаюсь, Максвелл, — сказал он. — Я понимаю. Хотите перейти к делу — давайте перейдем к делу. Вы побеседовали с Анной, с городовым, с мисс Балфур, с доктором Рэнкином?

— Да, — сказал я.

— Дела движутся, — сказал он. — Но вы, должно быть, недоумеваете, что же тут происходит. — Он встал и принялся расхаживать перед кушеткой. — Все началось, как вам известно, давным-давно. Очень трудно говорить о прошлом: толком не понимаешь, когда позволительно счесть его прошлым. Отчасти подобно чернильному пятну на промокашке — не угадаешь, когда оно перестанет расползаться.

Он говорил, а я пытался разглядеть в нем его записанный рассказ. Я наблюдал Айкена во плоти и не видел злобы; если уж на то пошло, убийца он был весьма изысканный. Он глянул в окно и Парк за окном.

— Не слишком симпатичное место, правда?

Я решил, что он имеет в виду Каррик, сплюснутый тусклыми холмами и причесанный влажным холодным ветром; но, возможно, он говорил о мире в целом. Ответа он не ждал.

— И все же здесь учишься ремеслу. Когда-то это место славилось ремесленниками и Празднеством — комиссар Блэр передал мне, что вы прочли страницы о Празднестве Мистериум. Я послал их вам, поскольку, мнится мне, вам стоит знать: когда-то мы блюли великую традицию. Празднество отменили много веков назад — не знаю почему. Но даже когда я был ребенком, в Каррике проводили празднество попроще — зимнее. Быть может, с этого и имеет смысл начать. Да, я хочу начать с этого. — Он глубоко вздохнул. — Вы представляете, каково тут было во время празднества?

Показания Айкена — часть первая

(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)

Дождь, туман или сне, «Олень» на празднество был набит. Фермеры с дальних окраин и даже гости из Столицы бронировали номера задолго до начала. Трейлеры и палатки артистов заполняли Парк.

Роберт все это любил: толпы; угрожающий скрип чертова колеса, что перекрывал гомон; карусельных лошадок, их шкуры глянцевитой краски и нахальные глаза; одержимого танцора; игровые кабинки с цыганами-зазывалами. И их дозволительное насилие: дети Каррика лупили колотушками плюшевых кротов, что выпрыгивали из нор; а то стреляли дробью и пускали стрелы в чучела уток и кроликов, маршировавшие перед ними. Каждый день наблюдали тренировки двух дряблых профессиональных боксеров: они возвращались каждый год, все дряблее и дряблее, но, вступая на ринг, в свою стихию, внезапно оборачивались грациозными смертоносными машинами.

И паноптикум тоже всякий год возвращался. В некоторых деревнях его запретили, но мужчины и мальчики Каррика обожали его. Отец Роберта ходил в паноптикум редко, но сына туда гнал. Смотритель был мускулистый цыган лет семидесяти; перед антрактами он обматывал грудь массивными железными цепями (аудитория могла попробовать их на крепость), а потом разрывал их, громко выдохнув и улыбнувшись. Затем поворачивал кран, вправленный в бутылочное дерево, и продавал сок. Говорил, что это волшебное дерево, он купил его в Австралии; однако сок очень явственно отдавал шотландским виски.

Роберт наглядеться не мог на остальные номера, что цыган привозил в Каррик: сиамские близнецы, мужчины, которые вместе плясали рил, а в конце поднимали одну на двоих куртку и показывали сплетенье плоти и артерий, что их соединяли, — сердце; толстяк, в перетягивании каната побеждавший трех напружиненных клайдсдейлских жеребцов; прекрасную француженку с восемью грудями (за отдельную плату зрители допускались в трейлер — самим пощупать ее экстравагантное уродство); и человек с острова Олуба, что в Южном море, с дикобразными волосами и налитыми кровью глазами — он глотал битое стекло и горящие сигареты.

Однажды цыган привез особое развлечение: человека-змею, который умел гадюкой свернуться в прозрачной банке или упаковать себя в средний чемодан. Роберт и прочие дети были потрясены. Но человек-змея припас для них фокус еще удивительнее: он умел сложиться вдвое и губами обхватить головку пениса. Аудитория бешено аплодировала, когда человек-змея показал, до чего легко он это проделывает; но сам он был печален, несмотря на свой изумительный дар.

Однако популярнее всех были два пожилых шахтера из Мюиртона, городка поблизости. Оба потеряли ноги в катастрофе, что убила и покалечила половину шахтеров города. Один лишился левой ноги, другой правой. Со временем они выяснили, что, уцепившись друг за друга, они могут ходить вместе, как один очень крупный человек с широким шагом.

Они уговорили хирурга сшить их тела сбоку. Искусственно превращенные в сиамских близнецов, они, казалось, были гораздо счастливее тех двоих, что родились соединенными. Роберт особенно любил одного артиста, который приезжал каждый год. То был худой длиннопалый человек. Он рисовал любого, кому хватало мужества позировать (никто ему не позировал дважды). Обычно собиралась толпа — понаблюдать, как он практикует свое ремесло. Несколько секунд он разглядывал лицо модели, затем молниеносно рисовал. Карандаш его раскрывал черты, которые модель не подозревала в себе или научилась прятать — временами отчаяние, временами тьму в душе. На одном празднестве художнику позировала жена Кеннеди. Когда он закончил, она ему попеняла, что женщина на портрете выглядит сумасшедшей.

— Это не правдивое изображение меня. Вас что — правда не интересует?

Художник огляделся и заметил ведро с песком; взял горсть песка и просеял его сквозь длинные тонкие пальцы.

— Вот правда, — сказал он.

Отцу Роберта больше всего нравился иссушенный моряк с телом, как рундук, покрытым татуировками — названиями портов по всему миру, где он побывал. Моряк показывал искусство вязания узлов; завязывая каждый, он рассказывал историю о том, где и как он этот узел выучил и зачем этот узел нужен. Он умел не глядя завязать скользящий булинь, лисельный узел, узлы проводника и разнообразные полуштыки, внутренние клинчи, узлы и стопоры.

Роберту милее всех был карракский узел (мальчик ошибочно полагал — как и все дети, — что название узла происходит от названия их сухопутного городка). Этот узел, рассказывал старик, — один из самых красивых узлов, и цель у него одна — соединить два каната. Он красив, уверял старик зрителей, однако опасен. Даже специалист, подобный ему самому, по виду ни за что не скажет, правильно ли завязан карракский узел. Ни один опытный моряк.не доверится карракскому узлу, если не завязывал его собственноручно. Лучший друг этого моряка в ужасный шторм вблизи мыса Горн погиб за бортом, поскольку доверил свой вес чьему-то карракскому узлу.

— Красота его коварна, — всякий раз повторял моряк, — как женская. — Зрители на это улыбались, но отец Роберта, Александр Айкен, — никогда.

От одного мальчика Роберт услыхал, что старый моряк — самозванец, никогда не плавал в морях, а на самом деле был шахтером из другой деревни среди холмов. Когда Роберт доложил об этом отцу, тот разозлился так, как никогда не злился (старея, Александр злился все легче).

— Жизнь человека может быть ложью, — сказал он, — а его истории — абсолютной правдой.

Вскоре после Войны празднества вышли из моды, и артисты больше не приезжали в Каррик.


Роберт рос и все теснее дружил с Анной Грубах — пока это не перестало называться дружбой. Ее отец Якоб Грубах купил большой дом в еловых зарослях на западной окраине городка. Прежде там жил владелец Каррикской Шахты, а деревья эти, одни из немногих, не срубили за долгие годы, чтобы превратить в крепи для Шахты. В конце июня, в пятницу, на четырнадцатом году жизни Роберт впервые провел в этом доме ночь. Александр уехал в Столицу по делам и собирался вернуться лишь назавтра, поэтому Грубахи позвали Роберта поужинать с ними и заночевать.


Величие дома поразило Роберта; старая мебель, по стенам мушкеты, горские палаши и боевые топоры. Родители Анны были величественны, как этот дом. Якоб Грубах — сухопарый и седой, длинные волосы зачесаны набок. Он носил смокинг, точно джентльмен девятнадцатого века. А Елена Грубах была грустная женщина с обильным макияжем, вся покрытая бижутерией; макияж только подчеркивал боль в глазах.

После ужина (гуляш — блюдо для иностранного языка, подумал Роберт) все они сидели у камина в гостиной и слушали монолог Якоба о последних четырех полях сражений, которые он посетил, и Елена кивала каждому его слову. В одиннадцать трое Грубахов пожелали Роберту спокойной ночи и разошлись по спальням наверху. Сам же он лег в гостевой комнате на первом этаже.

Анна пришла к нему около полуночи.

Ах, блаженство этой постели. Им некуда было торопиться, и под теплыми одеялами они шептались, и ласкались, и стонали, и сдавались.

А потом раздался стук в дверь!

Этот стук расколол экстаз на кусочки, и Анна с Робертом откатились друг от друга. Голос у двери негромко звал; голос Елены Грубах.

— Анна! Анна! — звала она. Медленно-медленно Елена Грубах повернула ручку и толкнула дверь.

Роберт видел ее белый силуэт в дверном проеме. Она постояла, наблюдая, точно собираясь что-то сказать. Потом тихонько закрыла дверь, и они услышали ее шаги по коридору и вверх по лестнице, а затем все вновь смолкло.

Наутро, когда Роберт уходил, Елена Грубах взяла его за локоть.

— Дорогой Роберт. Как прекрасно, что ты побыл с нами, — замогильно возвестила она. — Приходи, оставайся, когда захочешь. Это так полезно Анне.

Больше он в этом доме не ночевал. Они с Анной, уже восемнадцатилетние, готовы были отправиться в университет и знали, что роман их, расцвеченный красками, которых не бывает, закончен. Роберт убедил себя, что любит Анну, однако мысль о побеге от нее наполняла его облегчением. И она, кажется, тоже не горевала: ни разу не сказала она ему, что любит. Оба решили, что отношения их чересчур незамысловаты; невероятно, чтобы лишь к этому и сводилась любовь. Быть может, размышляли они, все, что они делали, — просто гаммы перед увертюрой будущего великого концерта.

Так что они разъехались по разным университетам и почти не виделись. Роберт с наслаждением вспоминал Анну, хранил эту память, точно локон мертвой возлюбленной; то и дело, когда Роберт думал о другом, образ Анны вспыхивал у него в мозгу непроизвольным содроганием ампутированной конечности.

Но после выпуска он поработал в Столице, встретил другую женщину и женился на ней — на доброй женщине с лицом нежнее, чем у женщин с Холмов. Каждый день она повторяла, что любит его.

Три года брак их был относительно счастливым. Затем счастье стало улетучиваться — Роберт не знал почему: он был точно вкусно пообедавший человек, у которого в горле колом встала зазубренная кость; вся память о блаженствах трапезы позабыта.

Он держал свои чувства при себе. Но примерно тогда же, будто вследствие их, жену его настигла болезнь; жена чахла и умирала. Его грызла совесть, он ежедневно приезжал в больницу. Но однажды жена с безжалостной проницательностью умирающего велела ему больше не появляться.

— Когда ты сидишь у моей постели, — сказала она, — я в твоих глазах вижу, что уже мертва.

* * *

Она не ошибалась,Максвелл, — сказала Роберт Айкен. — Вскоре она умерла, и я сказал отцу, что хочу вернуться, жить здесь, в Каррике, и работать в Аптеке. Меня так изводила ее смерть, что я сжег фотографии, одежду, малейшее напоминание. Отец мой, Александр, ни разу не произнес ее имени. Мы жили дальше, будто ее и не существовало вовсе.

Минуту в этой комнате на втором этаже я только слышал, как капли в кухонной раковине тихо булькают, долбя тишину. В тот миг Айкен показался мне печальнейшим из людей. Он уже некоторое время сидел, но сейчас поднялся.

— Но она существовала, — сказал он. — Я действительно думал, что люблю ее, когда на ней женился. А потом на ее нежном лице начал записываться мир, и вскоре она все равно что исчезла, и ее место заняла чужачка. Забавно. Не знаю, может, в этом и кроется проблема браков: выяснить, можешь ли ты любить появившегося чужака? — Он поглядел на меня и скривился: — Но вы слишком молоды, вы не сможете ответить, Максвелл. Если, конечно, не одни молодые в силах на такие вопросы отвечать. — Он выглянул в окно — на дождь, по сию пору заливавший Каррик. — Я на удивление хорошо ее помню. Все-таки странно, до чего ясно мы что-то запоминаем. Другие воспоминания не так ясны. От них осталось только знание, что они должны были происходить; точно свет звезды: он еще сияет, а звезда умерла давным-давно.

— А что же Анна? — спросил я. — Когда она сюда вернулась?

— После выпуска она одно время работала в столичном музее. Потом вернулась в Каррик, но не из-за меня. Ее родители умерли, и она унаследовала антикварную лавку. Мы снова подружились. Она всегда была рядом, если я в ней нуждался. Когда я впадал в отчаяние, она обвивала меня, словно бинт, охватывающий рану.

Он был так грустен — я пожалел, что спросил о ней.

— А теперь Анна умерла, — сказал он. — Все умерли — мисс Балфур, доктор Рэнкин, городовой Хогг. Я буду по ним скучать. — Внезапно он обернулся ко мне. — Вам понравилась Анна? — Он вперил в меня пристальный взгляд.

— Да, понравилась, — сказал я. — Честное слово, понравилась.

— Это хорошо, — улыбнулся он. — Уж она-то стоила того, чтобы нравиться. Вам, наверное, непонятно, отчего пересохла наша любовь, — если это была любовь. Но поживи вы подольше в таком месте, как Каррик, вы бы поняли. Здесь любовники слишком хорошо узнают друг друга. Они отчасти друг другом владеют. А потом задумываются: снаружи целый мир, а мы ничего о нем не знаем. Они приходят к убеждению, что в таком крошечном захолустье, как Каррик, не может родиться любовь. Считают, будто чувства их настолько врожденные, что подобны некоему уродству. Если они не предпримут мер, в скором времени их затошнит друг от друга. Способны ли вы понять, о чем я?

— Думаю, да, — сказал я.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12