Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мистериум

ModernLib.Net / Детективы / Маккормак Эрик / Мистериум - Чтение (стр. 3)
Автор: Маккормак Эрик
Жанр: Детективы

 

 


В темноте, после того как Анна ушла, Кёрк долго стоял у окна. Текли минуты, но он не двигался: думаю, смотрел, как она идет через Парк, входит в лавку. Потом он снова очень медленно лег в постель.

Уже далеко за полночь я спустился вниз, миновал пустой вестибюль и вышел на улицу. Хорошая погода сменилась туманом и холодной моросью. Туман в Парке был таким густым, что на той стороне всё будто стерли с лица земли. Я пошел длинной дорогой — освещенной. Забавно было смотреть, как под каждым фонарем моя тень убегала от меня, торопясь спрятаться под крышкой темноты.


Во вторник, шестого февраля, в полдесятого утра, я стоял за аптечным прилавком и готовил новую партию особого отцовского эликсира. Зазвонил телефон.

— Роберт. — Звонил городовой Хогг. — Приходи в Библиотеку. Тут что-то случилось.

Из окна я уже видел, как Анна идет через Парк; я поскорее застегнул плащ и поспешил наружу, чтобы пойти вместе с ней. Утреннее солнце (то, что от него оставили восточные облака) затмилось оранжевым нимбом. Воздух был спокоен. Мы вброд пересекли лагуну низко висящего тумана. Монумент был рострой затонувшего корабля; дымчатые каналы разделяли дома на дальнем берегу.

У входа в Библиотеку мы пробрались сквозь стайку встревоженных горожан. Я сказал им, что мы знаем не больше их. Мы взошли по шести вытертым гранитным ступеням к тяжелой деревянной двери, я открыл ее и пропустил Анну вперед; мы поднялись по гулкой лестнице на площадку, затем через стеклянную дверь прошли в саму Библиотеку.

Казалось, внутри все аккуратно, как обычно. Однако даже в теплом плаще я чувствовал, какой здесь жуткий холод; и непривычно резко пахло мастикой. Пар нашего дыхания вырывался изо рта, будто мы попали в чужеродную стихию. В дальнем углу читального зала за последними рядами книжных полок слышались голоса и стук шагов на деревянном полу. Мы направились туда.

Городовой Хогг держал платок у самого носа и взирал на поразительную картину: крошечный водопад в таком месте, где не может быть никакого водопада. И все же водопад был — белая пена медленно текла сверху и вскипала дымкой внизу. Сей водопад, который не мог быть водопадом, покрывал всю дверцу одного из книжных шкафов. На шкафу еще виднелась надпись: «КАРРИК: КНИГИ, ЖУРНАЛЫ И ГАЗЕТЫ».

— Кислота! — Это сказала мисс Балфур. Она стояла возле шкафа и видела, как мы вошли. — У городового создалось впечатление, что это какая-то кислота. — Ее родимое пятно съежилось и скрылось из виду, а нос на пергаментном лице посинел. Голос мисс Балфур раздавался по всей Библиотеке, пока она растолковывала: — Он полагает, кто-то облил кислотой наши книги.

В нос мне проникло нечто резкое, но не имеющее запаха. Сквозь пену я видел разъеденные книжные корешки, расплывающиеся названия. Кислота уже взялась коробить даже деревянные полки, и они теперь выглядели так, будто со временем могут снова обратиться в деревья.

— Если это либрацетная кислота, — сказал я городовому, — лучше ничего не трогать. Она очень едкая.

— Посмотрите, — сказала мисс Балфур. Она показывала на доску библиотечных объявлений возле полок. На доске грубо набросали женскую фигуру с нарочито обведенными грудями и промежностью. На вытянутой шее выделялось пятно — словно третий сосок.

Городовой Хогг вытирал нос платком. Он морщился от холода и кислоты.

— Взгляните-ка, — сказал он и показал нам красный круг, нарисованный на боку шкафа краской из баллончика. Потом спросил меня: — Мы можем что-нибудь сделать с книгами?

— Чтобы нейтрализовать эту кислоту, нужны по меньшей мере сутки, — сказал я. — Книги погибли.


Делать больше нечего. Мы вчетвером постояли и посмотрели, как пена мягко разъедает книги. Затем ушли. Анна не произнесла ни слова.

На ступеньках собралось еще больше горожан. В толпе были Готорн и Кеннеди с женой; Томсоны, Хьюсон и Камерон. Городовой Хогг кратко поведал им об уничтожении книг. Стояло тихое утро, люди спокойно слушали. Если кто-нибудь видел или слышал что-нибудь полезное, сказал городовой, я буду в Околотке весь день; приходите — поговорим. Я заметил, что Анна раз или два глянула на окно Кёрка в «Олене», но не увидел там никаких признаков жизни.

Потом городовой и мы с Анной пошли через Парк. У своих дверей Анна не пригласила нас зайти на чашечку кофе как обычно поступала. Городовой тихо заговорил:

— А ты, Анна? Ты хочешь мне что-нибудь рассказать? Она отрешенно посмотрела на него, потом на меня:

— Я больше не общаюсь с Кёрком. Я не спала и не разговаривала с ним с той ночи, когда вы подслушивали.

Она вошла в лавку, не произнеся больше ни слова. Мы с городовым направились к Аптеке.

— Я просто хотел дать ей шанс выговориться, — сказал он. — Это не всегда просто.

— Господин городовой, — сказал я, — когда вы собираетесь положить всему этому конец?

— Когда придет время, — сказал он, — когда придет время. Я жду письма из Центрального Управления по Безопасности. — На холоде лицо его побледнело. — Надеюсь, ситуация не выйдет из-под контроля. — Он кивком попрощался и зашагал в Околоток.


В тот вечер, когда я вошел в «Олень», Кёрк сидел за столиком у стены. Было очень тихо. Я не слышал ни магнитофона, ни хлопков дверей в отдалении.

— Тихо, как в могиле, — заметил Митчелл, обслуживая меня.

Кёрк меня увидел и жестом пригласил сесть к нему. У него на уме был лишь Каррик — Каррик давних времен. Ему хотелось задавать вопросы, а я не пытался его остановить.

—Что случилось со старой церковью — той, что здесь по соседству? — спросил он. — Ее вообще не открывают?

— Она давным-давно закрыта — по меньшей мере, с конца Войны. Александр Айкен, мой отец, говорил, что нам больше не нужны церкви. Он говорил, мы познали все, чему Великий Палач в Небесах должен был нас научить.

— Ваш отец, судя по всему, большим был циником. — Кёрк не улыбнулся; он и дальше хищно засыпал меня вопросами: — А Празднество? Почему его забросили?

— Вам нужно спросить кого-нибудь из стариков, — сказал я. — Это они так решили.

— Кому из них можно доверять? Кто готов сказать мне правду? — спросил он.

Я решил, что на самом деле он не ждет ответа, поэтому спросил сам:

— Вы знаете, что случилось в Библиотеке сегодня утром?

— Знаю? — Он насторожился. — Я ничего не знаю. Какие-то книги уничтожены, да? Я слышал, кислотой.

— Как вы думаете, эти акты вандализма, — спросил я, — они все между собой связаны?

— Если вы о том, что за ними всеми стоит один человек, — да. Почему нет? Возможно, кто-то хочет уничтожить всю историю Каррика. — Потом он произнес примерно то же, что я слышал от мисс Балфур: — Вряд ли это конец.

— Что вы имеете в виду?

— Почему я должен что-то иметь в виду? — Его глаза были голубыми, ясными и холодными. — Я ничего не имею в виду. Ничего. Совсем-совсем ничего.


Городовой Хогг сказал мне днем в среду, что едет домой к Свейнстону поболтать с ним о Кёрке. Хогг отправился на черной полицейской машине. Солнце светило все утро, и многие горожане опять вышли в Парк, делая вид, что им нравится такая погода и они так же хорошо видят при ярком солнце, как при свете поскромнее.

Я поднялся к себе на второй этаж, подошел к окну и стал следить за городовым в бинокль (однажды, много лет назад, я стоял у окна и осматривал через бинокль Парк; я навел окуляры на окна Кеннеди и обнаружил, что он в свой бинокль рассматривает меня. Должен признаться, я тогда удивился, что Кеннеди счел, будто за мной стоит наблюдать). Сначала полицейскую машину не было видно, потом она появилась па гравийной дороге, что идет на юг от Каррика к нескольким домам и дальше, к болотам. Даже там цвело то же притворство, что и в городе: когда машина проехала маленький ясень, на землю спорхнул лист, будто на дворе стоял октябрь, а не глубокая зима.

Машина проехала милю и остановилась около проезда к домику Свейнстона. Я следил за каждым движением городового.

Он вылез из машины и зашагал по дорожке через зимний вереск. Перешел горбатый мостик, построенный нашими якобы захватчиками почти две тысячи лет назад. Хогг тяжело дышал, взбираясь к домику — скорее кубу, чем привычному жилищу. Постоял минуту, разглядывая восточный торец строения, который мне было не видно; потом обернулся и посмотрел на Каррик; в такой день ему были видны все дома вокруг Парка и крошечные горожане, спешащие по своим делам. Городовой знал, что я за ним слежу.

Он подошел к двери Свейнстона и постучал. Две колли выбежали из-за дома, виляя хвостами. Хогг погладил их, подождал, затем постучал снова; дернул ручку. Дверь распахнулась, и Хогг вошел в дом. Колли остались ждать на улице.

Я мог лишь гадать, что он там увидел: лучи света струятся в гостиную через окно со средником и падают на овчинные коврики; чистая незатейливая кухня; может быть, Свейнстон как раз обедает.

Но нет; я понял, что городовой не увидел Свейнстона, ибо Хогг появился вновь всего через несколько секунд. Притворил за собой дверь и постоял не двигаясь. Потом — колли бежали перед ним, — Хогг побрел вокруг дома, мимо западного торца на задний двор и снова исчез из поля зрения. Лишь несколько овец паслись выше на склоне; больше не шевелилось ничто.

Городовой появился снова — теперь он почти бежал. Неуклюже протопотав по дорожке, он сел в машину, развернулся и помчался по колее, которая потом перейдет в мощеную дорогу, ведущую в Каррик.


К тому моменту, когда городовой Хогг вернулся, я уже предупредил Кеннеди и Готорна — они оба члены добровольной пожарной команды. Мы поздоровались с Хоггом и сказали, что готовы ехать с ним. Поездка будет не из приятных, сообщил Хогг, но мы были к этому готовы. Мой отец, Александр Айкен, говаривал, что те, кто живет в окружении природы, натасканы по неприятностям у великолепнейшего учителя.

Кеннеди сел за руль пожарного фургона, а все остальные — Готорн, городовой Хогг и я — сзади. Мы не разговаривали — во-первых, из-за грохота колес по гравию; во-вторых, потому что мы нервничали. Кеннеди резко затормозил возле узкого мостика.

Даже отсюда, с пятидесяти ярдов, мы увидели, отчего городовой Хогг замер в тот раз: на восточном торце дома был намалеван красный круг диаметром в три фута.

Мы прошли с носилками через мостик и дальше по дорожке. Я украдкой заглянул в дом через старинное окно с небольшими стеклами. Увидел я только извилистую вазу с увядшими цветами на подоконнике и за ней — искаженную толстыми стеклами опрятную гостиную.

Городовой Хогг повел нас по нестриженой траве за дом, где паслось несколько овец. Там, на земле, прислонившись спиной к каменной стене овчарни, уронив голову на грудь, сидел Адам Свейнстон. Его собаки стояли на страже; виляя хвостами. Свейнстон будто бы задремал, сидя у стены; больше того — мурлыкал во сне в густую бороду от носа до пупа.

Но мы знали, что Свейнстон не спит и не поет; и у него нет бороды. Он был мертв, и бородой ему служил сталактит застывшей крови, усыпанный тысячами мясных мух, — в это время года, когда мясных мух вовсе быть не должно. А мурлыканье — это мушиный благодарственный гимн: они обжирались на зимнем пиршестве.

Городовой Хогг обвел контур Свейнстона желтым мелом и расставил нас вокруг тела, чтобы мы подняли труп за ноги и за руки. Собаки тревожно глядели на нас, но не вмешивались.

Мы разом подняли тело, и мухи тоже поднялись, искренне желая нам помочь. Но когда мы погрузили Свейнстона на носилки, что-то выкатилось из скопища мух и упало Кеннеди на ботинок. Кеннеди отскочил в таком ужасе, что мы едва не уронили тело.

То, что напугало Кеннеди, лежало теперь на траве; собаки его нюхали, а мухи снова уселись на него.

Городовой отмахнулся и от собак, и от мух. То, что лежало на траве, казалось браслетом — будто бы из черного коралла. Хогг наклонился.

— Губы, — сказал он. — Ему отрезали губы. — Вынув платок, он осторожно поднял кольцо плоти и положил на тело. Я старался не смотреть в лицо Свейнстону — туда, где полагалось быть губам.

И мы отнесли останки пастуха вниз к фургону. Пока мы шли, я вспомнил, что сегодня среда, четырнадцатое февраля, День Любви.

Дело стремительно двигалось к развязке. Городовой Хогг посадил Кёрка под домашний арест в номере «Оленя» и вызвал агентов полиции из Столицы. На следующее утро приехали двое здоровяков. Они вежливо задавали горожанам вопросы и что-то записывали. Я ожидал, что они придут ко мне и Анне, но они не явились. Агенты и городовой почти весь день просидели с Кёрком; в тот же вечер полицейские вернулись в Столицу.

Остаток недели Кёрк продолжал свои ежедневные экспедиции в холмы. Потом, в воскресенье, отчаянно холодный день, когда явно назревал снег, городовой Хогг сказал мне, что получил сообщение: Кёрк в понедельник утром сядет на поезд в Столицу и явится на допрос в Центральное Управление по Безопасности.


В тот воскресный вечер в баре состоялся мой самый краткий разговор с Кёрком. Когда я вошел, Кёрк сидел у огня, положив голову на руки; перед ним стоял стакан скотча. Я подумал, что Кёрк задремал, но тот поднял голову.

— Устали? — спросил я.

Голубой лед его глаз, кажется, немного оттаял.

— Если б можно было так легко убаюкать мысли, — сказал он.

То был редкий случай, когда я увидел в Кёрке нечто похожее на признаки слабости.

— Вы завтра едете в Столицу? — спросил я. Его глаза снова оледенели.

— Хорошие вести не сидят на месте, — сказал он. — Не беспокойтесь. Вечером я вернусь. — Он одним глотком допил виски и встал. — В одном вы можете быть уверены. Ваши беды еще не кончились, — сказал он. И вышел.

Полшестого утро было черно, а туман довольно густ. В такое утро люди здесь, в холмах, живут верой: хотя люди эти могут быть где угодно, они верят, что они там, где есть. Я стоял у Монумента, и мне пришлось щуриться, чтобы разглядеть, как Митчелл отпирает дверь гостиницы, а Кёрк выходит на улицу и направляется к станции. Я подождал несколько секунд и пошел за ним. Митчелл, задержавшись в дверях, кивнул мне.

Эта прогулка по улице длиной в полмили была холодна и безмолвна. Я ступал мягко, опасаясь, что Кёрк может услышать сами мои мысли.

Десять минут я осторожно шел — и вот уже впереди замаячил слабый ореол станционных огней, и фигура Кёрка вступила в это свечение, открыла щеколду калитки и вошла на станцию. Не приближаясь, я наблюдал, как Кёрк покупает билет в кассе, потом садится на сырую скамейку. Платформа была пуста; лишь он сидел на скамейке в одном конце да я теперь стоял в другом. В тусклом свете фонарей на станции рельсы на гравии походили на тщательно смазанное оружие.

Кёрк сидел на скамейке лицом к путям; за ними — низкая живая изгородь, а дальше болота тянулись до холмов. Но холмов Кёрку не разглядеть. Он просто сидел, всматриваясь в густой туман.

От холода я кутался в плащ.

Платформа задрожала на добрую минуту раньше, чем заревел поезд. Затем послышался гул — все ближе, ближе; затем свист и скрежет металла о металл. Я шагнул к краю платформы как раз вовремя и увидел, как черная махина локомотива расшибает туман на куски.

За эти секунды Кёрк, видимо, поднялся со скамейки и тоже подошел к краю, встал подле меня. Он, должно быть, успел заметить дым паровоза, что белее тумана, и красный отблеск топки.

Потом я увидел, что тело Кёрка распростерлось на рельсах лицом ко мне.

Может быть, он кричал; он бы успел закричать. Но я ничего не слышал — да и паровоз обратил бы на слова не больше внимания, чем на живую плоть. Кёрк лежал на рельсах, а мгновенье спустя его смела стена металла, искр, огней и грохота.

Я не стал ждать, дабы выяснить, во что превратился Кёрк.

Развернулся и вышел со станции, прочь от шума; поспешил обратно по улице, глядя прямо перед собой, благодарно впуская в сознание тишину и туман этого утра — последнего утра Кёрка в Каррике и в этом мире.


В Каррик вернулись те же два агента-здоровяка. Они снова были крайне вежливы; мы тоже. Они снова задавали вопросы людям по всему городу, и снова не говорили ни со мной, ни с Анной. Почти все время полицейские провели с городовым Хоггом. Он помог им прийти к несложному выводу, который не заставил бы их растянуть пребывание в Каррике. Кёрк наверняка убил Свейнстона, решили они, а затем покончил с собой — прыгнул под поезд. Что может быть проще? Обычные угрызения совести под страхом наказания.

Приняв решение, агенты уехали обратно в Столицу.


Быть может, некоторые горожане сожалели о гибели Свейнстона; однако смерть Кёрка оплакивала только Анна. По большому счету жизнь Каррика направлялась в привычное русло.

— Жизнь продолжается, — вот что говорили горожане.

В первый раз я услышал эти слова от жены пастуха Бромли. Он был маленького роста, она — женщина с лицом кошачьим, точеным, абсолютно не сочетавшимся с бесформенной грудой тела. Эта женщина пришла в Аптеку за отцовским эликсиром для Бромли, которого ужалила внесезонная пчела. В тот день в Аптеке жена Бромли сказала самодовольно:

— Бромли говорит, жизнь продолжается.

Я подумал, что ей и остальным неразумно так быстро забывать об осторожности. Но ответил:

— Возможно. Возможно.


Таким образом, первые сообщения о кроликах почти не встревожили граждан Каррика. В окрестностях Утеса на болотах сотнями начали умирать кролики. Их погибло так много, что, хотя ястребы, водяные крысы, куницы и прочие ценители кроличьей падали собрались со многих миль вокруг, они смогли уничтожить лишь небольшую часть этого изобилия. Пастухи и рыбаки жаловались, что все время спотыкаются о кроличьи трупики, гниющие в каждой долине и на всех склонах холмов. Первым свидетелем гибели одного из кроликов стал Вернон, тощий пастух, чье стадо паслось на западной стороне Утеса.

Я встретил его в кафе на следующее утро после того, как агенты уехали из Каррика. Вернон рассказал: когда он шел в деревню, прямо ему навстречу бежал крупный болотный кролик. Пастух видел, как зверек мечется по склону холма, и сразу понял: с кроликом что-то не так. Каждые несколько ярдов зверек резко менял траекторию, будто за ним гонится хищник, готовый напасть. Потом кролик бросился прямо к Вернону на тропинку, совершив абсолютно нe кроличий маневр. Пастух остановился, а зверек замер у его сапога и припал к земле. Вернон наклонился, погладил его по ушам, поболтал с ним. Кролик, судя по виду, ничуть не испугался прикосновения. А пастух, в свою очередь, понял: то, что преследует кролика — не снаружи, а внутри, и оно держит зверька мертвой хваткой. Кролик лежал на боку, головой на правом сапоге Вернона. Не прошло и минуты, как быстрое кроличье дыханье прекратилось, затуманились глаза. Зверек был мертв.

— Вы раньше такое видели? — спросил я Вернона, ибо этот человек сорок лет пас овец и ловил кроликов в холмах. Он рукавом вытер длинный нос.

— Нет. По-моему, никогда, — ответил пастух.


Но, как я уже сказал, в тот момент Каррик не встревожился. Во всяком случае, не слишком. Кролики умирают в горах, пусть даже много кроликов — ну и что? От них одни неприятности — так им и надо.

Потом дело коснулось рыбы. Горожане, рыбачившие в запруде Святого Жиля, утверждали, что рыбы ведут себя странно. Попав на крючок, не пытаются сорваться, а лишь плавают в воде, сужая круги, и наконец всплывают пузом вверх. Когда их вытаскивают на сушу, они не бьются, а просто лежат в папоротниках, спокойно и безмятежно.

Рыбакам не было никакой радости ловить рыбу, которая совсем не против того, чтоб ее поймали. Но они считали, что здесь виной слишком обильные дожди. Зимние половодья в речушках, питающих запруду, всегда сбивали рыбу с толку, говорили рыбаки. Пусть количество свихнувшейся рыбы в этом году очень велико, пусть рыба часто мрет без помощи рыболовов — но умирает она по естественным причинам.

Даже когда заболели и сдохли две колли пастуха Каммингза, никто из горожан особо не взволновался. Всем было жалко собак, но собаки — это собаки, правда? Несомненно, съели гниющего кролика или рыбу, которой усеяны берега всех речек на болотах вокруг Утеса.

На следующий день после того, как умерли собаки, я увидел, что Каммингз идет через Парк, и вышел поговорить. Каммингз был молчаливый человек, он прятался за седой бородой и вечно прихрамывал. Я ожидал, что из него придется по капле вытягивать эту историю, и очень удивился, когда он изложил ее мне так, будто подготовил речь.

— Примерно в шесть утра, — начал Каммингз, — я подошел к двери и свистнул собакам, как обычно, чтобы покормить перед тем, как погоним овец в горы. Я сразу понял, что собаки больны. На животах приползли из своего угла к дому. Собаки волокли лапы — очень боялись, что я разозлюсь на них за то, что они заболели. Я поднял их, занес в дом, и они лежали на полу, смотрели на меня и каждый раз, когда я на них оглядывался, виляли хвостами. Около девяти утра они залаяли. Лаяли минут пять. А потом просто умерли.

Для Каммингза это была очень длинная речь. В тот момент я предположил, что язык ему развязало горе из-за смерти любимых собак.


Вскоре начали умирать овцы; но люди Каррика все искали оправданий. Овцы? Что беспокоиться об овцах, говорили они. Овцы — такие глупые создания, говорили они. Вечно сделают то одну глупость, то другую, или умрут — то по одной глупости, то подругой. Каждый, кто живет в овечьей стране, говорили они, знает, как овцы глупы.

Так снова и снова повторяли горожане.

Но я знал, что наконец они занервничали. И нервничают все больше.

И на то у них была серьезная причина. Потому что теперь в Каррике заболели первые люди.

Это случилось в однокомнатной школе Каррика — кирпичном здании в конце улицы, идущей к станции. Мисс Форсайт, пожилая учительница шести детей школьного возраста, имеющихсяв городе, смотрела из окна учительской на школьный двор и увидела первые признаки катастрофы.

Трое мальчишек играли в футбол. Младший Камерон, десятилетний слепок своего коренастого отца, бежал за мячом и вдруг покачнулся. Мисс Форсайт заметила, как странно он выглядел в то мгновение — шатнулся назад, будто в него выстрелили, пробежал, спотыкаясь, еще несколько ярдов, и лишь затем упал. Она видела, как мальчик пытается встать, а ноги его не слушаются.

Учительница поспешила во двор (спешить ей было непросто — она полная женщина); друзья смотрели на маленького Камерона с безжалостным детским любопытством. Мальчик улыбался им с земли. Мисс Форсайт заметила, что он очень бледен, и звездочка родимого пятна слева на лбу у него так покраснела, что походит на красного паучка на фарфоровой вазе.

Мисс Форсайт послала за доктором Рэнкином. Тот пришел и велел отнести мальчика домой для обследования.


В ту неделю февраль угас и передал эстафету энергичному марту, а маленький Камерон лежал в постели, в своей комнате над пекарней. Манящие запахи пирогов и тортов не привлекали его, хотя этот мальчик раньше редко отказывался от еды. Кроме того, он никогда не был разговорчив. Теперь же не замолкал. Он все говорил и говорил, днем и ночью, сам с собой, с родителями, с любым, кто готов был слушать, изматывая всех и изумляя тем, что излагал.

Однажды вечером, например, Камерон сказал собравшимся взрослым вот что:

— Вы играете с огнем, легкомысленно относясь к глубинам чувств ребенка.

Его родители и все остальные родители смутились. Чуть позже в тот вечер он обратился к своей учительнице:

— А вы, мисс Форсайт, не старайтесь толкать знания в детские головы; у некоторых умов имеются только рычаги «тяни».

Мальчик засмеялся, а по круглым щекам мисс Форсайт, женщины доброй, текли слезы.

Нас всех потрясали озарения, посещавшие юного Камерона. Казалось, его сразила не только болезнь, но и мудрость. Но когда неделя подошла к концу, мы заметили, что голос мальчика становится хриплым и едва слышным, а смех — скрипучим. Однажды вечером Камерон вот так неприятно рассмеялся (паучок у него на лбу вспыхивал и бледнел, вспыхивал и бледнел), а потом захотел что-то сказать, и мы прислушались.

— Никто не способен понять всех глубин преступления так тонко, как ребенок, — громко прошептал мальчик. Казалось, он обращается ко мне. Со мной была Анна — я повернулся к ней и открыл было рот, но взгляд ее заставил меня промолчать.


В последний вечер часам к десяти мы уже не могли разобрать, что говорит юный Камерон, хотя его это не останавливало. Родители по очереди приближали к его губам ухо и передавали его слова нам — тем, кто был в комнате. Мальчик начал сильно потеть. В некоторый момент голос Камерона стал слышнее.

— Посмотрите на них, — услышали мы, и Камерон взмахнул рукой. — Их тысячи — словно бредет куда-то полчище муравьев. — То, что он видел, оставалось невидимо нашему взору. Глаза его сияли.

— Кто они? — спросил кто-то очень любезно. Мы уже давно решили, что лучше разговаривать любезно.

— Слова, — ответил ребенок.

И тогда доктор Рэнкин, целую неделю нависавший над постелью больного, решил, что пришло время перевезти мальчика в больницу в Стровене, в пятидесяти милях к северу.

Любопытно, что, пока мы ждали приезда «скорой помощи», юному Камерону полегчало. Он улыбался всем, кто был в комнате, сам сел и заявил, что хочет есть. По крайней мере, нам показалось, что он так сказал. Но когда мать принесла его любимое блюдо, запеченные бобы, он к ним не притронулся. Просто сидел и болтал. Теперь мы слышали его довольно четко, но никто уже толком не понимал, что Камерон говорит. Звуки, вылетавшие из его рта, были довольно разборчивы, однако то ли слова были из какого-то языка, который ни один из нас никогда не слышал (теперь это бы никого уже не удивило), то ли Камерон извергал бессвязную тарабарщину безумца.

Без двух минут полночь ребенок исторг последний всплеск:

— Шакшатл ик апла шаташ.

Затем блаженно улыбнулся и лег на бок — вверх паучком, которого было почти не видно. В полночь паучок вообще исчез и унес с собою жизнь юного Камерона. «Скорая» приехала только полчаса спустя.


Когда симптомы проявились еще у пятерых детей, Каррик уже точно знал, что среди нас поселилось нечто смертоносное. Детей немедленно поместили в Стровенскую больницу. Там врачи надели маски, дабы предотвратить возможное заражение, и начали колдовать над детьми, пустив в ход все тонкости своего ремесла: сделали анализы (так они сообщили доктору Рэнкину) на синдром Тернера, болезнь Кристмаса, болезни Хартнапа, Милроя, Ниманна-Пика, Верднига-Гофманна, хорею Хантингтона, сибирскую язву, рожу, огонь Святого Антония, болезнь Хансена, кала-азар, лихорадку дум-дум, фрамбезию, гидрокахексию (особенно на плоских червей и дистоматозы), синдром Банти и спленомегалию.

Вотще. Болезнь хранила свою тайну.

Искусные лекари могли только стоять рядом и смотреть, как дети один за другим болтают о том о сем, пока внезапно не умирают. Совершенно безболезненно — просто у ребенка останавливается дыхание.

До сего момента никого из взрослых эта болезнь не тронула. Специалисты в Стровенской больнице предположили, что она поражает только детей. Но едва была высказана эта гипотеза, как симптомы заболевания проявились у пастухов Вернона, Бромли и Каммингза. И вскоре один за другим заболели взрослые.

Опустошение Каррика шло своим чередом.

Поскольку лекарства от болезни никто не знал, специалисты решили не привозить всех больных жителей Каррика в Стровен: инфекция может распространиться. Почему не позволить им лежать в собственных постелях, говорить, говорить, говорить и умирать?

И люди остались по домам в Каррике. Часто жены и мужья лежали рядом и ждали смерти. Фаррэнсы, например, лежали в одной постели над обувной лавкой. Муж был меланхоликом, который многие годы почти не разговаривал с женой; теперь же болтал с нею нежно и без конца; они ворковали, точно юные влюбленные. Однажды вечером мне, как и остальным посетителям, пришлось заторопиться прочь из спальни супругов в смущении, ибо Фаррэнс пытался взгромоздиться на восхищенную жену. Несколько дней спустя они оба умерли: сначала один, а через несколько минут второй.

Другие горожане, прежде влачившие убогое существование, в болезни словно расцвели. Например, могильщик Кэмпбелл. Его лицо, мертвенно-бледное и худое, совершенно гармонировало с его профессией; горести преследовали его всю жизнь: мать Кэмпбелла умерла родами, подарив ему жизнь; когда сгорел дом Кэмпбелла, погибли его жена и дочка; его самого уже лет двадцать назад разбил частичный паралич. Теперь Кэмпбелл стал жертвой болезни, и паралич его прошел без следа, будто в утешение. Впервые за много лет он мог говорить о жене и дочери, не рыдая. Когда пришел его черед умирать, Кэмпбелл радовался, что присоединится к ним в семейной могиле.


В Каррике объявили карантин, и машины объезжали его стороной. Из окна я видел грузовики, на которых солдаты в противогазах подвозили продовольствие. Настал день, и военный отряд установил разборные бараки к востоку от города, прямо за развилкой, где дорога идет к дому Свейнстона. В бараках поселили солдат, одного или двух полицейских и бригаду медиков из Столицы. Каждый день врачи и медсестры в зеленых халатах и колпаках навещали больных: осматривали, слушали пациентов, брали анализы, советовались, строили предположения; брали образцы крови, кожи и волос у меня и других жителей города, которые еще не заболели (предполагалось, что с течением времени мы все без исключения падем жертвами этой инфекции).

Поскольку сначала умирали звери, а потом люди, специалисты высказали предположение, что причина может крыться в какой-то болезни животных. В Каррик пригласили группу выдающихся ветеринаров, чтобы они могли поупражняться в своем искусстве: они взяли у горожан анализы па антракс, злокачественный карбункул, чуму крупного рогатого скота, лимфангоит, сап, ящур, отравление астрагалом, куриную зевоту, птичий типун, лошадиный колер, нервный шпат, бешенство, техасскую лихорадку. И на все остальные инфекции, которые смогли придумать.

И вновь тщетно. Мистерия болезни хранила свою тайну.


Я познакомился с комиссаром Блэром, полицейским из столичного Управления по Безопасности. Это было вчера утром: он пришел ко мне вместе с двумя медиками и сказал: все знают, что я весьма сведущ в ядовитых свойствах местных растений. Нет ли у меня предположений, спросил он, что же всех убивает.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12