— Хорошо. Я бы хотел, чтобы вы меня понимали, — сказал он.
— Время вышло! — крикнул солдат снизу. Я поднялся и шагнул к перилам за своим плащом.
— Днем вернетесь? — спросил Айкен.
— Разумеется, вернусь, — ответил я.
— Спасибо, — улыбнулся он.
Я шел обедать назад в бараки, и на сердце у меня было почти легко. Зря это, я понимаю. Но в тот момент я почти убедил себя, что Айкен — один из милейших и интереснейших людей, каких я только встречал. Мне льстило, как он мне доверяется.
Таков был я в тот период жизни — слишком впечатлительный. Я это сознавал, по что мог поделать? Личность моя была пустым холстом, готовым принять краски. Даже если живописец совершил чудовищное преступление.
В час дня я снова сидел в комнате на втором этаже Аптеки и слушал Айкена. Тот пил кофе на кушетке.
— Вы уже, вероятно, раздумываете, — сказал он, — какова связь между событиями, произошедшими здесь во время Войны, и недавними инцидентами.
— Именно это я и хотел бы знать, — ответил я. Он неторопливо отпил кофе.
— Ключ — мой отец, Александр Айкен. Мне трудно о нем говорить; я будто разговариваю с беззубыми деснами. Он умер год назад и похоронен здесь, в Каррике. Разум его был в руинах, однако тело здорово. Забавно, как болезни словно бегут тех, кто жаждет умереть, правда? Само собой, если отец вообще может умереть, когда его пережил сын. — Он осторожно поставил чашку на столик возле кушетки. — Я живо помню многое из того, что Александр говорил и делал. А в остальном могу восстановить лишь обломки разговоров, фрагменты событий. — Он допил кофе и опустил чашку. — Ваш отец еще жив, Максвелл?
— Да. И отец, и мать.
— Это хорошо. Я не из тех, кто верит, будто наши родители уничтожают нас. А вы? — Он улыбнулся; что мне оставалось? — только улыбнуться в ответ, хоть я и сомневался, что уловил смысл. — Матери у меня не было, — продолжал он, — и для человека столь слабовольного, как Александр Айкен, вероятно, было адски трудно быть мне отцом и матерью. Но он меня любил — это я знаю. Он старался как мог. Он хотел, чтобы я выживал после ударов судьбы, и считал, что мне очень важно научиться скрывать свои чувства, дабы внешность никогда меня не выдавала. — Он засмеялся — приятный смех. — Я ни разу не спрашивал, отчего так опасно раскрываться. Я был мальчишка, я верил ему на слово. Я часами сидел перед зеркалом и тренировал всякие гримасы — интерес, счастье, нежность, по ситуации, пока не научился надевать их в любой момент. Очевидно, в этом и состоит актерское ремесло, но я себя чувствовал дрессированной обезьянкой, которая имитирует человеческие эмоции.
Да, я тут же подумал, что Айкен играет и прямо сейчас, для меня; но я выкинул эту мысль из головы. Мне нравилось его слушать, я хотел верить в него.
— Я взрослел, и Александр разговаривал со мной все меньше. Прошло время, и теперь, когда я просил его совета, о чем угодно, он мне отказывал. «Интимные беседы — разновидность наготы, которой следует избегать», — говорил он. — Айкен улыбнулся и кивнул. — Честное слово, Максвелл. Так и говорил. И все наши личные разговоры сводил к немногочисленным аксиомам подобного рода. У Митчелла, владельца «Оленя», была младшая сестра, которая повесилась. Мой отец сказал Митчеллу: «Единственное подлинное последнее таинство — самоубийство». Хорошо, да? Он, можно сказать, разговорился лишь единожды, когда я сказал, что после университета хочу на год уехать за границу. Ему это ужасно не понравилось. Он мне сразу ответил: «Путешествия — ранение, которое мы наносим сами себе. Некоторым требуется путешествовать, дабы выяснить, откуда они пришли. Только не нам. Мы слишком хорошо знаем, кто мы есть». — Вспоминая, Айкен улыбался. — Он отчаянно пытался уговорить меня остаться на Острове. Говорил: «Очарование чужих стран не слишком разнится с очарованием безумия». Я тогда не понимал, насколько знакома ему эта область. — Айкен больше не улыбался. — Однажды, как раз перед тем, как разум оставил его окончательно, он сказал: «Мы должны краснеть, видя состояние мира; мы должны краснеть, видя себя самих, которые желают в нем оставаться». — Он повертел чашку, затем взглянул на меня: — Понимаете, я его любил. Но здесь редко говорят о любви, а он был не такой отец, которому позволительно об этом сказать. Впрочем, мы прекрасно ладили. Поездки к нему в лечебницу разбивали мне сердце. В прошлом году, в марте, мне позвонили и сказали, что надо приехать сейчас же — это мой последний шанс увидеть его живым. Вы представляете, каково мне было в тот день?
Показания Айкена — часть вторая
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Рано утром он сел на поезд из Каррика в Столицу. Ему предстояло час прождать на Восточном вокзале, прежде чем можно будет нанять такси до лечебницы. На вокзале было людно, а Роберту не улыбалось стоять и размышлять.
Он нырнул в поток пассажиров и добрался до одежных лавок, киосков и ресторана в дальнем конце вокзала. Крыша из десяти тысяч грязных стекол отпугивала свет не менее действенно, чем в прошлом, когда громадные паровозы, пыхтя и рыгая, полвека коптили свой путь внутрь и наружу. Будь двери здесь достаточно широки и распахнись они, спертый воздух вырвался бы на свободу, и вокзал бы, громко вздохнув, осел.
Что касается лиц, которые Роберт Айкен видел мельком, пересекая зал, читалось на них, пожалуй, одно: мы — люди, которые заняты своим делом; почему бы тебе не заняться своим? Эти бледнолицые обитатели города знали, как ценно показать точно отмеренную дозу враждебности — необходимое устрашение в агрессивном мире.
Некоторое время Роберт созерцал стойку с журналами, но не мог сосредоточиться, а потому решил, что вполне можно выпить кофе. Он толкнул дверь ресторана. Внутри пахло примерно тем же, чем в зале. Имитацию кофе, имитацию пончиков, имитацию похлебки неизбежно окутывала затхлость. Ресторан был полон, но не слышалось гула разговоров. Роберт нашел единственный пустой столик и, едва сев, понял, отчего он пуст. За соседним столом что-то происходило.
В Каррике, в хорошо знакомом краю, Роберт послушался бы инстинкта, который велел ему убираться восвояси. Но здесь инстинкты его края были ненадежны. Ему стало любопытно: он хотел послушать, что официантка, чьи тугие кудряшки не уступали надутым губам, говорит человеку за соседним столиком.
— Последний раз предупреждаю, — услышал Роберт. — Вы тут засиделись уже.
Посетитель что-то пробормотал, не пытаясь встать.
— Так, — сказала она. — Я пошла за управляющим.
Роберт рассматривал спину посетителя. Тому, наверное, в душном ресторане было жарко сидеть в этом коричневом пальто. Воротник замарался. Волосы человека были седы, длинны и нечесаны, на макушке просвечивала бледная кожа черепа. Все в ресторане наблюдали, как к столу подошел управляющий, невысокий человек со злой физиономией.
— Вы тут сидите с самого утра, прямо с открытия, — сказал он. — Даю вам пять минут — доедайте и убирайтесь.
Посетитель обернулся к управляющему, и Роберт впервые увидел его лицо — длинное худое лицо, небритое, лицо высокого человека; но глаза — глаза были, как у Александра Айкена и у всех, кто, пробуждаясь, ежедневно оказывается в мире кошмаров.
— Я поем, когда буду к этому склонен. — Голос его был тих.
Управляющий ушел на кухню и через несколько секунд вернулся с дюжим вокзальным рабочим. Они взяли посетителя под мышки и поволокли из-за стола. Стол перевернулся, в воздух взлетели омлет и кофе. Но эти двое держали человека и тащили, пока он не выпал в проход. Они отпустили — и он шлепнулся на пол.
Теперь Роберт увидел; все увидели. Левая нога человека обрывалась в колене. Он лежал на полу, одноногий человек.
Управляющий и его помощник неловко топтались рядом, не зная, что делать.
— Подайте мне костыли, пожалуйста, — сказал человек с пола. Голос его по-прежнему был мягок. Тогда они заметили костыли, что лежали вдоль стены; управляющий их подобрал. Вдвоем они помогли человеку подняться, затем отконвоировали к двери. Безмолвно придержали дверь, пока он ковылял наружу.
Выбравшись, он пошел вдоль окна, снова обернулся и заглянул в ресторан. Человек уставился на Роберта и губами принялся вновь и вновь лепить какое-то слово. Люди за ближайшими столиками наблюдали за Робертом, а тот не мог отвести взгляда от длинного грустного лица, от безумных глаз. Он не слышал то, чего не услышишь, то, что легко выплывало изо рта одноногого, снова и снова; но в тот день Роберту казалось, что слово было: «Айкен. Айкен. Айкен».
Через некоторое время человек похромал прочь от окна, губами вылепливая свою мантру, и Роберт смог выйти из ресторана и сесть в такси.
Через час он оказался в лечебнице, в палате Александра, и понял, что дело безнадежно. Отец, похоже, его даже не узнал, однако нашел в нем аудиторию для страшной своей одержимости.
— Тело — всего лишь провиант для миллионов личинок, — сообщил он Роберту. — Они обитают в нас всю нашу жизнь. Посмотри в зеркало — увидишь, как они шныряют прямо под кожей. — Он сузил горящие глаза и внимательно вгляделся в лицо посетителя — не пытаясь понять, кто передним, но ища личинок, которые безусловно в нем прячутся.
Впервые Роберт понадеялся, что отец скоро умрет, что его примет в объятия тотальное ничто — единственная несомненность, в которую он когда-либо верил.
На Восточном вокзале Роберт ждал поезда в Каррик; его переполнял смутный ужас: все время чудился стук костылей, направляющихся к нему по плитам пола. Он слегка успокоился, лишь когда сел в поезд, помчавшийся прочь от Столицы, и из окна купе оглянулся на город, что уменьшался позади, на высокие дома и домики, разбросанные вокруг них, словно мусор у подножия коварных утесов.
А потом в Каррик прибыл Мартин Кёрк из Колонии, и покой испарился.
Однажды вечером, незадолго до вандализма в Библиотеке, Роберт отправился к Кёрку в «Олень». Он шел из Аптеки по периметру Парка, глядя в витрины лавок, и тревожился, как никогда не тревожился в Каррике. Ночь и туман исказили даже знакомое: чучело собаки в витрине Анны — щенка с заплаткой на груди — стало зловещим окровавленным созданием; два горожанина, болтая в кафе, склонились друг к другу, точно заговорщики; лица их были злы, когда они посмотрели, как Роберт идет мимо.
Он добрался до «Оленя» и направился в бар. Едва Роберт вошел, кассета подавилась музыкой и задохнулась. Кёрк уже сидел в баре; Роберт взял свой бокал и сел напротив Кёрка за столиком у огня. Стол был очень старый: слои инициалов, стрелочек и сердец, выцарапанные один поверх другого, сошлись на нем в алфавитном сражении. Над их беззвучным гамом Роберт разглядывал Кёрка.
Даже в свете бара было видно, насколько обветреннее стало это лицо за то время, что прошло с прибытия Кёрка в Каррик. Такое лицо было уместнее в Каррике, чем Робертово, чем Митчеллово или любое белое лицо домашнего обитателя. Вот, подумал Роберт, человек, до такой степени лишенный корней, что за несколько недель может где угодно стать местным; человек опасный, ибо умеет приспосабливаться.
— Спасибо, что пришли, — сказал Кёрк. Из кармана куртки он выудил бумажник. Осторожно раскрыл и вытащил снимок — фотографировали ящичным аппаратом. Кёрк протянул снимок Айкену.Фотография побурела от старости; загнулись края. Группа мужчин выстроилась, точно футбольная команда, на фоне высокой ограды: поверху колючая проволока, болтаются фонари. За оградой маячили низкие смутные холмы. — Пастух Свейнстон рассказал мне об утоплении пленников и показал этот снимок, — сказал Кёрк. — Меня особо интересует один пленник. Позвольте объяснить, отчего.
По всему Континенту быстро опускались сумерки. Молодая женщина и ее муж шли уже много часов — крались в обход сонных деревень (каждый домик со своим садом), держались подальше от дорог и наконец ступили в прохладный лес. Даже не верилось, что идет война.
Но теперь в полумиле за спиной они услышали то, чего страшились весь день: лаяли волкодавы. Мужчина поддерживал жену за локоть, помогая идти: бежать она больше не могла, спотыкалась о каждый упавший сук.
— Скоро будет река, — сказал он. Им обоим только исполнилось двадцать, муж и жена, красивая, белоликая.
Они вышли из леса. Увидели реку за узким прокосом — здесь она была полмили шириной и медлительна.
— Давай, плыви, — сказал он. — Не торопись, и доберешься в два счета. Я тебя скоро догоню.
Она потрясенно уставилась на него:
— Нет. Ты пойдешь со мной, сию секунду.
— Слишком светло. Я не хочу, чтоб они по нам стреляли. Я их отвлеку, а ты переберешься.
— Нет, нет, нет, — она всхлипывала, почти не в силах говорить. — Я не пойду, если ты не пойдешь.
Теперь к собачьему лаю примешивался треск и хруст ветвей под солдатскими сапогами невдалеке. До темноты оставалось еще полчаса. Он взял ее за плечи.
— Помни о ребенке. Ты должна идти. Я тебя догоню, я обещаю. — Он положил ладонь на ее круглый живот. — Ты должна попытаться, ты же сама понимаешь, — сказал он, улыбаясь, хотя она видела, что ему страшно. Она всхлипывала; он отвел ее к кромке воды. Она не сопротивлялась. Он ее подтолкнул. — Скорее.
В нескольких ярдах от берега вода была тепла и глубока, и вскоре она плыла, и юбка вздувалась за ней. Один раз она оглянулась посреди взмаха и увидела, как он, пригнувшись, бежит обратно к лесу, навстречу ужасу и тьме. Через несколько секунд, когда она развернулась опять, он исчез.
Роберт выслушал, но ничего не сказал.
— Я тысячу раз слушал эту историю, — сказал Кёрк, — пока рос. Как она бежала с Континента и морем добралась до Колонии. Как через несколько недель родился ребенок.
Роберт молчал.
— Ребенок — это я, — сказал Кёрк. — Мои родители пытались бежать из своей страны. Такова была их ошибка — пожелать, чтобы ребенок родился там, где мир. Но война была повсюду. В военное время пацифисты опаснее солдат; они всем враги.
Роберт молчал.
— Моего отца, видимо, поймали и отправили воевать. Но мать так и не перестала ждать его, — сказал Кёрк. — Война закончилась, но он не появился. Ей осталась только свадебная фотография — она часто мне ее показывала, я знал все лица. Я знал, как выглядел мой отец. Она умерла много лет назад.
Роберт молчал.
— Но здесь я вовсе не поэтому, — сказал Кёрк. — Я здесь случайно. Случайно приехал в Каррик проводить исследования; случайно познакомился в холмах со Свейнстоном. Он рассказал мне о Лагере Ноль и о смертях в Шахте; в день взрыва он был бригадиром. Сказал, что это не был несчастный случай, и у него есть подозрения, кто его подстроил. Показал мне эту фотографию пленников, и среди них я увидел лицо моего отца.
Роберт задал вопрос:
— Который, вы говорите, ваш отец?
Кёрк ткнул в человека во втором ряду — в пленника с бородой.
* * *
Я узнал фотографию, — сказал мне Роберт Айкен. — Вы ее тоже видели, Максвелл. — Газетную? Но там же лиц не разглядишь. — Фотография была не четче. Но Кёрк сказал, что не сомневается. — Айкен глубоко вздохнул. — Только это и имеет значение. И я знал то, что знали все в Каррике: мой отец ответствен за гибель пленников из Лагеря Ноль.
Ах, закономерности, поразительные закономерности, что, кажется, диктовали историю этого городка! Я невольно восхищался закономерностями, сидя в комнате на втором этаже, слушая Айкена — ожидая, когда он произнесет очевидное и логичное. Он смолчал, поэтому высказался я.
— Может, Кёрк был вашим братом, — сказал я. В тишине едкий запах вдруг словно усилился.
— Вы ему сказали? — спросил я.
И снова он долго-долго молчал. Потом:
— Нет, — ответил он. — Я тогда не мог ему сказать, если бы и захотел. До смерти Кёрка я даже не знал, что бородатый пленник был любовником моей матери. Доктор Рэнкин мне сообщил уже потом — об этом и о том, что Александр бесплоден. Я всегда считал, что пленников убили в отместку за гибель наших мужчин на мосту через реку Морд.
— А Анна? Она знала?
— Нет, она понятия не имела. А теперь, раз доктор Рэнкин умер, вы, Максвелл, единственный, не считая меня, живой человек, которому известен этот кусочек тайны.
Я хотел убедиться, что все правильно понял:
— То есть, по сути, Александр Айкен помог убить вашего настоящего отца?
Он расхаживал вдоль кушетки и смотрел в окно, спиной ко мне.
— С моей точки зрения, Александр Айкен — единственный отец, какой у меня был. Я любил его, что бы он ни сделал, и я чту его память. — Голос его был тих, но говорил он ясно и абсолютно убежденно.
В этот момент нашу беседу прервал солдат.
Я возвращался к баракам, и мысли бурлили в мозгу, точно рыбий косяк не мелководье. Я пытался рассуждать разумно, детально обдумать услышанное. Но думать не получалось: я знал много, но недостаточно; то я был уверен, то впадал в замешательство. Из тугого узла обстоятельств я только-только начал выпутывать многие нити, что связывали прошлое и настоящее. Но стольких не доставало, чтобы вытянуть тайны Каррика из сумрака на свет.
Я твердо решил в следующую встречу попросить Айкена рассказать о вандализме, убийстве Свейнстона и смерти Кёрка. И, главное, я спрошу его об отравлении жителей Каррика. Друзья Айкена и не пытались отрицать его вину; и, в конце концов, он единственный из горожан оказался неподвластен яду.
Но я не желал верить, что Айкен убийца. Быть может, он ни в чем не виноват. Я хотел, чтобы он убедил меня в полной своей невиновности.
Я бросил об этом думать. Предпочел поразмыслить об удивительном стечении обстоятельств, которое привело Айкена к открытию, что Кёрк, возможно, его брат. Я так хотел, чтобы комиссар Блэр очутился здесь; мне не терпелось рассказать ему, что я выяснил, каким хитроумным подмастерьем я оказался. И попросить его, пожалуйста, пожалуйста объяснить мне, что все это значит.
В тот день со мной случилось нечто стоящее упоминания, ибо оно показывает, в каком состоянии духа я пребывал.
Это было около двух часов дня; ветер и дождь поутихли. Я долго сидел у себя над заметками, размышляя о тайнах Каррика; мне требовалось выпустить пар, и я решил взойти на Утес. Часовой у ворот посоветовал мне быть осторожнее. Показал на туманные ленты в лощинах среди холмов.
— Не беспокойтесь, — ответил я. — Скоро вернусь.
Как выяснилось, восхождение оказалось не столько восхождением, сколько напряженной прогулкой вверх по очень крутому склону. Я шел долго и добрался до вершины в половине четвертого; туман, однако, явно сгустился. Я дал себе пару минут оглядеться.
Вот оно, значит, излюбленное место Айкена. Как прекрасен казался отсюда мир. Гребни трех других холмов разрывали туман, словно дельфиньи плавники. Я разглядел — или, может, мне это лишь почудилось, — глыбу Монолита на северо-западе и ручейки, что петляли по болотам. Кое-где на склонах Утеса я замечал овец, но красок — никаких. Так, должно быть, видят мир дальтоники, думал я.
Я хотел бы здесь задержаться, но до сумерек едва оставался час — самое время последовать вниз за каракулями тропы, пока туман не обратился в осязаемую темень.
И я зашагал вниз. Твердь под ногами была по большей части тверда, но порой всасывала мои ботинки и отрыгивала древнюю вонь.
Ниже, на границе болот, две птицы закружили надо мною, жадно таращась. Я кричал и махал руками над головой, пока птицы не улетели. Я понятия не имел, те ли это птицы, что имеют свойство нападать. Сказать по правде, я не знал, как они называются. Но вообще-то я не боялся; был в этом некий соблазн — очутиться в безымянности, в свете, коий практически темен.
Я сильно торопился; я знал, что до гравийной дороги недалеко. А до бараков затем — всего полмили, безопасные даже во тьме и тумане.
И тут я что-то услышал за спиной, замер и прислушался. Казалось, что-то грохочет, словно тяжелые ритмичные шаги по тропинке.
— Кто здесь? — окликнул я.
Грохот прекратился, отдавшись легким эхом.
Я пошел дальше, еще быстрее. Я старался не пугаться. Может, зверь какой в тумане. Но как же хрупок здравый смысл средь холмов.
Я все шел, шел, пока ботинки мои не заскрипели наконец по гравию, и я словно перешагнул границу между мирами. Я оглянулся на тропинку. Оттуда больше не доносилось ни звука. Но что это — силуэт? Или просто темное пятно в папоротниках? Или впадина в болотах?
— Кто здесь? — позвал его я.
Оно не двинулось и не ответило, а меня не тянуло возвратиться и посмотреть. Я развернулся, потрусил по дороге и через пять минут добрался до бараков.
Часовой увидел, как я выступаю из темноты.
— Это вы? — Голос его напряженно подрагивал.
— Да, это я. Максвелл.
Клин света от лампочки над воротами доказал ему, что это и впрямь я. Часовой опустил винтовку.
— Там наверху все в порядке?
— Да, все нормально.
— По-моему, я слышал шум.
— Шум? Какой шум?
— Как будто барабан грохотал.
Я вошел в ворота. Над дверьми бараков светились зарешеченные лампочки. За одной дверью я расслышал музыку по радио, за другой — низкие голоса. Занавески на окне комиссара Блэра были раздвинуты, но свет не горел.
Когда я добрался к себе, меня трясло. Быть может, на миг я узрел нечто ужасное, то, чего не хочу знать: красота ломка и ненадежна, но власть ужаса и тьмы мощна и вечна. Я налил себе скотча из бутылки на крайний случай и осушил стакан залпом. Вошел в крошечную ванную, наполнил раковину горячей водой. Закатал рукава и опустил руки в воду. И хотя алкоголь и горячая вода согрели мое тело, я еще долго трясся.
В ту ночь я спал дурно. Около полуночи ветер опять завыл, и доски барака застонали, точно судно в штормовом Северном море. Я задремывал и просыпался и был рад, когда свет зари коснулся моего окна, хоть и был этот свет уныл и сер.
После утреннего кофе с тостом в столовой я отправился в Каррик. Часовые на посту у Аптеки ожидали меня.
— Сегодня утром вам туда нельзя, — сказал один. — Там опять анализы проводят. Приходите в два.
Так что я вернулся к себе и сел расшифровывать пленки; они освежили мою память и заняли все утро.
В два часа дня Айкен сидел на кушетке, ожидая меня. Он был во вчерашней одежде и не так расслаблен, как накануне; когда он встал поздороваться, пахло от него гораздо сильнее. Он не подал мне руки, и я был этому рад.
— В Каррике, — сказал он, когда я сел, — так легко обмануться. Вы, вероятно, заметили это вчера, при восхождении. — Глаза его нехорошо блестели, и была в них одичалость, которой я прежде не видел. Я поежился; я надеялся, он говорит о погоде; так или иначе, больше он восхождения не поминал. Он снова опустился на кушетку. — Мне сегодня придется нелегко, — сказал он. — Порой мне кажется: чем больше говоришь о достоверном, тем оно шатче; слова — сорняки, что растут меж поистине важных вещей. Вероятно, слова бесполезны, когда полоумная логика снов внедряется в рациональный мир. Или, может, какие-то эмоции — месть, например, — на миллионы лет старше любых слов, что мы для них изобрели. — Он устремился в монолог без малейших предисловий, будто с нашей предыдущей встречи не прошел целый день.
Но что-то прошло, сомнений нет. Прошел вчерашний симпатичный и привлекательный Роберт Айкен. Это меня смутило; я будто глядел на него в разные линзы бинокля, и два изображения никак не совмещались.
— Максвелл, — сказал он, — пора вам узнать факты о том, что здесь в последнее время творилось: о вандализме, убийствах Свейнстона и Кёрка и, разумеется, об отравлении. Я вам все расскажу. Вы же за этим приехали?
Я кивнул.
— Позвольте начать с весьма неделикатного признания: я преступник, все эти преступления совершил я. Да вы это и сами уже понимаете.
Не могу описать, как потрясло это меня и опечалило. Как раз этого я рассчитывал никогда от него не услышать.
— Когда Кёрк прибыл в Каррик, — продолжал он, — я увидел, как он повсюду рыщет, как задает вопросы, и сразу понял: быть беде. Я хотел, чтобы горожане выгнали его отсюда. Хотел, чтоб они возненавидели его.
Я сидел, ни слова не говоря, а Роберт Айкен наконец раскрывал предо мною последние тайны Каррика.
— Вы представляете, каково мне было, — сказал он, — в ту первую ночь?
Показания Айкена — часть третья
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Выл ветер и весь Каррик забился в постели, когда в час ночи Роберт Айкен выглянул из окна.
Он надел плащ и подхватил сумку с инструментами. Дуло холодом, когда Роберт шел через мокрый Парк, радуясь, что нытье ветра среди сосен заглушит любой шум. Возле Монумента света уличных фонарей по периметру Парка хватало; он залез на знакомый постамент. Он запретил себе думать о падении, хотя взобраться оказалось сложнее, чем он помнил.
Он прицепил себя к Монументу и замахнулся топором на женщину. Лезвие вошло в свинец легко и беззвучно, будто в мокрую глину. Он кромсал Свободу, пока не стерлось лицо. Затем переключился на двух солдат. Козырьки шлемов защищали их лица, и он замахивался неловко, а под конец устала рука. Наконец он спустился на землю, открутил табличку и на обнаженном мраморе нарисовал красный круг.
Он закончил. Потом ему в голову пришло еще кое-что. Он снова подтянулся на постамент и зубилом проделал щель у женщины в промежности. Он кромсал солдатский штык, пока тот не откололся, потом заклинил его в проделанной дыре. Спустился он весь в поту. Сложил инструменты в мешок и прокрался в Аптеку. Запер за собою дверь, лег в постель и уснул как младенец.
— Не было смысла, — объяснил Роберт Айкен, — первое мое деяние совершать тонко; получился бы крик глухому в уши. Я хотел, чтобы преступление казалось примитивным; так дети в истерике выплескивают эмоции: ярость, боль, жажду разрушения. Уродуя Монумент, я пытался создать впечатление таких вот страстей, чтобы жители Каррика испугались… И они испугались, я видел; но не заподозрили Кёрка тут же — а я и не расстраивался. Со временем я нанес новый удар, и опять выбрал время за полночь.
Он оделся в темное и зачернил лицо, ибо луна светила ярко, а туман не показывался. Он надел кроссовки, дабы смягчить шаг, и вышел из города по западной дороге мимо болот.
Тяжелые железные ворота кладбища были приоткрыты; он вошел. Вытащил из мешка молоток и устремился на зады кладбища, по пути разбивая все, что попадалось на глаза. Он удивлялся, как легко уничтожить эти потуги увековечить прошлое. Многие камни были до того мягки, что рассыпались от удара, словно ждали его и были благодарны. Меньше всех сопротивлялись статуи, и он отбивал все, что выступало в пределах досягаемости: головы, руки, крылья. Нескольким самым замысловатым камням он уготовил особые почести.
Он уложил двух опрокинутых ангелов в непристойную позу и окружил их кольцом из мусора. На спине одного ангела губной помадой нарисовал жирный круг — он принес с собой несколько тюбиков.
Возле главной аллеи он нашел дохлую овцу и отволок ее к пустой могиле. Столкнул ее и слегка присыпал землей. Потом отнес обломки ангела на дорогу и уронил там, где их непременно увидит любой водитель. Удовлетворившись содеянным, он поспешил в Каррик.
— В ту ночь я осквернил могилу собственного отца, — сказал Роберт Айкен, — и ни на миг не пожалел; он избегал толп всю жизнь и не захотел бы присоединиться к остальным после смерти… Варварство на кладбище потрясло жителей города, как я и задумывал. Они бы ни за что не поверили, что такое может сотворить один из наших, и некоторые заподозрили Кёрка. Но ему все равно дозволялось бродить где вздумается. Когда он рассказал мне, что у него нет сомнений — его отец был одним из пленников Лагеря Ноль, — я понял, что пора снова действовать.
Стоял обжигающий холод, а туман был густ, когда Роберт до зари вышел через Парк к Библиотеке. Он надел резиновый плащ и резиновые перчатки; он хромал и задыхался под весом тяжеленной бутыли. Дверь у подножия лестницы была открыта, как всегда; он проскользнул внутрь, прочь от уличных фонарей, во тьму. Неловко вскарабкался по деревянной лестнице, держа бутыль подальше от себя. Наверху он разглядел полки за стеклянными дверями: на столе горел ночник. Он пробил дыру в стекле и затаил дыхание: звон был громок, и Роберт боялся, что перебудил весь город.
Ничего — только тишина.
Он просунул руку в дыру, отодвинул задвижку и вошел, направившись прямо к полкам на другом конце читального зала. Он вынул пробку из бутыли и зашагал вдоль полок, вытряхивая жидкость, стараясь ни единой книги не пропустить. Когда бутыль опустела, он грубо набросал рисунок и круг. Затем подобрал бутыль, покашливая от паров, что просачивались в горло.
На секунду он замер у двери: книги шипели. Он спустился по лестнице и торопливо зашагал через Парк.
— Для человека, любящего книги, — сказал Роберт Айкен, — их уничтожение — весьма трудное деяние. Воспоминание о том, как они шипели, терзало меня еще несколько дней. Я убедил себя, что это было необходимо — уничтожить всю нашу историю, которую можно использовать против нас. Я говорил себе, что творю новую историю… Даже горожане, которые никогда не читали книг, из-за вандализма в Библиотеке расстроились больше, чем из-за всего остального, что я натворил. Теперь Кёрка подозревали все — даже Анна. И все равно ему разрешалось бродить по холмам и общаться со Свейнстоном… И тогда я перешел к новой фазе плана, самой волнующей: я решил, что потребна пара убийств. С убийств начинаются новые эпохи.
В полночь приближаясь к коттеджу Свейнстона, он радовался туману. Внутри еще горел свет. Он подобрал камень — один из тех, что обрамляли дорожку, — и постучал в дверь.
Пастух открыл, собаки оживленно вертелись вокруг него; он выглянул в туман и улыбнулся, увидев гостя. Улыбка сменилась изумлением, когда камень опустился на его голову. Свейнстон рухнул. Второй удар проломил череп. Собаки расстроились; они лизали лицо падшего хозяина, не обращая внимания на убийцу.
Они не вмешивались, когда он оттащил тело на зады коттеджа и прислонил к стене овчарни. Он укрепил фонарик между камнями в стене, чтобы тот светил мертвецу в лицо. Затем скальпелем аккуратно отрезал губы. Кровь лилась потоком, собаки лизали ее и скулили.
Баллончиком он намалевал на фронтоне большой круг, затем бодрым шагом вернулся в Каррик. Когда он подошел к Аптеке, на часах было около двух, и туман уже рассеивался.