Есть у меня одна история, которую хотелось бы вам рассказать. У каждого за душой наверняка есть нечто подобное. Потому что это и придает нам ощущение жизни — не так ли? Конечно. Каждому человеку есть о чем рассказать — о тех, с кем сводила судьба, или о том, что с ними происходило, или что они совершили, что мечтают совершить или так никогда и не совершат. В жизни каждого человека на этом старом крутящемся шарике найдется история о непройденном пути, или о неудавшейся любви, или о каком-то призраке. Ну, вы понимаете, что я имею в виду. У вас у самих есть такие.
Так вот, хочу поведать вам одну историю. Проблема в том, что я помню слишком многое из того, что связано с Грейстоун-Бэй. Я мог бы рассказать о том, что мы однажды с Джо Хаммерсом обнаружили среди обломков старого «шевроле» на автосвалке, где живет слепой старик. Мог бы рассказать о тех временах, когда у старой леди Фэрроу из водопроводных труб в огромных количествах полезли змеи и как она с ними поступила. Еще мог бы рассказать о том, как в город приехал человек, выдававший себя за Элвиса Пресли, и как он сошел с ума, когда не смог избавиться от своей маски. О да, я многое помню из того, что происходило в Грейстоун-Бэй. Кое о чем я бы не стал рассказывать вам после захода солнца. Но я хочу рассказать вам о себе. Стоит ли — решать вам.
Зовут меня Боб Дикен. Когда-то я был Бобби Дикеном и жил с отцом и матерью в одном из стандартных щитовых домишек, обшитых вагонкой, на Аккардо-стрит, неподалеку от Саут-Хилл. Вокруг нас много таких домов — одинаковых по форме, размерам и по цвету — этакого цвета серого шифера. Или, могильного камня: У всех одинаковые окна, крылечки, бетонные ступеньки, выходящие прямо на улицу. Клянусь Богом, мне кажется, что и трещины у них одинаковые! Короче говоря, словно построили один дом, потом сделали черно-белую фотографию и сказали — вот идеальный дом для Аккардо-стрит. После чего их размножили как копии, вплоть до покосившихся дверей, которые остаются распахнутыми в жару и плотно закрываются, когда наступают холода. Думаю, мистер Линдквист решил, что такие дома вполне годятся для греков, португальцев, итальянцев и поляков, которые живут в них и работают у него на заводе. Конечно, на Аккардо-стрит довольно много и настоящих американцев, и они тоже работают на заводе мистера Линдквиста, как, например, мой отец.
Все, кто живет на Аккардо, платят ренту мистеру Линдквисту. Эти дома принадлежат ему. Он один из самых богатых людей в Грейстоун-Бэй. На его заводе делают всякие колеса и шестеренки для тяжелых машин. После школы я работал там одно лето техническим контролером. Отец устроил меня на эту работу, и я стоял у ленты конвейера вместе еще с несколькими такими же подростками целый день, занимаясь лишь тем, что следил, чтобы шестеренки определенных размеров попадали в соответствующие шаблоны. Если они не совпадали хоть на волосок, мы выбрасывали их в ящик. Брак отправлялся обратно на переплавку, а потом штамповали заново. На словах очень просто, я понимаю, но дело в том, что конвейер протаскивал мимо нас сотни таких шестеренок ежечасно, и наш начальник, мистер Галлахер, был просто настоящим чудовищем с орлиным зрением и не пропускал ни одного нашего промаха. Сколько бы я ни жаловался, отец говорил., что надо быть благодарным за то, что вообще у меня есть работа, времена тяжелые и все такое. А мать лишь пожимала плечами и говорила, что мистер Линдквист, наверное, тоже когда-то начинал с того, что стоял у конвейера и проверял шестеренки.
Но вы спросите моего отца, для каких конкретно машин делаются все эти шестеренки и колеса — он вам не ответит. Он работает здесь с девятнадцати лет, но до сих пор не знает. Ему не интересно, для чего они нужны; его задача — делать их, и это единственное, что его волнует. Миллионы и миллионы шестеренок, предназначенных для неведомых механизмов в неведомых городах за тысячи миль от Грейстоун-Бэй.
Саут-Хилл — местечко неплохое. Не хочу сказать, что лучше не бывает, но и не совсем трущобы. По-моему, самое худшее для жизни на Аккардо-стрит — слишком уж здесь много домов и все они одинаковые. Множество людей рождаются на Аккардо-стрит, вырастают, спустя какое-то время обзаводятся семьями и переселяются на два-три дома в сторону от того, где появились на свет, и потом все по новой. Даже мистер Линдквист — всего лишь мистер Линдквист-младший, и живет он в том самом большом белом доме, который построил его дед.
Но иногда, когда мой отец принимал лишнего и начинал скандалить, а мать запиралась от него в ванной, я уходил в конец Аккардо-стрит, где располагались развалины того, что было когда-то зданием католической церкви. Церковь сгорела в конце семидесятых, во время такой сильной пурги, что ничего подобного Грейстоун-Бэй не видел за все время своего существования. Это было жуткое дело, но церковь сгорела не дотла. Тело отца Мариона пожарные так и не нашли. Все подробности мне неизвестны, но я слышал такое, что боюсь вспоминать. Как бы там ни было, я нашел способ забираться на остатки колокольни. Под ногами все трещало и стонало, словно грозило развалиться в любую секунду, но риск стоил того. Сверху был виден весь Грейстоун-Бэй — город, изогнутая береговая линия, море, и ты наконец понимал, в каком мире живешь. На горизонте можно было видеть разнообразные яхты, катера, пароходы, направляющиеся куда-то в далекие гавани. По вечерам было особенно приятно смотреть на их огоньки, а порой казалось, что в воздухе слышишь какой-то шелест, словно далекий голос шепчет — пошли со мной!
Иногда мне хотелось куда-нибудь отправиться. Очень хотелось. Но отец всегда говорил, что весь мир за пределами Грейстоун-Бэй — дерьмо и что бык должен пастись на своем пастбище. Это была его любимая присказка, за что ему и дали прозвище Бык. Мать говорила, что я слишком молод, чтобы понимать, что я хочу. Она всегда хотела, чтобы я дружил с «этой миленькой. Донной Рафаэлли», тем более что семья Рафаэлли жила в нашем квартале, а мистер Рафаэлли был на заводе непосредственным отцовским начальником. Никто не обращает внимания на ребенка, пока он не заплачет, а когда заплачет — бывает слишком поздно.
Не слушайте никого, кто вам скажет, что лето в Грейстоун-Бэй — не сущий ад. Примерно в середине июля улицы превращаются в настоящее пекло и в воздухе от жары постоянно висит какая-то дымка. Могу поклясться, я своими глазами видел, как чайки падали замертво на лету, словно от теплового удара. Да, так вот, это началось однажды утром, в один из таких жарких, душных июльских дней. Помню, была суббота, потому что мы с отцом не пошли на завод. На нашей улице остановился белый фургон, а из него вылезли маляры.
Дом, который стоял напротив нашего, через дорогу, пустовал уже три недели. Живший в нем старик Пападос скончался ночью от сердечного приступа, и на его похоронах говорил речь сам мистер Линдквист, потому что старик проработал на заводе почти сорок лет. Миссис Пападос уехала на запад к родственникам. Когда она уезжала, я хотел попрощаться с ней, но мать задернула занавески, а отец включил телевизор погромче.
Но в то утро, о котором я говорю, мы все сидели на крыльце дома в надежде поймать дуновение ветерка. Мы изнемогали от жары и обливались потом. Отец рассказывал, как играют «Янкиз» в чемпионате по бейсболу. И тут появились эти маляры. Они расставили свои лестницы, собираясь приняться за работу.
— Похоже, у нас новые соседи, — сказала мать, обмахиваясь носовым платком. Она повернула стул, якобы лицом к ветру, но на самом деле, конечно, чтобы лучше видеть происходящее через улицу.
— Надеюсь, это американцы, — с нажимом произнес отец, откладывая газету. — Видит Бог, инородцев вокруг у нас уже достаточно.
— Интересно, какую работу предложил мистер Линдквист нашему новому соседу, — продолжила мать, поворачиваясь к отцу, но отвела взгляд с проворностью мухи, уворачивающейся от мухобойки.
— Конвейер. Мистер Линдквист всегда поначалу ставит новичков на конвейер. Одна у меня надежда — кем бы они ни был, главное, чтобы разбирался в бейсболе. Потому что твой сын — ни бум-бум.
— Ладно тебе, пап, — протянул я. Почему-то в его присутствии голос мой всегда становился слабым и неуверенным. Я в мае закончил школу, работал на полную ставку на заводе, но отец все равно считал меня двенадцатилетним мальчишкой и тупым как пробка.
— Скажешь, не так? — рявкнул отец. — Считаешь, «Юнцы» могут потянуть на чемпионство? Чушь! «Юнцам» никогда в жизни не видать…
— Интересно, есть ли у них дочка, — сказала мать.
— Когда ты научишься молчать, когда я говорю? — взъелся отец. — Ты меня за радио считаешь, что ли?
Маляры тем временем распечатывали канистры с краской. Один из них сунул кисть в горловину, по болтал и вынул.
— О Боже, — прошептала мать с круглыми глазами. — Вы только взгляните!
Мы взглянули и потеряли дар речи.
Краска оказалась не той безлико-серой, как на всех остальных домах Аккардо-стрит. О нет, это был цвет алый, как грудь малиновки. Даже еще краснее: красный, как неоновые огни в баре на набережной, отчаянно красный, как ограничительные огни на волноломе в заливе и на бонах, огораживающих торчащие из воды скалы. Красный, как праздничное платье той девочки, которую я видел на танцах и с которой не набрался храбрости познакомиться.
Красный, как красная тряпка, которой машут перед глазами быка.
Когда маляры начали покрывать этой кричаще-красной краской дверь дома, отец мой вскочил с кресла с таким рычанием, словно ему дали ногой под зад. Если он и ненавидел что-нибудь на свете, так это красный цвет. Он всегда говорил — это коммунистический цвет. Красный Китай. Красные. Красная площадь. Красная армия. Он считал «Красных из Цинциннати» самой худшей бейсбольной командой, и даже от одного вида красной рубашки у него сжимались кулаки. Я не знаю, откуда это у него, может, что-то в мозгу или с обменом веществ. Не знаю. Но как только он видит красный цвет, впадает в ярость и начинает орать как бешеный.
— Эй, вы! — заорал он через улицу. Маляры с любопытством уставились на него и даже прекратили работу, потому что этим криком можно было, наверное, вышибить стекла. — Что это вы тут делаете, черт побери?!
— На лыжах катаемся, — последовал ответ. — На что еще похоже то, что мы делаем?
— Ну-ка прекратите! — Глаза отца, казалось, сейчас вылезут из орбит. — Прекратите, к чертовой матери, сию секунду!
Он ринулся вниз по ступенькам, мать завизжала ему вслед, чтобы не сходил с ума, и я понял, что, если он не остановится и поднимет руку на этих маляров, дело может кончиться плохо. Но отец остановился у тротуара. К этому моменту из нескольких домов по соседству уже высунулись любопытные узнать, что за шум, а драки нет. Вообще говоря, в этом не было ничего особенного; вопли и скандалы — дело обычное для Аккардо-стрит, тем более когда наступает летняя жара и наши щитовые домишки превращаются в раскаленные клетки.
— Идиоты! — продолжал рычать отец. — Эти дома принадлежат мистеру Линдквисту! Обернитесь вокруг! Вы видите среди них хоть один коммунячьего цвета?!
— Нет, — ответил один. Остальные молчали.
— Так какого черта вы этим занимаетесь?
— Следуем непосредственному указанию мистера Линдквиста, — ответил тот же маляр. — Он сказал, чтобы мы отправлялись к дому 311 по Аккардо-стрит и выкрасили его сплошь в пожарно-красный цвет. Это — пожарно-красный цвет, — пнул он ногой одну из канистр, — а это — 311-й дом по Аккардо-стрит, верно? — Парень показал на небольшую металлическую табличку, укрепленную над парадной дверью. — Еще есть вопросы, Эйнштейн?
— Все эти дома — серые! — заорал отец. Лицо его пошло пятнами. — Они стоят серыми уже сотню лет!
Вы что, собрались все дома на этой улице перекрасить в коммунячий красный?
— Нет, в пожарно-красный. И только этот дом. Внутри и снаружи.
— Но он точно напротив моего дома! И я должен на это смотреть?! Боже, да такой цвет просто орет и требует, чтобы на него смотрели! Я терпеть не могу этот цвет!
— Серьезное дело. Но разбирайтесь с мистером Линдквистом. — С этими словами маляр присоединился к, своей команде, а отец вернулся обратно, ушел в дом и начал метаться по комнатам, круша мебель и чертыхаясь на чем свет стоит. Мать заперлась в ванной с журналом, а я пошел к церкви смотреть на корабли.
Удивительно, но в понедельник отец настолько расхрабрился, что в обеденный перерыв отправился к мистеру Линдквисту. Впрочем, добраться ему удалось только до секретарши мистера Линдквиста, которая сказала, что именно она по распоряжению шефа вызвала бригаду маляров, но больше ничего не знает. На обратном пути отец в бешенстве чуть не разбил машину. Ярко-красный дом вызывающе торчал напротив нашего уныло-серого, и запах свежей краски, казалось, чувствуется по всей улице.
— Он пытается выжить меня, — нервно говорил отец за ужином. — Да. Это точно. Мистер Линдквист решил от меня избавиться, но по сравнению с отцом у него кишка тонка. Он боится меня, поэтому решил выкрасить этот дом в коммунячий красный, чтобы он мозолил мне глаза. Точно. Теперь я все понял.
Отец позвонил мистеру Рафаэлли, нашему соседу по улице, пытаясь выведать последние слухи, но узнал лишь то, что нового работника уже оформили и тот должен приступить к работе со следующей недели.
Это была не неделя, а сумасшедший дом. Я уже говорил — не знаю, почему красный цвет так сильно раздражает отца; возможно, это отдельная история, но единственное, что я знаю — отец всю неделю буквально на стенку лез. Ему требовалось гигантское усилие, чтобы открыть дверь, уходя на работу, потому что лучи утреннего солнца могли падать на стены этого красного дома, придавая им цвет пожара четвертой степени. Вечерами закатное солнце могло высвечивать это же пламя с другой стороны. По Аккардо-стрит начали ездить люди — туристы, вот именно! — чтобы всего-навсего посмотреть на эту диковинку. Отец запирал двери на два замка и закрывал ставни, словно считал, что красный дом ночью может сорваться со своего фундамента, переберется через дорогу и набросится на него. Отец говорил, что не может дышать при виде этого дома, что этот жуткий красный дом сжимает ему легкие, И начал рано ложиться в постель, включая на полную громкость радиоприемник с трансляцией бейсбольного матча.
Но поздним вечером, когда совсем темнело, и из родительской спальни, где у отца и матери были отдельные кровати, больше не доносилось ни звука, я иногда отпирал входную дверь и выходил на крыльцо подышать влажным ночным воздухом. Я никогда бы не посмел сказать об этом ни отцу, ни матери, но… мне нравился этот красный дом. Я хочу сказать, он казался мне островком жизни среди серого океана. Столетиями на Аккардо-стрит стояли исключительно серые дома, все абсолютно одинаковые, вплоть до последнего гвоздя. И тут — такое! Не знаю почему, но он меня здорово задел.
Наши новые соседи въехали в красный дом ровно через неделю после того, как маляры закончили свою работу. Была суббота, а по утрам у нас в субботу обычно тихо, но они наделали столько шуму, что, наверное, переполошили всех богачей из особняков на Норт-Хилл. Когда я вышел на крыльцо, родители уже были там. Отец стоял с багровым лицом, в глазах была смесь ярости и ужаса. Мать просто оцепенела, крепко держа отца за руку, чтобы тот, не дай Бог, не сорвался с крыльца и не рванулся через улицу.
Мужчина был коротко стрижен, с волосами цвета пламени. На нем была красная клетчатая рубашка, брюки цвета итальянского вина и красные ковбойские башмаки. Он разгружал доверху набитый прицеп. Приехали они в старом помятом красном фургоне. Женщина была в розовой блузке и малиновых джинсах, ее светлые, распущенные до плеч волосы в ярких лучах восходящего солнца отливали розовым. Их дети, малыши лет шести-семи, мальчик и девочка, вертелись у них под ногами, и у обоих были волосы почти в цвет их нового дома.
Мужчина в красном вдруг поднял голову, посмотрел в нашу сторону, помахал рукой и поздоровался. Голос у него был слегка гнусавый, как у кота из мультиков. Опустив наземь малиновую коробку, которую нес, мужчина направился в нашу сторону. Его красные ковбойские башмаки простучали по ступенькам крыльца. Он встал напротив нас и улыбнулся. Выглядел он так, словно его по макушку залили кетчупом.
— Добрый день, — еле слышно произнесла мать, сжимая отцовскую руку. Тот был как чайник, готовый закипеть.
— Верджил Сайке, — представился мужчина. У него были густые красные брови, открытое, доброжелательное лицо и светло-карие глаза, которые казались почти оранжевыми. — Рад познакомиться, — добавил он, подавая руку отцу.
Отца затрясло. Он глядел на руку Верджила Сайкс, да так, словно та была вымазана в коровьем дерьме.
Наверное, я перенервничал, не знаю. Я не успел подумать. Я просто шагнул вперед и пожал протянутую руку. Рука была горячей, как будто у мужчины был жар.
— Здрасьте, — сказал я. — Бобби Дикен.
— Привет, Бобби, — ответил он и оглянулся через плечо на своих жену и детей. — Эви, зови Рори и Гарнит, идите познакомиться с Дикенами! — Он говорил, растягивая звуки и слегка пришепетывая, словно с иностранным акцентом. Потом я сообразил, что это акцент жителей крайнего Юга. Он широко недовольно улыбнулся, глядя, как его семейство подходит к крыльцу. — Это моя жена и детишки, — сказал Верджил. — Мы из Алабамы. Довольно далеко отсюда. Будем соседями, как я понимаю?
Такое количество красного почти парализовало отца. Он издал хрипящий звук, словно подавился, и рявкнул:
— Прочь с моего крыльца!
— Простите? — переспросил Верджил, все еще улыбаясь.
— Проваливайте! — повторил отец, повышая голос. — Прочь с моего крыльца, деревенщина краснорожая!
Верджил не перестал улыбаться, только глаза его чуть-чуть сузились. Мне показалось, что я увидел в них боль.
— Рад был познакомиться, Бобби, — произнес он, обращаясь ко мне и добавил чуть тише:
— Заходи к нам как-нибудь в гости, ладно?
— Никогда! — рявкнул отец.
— Всего доброго, — кивнул Верджил, положил руку на плечо женщине, и они пошли обратно через улицу. Детишки бежали следом.
— Никто у нас здесь не живет в красных домах! — заорал им в спину отец, вырываясь из судорожного захвата матери. — Никому и в голову не придет, если у него хоть капля мозгов есть! Ишь вырядились* Что вы о себе воображаете! Вы кто — коммуняки или кто? Деревенщина! Катитесь обратно, откуда приперлись, чтоб вам…
— Тут он замолчал, видимо, сообразив, что я стою рядом и смотрю на него. Он повернул голову, и мы несколько мгновений молча глядели в глаза друг другу.
Я люблю отца. Когда я был маленьким, я думал, что он может луну с неба достать. Помню, как он катал меня на шее. Он был добрым человеком и старался быть добрым отцом — но в тот момент, в то самое июльское субботнее утро, я понял, что в нем есть черты, с которыми он ничего не может поделать, черты характера, впечатанные в механизм его душевного устройства далекими предками, о которых он и представления не имел. У каждого есть такие черты — причуды, странности, разные мелочи, которые обычно редко когда проявляются. Без них не обходится ни одна личность. Но если вы кого-то любите и вдруг обнаруживаете в этом человеке черты, которых раньше не замечали, это заставляет ваше сердце биться немного чаще. А еще я увидел — словно в первый раз, — что глаза у отца такого же голубого оттенка, как у меня.
— Чего уставился? — буркнул отец. Лицо его было искажено гримасой боли.
Он выглядел таким старым. С сединой в волосах, с глубокими морщинами на лице. Таким старым, усталым и очень испуганным.
Я отвел взгляд, как собака, ожидающая удара, потому что в присутствии отца всегда чувствовал себя слабым. Я молча покачал головой и поспешил уйти в дом.
С крыльца доносились голоса родителей. Отец говорил громко, но слов Я не мог разобрать; потом постепенно беседа пошла потише. Я лежал на своей кровати, уставившись в потолок, и изучал трещину, которую видел, наверное, миллион раз.
Я вдруг подумал, почему за все эти годы мне не пришла в голову мысль замазать ее. Я ведь уже давно не ребенок, я в возрасте, когда пора становиться взрослым мужчиной. Нет, я не собирался замазывать эту трещину потому, что всегда ждал, что это сделает кто-нибудь другой, а о себе в этом качестве просто не думал.
Спустя некоторое время он Постучал в дверь, но не стал дожидаться, пока я отвечу. Это было не в его привычках. Он застыл в дверях, потом вдруг пожал своими широкими, тяжелыми плечами и произнес:
— Извини, Бобби. Не сдержался. Обиделся на меня? Это все из-за этого красного дома, черт бы его побрал. Он меня просто бесит! Я просто больше ни о чем не могу думать. Ты меня понимаешь?
— Это всего лишь красный дом. Больше ничего. Просто дом, выкрашенный красной краской.
— Он — другой! — резко оборвал меня отец, и я сжался. — Аккардо-стрит сто лет прекрасно себя чувствовала такой, как есть! Какого черта надо что-то менять?
— Не знаю, — честно ответил я.
— Вот именно что не знаешь! Потому что ты вообще жизни не знаешь! Ты просто существуешь на белой свете, идешь на поводу и знаешь только твердить «да, сэр» или «нет, сэр»!
— На поводу у кого?
— У каждого, кто тебе деньги платит! И не вздумай хитрить со мной! Ты еще не настолько взрослый, чтобы я не мог задать тебе хорошую взбучку!
Я посмотрел на него, и что-то в моем лице заставило его отшатнуться.
— Я тебя люблю, папа, — сказал я. — Я тебе не враг. Некоторое время он постоял, прислонившись к дверному косяку и прикрывая глаза ладонью.
— Неужели ты не понимаешь? — заговорил* он тихо. — Одного красного дома вполне достаточно.
Дальше все начнет изменяться. Покрасят дома и поднимут арендную плату. Потом кто-нибудь решит, что Аккардо-стрит — неплохое место для строительства кооперативных домов с видом на залив. Потом на заводе появятся машины, которые заменят людской труд. Ты что, думаешь, у них нет таких машин? Один красный дом — и все начнет меняться! Видит Бог, не понимаю, зачем мистеру Линдквисту понадобилось его красить. Он стал совсем не таким, как его отец, ох не таким!
— — Может, нужно что-то менять? Может, что-то должно меняться? — спросил я.
— Да. Верно. А что будет со мной? Где я еще смогу найти работу, в мои-то годы? Хочешь, чтобы я собирал мусор за туристами на пляже? А с тобой что будет? Завод — это и твое будущее, he забывай.
Тут я сделал шаг на запретную территорию.
— Я все еще думаю о поступлении в колледж, пап. У меня вполне приличные оценки. Школьный инспектор считает…
— Я уже говорил — вернемся к этому вопросу позже, — отрезал отец. — В данный момент у нас нет лишних денег. Сейчас трудные времена, Бобби. Ты должен как следует работать на конвейере. И не забывай — бык должен пастись на своем пастбище. Согласен?
Наверное, я согласился. Не помню. Во всяком случае, он ушел, а я еще долго лежал у себя в комнате и размышлял. Кажется, я слышал отдаленные гудки пароходов. А потом незаметно заснул.
В понедельник утром мы узнали, какую работу предложили Верджилу Сайксу. Не на конвейере. И не на складе. Он появился в том самом цеху, где работал отец и где стояли шлифовальные и полировальные машины, которые доводили шестеренки до нужных кондиций, и приступил к работе на такой же машине в каких-то двадцати футах от него. Я его не видел, потому что тем летом работал на грузовой площадке, но отец к концу дня получил нервный срыв. По-видимому, Верджил Сайке снова был во всем красном, и это, как мы потом поняли, был единственный цвет, который он носил, — красный с головы до ног. Это приводило отца в бешенство. Но было и другое. За первую неделю работы Верджила Сайкса на заводе я отвез на двадцать ящиков готовой продукции больше, чем обычно. Во вторую неделю квота выросла более чем на тридцать ящиков. Я не ошибаюсь — счет вели мои стонущие мышцы.
Загадка постепенно разъяснилась благодаря мистеру Рафаэлли. Работа в руках мистера Сайкса буквально горит, и мистер Рафаэлли никогда в жизни еще такого не видел. По заводу поползли слухи, что мистер Сайке работал на многих заводах нашего побережья и на каждом благодаря ему производство продукции увеличивалось на двадцать — тридцать процентов. Этот человек никогда не прохлаждался, никогда не уставал и даже не прерывался, чтобы попить водички. Когда он трудился на каком-то заводе крайнего Юга, про него каким-то образом узнал мистер Линдквист и переманил к себе. Единственным условием переезда в Грейстоун-Бэй мистер Сайке выдвинул следующее: дом, в котором ему предстоит жить, должен быть выкрашен снаружи и изнутри в самый яркий красный цвет, какой только смогут достать маляры.
— Эта деревенщина гораздо моложе меня, — говорил отец за ужином. — В его возрасте я работал не хуже. — Но мы все знали, что это не так. Мы все знали, что никто на заводе не может работать так, как он. — Если он будет продолжать в том же духе, он просто запорет свою машину! Посмотрим, что тогда скажет мистер Линдквист.
Но спустя примерно неделю прошел слух, что Сайксу предложили обслуживать две шлифовальные машины одновременно. Он легко управлялся с обеими; скорость его действий была вполне сопоставима с машинами.
Отцу красный дом стал сниться в ночных кошмарах. Порой он просыпался в холодном поту, кричал и метался. Выпив, он разглагольствовал о покраске нашего собственного дома в ярко-синий или желтый цвет — но все мы знали, что мистер Линдквист не позволит ему этого. Нет, Верджил Сайке оказался исключением. Он был другим, и только поэтому мистер Линдквист позволил ему жить в красном доме среди сплошных серых домов. А однажды вечером, как следует выпив, отец произнес то, что явно давно вертелось у него на уме.
— Бобби, сынок, — сказал он, положив руку мне на плечо. — А что, если с этим проклятым коммунячьим домом случится какая-нибудь неприятность? Что, если кто-нибудь решит устроить небольшой костерчик и этот красный дом возьмет и…
— Ты с ума сошел! — не дала ему договорить мать. — Сам не понимаешь, что ты несешь!
— Заткнись! — рявкнул он. — У нас мужской разговор.
Ну, после этого началась очередная свара, и я поспешил убраться из дому. Мне захотелось побыть одному, и я отправился к церкви.
Я просидел там до часу ночи, а может, и до двух. Во всяком случае, возвращался уже в полной темноте. Аккардо-стрит затихла, ни в одном из домов свет не горел.
Но на крылечке красного дома я заметил легкую вспышку. Спичка. Кто-то сидел на крыльце и закурил сигарету.
— Привет, Бобби, — услышал я негромкий голос Верджила Сайкса с его характерным южным прононсом.
Я приостановился, недоумевая, как он мог меня разглядеть, поздоровался, затем продолжил путь к себе домой, поскольку был совершенно не в настроении с ним беседовать и вообще относился к нему как к своего рода привидению.
— Погоди, — продолжил он. Я опять остановился. — Может, зайдешь? Посидим, поболтаем?
— Не могу. Уже слишком поздно.
— О нет, слишком поздно никогда не бывает, — негромко рассмеялся он. — Заходи. Давай поговорим. Я поколебался, вспоминая свою комнату с потрескавшимся потолком. Там, в этом сером доме, храпит отец, мать, наверное, бормочет во сне… Развернувшись, я пересек улицу и поднялся на крыльцо красного дома.
— Присаживайся, Бобби, — предложил Верджил. Я устроился в кресле с ним рядом. В темноте много не разглядишь, но я чувствовал, что кресла — красного цвета. Кончик сигареты тлел ярко-оранжевым цветом, а в глазах Верджила, казалось, отражаются огоньки пламени.
Мы немного поговорили про завод. Он спросил, нравится ли мне там, я ответил, что да, нормально. О, он задавал много вопросов — что я люблю и что не люблю, как я отношусь к Грейстоун-Бэй. Спустя некоторое время я сообразил, что выложил ему всю подноготную, рассказал о том, о чем никогда в голову не пришло бы рассказывать родителям. Не знаю почему, но во время разговора g ним я чувствовал себя так удобно и комфортно, словно сидел перед теплым, надежным гудящим камином в, холодную тревожную ночь.
— Взгляни на эти звезды! — вдруг произнес Верджил. — Видел ты когда-нибудь нечто подобное?
Верни, раньше я не обращал на них внимания, — но теперь всмотрелся. Небо было полно мерцающих точек, тысячи и тысячи которых сияли над Грейстоун-Бэй как алмазы на черном бархате.
— Знаешь, что они собой представляют? — спросил он. — Это огненные миры. О да! Они созданы из огня, и до того момента, как погаснут, горят невероятно ярко. Очень ярко горят. Понимаешь, огонь созидает — и он же разрушает, и порой это может происходить одновременно. — Он посмотрел мне в лицо. Огонек сигареты сверкал в его оранжевых глазах. — Отец твой не очень хорошо ко мне относится, верно?
— В каком-то смысле — да, — признался я. — Но в основном это из-за дома. Он терпеть не может красный цвет.
— А я жить без него не могу, — ответил он. — Это цвет огня. Мне нравится этот цвет. Это цвет обновления и энергии… и изменения. По-моему, это цвет самой жизни.
— Поэтому вы захотели перекрасить дом из серого в красный?
— Верно. Не могу жить в сером доме. И Эви не может, и дети. Видишь ли, мне кажется, что дома во многом похожи на людей, которые в них живут. Ты только оглянись кругом, посмотри на эти серые дома, и сразу почувствуешь, что у их обитателей — серые души. Может, не они сами так выбрали, а может, и они. Я говорю только о том, что каждый может сделать свой выбор — если у него достаточно мужества.
— Мистер Линдквист не позволит всем красить дома как им вздумается. Вы — другое дело, потому что вы очень хорошо работаете.
— Я так хорошо работаю, потому что живу в красном доме, — сказал Верджил. — Я не поеду ни в один город, если не смогу жить в таком. И я всегда это четко и ясно оговариваю, прежде чем вести разговор о деньгах. Видишь ли, я сделал свой выбор. Может, я никогда не стану миллионером и никогда не буду жить в роскошном особняке, но с моей точки зрения я — богач. Ибо что еще нужно человеку, кроме возможности свободно делать свой выбор?
— Вам легко говорить.
— Бобби, — негромко продолжал Верджил. — Каждый может выбирать, в какой цвет красить стены своего дома. Не имеет значения, кто ты, насколько ты богат или беден, — ведь именно ты живешь в стенах этого дома. Некоторые хотят быть красными домами среди серых, но все-таки позволяют кому-то другому покрасить их в серый. — Он внимательно посмотрел на меня. Сигарета погасла. Вспыхнуло маленькое пламя, и он раскурил новую. — В Грейстоун-Бэй слишком много серых домов. Среди них много старых, но есть и такие, у которых это еще впереди.