– Бенедикт-Мэди… – сказал старик. – Давненько… Да, давненько.
– Подумать только! – вмешалась Порция. – У нас сегодня первый семейный сбор уж не знаю за сколько лет. Длинный, неси из кухни стул. Отец, вот они – Бадди и Гамильтон.
Доктор Копленд поздоровался за руку с сыновьями. Оба были высокие, сильные и застенчивые парни. Голубые рубашки и комбинезоны подчеркивали живой коричневый оттенок кожи – такой же, как у Порции. Они прятали от него глаза, и лица их не выражали ни любви, ни враждебности.
– Какая жалость, что не все в сборе. Нет тети Сары, Джима и кое-кого еще, – сказал Длинный. – Но мы все равно ужасно рады.
– В повозке и так было полно, – сказал один из мальчишек. – Нам даже пешком приходилось идти, до того там было тесно.
Дедушка почесал спичкой ухо.
– Кому-то надо было остаться дома.
Порция нервно облизнула тонкие темные губы.
– А я все думаю о нашем Вилли, – сказала она. – Вот кто был охотник до всяких сборищ. Из головы у меня не выходит наш Вилли.
По комнате пронесся тихий утвердительный шепот. Старик откинулся на спинку стула и закивал головой.
– Порция, милая, может, нам немного почитаешь? Слово божие – большая подмога в трудную минуту.
Порция взяла со стола Библию.
– Какую главу ты хочешь послушать, дедушка?
– Вся эта книга – слова пресвятого господа нашего. Читай с любого места, на каком твой взгляд остановится.
Порция стала читать евангелие от Луки. Произносила слова она медленно, водя по строчкам длинным согнутым пальцем. Все примолкли. Доктор Копленд сидел поодаль, хрустел косточками пальцев и рассеянно переводил взгляд с одного предмета на другой. В маленькой комнате воздух был тяжелый, спертый. Все четыре стены были заклеены календарями и грубо разукрашенными рекламными картинками из журналов. Каминную доску украшала ваза с красными бумажными розами. Огонь в очаге горел низко, и колеблющийся свет керосиновой лампы бросал на стену подвижные тени. Порция читала так размеренно, что слова замирали в ушах доктора Копленда и его одолевала дремота. Карл Маркс растянулся на полу рядом с детьми. Гамильтон и Длинный клевали носом. Лишь один старик, казалось, вникал в смысл того, что читалось.
Порция кончила главу и закрыла книгу.
– Я много раз над этим раздумывал… – произнес дедушка.
Остальные очнулись от своей дремоты.
– Над чем? – спросила Порция.
– А вот над чем. Помнишь, где Христос поднимает из гроба мертвых и исцеляет немощных?
– Конечно, помним, дедушка, – почтительно заверил его Длинный.
– Не раз, когда я пахал или был занят другой работой, – медленно заговорил старик, – думал я и сам с собою рассуждал о том дне, когда Христос снова сойдет к нам на землю. Ибо я всегда так его ждал, что мне казалось, будто это произойдет еще при моей жизни. Я так и этак передумывал, что тогда будет. И вот как я решил. Встану я перед господом нашим Иисусом Христом со всеми моими детьми, с моими внуками и моими правнуками, со всей моей родней и друзьями и скажу ему: «Иисус Христос, вот мы перед тобой, цветные люди, и нам тяжко». И тогда он возложит свою длань нам на голову, и в тот же миг мы станем белоснежными, как хлопок. Вот что я задумал и как рассудил за долгие-долгие годы.
В комнате вдруг стало очень тихо. Доктор Копленд обдернул манжеты рубашки и откашлялся. Сердце его билось часто, и горло сжалось. Сидя в своем углу, он вдруг почувствовал отчуждение, злобу и одиночество.
– Было ли кому-нибудь из вас знамение с небес? – спросил дедушка.
– Мне, – сообщил Длинный. – Однажды, когда я болел воспалением легких, я вдруг увидел, что из печки на меня глядит божий лик – широкое лицо белого человека с седой бородой и голубыми глазами.
– А я видела духа, – сказала девочка.
– Раз я видел… – начал маленький мальчик.
Дедушка остановил его жестом руки:
– Вы, детки, помолчите. Тебе, Силия, и тебе, Уитмен, пока время слушать, а не говорить. Только раз в жизни сподобился я узреть истинное знамение. И вот как это было. В тот год летом, в жару, корчевал я пень большого дуба, что возле свинарника, и, когда я нагнулся, что-то вступило мне пониже спины, какая-то страшная боль. Я выпрямился, и все вокруг меня вдруг потемнело. Держусь я рукой за спину и смотрю вверх, на небо, и вижу ангелочка. Белую девочку-ангелочка, не больше полевой горошины, с золотыми волосиками, в снежном одеянии. Летает себе и летает вокруг самого солнца. Тут я пошел домой и стал молиться. И три дня читал Библию, прежде чем опять вышел в поле.
Доктор Копленд почувствовал, как в нем закипает черная злоба. Горло его распирали слова, но он не мог их произнести. Да ведь все равно они будут слушать старика. А словам разума внять не пожелают. Это же мой народ, убеждал он себя, но из-за вынужденной немоты мысль эта не приносила ему облегчения. Он угрюмо и напряженно молчал.
– Странное дело, – вдруг сказал дедушка. – Бенедикт-Мэди, ты ведь хороший врач. Почему у меня иногда начинаются эти боли пониже спины, когда я долго копаю или что-нибудь сажаю в землю? Почему эта немощь меня донимает?
– Сколько вам лет?
– Не то за семьдесят, не то скоро восемьдесят.
Старик уважал медицину и лечение. Раньше, когда он приезжал со всем семейством навестить Дэзи, он всегда просил себя осмотреть и увозил домой лекарства и мази для всей родни. Когда Дэзи ушла от доктора, старик перестал приезжать, и ему пришлось довольствоваться слабительными и пилюлями от почечных колик, которые рекламировались в газетах. Теперь он глядел на доктора робко и просительно.
– Пейте побольше воды, – сказал доктор Копленд. – И по возможности чаще отдыхайте.
Порция вышла на кухню готовить ужин. В комнате вкусно запахло. Разговор шел тихо, лениво, но доктор Копленд к нему не прислушивался. Время от времени он поглядывал то на Карла Маркса, то на Гамильтона. Карл Маркс рассказывал о Джо Луисе. Гамильтон жаловался на град, который побил часть урожая. Когда они встречались взглядом с отцом, оба смущенно улыбались и возили по полу ногами. А он вглядывался в них с гневом и болью.
Доктор Копленд крепко сжал зубы. Он так часто думал о Гамильтоне, Карле Марксе, Вильяме и Порции, о той истинной, высокой цели, которую он для всех них избрал, что один их вид пробуждал в нем темное, недоброе чувство. Если бы когда-нибудь он смог им все высказать – с самого незапамятного начала и по сегодняшний вечер, – это облегчило бы острую боль в его сердце. Но они не станут его слушать и ничего не поймут.
Он собрал все свои силы, даже мускулы его напряглись до отказа. Он не слышал и не видел, что творится вокруг; сидя в своем углу, он был слеп и глух ко всему. Вскоре они уселись за стол ужинать, и старик произнес застольную молитву. Но доктор Копленд ничего не ел. Когда Длинный достал бутылку джина и все по очереди стали весело отпивать из горлышка, он отказался и от выпивки. Он сидел в каменном молчании, пока наконец не взял шляпу и не вышел из дома, даже не попрощавшись. Раз он не мог высказать всей правды до конца, ему нечего было им сказать.
Доктор всю ночь пролежал в тоске без сна. На следующий день было воскресенье. Он навестил нескольких больных, а часам к двенадцати отправился к мистеру Сингеру. Это посещение притупило в нем чувство одиночества, и, попрощавшись с немым, он снова почувствовал на душе покой.
Однако не успел он выйти, как этот покой его покинул. С ним случилось маленькое происшествие. Когда он спускался по лестнице, он встретил какого-то белого, тащившего большой бумажный пакет, и прижался к перилам, чтобы с ним разминуться. Но белый мчался вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, не глядя по сторонам, и налетел на доктора с такой силой, что тому стало дурно и он задохнулся.
– Господи! Я вас не заметил…
Доктор Копленд пристально на него взглянул, но ничего не ответил. Он уже один раз видел этого белого. И вспомнил его словно сплюснутое, грубо вытесанное тело и огромные, нескладные ручищи. Потом с внезапным, болезненным интересом стал разглядывать его лицо, потому что вдруг заметил странный, остановившийся и отрешенный, как у безумца, взгляд.
– Извините, – пробормотал белый.
Доктор Копленд ухватился за перила и прошел мимо.
– Кто это у вас был? – спросил Джейк Блаунт. – Кто этот высокий негр, который только что отсюда ушел?
В маленькой комнате было убрано. Солнце падало на вазу с пурпурным виноградом, стоявшую на столе. Сингер, сунув руки в карманы, откинулся вместе со стулом назад и смотрел в окно.
– Я налетел на него на лестнице, и он так на меня посмотрел… Ей-богу, никто еще никогда не смотрел на меня с такой злобой.
Джейк поставил на стол пакет с пивными бутылками. Он вдруг испугался, сообразив, что Сингер, наверное, и не подозревает о его присутствии. Он подошел к окну и тронул Немого за плечо.
– Я налетел на него нечаянно. И чего он взъелся?
Джейка пробрала дрожь. Хотя солнце светило ярко, в комнате было холодновато. Сингер поднял указательный палец и вышел на площадку. Вернувшись, он принес ведерко с углем и растопку. Джейк следил за тем, как он опустился перед печкой на корточки, аккуратно переломал о колено щепки и разложил их в топке на бумаге. Сверху он, по какой-то особой системе, насыпал уголь. Сначала огонь не желал заниматься – не было тяги. Пламя чуть мерцало и гасло под пеленой черного дыма. Сингер прикрыл топку двойным листом газеты. Тяга дала огню новую жизнь. В печке загудело, бумага вспыхнула, ее втянуло в дымоход. Топку загородила потрескивающая оранжевая стена огня.
У первой утренней кружки пива был бархатный, приятный вкус. Джейк быстро проглотил свою долю и отер губы тыльной стороной ладони.
– Я был когда-то знаком с одной дамой, – сказал он. – Вы чем-то мне ее напоминаете. Мисс Клару. У нее в Техасе была маленькая ферма. А кроме того, она делала на продажу пралине. Высокая, крупная, приятная с виду дама. Ходила в длинных, мешковатых свитерах, грубых башмаках и мужской шляпе. Когда я с ней познакомился, муж ее уже умер. Но веду я все это вот к чему: если бы не она, я мог бы ничего и не узнать. Так бы и прожил свою жизнь, как миллионы других, ни о чем не имея понятия. Был бы просто священником, хлопкоробом либо коммивояжером. И вся моя жизнь пошла бы насмарку.
Джейк растерянно помотал головой.
– Чтобы это понять, скажу вам, с чего я начинал. Парнишкой я жил в Гастонии. Был я кривоногим хиляком, таким маленьким, что меня не взяли на фабрику. Работал за кормежку мальчиком на кегельбане. Там я услышал, что малые половчей могут зарабатывать по тридцать центов в день, нанизывая табачные листья. Я пошел и стал зарабатывать эти тридцать центов в день. Было мне тогда десять лет. Из дому я смылся. Писем не писал. Родители только радовались, что сбыли меня с рук. Вы же знаете, как это бывает. Да и к тому же кто бы мог прочесть мое письмо, кроме сестры?
Джейк двинул рукой, словно смахивая что-то с лица.
– Но главное вот что. Моя первая вера была в Христа. Там со мной под навесом работал один парень. Он открыл молельню и каждый вечер проповедовал. Я ходил, слушал и уверовал. Весь день напролет я думал только о Христе. В свободное время изучал Библию и молился. И вот как-то ночью взял я молоток и положил руку на стол. Был я так зол, что пробил гвоздем руку насквозь. Она была пригвождена к столу, я глядел на нее, пальцы мои дрожали и становились синими.
Джейк вытянул ладонь и показал рваный мертвенно-белый рубец посредине.
– Я хотел стать евангелистом. Ездить по стране, проповедовать слово божие и устраивать моления. А пока что бродил с места на место и годам к двадцати попал в Техас. Работал на сборе орехов недалеко от того места, где жила мисс Клара. Я познакомился с ней и вечерком иногда заходил посидеть. Она со мной беседовала. Я ведь прозрел не сразу. Сразу это ни с кем не бывает. Все происходило постепенно. Начал читать. Работал ровно столько, сколько надо, чтобы отложить немного денег, бросить на время работу и учиться. Я словно заново родился. Только те из нас, кто прозрел, могут это понять. У нас открылись глаза, и мы узрели. Как пришельцы откуда-то из нездешних краев.
Сингер утвердительно кивнул. В комнате было по-домашнему уютно. Немой вынул из стенного шкафа жестяную коробку, где хранились крекеры, фрукты и сыр. Он взял апельсин и стал его медленно чистить. Кожицу он обдирал до тех пор, пока фрукт не стал насквозь светиться на солнце. Тогда он разделил апельсин на дольки и половину дал Джейку, половину взял себе. Джейк клал в рот по две дольки сразу и шумно выплевывал зернышки в огонь. Сингер ел свою порцию медленно, аккуратно собирая зернышки в горсть. Они откупорили еще две бутылки пива.
– А много ли нас таких в стране? Пожалуй, тысяч десять. Может, двадцать. Но может, и много больше. Сколько мест я объездил, а встретил всего несколько человек таких, как мы. Но предположим, кто-то прозрел. И видит мир таким, какой он есть, мысленно возвращаясь на тысячи лет назад, чтобы понять, как все это получилось. Наблюдает за медленной концентрацией капитала и власти и видит, до каких геркулесовых столбов все это дошло. Видит, что Америка – сумасшедший дом. Видит, что людям приходится грабить своих братьев, чтобы выжить. Видит, как дети мрут с голоду, а женщины работают по шестьдесят часов в неделю, чтобы себя прокормить. Видит эту треклятую армию безработных, в то время как миллиарды долларов пускают на ветер, а тысячи миль земли пустуют. Видит приближение войны. Видит, что, когда люди страдают, они становятся подлыми, злыми и в них что-то умирает. Но главное, он видит, что все устройство мира основано на лжи. И хотя это всем ясно как божий свет, люди, которые не прозрели, прожили так долго в этой лжи, что просто ничего не видят.
Красная жила у Джейка на лбу гневно вздулась. Он схватил ведерко с углем и с грохотом вывалил все сразу в огонь. Нога у него затекла, и он затопал ею так сильно, что затрясся пол.
– Я обошел весь город. Хожу повсюду. Говорю. Объясняю. Но что толку? Господи!
Он глядел в огонь, и от печного жара и выпитого пива лицо его стало багровым. Судороги в занемевшей ноге поднимались все выше, до самого бедра. Его клонило ко сну, и огонь перед глазами отсвечивал зелеными, синими и пламенно-желтыми бликами.
– Вы – единственный, – сонно произнес он. – Один-единственный…
В этом городе он уже не был чужим. Теперь он знал здесь каждую улицу, каждый переулок, каждый забор во всех вытянутых в разные стороны трущобах. Он все еще работал в «Солнечном Юге». Осенью балаганы колесили с одного пустыря на другой, не выезжая за городскую черту, пока наконец не обходили весь город. Место действия менялось, но обстановка была все той же: пустырь, окруженный прогнившими хижинами, где-то по соседству фабрика, хлопкоочистка или разливочный заводик. И толпа – повсюду одинаковая, по большей части фабричные рабочие и негры. По вечерам пестрели разноцветные лампочки. Деревянные лошадки карусели крутились под звуки механической музыки. В воздухе носились качели; у барьера вокруг игры в монетки всегда толпился народ. В двух киосках торговали напитками, кроваво-коричневыми котлетами и конфетами на хлопковом масле.
Его наняли машинистом, но постепенно круг его обязанностей расширялся. Отовсюду сквозь общий гомон доносились его грубые окрики, он беспрерывно маячил на ярмарочной площадке, появляясь то здесь, то там. На лбу его блестел пот, а усы были пропитаны пивом. По субботам ему полагалось следить за порядком. Его приземистое, мускулистое тело пробивалось сквозь толпу с ожесточенной энергией. Только в глазах не видно было той ярости, которая, казалось, пронизывала все его существо. Широко смотрящие из-под тяжелого лба и насупленных бровей, они словно ничего не видели вокруг, были такими отрешенными.
Домой он возвращался между двенадцатью и часом ночи. Дом, где он жил, был разгорожен на четыре комнаты – каждый жилец платил по полтора доллара. Сзади, во дворе, помещался сортир, а на веранде – водоразборный кран. Стены и пол в комнате издавали кислый запах сырости. Окна были завешены закопченными дешевыми кружевными занавесками; Выходной костюм он держал в чемодане, а комбинезон вешал на гвоздь. В комнате не было ни отоплений, ни электричества. Однако в окно падал свет уличного фонаря, и внутри царил зеленоватый полумрак. Он зажигал керосиновую лампу возле кровати, только когда ему хотелось читать. Едкий запах горящего керосина в нетопленой комнате вызывал у него тошноту.
Если он оставался дома, он часами беспокойно вышагивал по комнате. Или, сидя на краю неприбранной кровати, яростно грыз обломанные, грязные ногти. Во рту оставался горький привкус копоти. Он так остро ощущал свое одиночество, что порой его охватывал ужас. Обычно у него была припасена бутылка самогона. Он пил его неразбавленным и к утру согревался и отходил душой. В пять часов заводские сирены оповещали о первой смене. Гудки отдавались потерянным, жутковатым эхом, и он не мог заснуть, пока они не отзвучат.
Но чаще всего он дома не сидел и сразу же выходил на узкие пустые улицы. В первые утренние часы небо еще было черным и звезды – неподвижными и яркими. Иногда на фабриках всю ночь шла работа. Из освещенных зданий доносился грохот станков. Он дожидался у ворот ранней смены. На темные улицы высыпали молодые девушки в свитерах и цветастых платьях. Выходили мужчины с обеденными судками. Некоторые из них, прежде чем пойти домой, подходили к кафе-вагончику выпить кофе или кока-колы, и Джейк шел с ними. На работе, среди фабричного шума, рабочие прекрасно слышали каждое слово, но, выйдя, они первый час словно глохли.
В вагончике Джейк пил кока-колу, приправленную виски, и разглагольствовал. Дымно-белый рассвет дышал холодом. С пьяной настойчивостью Джейк вглядывался в желтые, осунувшиеся лица рабочих. Над ним часто подсмеивались, и тогда он вытягивал свое приземистое тело во весь рост и разговаривал язвительно, пересыпая речь затейливыми, многосложными словами. Он отставлял мизинец руки, державшей стакан, и высокомерно покручивал ус. А если над ним продолжали смеяться, то затевал драку, остервенело размахивал тяжелыми кулачищами и при этом рыдал в голос.
Проведя таким образом утро, он с удовольствием возвращался на работу в свое увеселительное заведение. У него становилось легче на душе, когда он протискивался сквозь людскую толпу. Шум, вонь, соприкосновение с человеческими телами успокаивали его взвинченные нервы.
В городе действовал пуританский закон, запрещавший по воскресным дням всякие увеселения. В праздники Джейк вставал рано, вынимал из чемодана шерстяной костюм и шел на Главную улицу. Сначала он заходил в «Кафе „Нью-Йорк“» и покупал много пива. Потом отправлялся к Сингеру. Хотя он уже знал в городе многих по имени и в лицо, единственным другом его был немой. Они бездельничали вдвоем в тихой комнате и пили пиво. Джейк разговаривал, и слова возникали из предрассветных часов, проведенных им на улице или в одиночестве дома. Слова складывались, и речь приносила облегчение.
Огонь догорел. Сингер за столом играл сам с собой в дурака. Джейк уснул. Он проснулся в нервном ознобе и, подняв голову с подушки, поглядел на Сингера.
– Ну да, – произнес он, словно отвечая на чей-то вопрос. – Кое-кто из нас коммунисты. Но далеко не все… Я лично, к примеру, не член коммунистической партии. Во-первых, за всю мою жизнь я знал только одного коммуниста. По этой стране можно бродяжничать годами и не встретить ни одного коммуниста. В здешних краях нет такого заведения, куда можно пойти и сказать, что ты хочешь вступить в партию, а если и есть, я ни разу о нем не слышал. Поехать для этого в Нью-Йорк тоже нельзя. Вот я и говорю, что за всю мою жизнь я знал только одного члена партии, да и тот был маленький, худосочный трезвенник, у которого воняло изо рта. Мы с ним подрались. Не поймите, что я ставлю в укор коммунистам. Мне, пожалуй, надо было с самого начала вступить в коммунистическую партию. Правильно я говорю или нет? Как вы думаете?
Сингер наморщил лоб и задумался. Он достал свой серебряный карандашик и написал на листке блокнота, что не знает.
– Но вот в чем беда. Понимаете, когда ты уже прозрел, нельзя спокойно жить, как обыватель – надо действовать. И кое-кто из нас сбивается с панталыку. Слишком много надо сделать – не поймешь, с чего начинать. С ума можно сойти. Даже я – ведь иногда я такое вытворял, что потом только диву давался. Как-то раз задумал создать свою собственную организацию. Отобрал двадцать землеробов и толковал с ними, пока не решил, что они уже прозрели. Лозунг у нас был короткий: «Действие»! Ха! Мы собирались поднять бунт. Затеять самые что ни на есть настоящие беспорядки. Конечной нашей целью была свобода, подлинная свобода, высшая свобода, которая возможна только тогда, когда в душе человека живет чувство справедливости. Девиз наш: «Действие» – означал свержение капитализма. В нашей конституции (я сам ее написал) некоторые статьи предусматривали замену девиза «действие» на девиз «свобода», как только наша задача будет выполнена.
Джейк отточил спичку и поковырял ею в дупле больного зуба. Потом продолжал:
– И вот когда конституция была написана и я сколотил первых последователей, я отправился в путь, чтобы организовать ячейки нашего общества. Но через три месяца, когда я вернулся, что, по-вашему, я нашел? В чем состояло их первое героическое действие? Думаете, их праведная ярость победила всякие расчеты и они продвинулись без меня хоть на шаг? Что я увидел – разгром, кровь, революцию?
Джейк наклонился вперед. И, помолчав, мрачно произнес:
– Друг мой, они выкрали пятьдесят семь долларов и тридцать центов из нашей казны, чтобы купить форменные фуражки и поужинать в субботу на казенный счет. Я застукал их за столом заседаний в этих самых фуражках – они играли в кости, а под рукой стояла тарелка с ветчиной и целая бутыль джина!
Джейк громко захохотал, и Сингер ответил ему застенчивой улыбкой. Но постепенно улыбка стала натянутой, а потом и совсем сошла. А Джейк продолжал хохотать. Жила у него на лбу еще больше вздулась, лицо совсем побагровело. Он хохотал слишком долго.
Сингер, взглянув на часы, жестом показал, что уже половина первого. Он взял со стола часы, серебряный карандашик и блокнот, а с каминной доски – сигареты, спички и разложил все это по карманам. Пора было обедать.
Но Джейк все смеялся. В его смехе звучало что-то маниакальное. Он шагал по комнате, позвякивая мелочью в карманах, и нелепо размахивал длинными, могучими руками. Потом он стал излагать меню предстоящего обеда. Когда он говорил о еде, лицо его выражало животную жадность. При каждом слове верхняя губа у него вздергивалась, как у изголодавшегося зверя.
– Ростбиф с подливкой. Рис. Капуста и белый хлеб. И большой кусок яблочного пирога. Умираю с голоду. Кстати, о еде. Не помню, рассказывал я вам когда-нибудь, друг мой, о мистере Кларке Паттерсоне, владельце «Солнечного Юга»? Он такой толстый, что уже лет двадцать не видел своего причинного места; целый день сидит у себя в прицепе, раскладывает пасьянсы и курит сигареты. Еду заказывает в соседней забегаловке и каждый день разговляется…
Джейк сделал шаг назад, уступая Сингеру дорогу. Он всегда пропускал немого первым в дверь, а сам шел чуть поодаль, предоставляя Сингеру роль вожака. Пока они спускались по лестнице, Джейк продолжал возбужденно и пространно что-то рассказывать. И не сводил с лица Сингера своих карих, широко раскрытых глаз.
Погода после полудня была мягкая, теплая. Они провели предвечерние часы в комнате. Джейк, вернувшись после обеда, принес бутылку виски. Он сидел на кровати, молчаливо насупившись, и только время от времени нагибался, наливая себе виски из стоящей на полу бутылки. Сингер сидел за столом у окна и решал шахматную задачу. Джейк немного успокоился. Он следил за игрой приятеля, чувствуя, как тихие, теплые сумерки переходят в вечернюю тьму. Огонь камина бесшумными темными волнами переливался на стенах.
Однако вечером им снова овладела беспричинная тревога. Сингер спрятал шахматы, и они сидели друг против друга. Губы у Джейка нервно подергивались; теперь он уже пил, чтобы успокоиться. На него снова нахлынуло беспокойство и какая-то неосознанная тяга. Он допил виски и снова заговорил. Слова душили его и вырывались потоком. Он шагал от кровати к окну и назад к кровати, туда-сюда, туда-сюда. И наконец водопад несвязных слов стал осмысленнее, и Джейк с пьяным пафосом изложил свои мысли немому:
– Что же они с нами делают! Истины превратили в ложь. Идеалы испоганилии оподлили. Возьмите хотя бы Христа. Он был один из нас. Он прозрел. Когда он сказал, что труднее верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царствие небесное, он-то уж знал, что говорит! А вы посмотрите, что с Христом сотворила церковь за последние две тысячи лет. Что она из него сделала! Как она извратила каждое его слово в угоду своим низким целям! Если бы Христос жил сегодня, его подвели бы под монастырь иупрятали за решетку. Ведь он был бы одним из тех, кто прозрел. Мы с Христом сидели бы вот так за столом друг против друга, я бы смотрел на него, а он – на меня, и мы оба знали бы, что другой прозрел. Мы с Христом и Карлом Марксом могли бы втроем сесть за стол и…
А поглядите, что стало с нашей свободой! Люди, которые сражались в американской революции, так же похожи на «Дочерей американской революции», как я – на пузатую, надушенную болонку! Те верили в свои слова о свободе. Они дрались, как настоящие революционеры. Они дрались за то, чтобы в этой стране все были свободны и равны. Ха! А это означает, что все равны от природы и имеют равные возможности. И не означает, что двадцать процентов могут свободно грабить остальные восемьдесят и лишать их средств к существованию. Это не означает, что тираны могут запросто загонять страну в такой тупик, что миллионы людей готовы на все: жульничать, лгать, отрубить себе правую руку, только бы заработать на шамовку три раза в день и на ночлег… Они превратили самое слово «свобода» в богохульство. Вы меня слышите? Они сделали самое слово «свобода» гнусностью для всех, кто прозрел.
Вена на лбу Джейка бешено пульсировала. Рот конвульсивно дергался. Сингер даже привстал от испуга. Джейк пытался сказать что-то еще, но слова застряли у него в глотке. По всему его телу прошла судорога. Он опустился на стул и прижал дрожащие губы пальцами, потом хрипло произнес:
– Вот так обстоит дело, Сингер. И беситься – пользы мало. Да и что бы мы ни делали, это бесполезно. Так мне кажется. Все, что нам дано, – это говорить людям правду. И как только большое число неведающих узнают эту правду, драться уже будет незачем. Единственное, что мы можем, – это помочь людям прозреть. Вот и все, что нужно. Но как? А?
Тени от огня набегали на стены. Их темные волны поднимались все выше, и вся комната как будто пришла в движение. Она вздымалась и опускалась, словно теряя равновесие. Джейк чувствовал, как он погружается, медленно, плавно погружается в туманную глубь океана. Он беспомощно, в страхе напрягал свой взор, но ничего не видел, кроме темных багровых волн, ненасытно ревущих вокруг. И наконец он увидел то, что искал. Лицо немого – неясное и очень далекое. Джейк закрыл глаза.
На другое утро он проснулся очень поздно. Сингер давным-давно ушел. На столе лежали хлеб, сыр, апельсины и стоял кофейник. Когда Джейк позавтракал, настала пора идти на работу. Опустив голову, он мрачно зашагал через весь город к себе домой. Когда он дошел до того района, где жил, на его пути встретилась узкая улочка, по одной стороне которой тянулся почерневший от копоти кирпичный склад. Его внимание привлекла какая-то надпись на стене этого здания. Он двинулся дальше, но что-то заставило его остановиться. На стене было обращение, написанное ярко-красным мелом; жирно выведенные буквы имели какую-то непривычную форму.
«Вы будете есть мясо владык мира сего и пить кровь властителей земных».
Он дважды перечел это пророчество и с тревогой оглянулся по сторонам. Нигде не было видно ни души. Постояв несколько минут в растерянности и раздумье, он вынул из кармана толстый красный карандаш и старательно вывел под обращением:
«Прошу того, кто это написал, встретиться со мной на этом самом месте завтра в полдень, в среду, 29 ноября. Или на следующий день».
На другой день в условленный час Джейк ждал у стены склада. Время от времени он с нетерпением подходил к углу и смотрел, не идет ли кто по улице. Никто не пришел. Через час ему самому надо было идти на работу.
На следующий день он опять тщетно ждал.
А в пятницу полил долгий, мелкий зимний дождик. Стены намокли, и надпись слиняла так, что ничего уже нельзя было прочесть. Дождь все шел – серый, холодный, злой.
4
– Мик, – сказал Братишка. – Мне кажется, что все мы потонем.
И правда, похоже было, что дождь никогда не кончится. Миссис Уэллс возила их в школу и из школы на своей машине, а после обеда им приходилось сидеть на террасе или в комнатах. Они с Братишкой либо играли в триктрак и «старую деву», либо кидали шарики на ковре в гостиной. Приближалось рождество, и Братишка уже поговаривал о Святом младенце и о красном велосипеде, который он мечтал получить от Деда Мороза. Дождь серебрился на оконных стеклах, а небо было сырое, холодное и серое. Вода в реке так поднялась, что кое-кому из фабричных пришлось выехать из своих домов. Но вот когда уже казалось, что дождь будет идти вечно, он вдруг кончился. В одно прекрасное утро, когда они проснулись, за окном ярко светило солнце. К концу дня стало тепло, почти как летом. Мик поздно вернулась из школы и застала Братишку, Ральфа и Тощу-Мощу на улице перед домом. Ребята были разгоряченные, потные, от их зимней одежды шел кислый запах. Братишка держал рогатку; карман у него был набит камешками. Ральф сидел в повозочке, капор у него сбился набок, и он капризничал. У Тощи-Мощи было новое ружье. Небо сияло необычайной голубизной.