Ральф тихонько сидел в своей повозочке, крепко вцепившись толстыми ручонками в края. Черная челка и черные глаза делали его похожим на китайчонка. Солнце светило ему прямо в глаза, поэтому он и ревел. Братишки нигде не было видно. Когда Ральф заметил Мик, он опять приготовился зареветь. Она откатила повозочку в тень от нового дома, вынула из кармана рубашки синий леденец и сунула его в теплый, мягкий ротик младенца.
– Ешь и знай мою доброту, – сказала ему Мик. Вообще-то, не в коня корм: Ральф еще слишком мал, чтобы понимать вкус в конфетах. Гладкий камешек понравился бы ему ничуть не меньше, но дурачок может его проглотить. Он так же плохо разбирается во вкусе, как и в словах. Когда ему говоришь, что тебе осточертело его таскать и ты готова утопить его в речке, он принимает это за ласку. Он вообще мало в чем разбирается. Поэтому и таскать его такая скучища.
Мик сложила руки корабликом, крепко их сжала и подула в отверстие между большими пальцами. Щеки ее надулись, и сперва послышалось только шипение воздуха, прорывавшегося сквозь пальцы. Потом раздался высокий пронзительный свист, и через несколько секунд из-за угла появился Братишка.
Она отряхнула опилки с его волос и поправила капор на Ральфе. Этот капор был самой красивой частью его туалета. Он был кружевной и весь вышитый. Лента под подбородком – с одной стороны голубая, а с другой белая, – и на ушах большие розетки. Капор был мал ребенку, и вышивка натирала лоб, но Мик всегда наряжала в него Ральфа, когда везла его гулять. У Ральфа не было настоящей коляски, как у большинства детей, местных или приезжающих на лето. Его приходилось таскать в старой повозочке, которую ей подарили на рождество три года назад. Но в красивом капоре он выглядел очень прилично.
На улице было пусто, как всегда поздним утром в воскресенье, да еще в такую жару. Повозка скрипела и дребезжала, Братишка бежал босиком, а тротуар так накалился, что у него горели подошвы. Зеленые дубы бросали темную и прохладную с виду тень, но она не спасала от пекла.
– Лезь в повозку, – сказала она Братишке, – и посади Ральфа на колени.
– Я лучше сам пойду.
От долгой жары у Братишки летом всегда начинался понос. Он бегал без рубашки, и у него под кожей белели острые ребра. На солнце он не загорал, а только бледнел, и маленькие соски на груди были похожи на синие изюминки.
– Ладно уж, давай повезу, – сказала Мик. – Лезь.
– Ну вези.
Мик тянула повозку медленно – она вовсе не спешила домой. Она завела разговор с детьми. Но было в этом скорее желание пооткровенничать с собой, чем с ними.
– Мне последнее время снятся такие чудные сны. Будто я плыву. Но не по воде, а развожу руками и плыву сквозь огромную-огромную толпу людей. Их в сто раз больше, чем в магазине Кресси в субботу вечером. Такая громадная толпа, какой даже не бывает. Иногда я ору и плыву и расталкиваю людей, а иногда люди меня топчут, и кишки из меня вылезают прямо на тротуар. В общем, это скорее кошмар, чем настоящий сон…
По воскресеньям в доме всегда было полно людей, потому что к жильцам приходили гости. Шуршали газеты, стоял сигарный дым, и по лестнице постоянно кто-то топал.
– Есть вещи, о которых, само собой, не хочется никому говорить. Не потому, что стыдно, а просто надо держать в секрете. Вот и у меня есть две или три вещи, про них я даже вам ни за что не скажу.
Братишка вылез, когда они добрались до угла, и помог ей спустить повозку на мостовую и втащить на другой тротуар.
– А за одну вещь я бы все на свете отдала. За пианино. Если бы у меня было пианино, я бы упражнялась каждый-каждый вечер и выучила бы всю музыку, какая есть. Вот чего я больше всего хочу.
Они подошли к своему кварталу. Осталось пройти несколько домов. Их дом был трехэтажный – пока что самый большой во всей северной части города. Но и в семье было четырнадцать душ. Правда, не все были настоящей, кровной родней, но все они тут ели и спали за пять долларов с носа, и потому они тоже считались. Мистер Сингер не считался, потому что он только снимал комнату и сам ее убирал.
Дом был узкий, и его много лет не красили. Для такого высокого дома он даже казался каким-то хилым. С одного бока он осел.
Мик отвязала Ральфа и вынула из повозки. Она быстро прошмыгнула через прихожую и краешком глаза увидела, что в гостиной полно постояльцев. Папа тоже был там. Мама, наверное, на кухне. Все слонялись в ожидании обеда.
Мик вошла в первую из трех комнат, где жили они сами. Она положила Ральфа на папину и мамину кровать и дала ему поиграть бусами. Сквозь закрытую дверь соседней комнаты доносились голоса, и она решила пойти туда.
Как только Хейзел и Этта ее увидели, они сразу же замолчали. Этта сидела на стуле у окна и красила ногти на ногах красным лаком. Волосы ее были закручены на железные бигуди, а на подбородке, где выскочил прыщик, белело пятнышко крема. Хейзел, как всегда, валялась, на кровати.
– О чем вы тут сплетничали?
– Не суй нос не в свои дела, – сказала Этта. – Оставь нас в покое.
– А эта комната не ваша. И я имею право быть тут не меньше, чем вы. – Мик с вызовом проследовала из одного угла в другой. – Стану я с вами связываться. Больно надо! А права свои я знаю.
Мик откинула ладонью со лба неровную челку. Она делала это так часто, что там образовался хохолок. Наморщив нос, она стала строить себе в зеркале гримасы. Потом снова принялась бродить по комнате.
Хейзел и Этта были в общем ничего, для сестер конечно. Но Этту словно глисты точат. В голове у нее одни кинозвезды да как бы сняться в кино. Раз она даже написала Джанет Мак-Дональд и получила ответ на машинке, что если она приедет в Голливуд, то может зайти к ней в гости и даже поплавать в бассейне. И с тех самых пор не может выкинуть этот бассейн из головы. Только и думает, как она поедет в Голливуд, когда скопит денег на автобус, а потом наймется секретаршей, подружится с Джанет Мак-Дональд и как-нибудь пролезет в кино.
Целый божий день она мазюкается. Вот что противно. Этта от природы не такая хорошенькая, как Хейзел. И что хуже всего, у нее совсем нет подбородка. Она вытягивает руками нижнюю челюсть и проделывает уйму всяких упражнений, о которых вычитала в книжке по кино. И вечно разглядывает в зеркале свой профиль, стараясь как-то особенно складывать губы. Но ничего ей не помогает. Иногда по ночам она сжимает лицо руками и горько плачет.
Хейзел – просто лентяйка. Она-то хорошенькая, зато какая дурища! Ей уже исполнилось восемнадцать, и после Билла она самая старшая. Может, в этом ее беда. Она все получала первая и больше всех: первая носила новое платье и съедала самую большую порцию чего-нибудь вкусного. Хейзел не приходилось ничего хватать, и поэтому у нее нет характера.
– Ты так и будешь целый день топать по комнате? Противно на тебя смотреть – почему ты одеваешься как мальчишка? Нет, давно надо за тебя взяться. Мик Келли, пора уж тебе прилично себя вести, – сказала Этта.
– Заткнись, – огрызнулась Мик. – А шорты я ношу потому, что не желаю таскать твои обноски. Не желаю быть такой, как вы, и похожей на вас обеих. И не буду. Потому и ношу шорты. И вообще жалко, что я не мальчик, тогда бы я переехала к Биллу.
Мик залезла под кровать и вытащила большую шляпную коробку. Когда она понесла ее к двери, сестры закричали вдогонку:
– Скатертью дорога!
Самая лучшая комната была у Билла. Настоящий кабинет, и он там жил один, не считая Братишки. На стенах были пришпилены картинки из журналов, главным образом всякие красавицы, а в углу висели картины, нарисованные в прошлом году самой Мик, когда она ходила в художественный кружок. В комнате стояли только кровать и письменный стол.
Билл сидел, сгорбившись над столом, и читал журнал «Популярная механика». Она подошла к нему сзади и обхватила за плечи.
– Эй, старичок!
Он не стал с ней возиться, как в прежние времена.
– Эй, – отозвался он и слегка пошевелил плечами.
– Я тебе не помешаю, если немножко побуду тут?
– Конечно, если хочешь, пожалуйста.
Мик стала на колени и развязала шляпную коробку. Руки ее лежали на крышке, но Мик почему-то не решалась ее поднять.
– Я вот все думаю, правильно ли я сделала эту штуковину, – сказала она. – Получится у меня или нет.
Билл продолжал читать. А она все стояла на коленях, но коробку не открывала. Взгляд ее упал на Билла, сидевшего к ней спиной. Читая, он то и дело постукивал своим большим башмаком по носку другого. Кожа на них была ободрана. Как-то раз папа сказал, что весь обед, который съедает Билл, идет ему в ноги, завтрак – в одно ухо, а ужин – в другое. Конечно, нехорошо так говорить – не зря Билл дулся на папу чуть не месяц, – но зато смешно. Уши у него и правда торчат и очень красные, а ботинки, хотя он только что кончил школу, номер сорок пять. Стоя, Билл всегда прячет ноги – одну за другую, – но от этого на них только все смотрят.
Мик приоткрыла коробку, но тут же захлопнула опять. Ей было боязно туда заглянуть. Она встала и походила по комнате, чтобы успокоиться. Немного погодя она остановилась возле картины, нарисованной ею прошлой зимой, когда она занималась в бесплатном художественном кружке для школьников. На картине была изображена буря на море и чайка, которую швыряет ветер. Картина называлась «Чайка с переломленным бурей хребтом». Учитель первые два или три урока описывал океан, и почти все ребята начали его рисовать, хотя большинство из них, как и Мик, не видели океана в глаза.
Это была ее первая картина, и Билл приколол ее на стену. На всех остальных картинах было полно людей. Сначала она еще несколько раз рисовала бурю в океане – на одной картине был изображен падающий самолет, из которого, спасаясь, выпрыгивают люди, а на другой – крушение трансатлантического лайнера, где пассажиры толкаются, чтобы попасть в единственную шлюпочку.
Мик подошла к стенному шкафу Билла и вынула еще несколько картин, нарисованных в школе, – рисунки карандашом, акварели и одну картину, написанную маслом. На всех была уйма народу. Вот тут она изобразила большой пожар на Броад-стрит и нарисовала, как все это происходит. Полыхало ярко-зеленое и оранжевое пламя, оно пощадило только ресторан мистера Бреннона и Первый Национальный банк. На улицах лежат мертвые; люди бегут, спасая свою жизнь. Какой-то мужчина – в одной сорочке, а одна дама убегает от огня со связкой бананов. Другая картина называлась «Взрыв котла на фабрике», там из окон выскакивают люди, а группа детей в фартуках сбилась в кучку, у них судки с обедом для отцов. Картина маслом изображала драку на Броад-стрит, в которой участвует весь город. Мик сама не понимала, почему она написала эту картину, и так и не придумала ей подходящего названия. Там не было ни пожара, ни бури, и вообще по картине нельзя было понять, почему началась вся эта драка. Но народу и движения здесь было больше, чем в других картинах. Эта – самая лучшая из ее картин, жалко только, что она не может придумать для нее настоящего названия. Хотя где-то в уме у нее вертелось это название.
Мик положила картину назад в шкаф. Все они в общем не бог весть что. У людей нет пальцев, а руки иногда получались длиннее ног. Но учиться в кружке все равно интересно. Она просто рисовала все, что в голову взбредет, как придется, и все же это совсем не вызывало в ней такого чувства, как музыка. Ничего на свете нет лучше музыки. Ничего на свете нет лучше музыки.
Мик встала на колени и быстро подняла крышку со шляпной коробки. Там лежала треснутая гавайская гитара, на которую были натянуты две скрипичных струны, одна гитарная и одна от банджо. Трещина на задней стенке была аккуратно залеплена липким пластырем, а круглое отверстие посредине деки закрыто куском дерева. Струны были натянуты к кобылке от скрипки, а по бокам прорезаны резонаторные отверстия. Мик сама смастерила скрипку. Она положила ее на колени. Ей вдруг показалось, будто она видит ее в первый раз. Не так давно она сделала Братишке маленькую игрушечную мандолину из сигарной коробки и резинок. Это навело ее на мысль о скрипке. С тех пор она стала рыскать повсюду в поисках нужных частей и каждый день сюда что-нибудь добавляла. Теперь ей казалось, что она сделала все без всякого соображения.
– Билл, это ведь совсем не похоже на настоящую скрипку.
Он пробормотал, не отрываясь от книги:
– А?
– Она какая-то не такая. Совсем не такая…
Сегодня Мик собиралась настроить скрипку, подтянуть колки. Но теперь, когда до нее вдруг дошло, чего стоит вся ее работа, ей не захотелось даже смотреть на нее. Она медленно подергала одну струну за другой. Все они одинаково глухо звякали.
– Да и откуда я возьму смычок? Ты уверен, что их делают просто из лошадиных волос?
– Ага, – нетерпеливо бросил Билл.
– А если на ветку натянуть тонкую проволоку или женские волосы – не получится?
Билл потер одной ступней другую и ничего не ответил.
От злости на лбу у нее выступили капельки пота. Голос сразу охрип.
– Это не просто плохая скрипка. Это помесь мандолины с гавайской гитарой. А я их ненавижу. Ненавижу…
Билл обернулся.
– Все неправильно. Ничего не вышло. Никуда не годится…
– Да брось ты, – сказал Билл. – Ну чего ты ноешь из-за этой дурацкой ломаной гитары – мало ты с ней возилась! Да я давно тебе мог сказать, что это идиотство и никакой скрипки у тебя не получится. Такие вещи дома не делаются, их покупают. Я думал, каждому дураку это ясно. Но потом решил, что особого вреда не будет, если ты сама это поймешь.
Иногда она просто ненавидела Билла. Он ужасно изменился, стал совсем другим человеком. Мик хотелось шваркнуть скрипку об пол, растоптать ее, но вместо этого она только швырнула ее назад в шляпную коробку. Глаза ее горели от слез. Она пнула коробку ногой и выбежала из комнаты, не взглянув на Билла.
Пробегая через переднюю на двор, она налетела на маму.
– Что с тобой? Чего ты опять натворила?
Мик попробовала вырваться, но мама крепко ухватила ее за руку. Насупившись, она вытерла слезы тыльной стороной руки. Мама возилась на кухне – на ней был передник и комнатные туфли. Вид у нее, как всегда, был озабоченный, и долго расспрашивать Мик ей было некогда.
– Мистер Джексон пригласил на обед обеих своих сестер, так что стульев не хватит; вы с Братишкой поедите сегодня на кухне.
– Ну и слава богу, – сказала Мик.
Мама отпустила ее и сняла передник. Из столовой раздался звон колокольчика, приглашавшего к столу, и гул обрадованных голосов. Мик услышала, как папа говорит, что он много потерял, прекратив страховку от несчастных случаев до того, как сломал бедро. Отца вечно точила одна и та же мысль – о том, что он мог разбогатеть, но не сумел. Послышался стук тарелок, и постепенно разговоры смолкли.
Мик прислонилась к перилам. От плача у нее вдруг началась икота. Мысленно возвращаясь назад, она подумала, что весь этот месяц в душе ни минуты не верила, что скрипка будет играть. Но заставляла себя в это поверить. Да и теперь ей было трудно не верить, хотя бы немножко. Она почувствовала страшную усталость. Билл ей теперь не помощник. Ни в чем. Раньше он ей казался самым замечательным человеком на свете. Она ходила за ним как тень, куда бы он ни пошел: в лес, на рыбалку, к шалашам, которые он строил с другими ребятами, к игорному автомату в ресторане мистера Бреннона, – словом, повсюду. Может, он и не нарочно ее так подвел. Но прежней дружбы у них уже не будет.
В передней пахло табаком и воскресным обедом. Мик глубоко вздохнула и направилась в кухню. Там вкусно пахло, а ей хотелось есть. Она услышала голос Порции, разговаривавшей с Братишкой протяжно, словно она не то напевала, не то рассказывала сказку.
– Вот тебе и главная причина, почему я в сто раз счастливее, чем большинство цветных девушек, – говорила Порция, когда Мик отворяла дверь.
– Почему? – спросила Мик.
Порция и Братишка сидели за кухонным столом и обедали. Зеленое ситцевое платье Порции выглядело каким-то особенно свежим на ее темно-коричневой коже. На ней были зеленые сережки, а волосы туго, аккуратно зачесаны.
– Вечно ты встреваешь в конец разговора, а хочешь знать все с самого начала, – сказала Порция. Она подошла к горячей плите и стала накладывать еду на тарелку Мик. – Я Братишке рассказываю о дедушкином доме на Олд-Сардис-роуд. Я как раз говорила, что дедушка и мои дядья – сами себе хозяева. У них целых пятнадцать акров. Четыре заняты хлопком, а раз в несколько лет они сеют горох, чтобы земля не истощалась, но один акр на холме – под персиками. У них даже есть мул, свиноматка и чуть не тридцать несушек и мясных кур. Собственный огород, два фисташковых дерева и пропасть инжира, слив и ягод. Ей-богу, правда! Не всякий белый столько получает со своей земли, сколько мой дедушка.
Мик положила локти на стол и наклонилась над тарелкой. Если не считать своих мужа и брата, Порция больше всего любит рассказывать об этой ферме. Можно подумать, это не негритянская ферма, а какой-нибудь там Белый дом!
– Сначала в доме была всего одна комнатушка. Но потом они все пристраивали, пристраивали, и теперь там хватает места и деду, и его четырем сыновьям с женами и детишками, и моему брату Гамильтону. В зале у них стоит самый настоящий орган и даже граммофон с трубой. А на стене – большущий портрет моего дедушки в мундире. Они закладывают в банки на зиму все фрукты и овощи какие есть, пусть потом дождь или холода, а у них почти всегда найдется что кушать.
– Чего же ты с ними не живешь? – спросила Мик.
Порция перестала чистить картошку и объяснила, постукивая по столу в такт словам длинными коричневыми пальцами:
– Видишь, какое дело… Каждый сам пристраивал комнату для своего семейства. Все эти годы они просто надрывались. Да сейчас кому легко жить? Я-то жила у дедушки, только когда была маленькая. А с тех пор ничего там, на ферме, не делала. Но если мы с Вилли и Длинным попадем в какой-нибудь переплет, мы всегда сможем туда вернуться.
– А твой отец не построил себе комнаты?
Порция перестала жевать.
– Чей отец? Это мой-то отец?
– Ну да.
– Будто не знаешь, что мой отец – цветной доктор и живет здесь, в городе.
Мик слышала от Порции об этом и раньше, но всегда подозревала, что это сказки. Разве цветной может быть доктором?
– Видишь, какое дело. До того как мама вышла за отца замуж, она ничего, кроме добра, от людей не видела. Дедушка у меня – добрее людей не бывает. А вот отец не похож на него, ну просто день и ночь.
– Он злой? – спросила Мик.
– Нет, он не злой, – медленно произнесла Порция. – Но что с ним – сама не пойму. Отец не похож на других цветных людей. Даже не объяснишь – чем. Отец все время учится. И с самого начала вбил себе в голову, какая должна быть у него семья. Чтобы все в доме было по его, до последней мелочи, а по ночам хотел сам нас, детей, еще учить.
– Ну и чего тут плохого? – спросила Мик.
– Нет, ты послушай. Понимаешь, он всегда сидит тихо как мышь. Но ночью на него иногда что-то находит – вроде припадок какой. Я таких бешеных в жизни не видела. Все, кто его знает, говорят, что он самый настоящий псих. Такое он вытворял, просто ужас, и наша мама его бросила. Мне тогда одиннадцатый год пошел. Наша мама увезла всех нас к дедушке на ферму, и мы там выросли. Папа все время просил, чтобы мы к нему вернулись. Но даже когда мама умерла, мы, дети, жить у него не захотели. И теперь мой отец живет один как перст.
Мик подошла с тарелкой к плите и взяла себе добавку. Голос Порции повышался и понижался, как в песне; теперь ее было уже не унять.
– Отца я редко вижу, может всего раз в неделю, но часто про него думаю. Мне его так жалко, так жалко. Книг он прочел больше, чем любой белый тут, у нас в городе. Больше прочел книг и больше переболел душой, чем все. Ничего для него, кроме этих книг и этой муки, и нету. Бога он забыл и от церкви отвернулся. И все его беды только из-за этого.
Порция разволновалась. Стоило ей завести разговор о боге, о своем брате Вилли или о муже, по прозвищу Длинный, и она распалялась.
– Я лично, к примеру, не из секты крикунов. Я пресвитерианка, мы против катания по полу и не причитаем на разные голоса. Мы каждую неделю не причащаемся и не мотаемся по церкви всем скопом. Мы в церкви поем и не мешаем священнику говорить проповедь. По правде сказать, и тебе бы не мешало попеть и хоть в кои веки послушать проповедь. Тебе бы самой полагалось водить брата в воскресную школу, ты уже взрослая, можешь и в церкви посидеть. Последнее время так нос задрала, что того и гляди угодишь в преисподнюю.
– Еще чего, – пробурчала Мик.
– А вот мой Длинный раньше был методистом. Пока мы не обвенчались. Каждый воскресный день вызывал святого духа, ну просто обожал кричать, все требовал очищения. Но когда мы поженились, я заставила его перейти в мою церковь, и, хоть иногда его и теперь не так-то легко утихомирить, я лично считаю, что у него все идет на лад.
– А я в бога верю не больше, чем в деда-мороза, – объявила Мик.
– Ну, ты это брось! Мне иногда кажется, что ты и мой папаша – два сапога пара.
– Я? Я и твой папаша?
– Да не лицом вы похожи. А в том, какая у вас обоих душа.
Братишка поглядывал то на одну, то на другую. Вокруг шеи у него была повязана салфетка, а в руке он держал чисто вылизанную ложку.
– А что бог ест? – спросил он.
Мик встала из-за стола, но на миг задержалась в дверях. Иногда она любила подразнить Порцию. Та как заведется, так и пошло-поехало – ни о чем другом и говорить не хочет.
– Такие, как ты и мой отец, раз вы не ходите в церковь, никогда не будете знать покоя. Ну возьми, к примеру, хотя бы меня. Вот я верую, поэтому и душа у меня покойна. И у Братишки тоже. Как и у моего Длинного, и у моего Вилли. Или вот взять, к примеру, мистера Сингера; он хоть и молчит, но по виду мне кажется, что и у него тоже на душе светло. Я это сразу почуяла, с первого взгляда.
– Заладила! – сказала Мик. – Ты сама псих, в сто раз больше твоего отца.
– А вот ты бога никогда не любила и вообще никого не любишь. Просто бесчувственная, вот ты кто! Тебя ничем не проймешь. Но я тебя вижу насквозь. Вот хотя бы сегодня – целый день будешь по дому слоняться как окаянная. Места себе не найдешь, словно что потеряла. И накручивать себя до белого каления. И сердце у тебя будет так биться, что вот-вот из груди выскочит. А все потому, что никого ты не любишь и в душе у тебя нет покоя. И в один прекрасный день ты и вовсе оборвешь постромки, а тогда тебе конец. Ничегошеньки тебе после этого не поможет.
– Ну скажи. Порция, скажи, что боженька ест? – приставал к ней Братишка.
Мик захохотала и с топотом выбежала из кухни.
Она и в самом деле бродила весь остаток дня по дому как неприкаянная. Бывали у нее такие дни. Во-первых, ее тревожила мысль о скрипке. Она не могла сделать ее совсем как настоящую, и после стольких недель раздумывания и передумывания самая мысль о скрипке стала ей противна. Но почему же она была так уверена, что затея ее выгорит? Неужели она такая дура? Может, когда тебе чего-нибудь до смерти хочется, от одного этого веришь, что все у тебя получится.
Мик не хотелось идти в ту комнату, где сидели родители. Разговаривать с жильцами тоже не было настроения. Деваться было некуда – разве пойти на улицу, а там невыносимо пекло. Она бесцельно бродила по прихожей, то и дело откидывая ладонью со лба встрепанные волосы.
– Черт! – выругалась она вслух. – Не считая пианино, я больше всего на свете хотела бы иметь свой угол!
Порция немножко полоумная, как все негры, но в общем она ничего. Не обижает Братишку или Ральфа исподтишка, как некоторые цветные прислуги. Но почему Порция говорит, что она никогда никого не любила? Мик остановилась как вкопанная, потирая кулаком макушку. Ну а если бы Порция знала? Что бы она сказала тогда? Интересно – что?
Да, она не любит ни с кем откровенничать. Вот это правда.
Мик медленно побрела вверх по лестнице. Миновав первый этаж, поднялась на второй. Некоторые двери были открыты, чтобы был сквозняк, и дом был полон самых разнообразных звуков. Мик остановилась посреди верхнего пролета лестницы и села на ступеньку. Если мисс Браун включит радио, можно будет послушать музыку. А вдруг передадут хорошую программу?
Она пригнула голову к коленям и стала завязывать шнурки на теннисных туфлях. Что бы сказала Порция, если бы знала, как она всегда влюблена то в одного, то в другого? И каждый раз у нее такое чувство, будто сердце сейчас лопнет.
Но она это скрывала, и никто ничего не подозревал.
Мик долго сидела на ступеньках. Мисс Браун так и не включила радио, и слышны были только обычные звуки, которыми всегда полон дом. Мик долго сидела, задумавшись и колотя себя кулаком по ляжкам. Ей казалось, что лицо ее рассыпалось на куски и она не может его собрать. Это чувство было гораздо противнее, чем голод, когда долго ждешь обеда, но очень на него похоже. «Я хочу… я хочу… я хочу…» – все время вертелось у нее в голове, но чего она, в сущности, хочет, ей было непонятно.
Примерно через час на верхней площадке щелкнула дверь. Мик кинула быстрый взгляд наверх и увидела, что это мистер Сингер. Он постоял там несколько минут – лицо у него было спокойное, но грустное. Потом он пошел в ванную. Его гость остался лежать. С того места, где сидела Мик, ей видна была часть комнаты. Гость мистера Сингера спал на постели под простыней. Мик ждала, чтобы мистер Сингер вышел из ванной. Щеки у нее горели, она даже потрогала их руками. Может, и правда она иногда поднимается сюда, наверх, чтобы увидеть мистера Сингера, а не только слушать радио мисс Браун, живущей этажом ниже? Интересно, какую музыку он слышит в уме, раз не может ее слышать ушами? Кто знает? И что бы он сказал, если бы умел говорить? Никто этого тоже не знает.
Мик дождалась: вот он появился снова. Она надеялась, что сейчас он посмотрит вниз и улыбнется ей. И вот, когда он уже дошел до своей двери, он действительно поглядел вниз и ей кивнул. По лицу Мик расплылась широкая дрожащая улыбка. А он вошел к себе и закрыл дверь. Может, это означает, что он пригласил ее к себе? Мик вдруг очень захотелось войти к нему в комнату. Как-нибудь на днях, когда у него не будет чужих, она пойдет в гости к мистеру Сингеру. Непременно пойдет.
Жаркий день тянулся бесконечно, а Мик все сидела одна на ступеньках. В голове у нее опять звучала музыка этого самого Мотсарта. Странно, мистер Сингер почему-то напоминает ей эту музыку. Жаль, что ей негде напеть ее вслух. Бывает такая музыка, которую как-то неловко петь в доме, битком набитом людьми, – чересчур уж она твоя собственная. И разве не странно, что можно быть такой одинокой в доме, полном людей? Мик стала думать, где найти подходящее место, чтобы побыть одной и поучиться этой музыке. Но хотя думала она долго, ей заранее было ясно, что такого места для нее нет.
4
Джейк Блаунт проснулся к концу дня с ощущением, что он выспался. Комната, где он лежал, была небольшая, чистая; в ней стояли бюро, стол, кровать и несколько стульев. Электрический вентилятор на бюро медленно поворачивался лицом то к одной, то к другой стене, и ветерок обвевал голову Джейка, словно окуная ее в прохладную воду. У окна за столом сидел человек и смотрел на шахматную доску. Комната при дневном свете показалась Джейку незнакомой, но мужчину он сразу узнал, будто был знаком с ним очень давно.
У Джейка в мозгу путались воспоминания. Он лежал неподвижно с открытыми глазами, раскинув руки ладонями кверху. На белой простыне они выглядели огромными и очень загорелыми. Когда он поднес их к глазам, он увидел, что они исцарапаны и в ссадинах, а вены набухли, словно он долго за что-то цеплялся. Лицо его было усталым, небритым. Каштановые волосы беспорядочно падали на лоб, усы стояли торчком. Даже крылатые брови и те были всклокочены. Губы его раза два шевельнулись, и усы при этом нервно подернулись.
Немного погодя он сел и стукнул себя по черепу громадным кулачищем, чтобы выбить из головы муть. Стоило ему зашевелиться, как человек, игравший в шахматы, быстро поднял на него глаза и улыбнулся.
– Господи, до чего пить хочу, – сказал Джейк. – Во рту у меня будто прошла целая армия без сапог, в одних вонючих носках.
Человек, глядя на него, продолжал улыбаться, а потом протянул руку и достал с другого края стола запотевший графин с водой и стакан. Джейк пил с одышкой, большими глотками, стоя полуголый посреди комнаты и закинув голову назад. Одна рука у него была крепко сжата в кулак. Выпив залпом четыре стакана, он с облегчением передохнул.
И тут он начал кое-что вспоминать. Правда, он не помнил, как пришел сюда с этим человеком, но то, что произошло потом, он видел теперь ясно. Он очнулся в ванне с холодной водой, а потом они пили кофе и разговаривали. Джейк изливал душу, а человек этот только молча на него глядел. Джейк говорил, говорил до хрипоты, но выражение лица собеседника помнилось ему лучше, чем его слова. Спать они легли уже утром, опустив штору, чтобы не падал свет. Сначала Джейка будили кошмары, и ему приходилось зажигать лампу, чтобы прийти в себя. Свет будил и хозяина, но тот ни разу на это не пожаловался.
– Как же это вы ночью меня не вышвырнули?
Человек опять только улыбнулся. Джейк не понимал, почему он так молчалив. Озираясь в поисках своей одежды, Джейк заметил, что возле кровати стоит его чемодан. Он не мог припомнить, как унес его из ресторана, где задолжал за выпивку. Его книги, белый костюм и несколько рубашек лежали так, как он их упаковал. Джейк стал поспешно одеваться.
Когда он был готов, на столе уже шумел электрический кофейник. Хозяин сунул руку в карман висевшего на стуле пиджака и достал оттуда карточку. Джейк с недоумением ее прочел. Посреди было четко напечатано имя – Джон Сингер, а внизу такими же стройными, аккуратными буквами написано чернилами короткое обращение:
«Я глухонемой, но читаю по губам и понимаю, что мне говорят. Пожалуйста, не кричите».
От неожиданности у Джейка закружилась голова и он растерялся. Они с Джоном Сингером молча смотрели друг на друга.