Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Педагогическая поэма

ModernLib.Net / Классическая проза / Макаренко Антон Семенович / Педагогическая поэма - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Макаренко Антон Семенович
Жанр: Классическая проза

 

 


В неистощимых на всякий хлам сараях колонии нашелся какой-то кузов. Калина Иванович привез из города пару осей. По ним в течение двух дней колотили молотами и молотками в кузнице. Наконец, Софрон заявил, что шарабан готов, но нужны рессоры и колеса. Рессор у нас не было, колес тоже не было. Я долго рыскал по городу, выпрашивал старые рессоры, а Калина Иванович отправился в длительное путешествие в глубь страны. Он ездил целую неделю, привез две пары новеньких ободьев и несколько сот разнообразных впечатлений, среди них главное было:

— От некультурный народ — это мужики! (В «Педагогической поэме» 1934 г., с.52: «Вот не люблю я, знаешь, этих мужиков. У них нет того, чтобы для всех было, а только бы ему, паразиту. Сидит, понимаешь, зробыв себе колеса, а другой так пускай на чем хочет ездит. От некультурный народ…»).

Софрон привел с хутора Козыря. Козырю было сорок лет, он осенял себя крестным знамением при всяком подходящем случае, был очень тих, вежлив и всегда улыбчиво оживлен. Он недавно вышел из сумасшедшего дома и до смерти дрожал при упоминании имени собственной супруги, которая была виновницей неправильного диагноза губернских психиаторов. Козырь был колесник. Он страшно обрадовался нашему предложению сделать для нас четыре колеса. Особенности его семейной жизни и блестящие задатки подвижничества особенно подтолкнули его на чисто деловое предложение:

— Знаете что, товарищи, спаси господи, позвали меня, старика, знаете, что я вам скажу? Я у вас тут и жить буду.

— Так у нас же негде.

— Ничего, ничего, вы не беспокойтесь, я найду, и господь бог поможет. Теперь лето, а на зиму соберемся как-нибудь, вон в том сарайчике я устроюсь, я хорошо устроюсь…

— Ну, живите.

Козырь закрестился и немедленно расширил деловую сторону вопроса:

— Ободьев мы достанем. То Калина Иванович не знали, а я все знаю. Сами привезут, сами привезут мужички, вот увидите, господь нас не оставит.

— Да нам же больше не нужно, дядя.

— Как «не нужно», как «не нужно», спаси бог?.. Вам не нужно, так людям нужно: как же может мужичок без колеса? Продадите — заработайте, мальчикам на пользу будет.

Калина Иванович рассмеялся и поддержал домогательство Козыря:

— Да черт с ним, нехай останется. В природе, знаешь, все так хорошо устроено, что и человек на что-нибудь пригодится.

Козырь сделался общим любимцем колонистов. К его религиозности относились как к особому виду сумасшествия, очень тяжелого для больного, но нисколько не опасного для окружающих. Даже больше: Козырь сыграл определенно положительную роль в воспитании отвращения к религии.

Он поселился в небольшой комнате возле спален. Здесь он был прекрасно укрыт от агрессивных действий его супруги, которая отличалась действительно сумасшедшим характером. Для ребят сделалось истинным наслаждением защищать Козыря от пережитков его прошлой жизни. Козыриха являлась в колонии всегда с криком и проклятиями. Требуя возвращения мужа к семейному очагу, она обвиняла меня, колонистов, советскую власть и «этого босяка» Софрона в разрушении ее семейного счастья. Хлопцы с нескрываемой иронией доказывали ей, что Козырь ей в мужья не годится, что производство колес — гораздо более важное дело, чем семейное счастье. Сам Козырь в это время сидел, притаившись, в своей комнатке и терпеливо ожидал, когда атака окончательно будет отбита. Только когдаголос обиженной супруги раздавался уже за озером и от посылаемых ею пожеланий долдетали только отдаленные обрывки: «…сыны… чтоб вам… вашу голову…», только тогда Козырь появлялся на сцене:

— Спаси, Христос, сынки! Такая неаккуратная женщина…

Несмотря на столь враждебное окружение, колесная мастерская начинала приносить доход. Козырь, буквально при помощи одного крестного знамения, умел делать солидные коммерческие дела; к нам без всяких хлопот привозили ободья и даже денег немедленно не требовали. Дело в том, что он действительно был замечательный колесник, и его продукция славилась далеко за пределами нашего района.

Наша жизнь стала сложнее и веселее. Калина Иванович все-таки посеял на нашей поляне десятин пять овса, в конюшне красовался Рыжий, на дворе стоял шарабан, единственным недостатком которого была его невиданная вышина: он поднимался над землей не меньше как на сажень, и сидящему в его корзинке пассажиру всегда казалось, что влекущая шарабан лошадь помещается хотя и впереди, но где-то далеко внизу.

Мы развили настолько напряженную деятельность, что уже начинали ощущать недостаток в рабочей силе. Пришлось наскоро отремонтировать еще одну спальню-казарму, и скоро к нам прибыло подкрепление. Это был совершенно новый сорт.

К тому времени ликвидировать многое число атаманов и батьков, и все несовершеннолетние соратники разных Левченок и Марусь, военная и бандитская роль которых не шла дальше обязанностей конюхов и кухонных мальчиков, присылались в колонию. Благодаря этому историческому обстоятельству в колонии появились имена: Карабанов, Приходько, Голос, Сорока, Вершнев, Митягин и другие.


8. Характер и культура

Приход новых колонистов сильно расшатал наш некрепкий коллектив, и мы снова приблизись к «малине».

Наши первые воспитанники были приведены в порядок только для нужд самой первой необходимости. Последователи отечественного анархизма еще менее склонны были подчиняться какому бы то ни было порядку. Нужно, однако, сказать, что открытое сопротивление и хулиганство по отношению к воспитательскому персоналу в колонии никогда не возрождалось. Можно думать, что Задоров, Бурун, Таранец и другие умели сообщить новеньким краткую историю первых горьковских дней. И старые и новые колонисты всегда демонстрировали уверенность, что воспитательский персонал не является силой, враждебной по отношению к ним. Главная причина такого настроения безусловно лежала в работе наших воспитателей, настолько самоотверженной и, очевидно, трудной, что она, естественно, вызывала к себе уважение. Поэтому колонисты за очень редким исключением, всегда были в хороших отношениях с нами, признавали необходимость работать и заниматься в школе в сильной мере понимали, что это вытекает из общих наших интересов. Лень и неохота переносить лишения у нас проявлялись в чисто зоологических формах и никогда не принимали формы протеста.

Мы отдавали себе отчет в том, что все это благополучие есть чисто внешняя форма дисциплины и что за ним не скрывается никакая, даже самая первоначальная культура.

Вопрос, почему колонисты продолжают жить в условиях нашей бедности и довольно тяжелого труда, почему они не разбегаются, разрешался, конечно, не только в педагогической плоскости. 1921 год для жизни на улице не представлял ничего завидного. Хотя наша губерния не была в списке голодающих, но в самом городе все же было очень сурово и, пожалуй, голодно. Кроме того, в первые годы мы почти не получали квалифицированных беспризорных, привыкших к бродяжничеству на улице. Большею частью наши ребята были деть из семьи, только недавно порвавшие с нею связь.

Хлопцы наши представляли в среднем комбинирование очекнь ярких черт характера с очень узким культурным состоянием. Как раз таких и старались присылать в нашу колонию, специально предназначенную для трудновоспитуемых. Подавляющее большинство их было малограмотно или вовсе неграмотно, почти все привыкли к грязи и вшам, по отношению к другим людям у них выработалась постоянная защитно-угрожающая поза примитивного героизма.

Выделялись из всей этой толпы несколько человек более высокого интеллектуального уровня, как Задоров, Бурун, Ветковский, Братченко, а из вновь прибывших — Карабанов и Митягин, остальные только очень постепенно и чрезвычайно медленно приобщались к приобретениям человеческой культуры, тем едленнее, чем мы были беднее и голоднее.

В первый год нас особенно удручало их постоянное стремление к ссоре друг с другом, страшно слабые коллективные связи, разрушаемые на каждом шагу из-за первого пустяка. В значительной мере это проистекало даже не из вражды, а все из той же позы героизма, не корректированной никаким политическим самочувствием. Хотя многие из них побывали в классово-враждебных лагерях, у них не было никакого ощущения принадлежности к тому или другому классу. Детей рабочих у нас почти не было, пролетариат быт для них чем-то далеким и неизвестным, к крестьянскому труду большинство относилось с глубоким презрением, не столько, впрочем к труду, сколько к отсталому крестьянскому быту, крестьянской психике. Оставался, следовательно, широкий простор для всякого своеволия, для проявления одичавшей, припадочной в своем одиночестве личности.

Картина в общем была тягостная, но все же зачатки коллектива, зародившиеся в течение первой зимы, потихоньку зеленели в нашем обществе, и эти зачатки во что бы то ни стало нужно было спасти, нельзя было новым пополнениям позволить приглушить эти драгоценные зеленя. Главной своей заслугой я считаю, что тогда я заметил это важное обстоятельство и по достоинству его оценил. Защита этих первых ростков потом оказалась таким невероятно трудным, таким бесконечно длинным и тягостным процессом, что, если бы я знал это заранее, я, наверное, испугалсябы и отказался от борьбы. Хорошо было то, что я всегда ощущал себя накануне победы, для этого нужно было быть неисправимым оптимистом.

Каждый день моей тогдашней жизни обязательно вмещал в себя и веру, и радость, и отчаяние.

Вот идет все как будто благополучно. Воспитатели закончили вечером свою работу, прочитали книжку, просто побеседовали, поиграли, пожелали ребятам спокойнойт ночи и разошлись. Хлопцы остались в мирном настроении, приготовились укладываться спать. В моей комнате отбиваются последние удары дневного рабочего пульса, сидит еще Калина Иванович и по обыкновению занимается каким-нибудь обобщением, торчит кто-нибудь из любопытных колонистов, у дверей Братченко с Гудом приготовились к очередной атаке на Калину Ивановича по вопросам фуражных, и вдруг с криком врывается пацан:

— В спальне хлопцы режутся!

Я — бегом из комнаты. В спальне содом и крик. В углу две зверски ощерившиеся группы. Угрожающие жесты и наскоки перемешиваются с головкружительной руганью; кто кого-то «двигает» в ухо, Бурун отнимает у одного из героев финку, а издали ему кричат:

— А ты чего мешаешься? Хочешь получить мою расписку?

На кровати, окруженный толпой сочувствующих, сидит раненый и молча перевязывает куском простыни порезанную руку.

Я никогда не разнимал дерущихся, не старался их перекричать.

За моей спиной Калина Иванович испуганно шепчет:

— Ой, скорийше, скорийше, голубчику, бо вони ж, паразиты, порежут один одного…

Но я стою молча в дверях и наблюдаю. Постепенно ребята замечают мое присутствие и замолкают. Быстро наступающая тишина приводит в себя и самых разьяренных. Прячутся финки и опускаются кулаки, гневные и матерные монологи прерываются на полуслове. Но я продолжаю молчать: внутри меня самого закипают гнев и ненависть ко всему этому дикому миру. Это ненависть бессилия, потому что я очень хорошо знаю: сегодня не последний день.

Наконец в спальне устанавливается жуткая, тяжелая тишина, утихают даже глухие звуки напряженного дыхания.

Тогда вдруг взрываюсь я сам, взрываюсь и в приступе настоящей злобы и в совершенно сознательной уверенности, что так нужно:

— Ножи на стол! Да скорее, черт!..

На стол выкладываются ножи: финки, кухонные, специально взятые для расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Молчание продолжает висеть в спальне. Возле стола стоит и улыбается Задоров, прелестный, милый задоров, который сейчас кажется мне единственным родным, близким человеком. Я еще коротко приказываю:

— Кистени!

— Один у меня, я отнял, — говорит Задоров.

Все стоят, опустив головы.

— Спать!..

Я не ухожу из спальни, пока все не укладываются.

На другой день ребята стараются не вспоминать вчерашнего скандала. Я тоже ничем не напоминаю о нем. Проходит месяц-другой. В течение этого времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо чадят, и если пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом коллективе. Но вдруг опять разрывается бомба, и опять разьяренные, потерявшие человеческий вид колонистоы гоняются с ножами друг за другом.

В один из вечеров я увидел, что мне необходимо прикрутить гайку, как у нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет. У себя я ему говорю:

— Тебе придется оставить колонию.

— А куда я пойду?

— Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами. Сегодня ты из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.

— Когда мне идти?

— Завтра утром.

Он угрюмоу уходит. Утром, за завтраком, все ребята обращаются ко мне с просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.

— Чем ручаетесь?

Не понимают.

— Чем ручаетесь? Вот если он все-таки возьмет нож, что вы тогда будете делать?

— Тогда вы его выгоните.

— Значит, вы ничем не ручаетесь? Нет, он пойдет из колонии.

Чобот после завтрака подошел ко мне и сказал:

— Прощйате, Антон Семенович, спасибо за науку…

— До свиданья, не поминай лихом. Если будет трудно6 приходи, но не раньше как через две недели.

Через месяц он пришел, исхудавший и бледный.

— Я вот пришел, как вы сказали.

— Не нашел такого места?

Он улыбнулся.

— Отчего «не нашел»? Есть такие места… Я буду в колонии, я не буду брать ножа в руки.

Колонисты любовно встретили нас в спальне:

— Все-таки простили! Мы ж говорили.


9. «Есть еще лыцари на Украине»

В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне потому, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не останавливаясь, нес какую-то пьяно-обиженную чепуху. Разнговаривать с ним было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он покорно заснул.

Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском виновных и только сказал:

— Не только Осадчий пьян. Еще кто-то выпил.

Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного раскаяния приходили ко мне, слезливо болтали и признавались в любви.

Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.

Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой, и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам — нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.

Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Головань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:

— Да что ж тут такого?

Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голованя:

— Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь, советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?

Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправдывался:

— Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите… У всякого аппарат, и каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не пьет…

— Какая советская власть?

— Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.

— Вы знаете, кто здесь продает самогонку? — спросил я у Софрона.

— Да кто его знает, я сам никогда не покупал. нужно — пошлешь кого-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?

— А что же вы думаете? И буду отбирать…

— Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.

На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:

— Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка: председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все — волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! — Калина Иванович показал сжатый кулак. — Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.

— Не понимаю, Калина Иванович. А при чем тут самогонка?

— Ой, и чудак же ты, а еще освиченный человек! Так власть же у них вся в руках. Ты их краще не чипай, а то заедят. Заедят, понимаешь?

В спальне я сказал колонистам:

— Хлопцы, прямо говорю вам: не дам пить никому. И на хуторах разгоню эту самогонную банду. Кто хочет мне помочь?

Большинство замялось, но другие накинулись на мое предложение со страстью. Карабанов сверкал черными огромными, как у коня, глазами:

— Это дуже (очень) хорошее дело. Дуже хорошее. Этих граков нужно трохи той… прижмать.

Я пригласил на помощь троих: Задорова, Волохова и Таранца. Поздно ночью в субботу мы приступили к составлению диспозиции. Вокруг моего ночника склонились над составленным мною планом хутора, и Таранец, запустивши руки в рыжие патлы, водил по бумуге носом и говорил:

— Нападем на одну хату, так в других попрячут. Троих мало.

— Разве так много хат с самогоном?

— Почти в каждой: у Мусия Карповича варят, у Андрия Карповича варят и у самого председателя Сергия Гречаного варят. Верхолы, так они все делают, и в городе бабы продают. Надо больше хлопцев, ато, знаете, понабивают нам морды — и все.

Волохов молча сидел в углу и зевал.

— Понабивают — как же! Возьмем одного Карабанова, и довольно. И пальцем никто не тронет. Я этих граков знаю. Они нашего брата боятся.

Волохов шел на операцию без увлечения. Он и в это время относился ко мне с некоторым отчуждением: не любил парень дисциплины. Но он был сильно предан Задорову и шел за ним, не проверяя никаких принципиальных положений.

Задоров, как вегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать, не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма своего существа. И, как и всегда, я никому так не верил, как Задорову: так же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если к подвигу его призовет жизнь.

И сейчас он сказал Таранцу:

— Ты не егози, Федор, говори кратко, с какой хаты начнем и куда дальше. А завтра видно будет. Карабанова нужно взять, это верно, он умеет с граками разговаривать, потому что и сам грак. А теперь идем спать, а то завтра нужно выходить пораньше, пока на хуторах не перепились. Так, Грицько?

— Угу, — просиял Волохов.

Мы разошлись. По двору гуляли Лидочка и Екатерина Григорьевна, и Лидочка сказала:

— Хлопцы говорят, что пойдете самогонку трусить? Ну, на что это вам сдалось? Что это, педагогическая работа? Ну, на что это похоже?

— Вот это и есть педагогическая работа. Пойдемте завтра с нами.

— А что ж, думаете, испугалась? И пойду. Только это не педагогическая работа…

— Так вы идете?

— Иду.

Екатерина Григорьевна отозвала меня в сторону:

— Ну для чего вы берете этого ребенка?

— Ничего, ничего, — закричала Лидия Петровна, — я все равно пойду!

Таким образом у нас составилась комиссия из пяти человек.

Часов в семь утра мы постучали в ворота Андрия Карповича Гречаного, ближайшего нашего соседа. Наш стук послужил сигналом для сложнейшей собачьей увертюры, которая продолжалась минут пять.

Только после увертюры началось самое действие, как и полагается.

Оно началось выходом на сцену деда Андрия Гречаного, мелкого старикашки с облезлой головой, но сохранившего аккуратно подстриженную бородку. Дед Андрий спросил нас неласково:

— Чего тут добиваетесь?

— У вас есть самогонный аппарат, мы пришли его уничтожить, — сказал я.

— Вот мандат от губмилиции…

— Самогонный аппарат? — спросил дед Андрий растерянно, бегая острым взглядом по нашим лицам и живописным одеждам колонистов.

Но в этот момент бурно вступил фортиссимо собачий оркестр, потому что Карабанов успел за спиной деда продвинуться ближе к заднему плану и вытянуть предусмотрительно захваченным «дрючком» рыжего кудлатого пса, ответившего на это выступление оглушительным соло на две октавы выше обыкновенного собачьего голоса.

Мы бросились в прорыв, разгоняя собак. Волохов закричал на них властным басом, и собаки разбежались по углам двора, оттеняя дальнейшие события маловыразительной музыкой обиженного тявканья. Карабанов был уже в хате, и когда мы туда вошли с дедом, он победоносно показывал нам искомое: самогонный аппарат.

— Ось! (вот)

Дед Андрий топтался по хате и блестел, как в опере, новеньким молескиновым пиджачком.

— Самогон вчера варили? — спросил Задоров.

— Та вчера, — сказал дед Андрий, растерянно почесывая бородку и поглядывая на Таранца, извлекающего из-под лавки в переднем углу полную четверть розово-фиолетового нектара.

Дед Андрий вдруг обозлился и бросился к Таранцу, оперативно правильно рассчитывая, что легче всего захватить его в тесном углу, перепутанном лавками, иконами и столом. Таранца он захватил, но четверть через голову деда спокойно принял Задоров, а деду досталась издевательски открытая% обворожительная улыбка Таранца:

— А что такое, дедушка?

— Як вам не стыдно! — с чувство закричал дед Андрий. — Совести на вас нету, по хатам ходите, грабите! И дивча с собою привели. Колы вже покой буде людям, колы вже на вас лыха годына посядэ?..

— Э, да вы, диду, поэт, — сказал с оживленной мимикой Карабанов и, подпершись дрючком, застыл перед дедом в декоративно-внимательной позе.

— Вон из моей хаты! — закричал дед Андрий и схвативши у печи огромный рогач, неловко стукнул им по плечу Волохова.

Волохов засмеялся и поставил рогач на место, показывая деду новую деталь событий:

— Вы лучше туда гляньте.

Дед глянул и увидел Таранца, слезающего с печи со второй четвретью самогона, улыбающегося по-прежнему искренно и обворожительно. Дед Андрий сел на лавку, опустил голову и махнул рукой.

К нему подсела Лидочка и ласково заговорила:

— Андрию Карповичу! Вы ж знаете: запрещено ж законом варить самогонку. И хлеб же на это пропадает, а кругом же голод, вы же знаете.

— Голод у ледаща (лодыря). А хто робыв, у того не буде голоду.

— А вы, диду, робылы? — звонко и весело спросил Таранец, сидя на печи.

— А можэ, у вас робыв Степан Нечипоренко?

— Степан?

— Ага ж, Степан. А вы его выгнали и не заплатили и одежи не далы, так он в колонию просится.

Таранец весело щелкнул языком на деда и соскочил с печи.

— Куда все это девать? — спросил Задоров.

— Разбейте все на дворе.

— И аппарат?

— И аппарат.

Дед не вышел на место казни, — он остался в хате выслушивать ряд экономических, психологических и социальных соображений, которые с таким успехом начала перед ним развивать Лидия Петровна. Хозяйские интересы на дворе представляли собаки, сидевшие по углам, полные негодования. Только когда мы выходили на улицу, некоторые из них выразили запоздавший бесцельный протест.

Лидочку Задоров предусмотрительно вызвал из хаты:

— Идите с нами, а то дед Андрий из вас колбас наделает…

Лидочка выбежала, воодушевленная беседой с дедом Андрием:

— А вы знаете, он все понял! Он согласился, что варить самогон — преступление.

Хлопцы ответили смехом. Карабанов прищурился на Лидочку:

— Согласился? От здорово. Як бы вы посидели с ним подольше, то он и сам разбил бы аппарат? Правда ж!

— Скажите спасибо, что бабы его дома не было, — сказал Таранец, — до церкви пошла, в Гончаровку. Про то вам еще с верхолыхой поговорить придется.

Лука Семенович Верхола часто бывал в колонии по разным делам, и мы иногда обращались к нему по нужде: то хомут, то бричка, то бочка. Лука Семенович был талантливейший дипломат, разговорчивый, услужливый и вездесущий. Он был очень красив и умел холить курчавую ярко-рыжую бороду. У него было три сына: старший, Иван, был неотразим на пространстве радиусом десять километров, потому что играл на трехрядной венской гармонике и носил умопомрачительные зеленые фуражки.

Лука Семенович встретил нас приветливо:

— А, соседи дорогие! Пожалуйте, пожалуйте! Слышал, слышал, самовары шукаете? Хорошее дело, хорошее дело. Сидайте! Молодой человек, сидайте ж на ослони ось. Ну, как? Достали каменщиков для Трепке? А то я завтра поеду на Бригадировку, так привезу вам. Ох, знаете, и каменщики ж!.. Та чего ж вы, молодой человек, не сидаете? Та нема в мэнэ аппарата, нэма, я таким делом не занимаюсь! Низзя! Что вы… как можно! Раз совецкая власть сказала — низзя, я ж понимаю, как же… Жинко, ты ж там не барыся, — дорогие ж гости!

На столе появилась миска, до краев полная сметаны, и горка пирогов с творогом. Лука Семенович упрашивал, не лебезил, не унижался. Он ворковал приветливым открытым басом, у него были манеры хорошего хлебосольного барина. Я заметил, как при виде сметаны дронули сердца колонистов: Волохов и Таранец глаз не могли отвести от дорого угощения. Задоров стоял у двери и, краснея, улыбался, понимая полную безвыходность положения. Карабанов сидел рядом со мной и, улучив подходящий момент, шептал:

— От и сукин же сын!.. Ну, що ты робытымешь? Ий-богу, приыйдется исты. Я не вдержусь, ий-богу, не вдержусь!

Лука Семенович поставил Задорову стул:

— Кушайте, дорогие гости, кушайте! Можно было бы и самогончику достать, так вы ж по такому делу…

Задоров сел против меня, опустил глаза и закусил полпирога, обливая свой подбородок сметаной; у Таранца до самых ушей протянулись сметанные усы; Волохов пожирал пирог за пирогом без видимых признаков какой-либо эмоции.

— Ты еще подсыпь пирогов, — приказал Лука Семенович жене. — Сыграй, Иване…

— Та в церке ж служиться, — сказала жинка.

— Это ничего, возразил Лука Семенович, — для дорогих гостей можно.

Молчаливый, гладкий красавец Иван заиграл «Светит месяц». Карабанов лез под лавку от смеха:

— От так попали в гости!..

После угощения разговорились. Лука Семенович с великим энтузиазмом поддерживал наши планы в имении Трепке и готов был прийти на помощь всеми своими хозяйскими силами:

— Вы не сидить тут, в лесу. Вы скорийше туды перебирайтесь, там хозяйского глазу нэма. И берить мельницу, берить мельницу. Этой самый комбинат — он не умеет этого дела руководить. Мужики жалуются, дуже жалуются. Надо бывает крупчатки змолоть на пасху, на пироги ж, так месяц целый ходишь-ходишь, не добьешься. Мужик любит пироги исты, а яки ж пироги, когда нету самого главного — крупчатки?

— Для мельницы у нас еще пороху мало, — сказал я.

— Чего там «мало»? Люди ж помогут… Вы знаете, как вас тут народ уважает. Прямо все говорят: вот хороший человек.

В этот лирический момент в дверях появился Таранец, и в хате раздался визг перепуганной хозяйки. У Таранца в руках была половина великолепного самогонного аппарата, самая жизненная его часть — змеевик. Как-то мы и не заметили, что Таранец оставил нашу компанию.

— Это на чердаке, — сказал Таранец, — там и самогонка есть. Еще теплая.

Лука Семенович захватил бороду кулаком и сделался серьезен — на самое короткое мнгновение. Он сразу же оживился, подошел к Таранцу и остановился против него с улыбкой. Потом почесал за ухом и прищурил на меня один глаз:

— С этого молодого человека толк будет. Ну, что ж, раз такое дело, ничего не скажу, ничего… и даже не обижаюсь. Раз по закону, значить — по закону. Поломаете, значит? Ну что ж… Иван, ты им помоги…

Но Верхолыха не разделила лояльности своего мудрого супруга. Она вырвала у Таранца змеевик и закричала:

— Та хто вам дасть, хто вам дасть ломать?! Зробите, а тоди — ломайте!

Босяки чортови, иды, бо як двыну по голови…

Монолог Верхолыхи оказался бесконечно длинен. Притихшая до того в переднем углу Лидочка пыталась открыть спокойную дискуссию о вреде самогона, но Верхолыха обладала замечательными легкими. Уже были разбиты буиылки с самогоном, уже Карабанов железным ломо доканчивал посреди двора уничтожение аппарата, уже Лука Семенович приветливо прощался с нами и просил заходить, уверяя, что он не обижается, уже Задоров пожал руку Ивана, и уже Иван что-то захрипел на гармошке, а Верхолыха все кричала и плакала, все находила новые краски для характеристики нашего поведения и для предсказания нашего печального будущего. В соседних дворах стояли неподвижные бабы, выли и лаяли собаки, прыгая на протянутых через дворы проволоках, и вертели головами хозяева, вычищая в конюшнях.

Мы выскочили на улицу, и Карабанов повалился на ближайший плетень.

— Ой, не можу, ий-богу, не можу! От гости, так гости!.. Так як вона каже? Щоб вам животы попучило вид тией сметаны? Як у тебя с животом, Волохов?

В этот день мы уничтожили шесть самогонных аппаратов. С нашей стороны потерь не было. Только выходя из последней хаты, мы наткнулись на председателя сельсовета Сергея Петровича Гречаного. Председатель был похож на казака Мамая: примасленная черная голова и тонкие усы, закрученные колечками. Несмотря на свою молодость, он был самым исправным хозяином в округе и считался очень разумным человеком. Председатель крикнул нам еще издали:

— А ну, постойте!

Постояли.

— Драствуйте, с праздником… А как же это так, разрешите полюбопытствовать, на каком мандате основано такое самовольное врутчение (вмешательство), что разбиваете у людей аппараты которые вы права не имеете?

Он еще больше закрутил усы и пытливо рассматривал наши незаконные физиономии.

Я молча протянул ему мандат на «самовольнок врутчение». Он долго вертел его в руках и недовольно возразил мне:

— Это, конечно, разрешение, но только и люди обижаются. Если так будет делать какая-то колония, тогда совецкой власти будет нельзя сказать, чтобы благополучно могло кончиться. Я и сам борюсь с самогононением.

— И у вас же аппарат есть, — сказал тихо Таранец, разрешив своим всевидящим гляделкам бесцеремонно исследовать председательское лицо.

Председатель свирепо глянул на оборванного Таранца:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9