А как дышалось! С удивлением я обнаружил, что под ногами вовсе не балкон. Это был вылом — кусок взорванной стенной перегородки, выступивший каким-то случаем наружу. Выступивший туда углом... И держащийся на весу только за счет более тяжелой части, оставшейся в кабинете. (Кусок стены лег прямо на тот замечательный стол, раздавив его. На табаки и трубки.)
И едва глаза пригляделись, я обнаружил, что парю над городом. На малом выступе. На пятачке. (Примерно метр на два.) Как на микроскопической хрущевской кухоньке. И если что — держусь за балку.
С еще большим удивлением я обнаружил, что я совершенно гол. При луне это было хорошо видно. (Поначалу я все-таки изготовился к активному общению с Дашей.) Но в конце концов, что мне теперь до каких-то трусов. Да на фиг! Что мне до одежды, если ночь! Воздух застыл и недвижен. Тепло... Какая осень!
Подо мной был огромный город. Подо мной мчали ночные машины... Внизу были атакующие. Внизу были защитники. Все они... Безусловно, в том моем подлунном стоянии было торжество. Нагота — это открытость. Я был свободен от людей и от одежды. Я сам по себе. И я ничего не хотел. Разве что просто поиметь весь мир. Хотя бы один раз в жизни. Важная для всякого художника мысль. Да, да, поиметь. А иначе почему у меня встал?
На высоте дух мой ликовал!
Одна из смелых мыслей была в том, что снаряд тоже ведь ворвался в этот Дом голым. И потому я неспроста стоял здесь под луной гол-голышом. Я был то, что этот Дом возвращал... Дом не остался без ответа. Я — был ответ. Я был как ответный голый снаряд. (А можно предположить и так, что Дом вернул миру кое-что неперевариваемое... Выбросил из себя. Я — как честная блевота. Я — как возврат.)
Лишь тут, если честно, я заметил, что стою со стоящим. Но ведь это тоже увязывалось с достойным ответом.
Если честно, столь высокая и торжественная образность мысли слетела с меня мигом, как драный птичий пух... Слетела шелухой... Едва только снизу в меня уперся вдруг желтый прожектор. В ночной тьме это как удар. Как укус в глаза. Укус в зрачки... Это атакующие бдели. Нет-нет и они шарили снизу, ощупывая ночное здание прожекторами — они ведь приглядывали! (Не устанавливают ли среди ночи в окнах пулеметы? Не выкинут ли наконец белый флажок. Мало ли что!) По мне прожектор сначала только скользнул. Потом он вернулся, словно обомлел от моего нагого вида. Уперся. Замер... Вот тут у меня встал. Возможно, от легкого испуга. Бывает.
Я стоял и стоял. Я ощущал монументальность. И луч с меня не сползал... Ощущение затянувшегося величия. Миг истины... И на минуту-другую крыша моя, это возможно, поехала.
Когда я вернулся к Даше, я сообщил ей:
— Знаешь. Мы оба там стояли.
Она решила, что я брежу. И откуда такой голый? Почему?.. А я только улыбался. Я-то считал, что все понятно — что разъяснение мое честно и открыто. К тому же достойный минуты юмор.
Даша вполне очнулась. Но и ломка проснулась с новой силой. Ее чудесное лицо запрыгало, затряслось. А Даша смеялась... Через силу...
Этот ее мелкий хрипловатый смех! Напряженно выставив руки, но ладонями (почему-то) вперед, она звала к себе.
— Это я, — на всякий случай сообщил я.
— А?
«Это я...» — именно так (в точности так) я сказал ей вчера в темноте ее дачи (в такой же лунной полутьме). Даша тоже тотчас вспомнила и засмеялась повтору. «Вижу». — Она еще потянулась ко мне. Она звала глазами... К себе... Она скосила глаза туда, куда до этого скосил свой глаз прожектор.
Руки Даша завела за голову, сцепив там пальцы и образовывая для своего затылка мягкое гнездышко. Она, мол, сколько-то приспособится к ломке. Она, мол, сумеет... И все равно ее голова запрыгала... Взлетала и скакала. Как мяч.
Она расцепляла свои руки лишь на миг, чтобы обнять меня, чтобы прихватывать меня за лопатки, входя в мой ритм. Но затем опять убирала руки под колотящийся затылок. Руки там и оставались.
И глубоко, жадно захватывала ртом воздух.
— Даша...
— Да.
То, что надо. То, что нам было надо. И ей (как я после понял) в особенности. Голова ее в подложенных снизу ладонях уже не билась — голова моталась туда-сюда. Голова казалась беспомощной. Но я вдруг сообразил, что это счастливое мотанье из стороны в сторону — не тряска... Это же оно. Это оно.
— Даша...
— Да, да! — вскрикивала она, уже не слушая и не слыша.
Она захватывала ртом все больше и больше воздуха. Звуки стали первородными:
— Оо... Уу... Ага-га-аааа!.. Уу!
— Как твоя голова?
— Что?
Она плакала. Счастливо плакала, мотала головой, билась, а я это понимал и был с ней, сколько было сил. Я старался. Я почему-то знал, что ей это нужно... Наши жизни исчезли... До предела. Долго. Пока она не впала в слабость. Пока не вырубилась. В забытьи... В никуда... И, только увидев, что могу торжествовать, я перевел дух. Я еще огляделся. Я не сразу обмяк. Я еще увидел, какие мы с ней смуглые в лунной подсветке. Лицо Даши осталось мокрым от слез. Хотя спала...
И хорошо помню: очнулись... Бабахнул какой-то запоздалый танк. Случайный ночной выстрел?.. Как после узналось — ночной, но не бессмысленный. (Это был знак согласия со стороны атакующих. Знак на подписание мира — двойной выстрел холостыми.)
Но мы-то решили, что бой продолжается. Бой до одури. Нам стало весело. Нам — наплевать!
— А представляешь, если бы сюда. Даша!.. Если бы снаряд ахнул сейчас здесь... Прямо в окно... Над нами!
— Оо... Ну и что?
— Как — что? Прямо над нами.
— Не страшно... Ты бы раньше кончил. Вот и все.
Мы смеялись. Ее больше не трясло. Она вполне могла говорить. Она уже была прежней Дашей.
И ведь какая обычная, скромная с виду минута... Мое тщеславие распустилось самым пышным цветом. Я с Дашей. Пусть это случай, пусть совпадение! Ломка изошла сама собой! Пусть!.. Но ведь совпало со мной!.. И значит, исцелил. И значит, покончил с ломкой... Я!.. Я!.. Мой мужской (и такой естественный) ритм оказался ритмом, ее подавившим и врачующим.
Лежали рядом... Как необычен, как скромен этот покой победы. А Даша затаилась. Боялась поверить. (Это она прислушивалась к себе: кончилась ли ломка? Точно ли?) Она боялась обрадоваться и назвать словом. Боялась сглазить.
Зато я вдруг вовсе лишился ума. Я этак на полчаса спятил. Я теперь буйствовал от великой радости обладания. Дергался, паясничал... Ликовал!.. А потом мгновенно вырубился уже надолго. Отключился и здесь же (на полу) заснул.
Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
— Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за проеблума!
Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные «дольки». Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но тату (окоемочная татуировка) с вкрапленным порошком наркоты уже сошла, исчезла под моим языком. Тату тю-тю... Только-только и значились блеклые квадратики от слизанных марок. (Следы на стенах от проданных картин.)
И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.
— Все во мне! — вопил я.
Счастливо взвывая, я припал к Даше — она отбивалась. Я бросался на нее с высунутым языком... Как с копьем... С шизоидной силой заново вылизывал ее плечевые впадинки... Ее грудь. Правую. Всю!.. Даша хохотала. А я слизывал. Я свел-таки слюной на нет даже след хитроумной наклейки. Я выел тату. Я выжрал. Я взял в себя до пороховой пылинки. Саму пыльцу... Я покончил с пороком.
Не все помню... Однако же вот помню, что полизал еще ее грудь в самый сосок. Просто так. Из дружбы... А потом я вырвался (Даша туда не пускала). Выскочил на тот обвальный выступ-балкончик и там улюлюкал.
Но вернулся... Осколки стекла... Эти осколки под ногами были кусочками моего мозга, и я (помню) шел прямо по ним... По серому веществу... В моих извилинах похрустывало-похрупывало... Хруп-хруп! (Мысль-мысль.)
Это было как откровение. Я чувствовал: выявляется через звук хрустящая сущность гомо сапиенс. Когда мысль нас осеняет, она тут же гибнет. Вот в чем правда. Поняв мысль, мы ее давим! Хруп! Хруп! — И уже вслед ей мы кому-то говорим: «Вот мысль. Послушай!»... А ее нет... Она уже хруп-хруп. Мысль — это некая маленькая смерть.
Даша (после) рассказала, что, нализавшийся, я не переставал скакать ни на минуту. Бесноватый старикан... В одних трусах... Но мой скачущий пляс (уже перепляс) не был простым повторением. Сменилось место! Я уверял Дашу, что мы с ней уже какое-то время там — на Луне... Она на Луне, и я на Луне — как не порадоваться, дорогая!.. Я разулся, чтобы радоваться. Чтобы на лунном грунте плясать веселее и энергичнее. Порезал о битое стекло ноги. Но не остановился... Я все время слышал некий сигнал... Дело в том, что, оказывается, я был востребован с родной Земли. Я собирал лунную породу. Это была сверхзадача. Я должен был передать камни землянам...
Когда я рухнул и тотчас уснул на полу, Даша не перетащила меня волоком куда-нибудь в угол, на мягкое. Она побоялась. Подо мной могло быть стекло, много стекла.
Но, конечно, не это меня обидело. Подумаешь, оставила спать на жестком. Подумаешь, голый спал на полу! (Прижимая к груди собственные носки, набитые осколками бетона...) Да я же был счастлив! Еще как! Я мог спать на той темной балке, что выставилась в ночь в пролом стены...
Вялая самодвижущаяся колонна — вот как это было. Разбухший людской ручей.
Проще сказать — очередь... Мы ведь не отталкивали один одного, мы шли, жмясь друг к другу. Все тесней и тесней. Впритирку... Нам хотелось выглядеть плохо. Нам хотелось выглядеть измученными и, конечно, голодными, истощенными. (В осажденном Доме и впрямь было не сытно.) Надпись нас ждала: ВЫХОД...
И чем ближе к выходу — тем мы тише. Здесь мы шли совсем тихо. И прятали глаза. Мы сдавались.
И справа, и слева смотрели... На нас... Люди, что справа, что слева (победители), сильными и уверенными голосами кричали нам: «Топай, топай! Выходи!» — И нетерпеливо-ерническое громкое подбадриванье: «Шевелись! Шевелись, родные!» — было первое, что нами от них услышано. Их было много. Победителей всегда много.
К нам сразу приблизилось оцепление (и стало теперь нашей охраной). Нас ждали. С наставленными автоматами. И с кулаками.
Мы, впрочем, уже знали, что их кулаки страшнее их автоматов, так как стрелять в нас не будут. Ни в грудь стоящему, ни в спину уходящему. Конечно, солдаты и поодаль бэтээры... И автоматы в упор, всё так. И толпа нас ждала. И зрители ТВ ждали. А все же три-четыре человечка из обеспокоенной родни (молча затесавшиеся среди победителей) тоже вытягивали шеи — и тоже ждали.
Но прежде всего нас ждали эти крепкие парни с кулаками. Их кулаки были историей уже оправданы. По-своему честны... Не вы ли, мол, сверху стреляли в людей! Бунтари сраные!.. Не вы ли затевали войну — своих против своих. Прохожие гибли! ни за хер!.. Отпускаем вас ради общего мира — исключительно ради мира. Но уж пинка-то ради этого мира мы вам дадим! Хор-ррошего пинка! Еще и кулаком по загривку!..
Очередь сдающихся была вполне на кулак и пинок согласна. Но, понятное дело, на выходе медлила. Еле двигались... Очередь шла как бы по шаткому настилу. Готовая в испуге тотчас отпрянуть назад, если избиение станет кровавым и пугающим.
Били, конечно же, мужчин. Записывать на пленку «Выход сдающихся» телевизионщикам разрешили попозже. Когда серьезные парни с кулаками как раз ушли на обед. И когда оставшиеся мужички подымали на нас руку уже кое-как. Уже с ленцой... И давали по шее каждому десятому — вялая русская расправа.
В избиваемой очереди мы шли к выходу с ней рядом, совсем рядом, и Даша держалась робкими пальчиками за мою руку. В этих пальчиках, возможно, и вся моя обида. Не держись, отчуждись она сразу, я бы и дальнейшее воспринял по-иному. Но отчуждаться не было и в мыслях. Мы даже касались, бок о бок... По ходу чуть слышно терлись бедро к бедру, но главное — ее пальчики — они не переставая ласкали. Поглаживали кисть моей руки... Мою ладонь... Подушечки ее пальцев!
И вот ВЫХОД, и как раз на виду тех парней с кулаками (и с перекошенными злобой рожами), пальчики отдернулись — ласковые пальчики упруго поджались в кулачок, пальчики собрались, сгруппировались. И этим костистым оружием Даша сама стала меня лупить. По плечам. По башке. Еще по плечам... Еще по башке... Не дожидаясь, пока за меня примутся парни.
Смысл был очевиден: девчонка выволокла оттуда, из огня и обстрела, своего дурака отца (из-за дурацких убеждений полезшего в пекло!). Заблудший, дурно политизированный, а все же любимый папашка!.. Девчонка сама его справедливо наказывает! Пусть все видят — дочь дубасит отца. Она даже подпрыгивала, чтобы мне по башке врезать получше. (А что поделать, если родной папашка такой кретин!..) Так и прошли мы по коридору оцепления. Со стороны мне только разок и дали слегка под зад. И присвистнули!
Коридор победителей... С обеих сторон на нас были наставлены нестреляющие автоматы — и сколько мы мимо вороненых дул шли, столько Даша меня лупила и пританцовывала. Какой-то дикий пляс! Мумбо-юмбо. Я, щурясь, только и видел — косым взглядом — ее взлетающие кулачки. Да еще подпрыгивающие при замахе (совсем близко) ее груди без лифчика. (Маечка так и пропала.) Автоматчики тоже знали, куда скосить глаза. И парни с кулаками тоже. Как один... Наблюдали ее замечательно подвижные молодые белые груди.
Как только мы отошли достаточно далеко, Даша преспокойно взяла меня под руку. Мы шли через ту самую, что и утром, площадь. Я оскорбленно отодвинулся, а она вскрикнула:
— Что такое?!
Я молчал.
— Что случилось?
— Ничего. — Не стал объяснять.
Мы вышли к припаркованным машинам. На площади лавка с кока-колой. Никаких перемен... Машина на месте... Даша шагнула к машине — а я шагнул в сторону.
Она позвала. Но я уже смешался с толпой.
Мелкая дробь ее кулачков (не остаток ли ее ломки) была старой моей голове куда лучше и куда более щадяща, чем любые справа-слева удары дюжих ребят. И даже чем один их прицельный кулак мне в ребра. Когда мы с Дашей проходили тем коридором, децимация (каждый десятый) еще не восторжествовала. Могли ударить каждого. Любого! ТВ пока что не снимало. Это при ТВ они будут бить кое-как...
Так что, в сущности, я должен был благодарить Дашу за ее ловкую, типично женскую придумку. Ведь мы их на выходе обставили! Одурачили!.. Парни с кулаками и точно решили, что красотка кинулась спасать. Тряся белыми грудями и вся в слезах, кинулась в самую гущу разборки... В самую свару!.. Чтобы вызволить оттуда глупого политизированного папашку! Себя подвергла, а его вызволила! Во какая!
А Дашу, как она после призналась, прежде всего заботило то, что ее имя (в связи со звучным и знакомым именем ее настоящего отца) попадет в газеты — и будет политиканами сразу задействовано. Она отца берегла. Она за него болела!.. Однако она слишком уж торопливо говорила мне это. Признавалась как-то поспешно... Слишком дерганно... Слишком в глаза мне заглядывала... Да, да, ее отец! Такая фамилия! Даша испугалась. Газетчики бы тут же на выходе ее отследили. А то и менты! Эти хуже всего! Отвели бы кой-куда проверить... В связи с фамилией... На случай... Да просто из злой придирки проверить! (На алкоголь. На наркоту.) Отец повис бы на крючке...
Обо мне она и думать не думала — просто подставила.
Я не был так уж озлен. Только досада... Я очень скоро оправдал Дашу. Что ей было делать — молодая! Красивая! Вся жизнь еще впереди!.. И в сущности, это было забавно. Старому козлу по шее!.. Не могла же она допустить, чтобы менты, а то и фээсбэшники по какой-то случайности к ней прицепились. (Проверили бы ее на наркотики. Куда-то бы повели одну.)
Да вот и Олежка, мой племянник, подсмеивался. Он любит меня. Но ведь веселый, молодой, и как тут не поерничать!
— Дядя. Это про вас. — И он протягивал стопку из трех-четырех газет.
Или одну газету, но уже развернутую на нужном для чтения месте. Где вовсю обсуждалась осада Белого дома. Разговоры о штурме... Разборка, но непременно с нравственной стороны... Прав ли был вояка Руцкой. Как здорово распорядился силой невояка Ельцин!.. Кто был «за». Кто «против»... Вся эта бодяга. Сведение счетов. Припоминание былых угроз...
Олежка приехал ко мне за город развеяться. По осени он навещает меня чаще... И конечно, он поволновался за меня, исчезнувшего на двое суток. (Приехал, а старого дядьки нет...) И как же он смеялся, когда узнал, где я был. Он прямо катался со смеху... Спрашивал, почему я так плохо руководил обороной.
В те дни Олежка искал новую работу... По объявлениям. По наводке приятелей... Каждый день рылся в газетах всех направлений. Покупал на станции ворохи. Просматривал.
— Дядя. Опять про вас!
И протягивал мне очередную газету со статьей, где вяло спорили, был ли штурм.
— Дядя. А вот опять...
В статье всё снова... Подсчитывали убытки, на сколько тысяч и тысяч долларов изуродовано стен. И отдельный счет на «внутренние органы» — на ремонт раздолбанных кабинетов.
Но зато однажды в протянутой мне племяшом какой-то желтой газетенке я прочел о некоем голом человеке на верху Белого дома в ту ночь... Я обомлел.
Защитники Дома, писала газетенка, были готовы сдаться. Решение о сдаче уже было принято. Но возникла проблема связи: как заново войти в контакт с атакующими... Как теперь известно, горячая (единственная) телефонная линия вдруг отрубилась. И как? Как связаться?
Не могли они дать знать и двойной осветительной ракетой. (О том, что готовы сдаться.) Слишком много трассирующих (светящихся) пуль взлетало ночью там и здесь. Стреляли!
И как раз запасным, мол, вариантом сигнала о сдаче Дома (решающим сигналом) стал одинокий человек без автомата — голый, на самом верху. Прожектора нашли его почти сразу. Луч зафиксировал... Голый — как раз и означало, что ресурсы защитников истощились. Сдаемся...
И атакующие холостым залпом тотчас дали понять — сдача как факт принята.
Но параллельно честная газетенка излагала и альтернативное мнение. Оппонент возражал... Да, голый был. Да, на самом верху. Но это был свихнувшийся, одуревший от рвущихся снарядов старик-чиновник... Голодный... Его многие видели. Он бродил по коридорам не первый день...
Дело в том, что старик вдруг оказался блокирован обвалившейся (рухнувшей внутрь) стенной перегородкой. Он еле вылез в щель. Выбираясь из завала, он и ободрался... Стал совершенно гол. А к пролому в стене он, бедный, вышел, чтобы просто отлить... Прожектор это четко зафиксировал. Все видели... Старик дотерпел до ночи. Он не мог сделать дело днем на виду прохожих. Среди них женщины... Он не мог сделать дело на виду Си-эн-эн. И поэтому только ночью... Только при лунном свете голый старик отлил прямо на атакующих — газета иронизировала, — в этом не было презрения, он просто справил нужду.
Олежка продолжал посмеиваться:
— Дядя. А вот опять... Говорят, там видели голого с членом.
Я только-только выполз из своего Осьмушника, а Даша только-только выехала на машине и на вздыбе дороги меня нагнала.
— Ну что, дед! — крикнула. — Могу подбросить.
— Куда?
— Могу до электрички. А если ты в город — могу в город — прямиком до метро.
Я колебался. Сам не знаю — почему. А машина потрясающая! Эта была еще лучше, чем та, которую она позаимствовала тогда у сестры. Еще более сверкающая. Надо же — с открытым верхом!
— Так едем или нет?
Похоже, я осторожничал. (Или, может быть, лелеял старую обиду.) Я как будто прикидывал, нет ли опять в этом ее приглашении какой-то эгоистичной задумки.
Да нет же! Всё честно... Даша действительно отправлялась своим путем в город — утро как утро. А я тоже выполз на свет с какой-то своей суетой... Мы совпали. Она ничего не задумывала. Она такая. Подбросить старикана, которого неделю не видела!
— Едем? — Она открыла дверь машины.
— Минутку.
Я вернулся в Осьмушник, кое-что быстро взял — и к машине. Сел рядом.
— Держи. — Я протянул ей ее маечку, проскучавшую, так случилось, долгое время в моем кармане.
— Зачем она мне?
— А мне зачем?
— Как память! — Она смеялась.
Я бросил маечку в ее бардачок.
— Фу, какой злопамятный! Фу, какое лицо! — А машина уже набрала скорость. Мы выехали за поселок.
Даша поигрывала рулем и смеялась:
— Ты же нормальный, добрый старикан. Зачем ты хочешь казаться гнусным?
Но я вдруг надулся: обида всплыла. Ничего не мог с собой сделать. На фига мне ее майка!
— С чего ты взяла, что я добр?
— Э, дед. Брось!.. Тебя за километр видно!.. Давай о другом. Ты лучше скажи: зачем ты скакал голый по карнизам?
— Я не скакал.
— Еще как скакал.
— Нет.
— Не нет, а да. Газеты писали. Не совестно тебе?.. С тобой рядом, дед, была, можно сказать, молодая и красивая, а ты за кем-то еще гонялся?.. За кем?.. Голый, у всех на виду! Стыдоба!.. Газеты писали: два прожектора тебя вели. Как вражий самолет. В перекрестье тебя держали! Вернее, не тебя, а твой... ну, этот... Забыла, как называется.
— ...Мне главное, дед, было добраться до моей машины. (Вернее, до сестринской.) Едва-едва мы с тобой оттуда свалили, я машину увидела. Углядела!.. Припаркованную... Не тронутую ментами... Заправленную машину!
Она закурила.
— А это значило, что я — уже дома. Уже с отцом. С родненьким моим папочкой. Ты понял? Все остальное — не значило... Отец мог кинуться меня искать — и мог засветить себя. Там! В дурном месте.
— Какая хорошая дочь.
— Хорошая.
Помолчали
— Я, дед, заметила, как ты отвалил с обидой. Но я уже решила... Едва завидели мою машину в целости: всё в порядке! Цок-цок. Я прибыла в штаб дивизии. Так и повторяла себе мысленно. Я прибыла в штаб дивизии... Я прибыла в штаб дивизии...
Я не хотел выказывать долгой обиды. Это тупик. Это глупо!.. И потому я стал посмеиваться:
— А твоя ломка?.. Ха-ха-ха. Это тоже цок-цок?.. А обстрел? (Я смеялся.) А мертвый Славик? (Я смеялся.) А то, что я оглох? А то, что я тебя не бросил?.. Ничего не значило?
Но может быть, что и я (если счеты сводить на глубине) был зол как раз из-за того, что у этой красивой и молодой нашлось в тот час столько отваги — защищать папашку-политикана. Пусть даже сделалось это у нее мимоходом. Пусть на испуге! Пусть на инстинкте!.. Завидуешь, старый хер? — спросил я сам себя... Тебе бы такую дочечку. (Твои-то дочери где?.. Кого они по жизни выручают?)
А она повторяла, поруливая:
— Цок-цок. Цок-цок.
Потом все-таки заговорила:
— И нечего обижаться — нечего меня со стороны оценивать. Такая или сякая, какое твое дело!
Я молчал.
— Ты, дед, темный. Слыхал ли ты про заповеди? Там есть одна гениальная. Не оценивай людей, да не оценят тебя самого.
— Не суди...
— Судить — и значит оценивать.
— Это как сказать.
— А вот так и сказать. Не спорь, дед. Применительно к людям — это ровнехонько одно и то же. Мне папашка объяснил!..
Я смолк. (Я мог бы еще осмелиться и кой в чем поспорить с евангелистами. Но как можно спорить с ее папашкой?)
— Да ты же совсем темный, дед! Меня качает, какой ты темный!.. Старый, а заповеди не помнишь. Не по-ооомнишь.
Я опять попробовал смеяться:
— Если хорошо поднатужусь, вспомню.
— Нет, дед. Если ты хорошо поднатужишься, у тебя только член встанет. Ничего более значащего не произойдет. Ты это уже доказал. Вполне. Бегал голяком... Говорят, твой член в приборы ночного видения усмотрели — любовались. Фотографировали!.. Решили, что парламентарий наконец-то вылез с белым флагом!
Это удивительно, как она и мой племяш Олежка одинаково ерничали. Друг друга не зная... Одинаково прохаживались на мой счет. Одинаково мыслили. Одинаково отталкивали старого дядьку. (Заодно с его мужским естеством. Подчеркнуто заодно. Мой член уже мешал им жить. Занимал место.) Не сговариваясь, хотели меня задвинуть. Выталкивали меня куда подальше... На отмель. На обочину. В мусор. В никуда. В ночь.
— Ой! Я вдруг вспомнила... Битое стекло на полу. Хорошо, я сообразила не оттаскивать тебя сонного в теплый уголок! Вся бы спина в порезах!..
Тоже было понятно. Тактика. (Слегка посочувствовать зажившемуся старикану. Почему бы нет?..) Все равно же на отмель. В никуда.
— Так что прости, дед... Может, и не надо было лупить тебя по башке. Да еще на виду у всех...
Она прибавила скорость.
— Но я же объяснила... Меня беспокоила машина. Ведь машину менты могли угнать...
Наше объяснение вдруг застопорилось. Нас с Дашей прервали. Притом грубо прервали — свистком и еще крепким встречным матом.
Пришлось съехать в сторону и тормознуть.
— Проверки на дорогах. — Даша готовила улыбку.
Мент... Словно проинтуичив, что милицию только что поминали, страж шел к нам, строг и сердит. Но только в первую минуту. Пока не увидел близко Дашу. Документы и права (она протягивала) на этот раз у нее были.
Но что-то опять не в порядке... Я сразу почувствовал... Или машина опять чья-то?.. Даша уже пустила в ход обаяние:
— Я... Я торопилась. Очень.
— Торопилась?
— Да, да! Торопилась, капитан!.. Прости, ради бога. Видишь! Еле-еле отыскала его на улицах. Заблудился, старый хер! Папашка мой!
Идея обаяния была та же самая:
— Как услышала, что он жив-здоров, так и кинулась за ним. В городе ужас! Народ одурел! Что творится, капитан!.. А старики невменяемы!.. У-уух, старый!
И Даша показательно (этак слегка) дала папашке (мне) по шее.
А мент козырнул ей. Приветливо козырнул — езжайте, мол, дамочка! Вперед, мол!
Какое-то время мы ехали молча.
— Не грусти, дед. У тебя крепкая шея, крепкое здоровье, крепкий даже член — чего тебе еще в твои застойные годы?
Она усмехнулась:
— Следишь за дорогой?
— Слежу.
— А ты не следи.
Я и правда насторожился, снова завидев ментов, вытягивающих шеи. В нашу как раз сторону.
— Ах, если бы ментам тогда (у Дома, под выстрелами) шепнули, что у меня нет прав... Когда я торопилась к машине, а?.. Ментам прихватить водилу-женщину — это ж какая мечта! Видел их шеи?.. Слышал, дед, когда-нибудь про параллельные прямые?
— Ну.
— И что ты про них слышал?
— Не пересекаются.
— Это правильно. Это в самую точку... Это ты, дед, про шеи ментов слышал.
Нас не остановили. Мы мчали дальше. Уже Москва.
Но расставание как-никак приближалось (по времени), и Даша опять соблаговолила кое-что припомнить:
— У меня, дед, в тот день были большие трудности... Ты же видел. Ты же присутствовал. Ломало же как!
— По-моему, это только цок-цок.
— Ты, дед, без понятия! — Даша вроде как рассердилась. — Что ты несешь, в чем не смыслишь!.. Ты сам-то хоть раз в жизни этот цок-цок пробовал? Хоть раз?
— Как не пробовать!
— Когда это?
— Тогда же. При тебе... А лунные камни кто в носок собирал!
Она фыркнула:
— Да уж. Повеселил.
— Осторожнее!
Мы сделали лихой обгон.
— Не бойсь. Я за рулем — это класс.
Ее насмешки были теперь мягки. Были милы... Можно даже сказать — миролюбивы.
— Дед. Вот ты бегал, говорят, по всем проломам и проемам. Голый. С членом наперевес. Что ты при этом чувствовал?
— Счастье.
— Счастье?
— Насколько я помню.
— Но ты же, говорят, долго бегал. Разве счастье бывает долгим?.. Говорят, фээсбэшники тебя наснимали полные две кассеты. А зачем ты кричал: «Мы сдаемся!»
— Не кричал я.
— Кричал!.. Еще как слышно кричал!.. Ты кричал и скакал по руинам со стоячим. На пленке, говорят, отлично все заснято. Бегал и кричал: «Мы сдаемся». Всех потрясло! Всех тогда закачало!.. Защитники Дома тогда и проголосовали за сдачу. А рядовые защитники — единогласно!.. Ты знаешь ли, дед, что сдача Дома началась из-за твоих криков. Из-за твоего дурацкого скаканья.
Я посмеялся:
— А говорила, ничего интересного. Цок-цок...
— Не права! Не права!.. Ты, дед, счастливчик. Ты уже в истории. Вписан в историческое событие... А ведь тебе легко далось! Всего-то и дел, что куролесил голый. Скакал. Выл.
— Я?
— Желтые газеты уже подробно все написали. Тебя разыскивают. Но что ты имел в виду?.. Когда кричал: «Мы сдаемся. Но ночь наша!»... А потом спешно побежал кого-то трахать.