Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Странствие Бальдасара

ModernLib.Net / Историческая проза / Маалуф Амин / Странствие Бальдасара - Чтение (стр. 9)
Автор: Маалуф Амин
Жанр: Историческая проза

 

 


— Об этом не может быть и речи! Даже если придется дойти до великого визиря!

— Но если каид 29 одного из кварталов нижнего города, прежде чем выпустить вас на волю, взял ваш кошелек и вытянул долговую расписку на сто пятьдесят пиастров, сколько же вы думаете выложить в приемной великого визиря, чтобы добиться справедливого решения?

Я ответил:

— Заплачу, сколько понадобится, но я хочу увидеть этого человека на колу!

Хатем поостерегся снова мне противоречить. Он вытер стол, наполнил пустую чашку и вышел, опустив глаза. Он знал, что не должен задевать мое самолюбие. Но он знал также, что каждое сказанное им слово оставило глубокий след в моем мозгу, что бы я сейчас ни говорил.


И верно, сегодня утром я был совсем уже не в том расположении духа, как вчера. Я больше не думал об этом и не хотел мстить. Я намеревался покинуть город и увезти всех своих. И я больше не стремлюсь найти эту проклятую книгу: мне кажется, каждый раз, как я приближаюсь к ней, происходит какое-то несчастье. Сначала — старый Идрис, потом — Мармонтель. Теперь — пожар. Я больше не хочу ничего подобного, я уезжаю.

Марта тоже умоляет меня покинуть этот город без промедления. Ноги ее больше не будет во дворце. Она убеждена, что хлопоты, которые она могла бы еще предпринять, ни к чему не приведут. Сейчас она хотела бы отправиться в Смирну — разве не говорили ей когда-то, что ее муж устроился где-то в той стороне? Она уверена, что там ей удастся добыть бумагу, которая сделает ее свободной. Если она найдет там то, что ищет, мы вместе вернемся в Джибле. И там я женюсь на ней и введу ее в свой дом. Я не хочу обещать ей этого прямо сейчас: столько сложностей отделяет нас еще от этого завтра. Но мне нравится лелеять мысль, что грядущий год, так называемый год Зверя и тысяч предсказанных бедствий, станет для нас годом нашей свадьбы. Не концом света, а началом начал.

Тетрадь II. Глас Саббатая

В порту, воскресенье, 29 ноября 1665 года.

В моей тетради еще полно чистых страниц, но эти строки я начинаю писать в другой, только что купленной мной в этом порту. Первой у меня больше нет. Если мне не придется снова ее увидеть — после всех этих записей, сделанных в ней начиная с августа, — мне кажется, я потеряю вкус к писанию и в некотором роде вкус к жизни. Она не потерялась, просто я вынужден был оставить ее у Баринелли, когда в спешке покинул его дом, и я очень надеюсь вновь обрести ее — и даже сегодня вечером, если будет на то Божья воля. Хатем пошел, чтобы забрать ее и еще кое-какие вещи. Я доверяю его ловкости…

А пока я вновь вернусь к событиям этого долгого дня, когда я подвергся стольким публичным оскорблениям. Некоторых из них я ожидал, других — нет.

Итак, сегодня утром, когда я со своими намеревался отправиться в церковь в Перу, пришел какой-то важный турок с большой свитой. Не сойдя с коня, он послал одного из своих людей найти меня. Все обитатели нашего квартала почтительно приветствовали его, а некоторые снимали головные уборы, после чего исчезали в первом попавшемся переулке.

Когда я появился, он поздоровался со мной по-арабски, сидя верхом на разряженной лошади в полной сбруе, я вернул ему его приветствие. Он заговорил со мной так, будто мы были давно знакомы, и называл меня другом и братом. Но его хмурые глаза говорили другое. Он пригласил меня посетить его и оказать ему честь этим визитом, а я вежливо ответил, что это было бы честью для меня, все это время задаваясь вопросом, кем может быть этот человек и что ему от меня нужно. После всего, что случилось со мной в эти последние дни, я стал подозрительным и, не имея никакого желания идти в дом к незнакомцу, ответил, что должен — увы! — покинуть город в следующий четверг по срочному делу, но с удовольствием приму его благородное приглашение в мой будущий приезд в эту благословенную столицу. А про себя я пробормотал: «Не слишком скоро!»

Вдруг тот человек вынул из кармана акт, который обманом и принуждением заставил меня подписать мой тюремщик. Он развернул его, утверждая, что там стоит его имя. Он назвал себя и сказал, что он удивлен тому, что я собираюсь уехать, прежде чем расплачусь со своим долгом. «Это, наверное, брат судьи», — подумал я. Но он также мог быть любым другим могущественным лицом, сговорившимся с моим тюремщиком, и ему-то он и предназначал мою долговую расписку, убеждая меня, что вписывает туда имя судьи. А этот судья, вероятно, существовал только в сказке, придуманной Морхедом Агой. «Ах, так вы брат кади!» — воскликнул я, чтобы оставить себе время подумать и дать понять тем, кто нас слушал, что я не слишком хорошо понимаю, кто этот человек.

В ответ прозвучала довольно грубая тирада:

— Я брат того, кого мне угодно! Но не генуэзской собаки! Когда ты собираешься заплатить мне долг?

С любезностями, очевидно, было покончено.

— Позвольте взглянуть на этот акт?

— Ты прекрасно знаешь, что там! — ответил он, изображая нетерпение.

Но протянул мне его, правда, не выпуская из рук, и я приблизился, чтобы прочесть, что там написано.

— Эти деньги, — сказал я, — должны быть уплачены только через пять дней.

— В четверг, в следующий четверг. Ты придешь ко мне со всей суммой и ни одним аспром меньше. А если ты попытаешься прежде удрать, я заставлю тебя провести остаток жизни за решеткой. Отныне мои люди станут следить за тобой днем и ночью. Куда ты сейчас идешь?

— Сегодня воскресенье, и я иду в церковь.

— Хорошо, правильно делаешь, иди в церковь! Молись за свою жизнь! Молись за спасение своей души! И главное — поторопись найти хорошего заимодавца!

Он приказал двоим из своих людей оставаться на посту перед дверьми нашего дома, предварительно попрощавшись со мной гораздо менее вежливо, чем здоровался по приходе.

— Что нам теперь делать? — спросила Марта. Я думал не больше минуты.

— То, что и собирались, пока не появился этот человек. Идем к мессе.

Я не часто молюсь в церкви. Я прихожу туда для того, чтобы быть убаюканным голосами поющих, волнами ладана, иконами, статуями, высокими сводами, витражами и позолотой и уплыть в бесконечные размышления, даже скорее мечты — мирские мечты, а иногда и весьма вольные.

Я перестал молиться — хорошо это помню — в тринадцать лет. Мой религиозный пыл остыл в тот день, когда я перестал верить в чудеса. Надо бы рассказать, как это произошло, — и я это сделаю, но позже. Слишком много всего случилось сегодня, и все это занимает мой ум, не оставляя ему сил на далекие воспоминания. Я же хочу отметить, что сегодня я молился и просил у Неба чуда. Я доверчиво надеялся и даже — да простит меня Господь! — чувствовал, что достоин его. Ибо я всегда был честным торговцем и, более того, не лишенным благородства человеком. Сколько раз протягивал я руку помощи беднякам, которых Он — да простит Он меня еще раз! — оставил! Никогда не присваивал я имущества слабейших и не унижал зависящих от меня. Неужели он попустит, чтобы меня так жестоко травили, чтобы меня разорили, чтобы угрожали моей свободе и жизни?

Стоя в церкви, я беспардонно занял место напротив образа Спасителя, царившего над самым алтарем среди золотых лучей, и стал просить у Него чуда. В тот час, как я пишу эти строки, я еще не знаю, произошло ли это чудо. Но сдается мне, первый знак его уже был мне послан.

Я вполуха слушал проповедь отца Тома, посвященную последнему месяцу перед Рождеством и жертвам, на которые мы должны быть готовы, чтобы возблагодарить Небеса, пославшие нам Мессию, до тех самых пор, пока, произнеся последние фразы, он не попросил верующих горячо помолиться за тех, кто присутствует сейчас на собрании, но уже завтра должен будет выйти в море, чтобы их путешествие прошло без гибельных опасностей и чтобы по милости Всемогущего стихии не разбушевались. Все глаза обратились на дворянина, стоявшего в первом ряду и державшего под мышкой шляпу капитана. В знак признательности он отвесил священнику легкий поклон.

В то же мгновение в голову мне пришло решение, которое я искал: уехать тотчас, не заходя даже к господину Баринелли. Идти прямо на судно, сесть на корабль и провести там ночь, чтобы как можно быстрее скрыться от тех, кто нас преследует. Что за грустная эпоха, когда у невиновного человека нет другого выхода, кроме бегства! Но Хатем прав: если я совершу ошибку, обратившись к властям, я рискую потерять свое состояние и свою жизнь.

Эти разбойники выглядят настолько уверенными в своих действиях, они не кичились бы так, если бы у них не было покровителей в самых высоких сферах. Я — чужак, «неверный», «генуэзская собака» — никогда не добьюсь справедливости в споре с ними. Если я стану упорствовать, то подвергну опасности собственную жизнь и жизнь своих близких.

Выйдя из церкви, я подошел к капитану корабля, которого звали Бовуазен, и спросил его, не собирается ли он, случаем, зайти в порт Смирны. Говоря по правде, в том состоянии духа, в каком я находился с самого утра после появления моего гонителя, я был готов отправиться куда угодно. Но я бы напугал собеседника, дав ему почувствовать, что хочу бежать. Я был счастлив узнать, что корабль на самом деле должен был бросить якорь в Смирне, чтобы разгрузить там часть товаров и высадить господина Роболи, французского купца, с которым я встречался у отца Тома и который служил временно исполняющим обязанности посла. Мы условились о плате за проезд и за питание: десять французских экю, то есть триста пятьдесят мединов, половина которых должна быть выплачена при посадке на корабль, а вторая половина — по прибытии. Капитан настоятельно посоветовал мне не опоздать к отплытию, которое намечено на самое раннее утро, а я ответил ему, что мы не хотим рисковать и сядем на корабль сегодня же вечером.

Что мы и сделали. Я продал мулов и спешно отправил Хатема к Баринелли, чтобы тот объяснил ему причины нашего стремительного отъезда и доставил мне мой дневник и другие вещи. Потом вместе с Мартой и племянниками я поднялся на борт корабля. Где мы сейчас и находимся. Мой приказчик еще не вернулся. Я жду его с минуты на минуту. Он собирался проникнуть к нашему хозяину через заднюю потайную дверь, чтобы обмануть бдительность тех, кто стережет наш дом. Я доверяю его ловкости, но не могу не беспокоиться. Я очень легко поужинал: хлеб, финики, сушеные фрукты. Кажется, это лучший способ избежать морской болезни.

Впрочем, в эту минуту меня страшит не морская болезнь. Я, вероятно, правильно поступил, так быстро сев на корабль, не заходя даже в дом к Баринелли, но я не в силах помешать себе думать, что в этом городе есть люди, которые вот уже несколько часов как пустились на наши поиски. Какой бы малой длины ни были их руки и как бы мало ни думали они разыскать нас в порту, нас все же могут захватить и арестовать как разбойников. Может, стоило бы признаться капитану о причинах спешки, чтобы он не слишком болтал о нашем присутствии на борту и знал, что говорить, если о нас начнет расспрашивать какой-нибудь подозрительный человек. Но я не решился поставить его в известность о своих несчастьях, боясь, как бы он не отказал нам.

Эта ночь будет долгой. Пока мы не покинем порт завтра утром, меня будет беспокоить любой шум. Господи, как же я мог, не совершив никакого преступления, превратиться из честного и уважаемого негоцианта в человека, поставленного вне закона.

К слову сказать, разговаривая у церкви с капитаном Бовуазеном, я объяснил ему, что путешествую с приказчиком, племянниками и «женой». Да, только-только приехав в Константинополь, я сразу положил конец обману, и вот накануне отъезда я снова пустил в обращение эту фальшивую монету, если так можно выразиться. И самым неразумным образом, какой только мог бы быть: ведь люди, вместе с которыми я собрался плыть на этом корабле, не незнакомые спутники нашего каравана из Алеппо, среди них есть благородные господа, знающие мое имя, и, может быть, однажды мне еще придется вести с ними дела.

Капитан уже мог сказать отцу Тома, что согласился отвезти меня с женой. Представляю выражение лица этого последнего. Он связан тайной исповеди, а потому он не станет опровергать слова капитана, но воображаю, что он подумает.

Что подтолкнуло меня так поступить? Простодушные скажут, что это любовь, она словно лишает разума. Наверное, но не только любовь. Есть еще и приближение этого рокового года, отсюда и чувство, что ни у одного из наших поступков не будет продолжения, что нить событий скоро прервется, а время кары уже не наступит, что добро и зло, приемлемое и неприемлемое вскоре смешаются, утонув в одном потопе, и что охотники умрут в тот же миг, что их жертвы.

Но пора закрывать дневник… Тревога и ожидание, это они заставили меня написать сегодня вечером то, что я написал. Быть может, завтра я напишу совсем другое.


Понедельник, 30 ноября 1665 года.

Если я думал, что заря принесет мне успокоение, я жестоко обманулся, и мне с трудом удавалось скрывать тревогу от своих спутников.

Целый день прошел в ожидании, и мне было тяжело объясняться с теми, кто спрашивал, почему я остаюсь на борту, тогда как другие пассажиры и члены команды воспользовались остановкой, чтобы пополнить свои запасы. Единственное найденное мной объяснение было то, что за время моего пребывания в этом городе я потратил больше, чем рассчитывал, и поэтому сейчас я стеснен в деньгах и не хотел бы предоставлять племянникам и «жене» случай заставить меня потратить еще больше.

Причиной нашей задержки стала новость, о которой наш капитан узнал сегодня ночью: посол Франции, господин де Ла Э, прибыл наконец в Константинополь, чтобы приступить к своим обязанностям — спустя пять лет после своего назначения на место отца. Это значительное событие для всех французов, проживающих в этой стране, и есть надежда, что он установит лучшие отношения между короной Франции и короной Великого Султана. Говорят о возобновлении договора о капитуляции, подписанного в прошлом веке Франциском I и великим Сулейманом. Наш капитан, судовладелец и господин Баринелли пожелали отправиться к послу, чтобы поздравить его с прибытием и засвидетельствовать свое почтение.

Сегодня вечером мне удалось понять, что из-за некоторых сложностей посол еще не высадился, переговоры с султанскими властями не окончены, а корабль «Великий Цезарь» стоит на якоре у входа в порт. Опасаюсь, что из-за этого мы отплывем только завтра вечером, и это самое раннее, а может быть, даже послезавтра.

Возможно ли, чтобы наши преследователи до сих пор не додумались поискать нас в порту? Нам повезет, если они посчитают, будто мы решили возвращаться в Джибле по суше, и скорее станут разыскивать нас по направлению к Скутари и по дороге в Измит.

Возможно и то, что эти темные людишки пускали мне пыль в глаза, чтобы напугать и вынудить меня заплатить им, но они не меньше меня сами боятся осложнений, которые может вызвать скандал в порту с иностранными подданными, чьи послы и консулы не преминут их защитить.

Хатем возвратился живой и здоровый, но с пустыми руками. Ему не удалось пробраться к Баринелли — охрана была повсюду. Ему лишь удалось передать нашему хозяину записку, в которой он просил позаботиться о наших вещах, оставленных у него, пока мы сами не сможем их забрать.

Я страдаю оттого, что со мной нет моего дневника, и представляю наглый «раздевающий» взгляд, шарящий по моим личным записям. Сможет ли легкий флер, прикрывающий мои строки, защитить их от нескромных глаз? Не стоило бы мне слишком много думать об этом, портить себе кровь и мучиться угрызениями совести. Лучше довериться Богу, моей счастливой звезде, а особенно — Баринелли, к которому я испытываю самые теплые чувства, и мне хочется верить, что он не способен поступить неделикатно.


На море, 1 декабря 1665 года.

При пробуждении меня ждал самый ободряющий сюрприз: мы уже не в порту. Я провел бессонную ночь, меня тошнило, и я смог заснуть только с приближением рассвета, а проснулся уже посреди открытого моря, в Пропонтиде 30.

Причина нашего отплытия была в том, что господин Роболи в конце концов отказался от своей идеи провести некоторое время возле посла, чтобы ознакомить его с положением дел. Вот почему наш судовладелец решил более не задерживаться, не имея необходимости приветствовать господина де Ла Э, тогда как сначала он думал сделать это вместе с господином Роболи.

Как только я осознал, что мы снялись с якоря, моя морская болезнь постепенно исчезла, тогда как обычно она только обострялась, по мере того как мы удалялись от порта.

Если будет попутный ветер, а море останется спокойным, мы, как мне сказали, окажемся в Смирне меньше чем через неделю. Но сейчас декабрь, и было бы очень странно, если бы море долго оставалось тихим и спокойным.

Поскольку теперь моя тревога немного улеглась, я помещу здесь, как и обещал, рассказ о случае, отдалившем меня от религии и заставившем сомневаться в чудесах.

Я перестал в них верить, как уже говорил, с тринадцатилетнего возраста. До того меня постоянно можно было увидеть стоящим на коленях с четками в руках среди женщин в черном, я знал наизусть жития всех святых. Не раз отправлялся я в часовню святого Ефрема — жалкую каморку в скале, где некогда жил один из самых набожных анахоретов, которого и сегодня прославляют в Джибле бесчисленные паломники.

Однажды — мне было около тринадцати — возвращаясь домой, в то время, как в ушах моих еще раздавалось перечисление чудес, я не смог удержаться и рассказал отцу историю о параличном, спустившемся с горы на своих ногах, и о бесноватой из деревни Ибрин, обретшей разум в тот же миг, как лоб ее коснулся холодной скалы, бывшей жилищем святого. Я был оскорблен безучастием, выказанным моим отцом по отношению к этим проявлениям веры, особенно после того, как одна благочестивая дама из Джибле дала мне понять, что моя мать умерла так рано — мне было только четыре, а ей чуть больше двадцати, — потому что молитвы у ее ложа произносились недостаточно пылко. И вот теперь я злился на отца и желал наставить его на путь истинный.

Он выслушал мои поучительные истории, не выказав ни сомнения, ни удивления — лишь бесстрастное лицо и неустанные кивки головой. Когда я опустошил мешок своих дневных впечатлений, он встал, слегка похлопав меня по плечу, чтобы я не трогался с места, и ушел за книгой, которую я уже не раз видел в его руках. Положив ее на стол возле лампы, он принялся читать по-гречески разные истории: все они рассказывали о чудесных исцелениях. Он не стал уточнять, какой святой совершил все эти чудеса, предпочитая, как он сказал, чтобы я сам об этом догадался. Эта игра мне понравилась. Я чувствовал себя достаточно знающим, чтобы узнать стиль чудотворца. Может, святой Арсений? Или Варфоломей? Или Симеон Стилитский? А может быть, Прозерпина? Я догадаюсь!

Самый чарующий рассказ, заставивший меня испустить возглас «аллилуйя!», относился к человеку, легкое которого пронзила стрела, так и оставшаяся в ране. Он провел ночь подле святого, и ему приснилось, что тот прикоснулся к нему, а утром он выздоровел; его правая рука была сжата в кулак, разжав ее, он нашел на ладони наконечник той самой стрелы, что накануне вонзилась в его тело. Из-за истории про стрелу я подумал, что это, должно быть, святой Себастьян. Нет, сказал мой отец. Я начал упрашивать его дать мне еще подумать. Но он не захотел продолжать игру и просто-напросто объявил мне, что автор этих чудесных исцелений… Асклепий. Да, Асклепий, греческий бог медицины, к святилищу которого в Эпидавре в течение многих веков приходили бесчисленные паломники. Книга, содержащая эти рассказы, была написана Павсанием во втором веке нашей эры и называлась «Описание Эллады».

Когда отец поведал мне правду об этом, я был потрясен, мои религиозные устои пошатнулись.

— Это ложь, ведь так, да?

— Не знаю. Может быть, ложь. Но люди верили в нее, чтобы год за годом возвращаться и искать исцеления в храме Асклепия.

— Ложные боги не могут совершать чудеса!

— Вероятно. Наверное, ты прав.

— А ты, ты веришь этому?

— Понятия не имею.

Он встал и убрал книгу Павсания туда, откуда ее взял.

С этого дня я больше не ходил к часовне Ефрема. Я уже почти не молился, не став, конечно, истинно неверующим. Сейчас, молясь, преклоняя колена и простираясь ниц, я на все смотрю глазами своего отца, стараясь сохранить его взгляд на вещи — трезвый и отстраненный, не почтительный, но и не презрительный, иногда заинтересованный, но свободный и лишенный тупой уверенности. Мне хочется верить, что Создатель из всех своих созданий предпочитает того, кто стал свободным. Разве не возрадуется отец, видя, что сыновья его вышли из детства, чтобы стать мужчинами, даже если при этом нарождающиеся взрослые ногти их слегка и поцарапают? Почему же Бог должен быть менее благожелательным отцом?


На море, среда, 2 декабря.

Мы прошли Дарданеллы и держим курс прямо на юг. Море спокойное, и я прогуливаюсь по палубе с Мартой под руку — как с французской дамой. Члены экипажа поглядывают на нее украдкой, мне этого вполне хватает, чтобы почувствовать, насколько они мне завидуют, но так как они остаются предельно учтивыми, я начинаю гордиться таким вниманием, не испытывая при этом ревности.

Постепенно я так привык к ее присутствию, что не называю ее больше «вдовой», словно это прозвище уже не достойно ее, но, однако, мы отправились в Смирну именно для того, чтобы добиться доказательств ее вдовства. Она убеждена, что достигнет желаемого; что до меня — я настроен более скептически. Боюсь, как бы мы опять не попали в руки продажных чиновников, которые — пиастр за пиастром — вытянут у нас все оставшиеся деньги. В этом случае лучше последовать совету, данному мне Хатемом, и раздобыть подложный документ о кончине ее мужа. Мне совсем не нравится это решение, но я его не исключаю — как наше последнее средство, если все честные пути будут перекрыты. Во всяком случае, не может быть и речи, чтобы я вернулся в Джибле, бросив женщину, которую я люблю, и ясно, что мы не сможем возвратиться туда вместе без бумаги — все равно, подлинной или поддельной, — которая позволила бы нам с ней жить под одной крышей.

Быть может, я еще не говорил этого на страницах дневника, но я сейчас влюблен так сильно, как не был влюблен и в годы моей юности. Не то чтобы я хотел растревожить старые раны (знаю, они глубоки и еще не закрылись, несмотря на то, что прошло уже много лет) — я только хочу сказать, что первый мой брак был браком по расчету, тогда как тот, в который я намереваюсь вступить с Мартой, будет браком по любви. Брак по расчету в девятнадцать лет, а в сорок — брак по любви? Что ж, такова моя жизнь, и я не жалуюсь: я слишком почитаю того, на кого должен был бы жаловаться, и не могу упрекнуть его в том, что он хотел видеть моей супругой уроженку Генуи. Дело в том, что мои предки всегда брали в жены генуэзок, чтобы сохранить свой язык, обычаи и привязанность к своей первой родине. В этом мой отец не виноват, и, конечно, тогда я ни за что на свете не хотел противиться его решению. Наша встреча с Эльвирой обернулась бедой для нас обоих.

Она была дочерью генуэзского купца, жившего на Кипре, ей было шестнадцать, и ее отец, как и мой, был уверен, что судьба предназначила ей стать моей женой. А я был в некотором роде единственным молодым генуэзцем в этой части мира, и наш союз казался в порядке вещей. Но сама Эльвира уже дала слово юноше с Кипра, одному греку, которого она страстно любила и с которым ее — во что бы то ни стало — хотели разлучить ее родители. Во мне она с первых дней увидела своего недруга или по меньшей мере сообщника своих гонителей, в то время как меня — так же как и ее — тоже принуждали к этой свадьбе. Я оказался более покорным, более наивным, мне любопытно было открыть эти наслаждения, которые считают наивысшими, меня привлекал сам ритуал праздника, но я послушался тех же родительских настояний, что и она.

Слишком гордая, чтобы покориться, слишком влюбленная в другого, чтобы слушать меня, смотреть на меня, улыбаться мне, Эльвира промелькнула в моей жизни грустным эпизодом, оборванным только ее ранней смертью. Не решаюсь сказать, что уже утешился. Когда я вспоминаю об Эльвире, ничто не может дать мне утешения, мира и безмятежности. Это горе оставило во мне лишь стойкую предубежденность против женитьбы, свадебных церемоний и вообще всех женщин. Я стал вдовцом в двадцать лет и примирился с этой участью. Если бы я был более набожным, я бы ушел в монастырь и предался молитвам. И вот обстоятельства этого моего путешествия вновь разбудили во мне укоренившееся недоверие. Но хотя я способен подражать поступкам истинно верующих, в самой глубине моего естества остается сомнение…

Как тяжело мне вспоминать эту старую историю! Каждый раз, как я снова думаю об этом, я опять начинаю страдать. Время ничего не исцелило или исцелило так мало…


Воскресенье, 6 декабря.

Целых три дня — буря, туман, ворчание моря, потоки дождя, тошнота и головокружение. Ноги подгибаются подо мной, будто я тону. Я пытаюсь опереться о деревянные переборки, о проходящих мимо меня призраков. Оступаюсь, споткнувшись о ведро, чужие руки ставят меня на ноги, мгновение спустя я вновь падаю на том же месте. Почему я не остался дома в тиши своего магазина? Я мог бы сейчас спокойно чертить прямые колонки цифр в своей торговой тетради! Что за безумие толкнуло меня в это путешествие? И что за безумие заставило меня плыть морем?

Человек прогневил Создателя не только тем, что вкусил запретный плод, но и тем, что стал плавать по морям! Что за самонадеянность — ввергать свое тело и свое имущество в эту кипящую безбрежность, прокладывать пути над бездной, в то время как весла в руках рабов царапают спины подводных чудовищ — Левиафана, Абаддона, змей, монстров и драконов! В этом неутолимая гордыня человеческая, его постоянный и вечно новый грех — наперекор грядущему воздаянию.

Однажды, говорит Апокалипсис, когда времени уже не будет, а Зло наконец будет повержено, море перестанет быть жидким и станет стеклянной поверхностью, по которой люди смогут ходить аки посуху 31. Не будет больше ни бурь, ни утопленников, ни тошноты. Ничего, кроме огромного синего кристалла.

А пока море остается морем. Этим воскресным утром мы познали минуту передышки. Я надел чистую одежду и смог написать несколько строчек. Но вот уже снова солнце заволокло чернотой, смешались день и ночь, и опять наша гордая карака 32 качает на волнах своих моряков и пассажиров.

Вчера, когда буря разыгралась сильнее всего, Марта пришла прикорнуть рядом со мною. Ее голова лежала на моей груди, ее бедра были прижаты к моим. Страх стал нашим сообщником и другом, а туман — любезным хозяином. Мы обнялись, загорелись желанием, наши губы встретились, а вокруг, рядом с нами, не видя нас, бродили люди.


Вторник, 8 декабря.

После краткого прояснения, случившегося в воскресенье, мы вновь застигнуты непогодой. Не знаю, подходит ли тут слово «непогода», этот феномен так странен… Капитан сказал мне, что за двадцать семь лет, что он ходит по морям, он никогда не видел ничего подобного. Во всяком случае, ничего похожего в Эгейском море. Это что-то вроде неподвижно замершего, липкого, давящего тумана; ветер не может его разогнать. Воздух сгустился и приобрел цвет пепла.

Наш корабль все время качает, трясет, толкает, но он не движется вперед. Он словно насажен на зубья огромных вил. Мне вдруг показалось, что мы нигде, что мы никуда не плывем. Люди вокруг беспрестанно крестятся, их губы все время шевелятся. Я бы не должен бояться, но боюсь, как ребенок, спящий в деревянном доме, пугается скрипа досок, когда погасла последняя свеча. Я ищу Марту глазами. Она сидит спиною к морю и ждет, пока я закончу писать. И я спешу собрать свой письменный прибор, чтобы взять ее за руку и долго держать ее в своей — как той ночью в деревне портного, когда мы спали в одной постели. Тогда она была внезапно вторгшейся чужеродной помехой, возникшей вдруг у меня на дороге, теперь она моя путеводная звезда. Любовь — всегда вторжение: случайность облекается плотью, страсть побеждает рассудок.

Туман опять сгустился, и у меня в висках пульсирует кровь.


Среда, 9.

В полдень темно, как на закате, но корабль уже не трясет. Люди не общаются друг с другом, а когда все же разговаривают, то тихими и боязливыми голосами, будто свита в присутствии короля. Над нашими головами низко летят альбатросы и еще какие-то другие неизвестные птицы с черным оперением, испускающие неприятные крики.

Я застал Марту в слезах. Она не хотела назвать мне причину и утверждала, что это только от усталости и тревог путешествия. Когда я начал настаивать, она наконец призналась:

— С тех пор как мы вышли в море, что-то говорит мне, что мы никогда не доплывем до Смирны.

Предчувствие? Или эхо ее тревог и всех этих несчастий?

Я быстро заставил ее замолчать, прикрыв ей рот рукой, будто мог помешать этим словам улететь в эфир и достигнуть ушей Всевышнего. Я стал умолять ее никогда больше не произносить подобных фраз на корабле. Не стоило бы мне настаивать и принуждать ее говорить. Но — Господи! — разве мог я догадаться, ведь она была совсем лишена суеверных страхов? Не знаю, должен ли я восхищаться этим ее свойством или опасаться его?


Хатем и Хабиб все время шепчутся — то серьезно, то весело — и замолкают, как только я оказываюсь рядом с ними.

Бумех же прогуливается по палубе с утра до вечера, погруженный в непостижимые размышления. Молчаливый, ушедший в себя, в уголках губ — отстраненная улыбка, которая вовсе не улыбка. На лице у него все тот же светлый пушок, в то время как его младший брат бреется уже три года. Может, он даже не смотрит на женщин. Впрочем, он ни на кого и ни на что не смотрит: ни на мужчин, ни на лошадей, ни на драгоценности. Он знаком только с кожей книг. Несколько раз он прошел мимо, не заметив меня.

Но сегодня вечером он зашел ко мне и задал загадку:

— Знаешь семь церквей Апокалипсиса?

— Я уже читал о них, это — Эфес, и Филадельфия, и Пергам, думаю, и Сардис, и Фиатира…

— Да, так, Фиатира, та, которую я забыл.

— Подожди, их же только пять!

Племянник вдруг начал произносить наизусть, словно про себя:

— «Я, Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царствии и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос, за слово Божие и за свидетельство Иисуса Христа. Я был в духе в день воскресный, и слышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: …то, что видишь, напиши в книгу и пошли церквам, находящимся в Асии: в Эфес, и в Смирну, и в Пергам, и в Фиатиру, и в Сардис, и в Филадельфию, и в Лаодикию» 33.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26