Вся эта суматоха длилась не так уж долго: два-три часа, вряд ли больше. А когда я увидел, как Салих обнимает Доменико на прощание, а потом спускается по трапу, я понял, что мы сейчас отчалим, и не смог удержаться от расспросов, осведомившись у одного из моряков, правда ли, что мы уже уходим. Он лаконично ответил, что Деметриос еще не вернулся и мы будем его ждать.
Почти сразу же я заметил на побережье свет от фонаря и приближавшихся к нам троих мужчин, шедших друг за другом. Первым шагал Деметриос; второго — того, который нес фонарь, и поэтому лицо его было лучше всего освещено, — я не знал; последним был муж Марты.
Доменико посоветовал мне не показываться на глаза и постараться не обнаруживать свое присутствие до тех пор, пока он меня не позовет. Я охотно обещал ему это, тем более что он устроил меня за переборкой, так что я не упустил ни единого слова из их разговора, который велся на смеси греческого и итальянского.
В качестве предисловия к тому, что я собираюсь сообщить, следовало бы упомянуть, что с первых же слов Сайафа стало очевидно, что он превосходно знаком с Доменико и относится к нему со страхом и уважением. Так же как деревенский кюре мог бы относиться к заезжему епископу. Возможно, мне не стоило бы прибегать к такому нечестивому сравнению; я просто хотел пояснить, что в этом таинственном мире царила жесточайшая дисциплина, которая была бы достойна самых почтенных учреждений. Когда какой-нибудь деревенский разбойник встречается с самым храбрым контрабандистом, он поостережется вести себя слишком вольно. А контрабандист поостережется обращаться с ним как с равным.
Нужный тон был задан с первых же слов, когда муж Марты, тщетно дожидавшийся, что хозяин судна объяснит, зачем его сюда привели, в конце концов заговорил сам; и голос его показался мне нерешительным:
— Твой человек, Деметриос, сказал, что у тебя есть груз тканей, кофе и перца и что ты готов уступить его за хорошую цену…
Доменико молчит. Вздох. Потом — так, как швыряют нищему стертую монету — падают слова:
— Если он так сказал, значит, так оно и есть!
Разговор тотчас обрывается, и наклоняться за оборванной нитью приходится Сайафу.
— Деметриос сказал, что сейчас я мог бы заплатить треть, а остальное отдать на Пасху.
Доменико, выждав немного:
— Если он так сказал, значит, так оно и есть!
Сайаф заторопился:
— Он сказал, что есть десять мешков кофе и два бочонка перца, я возьму все. Но что касается тканей, мне нужно сначала их посмотреть.
Доменико:
— Слишком темно. Приходи завтра, посмотришь при дневном свете!
Сайаф:
— Я не смогу вернуться завтра. Да и вам тоже ждать было бы опасно.
Доменико:
— Кто тебе говорит об ожидании или возвращении? Пойдешь с нами в открытое море, утром сможешь проверить товар. Пощупаешь, посчитаешь, попробуешь…
Мне не было видно Сайафа, я только еще более отчетливо уловил нотки страха в его дрожавшем голосе.
— Я не просил проверять товар. Я верю тебе. Я только думал посмотреть ткани, чтобы понять, сколько я смогу за них выручить. Но не стоит труда, я не хочу вас задерживать, вы, наверное, спешите отойти подальше от берега.
Доменико:
— Мы уже отошли от берега.
Сайаф:
— А как же вы собираетесь выгружать товар?
Доменико:
— Лучше подумай над тем, как мы выгрузим тебя!
— Да, а как?
— Я сам себя об этом спрашиваю!
— Я могу вернуться на маленькой лодке.
— Я в этом не очень уверен.
— Меня могут задержать здесь против моей воли?
— О нет! Об этом не может быть и речи. Но не может быть и речи о том, чтобы ты взял одну из моих лодок против моей воли. Тебе придется спросить меня, захочу ли я одолжить тебе одну из них.
— Хочешь ли ты одолжить мне одну из твоих лодок?
— Мне надо подумать, прежде чем я дам тебе ответ.
Тогда я услышал шум короткой стычки и догадался, что Сайаф попытался сбежать вместе со своим сбиром, а стоявшие вокруг матросы быстро их укротили.
В это мгновение муж Марты почти вызвал у меня жалость. Но это была мимолетная слабость.
— Зачем ты меня увозишь? Чего тебе от меня надо? — сказал он, собрав остатки своего жалкого умишка.
Доменико не ответил.
— Я твой гость, ты пригласил меня, а теперь увозишь, чтобы сделать пленником на своем корабле. Позор тебе!
Потом послышались проклятия на арабском. Калабриец по-прежнему ничего не отвечал. Потом он не спеша заговорил:
— Мы не сделали ничего плохого. Мы не сделали ничего большего, кроме того, что делает славный рыбак со своей удочкой. Он забрасывает крючок, и когда вытаскивает рыбину, его дело — решать, оставить ли ее себе или выбросить в море. Мы просто забросили нашу удочку, на которую клюнула жирная рыба.
— Это я — жирная рыба?
— Да, ты — жирная рыба. И я пока не знаю, оставить ли тебя на борту или выбросить в море. Слушай, я позволю тебе выбирать: что ты сам предпочитаешь?
Сайаф ничего не ответил — что он мог сказать, имея такой выбор? Столпившиеся вокруг моряки захохотали, но Доменико велел им замолчать.
— Я жду твоего ответа! Я оставляю тебя здесь или выбрасываю в море.
— Оставляешь здесь, на корабле, — пробормотал Сайаф.
Это был тон смирения, тон капитуляции. И Доменико, безошибочно распознав его, тотчас бросил:
— Превосходно! Тогда мы сможем спокойно побеседовать. Я повстречал одного генуэзца, рассказавшего мне о тебе странную историю. Будто бы ты насильно запер у себя в доме одну женщину и, кажется, ты ее бьешь и плохо обращаешься с ее ребенком.
— Эмбриако! Этот лжец! Этот скорпион! Он крутился возле Марты с той поры, как ей исполнилось одиннадцать лет! Он уже приходил ко мне с турецким офицером, и они могли убедиться, что я ее не притесняю. Впрочем, она моя жена, а все, что происходит под крышей моего дома, касается только меня!
В то же мгновение Доменико окликнул меня:
— Синьор Бальдасар!
Я вышел из своего укрытия и заметил, что Сайаф со своим сбиром сидят на палубе, прислонившись спиной к снастям. Они не были связаны, но их окружала добрая дюжина матросов, готовых смять их, как только они попытаются подняться. Муж Марты кинул на меня взгляд, в котором, как мне показалось, было больше ненависти, чем раскаяния.
— Марта — моя кузина, и когда я увиделся с ней в начале этого года, она сказала мне, что беременна. Если с ней и с ее ребенком все в порядке, тебе не причинят зла.
— Она — не твоя кузина, и с ней все в порядке.
— А с ее ребенком?
— Каким ребенком? У нее никогда не было ребенка! Ты уверен, что говоришь о моей жене?
— Он лжет, — сказал я.
Я хотел добавить что-то еще, но тут у меня закружилась голова и я ощутил какое-то помутнение рассудка, из-за чего мне пришлось опереться о ближайшую переборку. Вместо меня продолжил Доменико:
— ак мы узнаем, что ты не лгал?
Сайаф повернулся к своему сбиру, и он подтвердил его слова. Тогда калабриец постановил:
— Если вы оба сказали правду, завтра же будете дома и я вас больше не побеспокою. Но мы в этом не уверены. Так вот что я предлагаю. Ты, как тебя там?
— Ставро! — ответил прихвостень и посмотрел в мою сторону. Теперь я его узнал. Я видел его однажды мельком, когда приходил в дом мужа Марты с янычарами. Как раз ему-то тогда Сайаф и подал знак привести свою жену, пока я орал и выходил из себя. На этот раз я буду вести себя иначе.
— Слушай меня хорошенько, Ставро, — сказал Доменико, неожиданно гораздо менее спесивым тоном. — Сейчас ты отправишься за кузиной синьора Бальдасара. Как только она подтвердит слова своего мужа, они оба смогут вернуться обратно. Что до тебя, Ставро, если ты сделаешь все, как я сказал, можешь даже больше не подниматься на борт; ты вернешься сюда, на побережье, вместе с ней завтра вечером, а мы придем за вами на лодке; тогда ты сможешь возвратиться к себе и ничего больше не опасаться. Но если, к несчастью, тебя попутает дьявол и тебе стукнет в голову обмануть меня, знай, что шесть сотен семей на этом острове живут теми деньгами, которые плачу им я, и что мне обязаны самые влиятельные люди, облеченные властью. Так вот, если ты окажешься слишком болтлив или исчезнешь, не приведя сюда женщину, ты заплатишь за свое предательство. Удар настигнет тебя с той стороны, откуда ты меньше всего будешь его ждать.
— Я не обману тебя!
Когда лодку со Ставро и тремя матросами, которые должны были сопровождать его до берега, спустили на воду, я спросил Доменико, верит ли он, что этот человек исполнит его просьбу. Кажется, он ему поверил.
— Если он бесследно исчезнет, я ничего не смогу поделать. Но, думается мне, я его напугал. И, сдается мне, я не требую от него слишком большой жертвы. Значит, он скорее всего меня послушает. Поживем — увидим!
Сейчас мы снова вышли в открытое море, и мне кажется, что на острове нет никакого движения. И все же где-то там, за одной из этих белых стен, скрытая тенью высоких деревьев, Марта уже готовится выйти на берег. Знает ли она, что я здесь? Сказали ли ей, зачем ее ведут? Она одевается, прихорашивается, румянится, может, даже укладывает в узелок свои вещи. Что она чувствует: беспокойство, страх? Или она полна надежд? О ком она думает в эту минуту: о своем муже или обо мне? А ребенок, будет ли он с ней? Или она его потеряла? Может, его у нее забрали? Наконец-то я это узнаю. И смогу залечить ее раны. Скоро я все исправлю.
Надвигается ночь, а я продолжаю писать, не зажигая света. Наш корабль осторожно движется к острову, который пока еще далеко от нас. Доменико отрядил на самую верхушку мачты одного александрийского матроса по имени Рамадан: у него самые зоркие глаза во всей команде, и ему поручили оглядывать берег и отмечать любые подозрительные движения. Это по моей вине всем им приходится идти на неоправданный риск, но ни один из них не упрекнул меня ни взглядом, ни словом, ни разу не услышал я недовольного ропота. Бог мой, смогу ли я когда-нибудь оплатить им этот долг?
Мы еще ближе подходим к берегу, но огни острова все еще кажутся такими же слабыми, как свет звезд, сияющих в глубине небес. Разумеется, и речи быть не может о том, чтобы зажечь хотя бы одну свечу или фонарь. Я почти не вижу листа, но продолжаю писать. Я пишу, и сегодня ночью это занятие имеет совсем другую цель, не ту, что обычно. В другие дни я писал, чтобы что-то сообщить или проверить себя или для того, чтобы разобраться со своими мыслями — так же, как прочищают горло, или я писал просто потому, что поклялся себе все записывать. Тогда как сегодня ночью я цепляюсь за свой дневник как за спасательный круг. Мне нечем заполнить эти листы, но мне нужно, чтобы они лежали передо мной.
Моя рука следует за пером, и что за важность, если я обмакиваю его в черноту ночи.
Возле Катаррактиса, 30 ноября 1666 года.
Не думал я, что наша встреча после долгой разлуки будет такой.
Я стою на корабле и щурю глаза, силясь разглядеть ее, а она, она — только слабый, неверный свет сигнального огня, мерцающий на полночном берегу.
Когда огонь стал качаться: справа налево и слева направо, будто маятник в ходиках, Доменико велел троим из своих людей спустить шлюпку на воду. Не зажигая света и принимая все меры предосторожности. Должно быть, глаза их сейчас обшаривают побережье, чтобы убедиться что там нет западни.
Окутанное туманом море волнуется, но не слишком яростно. Дует северный и уже совсем декабрьский ветер.
Мои соленые от брызг губы шепчут молитву.
Марта.
Как она близко и как еще далеко! Лодка плывет целую вечность, чтобы достичь берега, и целую вечность идет обратно. Что они там делали? О чем говорили? А ведь надо было просто взять на борт одного человека и вернуться назад! Почему я не поехал с ними? Нет, Доменико бы на это не согласился. И он был бы прав. У меня нет ни сноровки, ни хладнокровия его людей.
Лодка возвращается к нам. Кто-то зажег фонарь.
Доменико шепчет:
— Несчастный! Я же говорил: никакого света!
И в тот же миг, словно они могли услышать его издалека, они погасили огонь. Доменико шумно вздохнул, похлопал меня по плечу: «Клянусь предками!» Потом приказал своим людям готовиться к выходу в открытое море, как только мы подберем людей и нашу шлюпку.
Марту подняли на борт очень осторожно — на толстой веревке, которая представляла собой что-то вроде гибкой лестницы с единственной ступенькой, потому что к ее нижнему концу была прикреплена доска, куда она встала ногами. Когда ее подтянули уже достаточно высоко, я помог ей преодолеть последнее препятствие и переступить через борт. Она подала мне руку как постороннему, но, едва встав на ноги, принялась искать кого-то глазами, и, несмотря на эту темень, я понял, что она ищет меня. Я произнес только одно слово — ее имя, и она взяла меня за руку и сжала ее, но уже совсем иначе. Очевидно, ей уже было известно, что я здесь; я пока не знаю, то ли ей сказал об этом сбир ее мужа, то ли матросы, посланные за ней на берег. Я пойму это, как только мы сможем поговорить. Да нет, к чему, нам столько всего нужно сказать друг другу…
Раньше я представлял себе, что, когда мы встретимся, я возьму ее на руки и буду обнимать — крепко и бесконечно долго. Но теперь, стоя в окружении всех этих славных храбрых моряков, рядом с ее мужем, оставленным на борту дожидаться суда корсаров, было бы неуместно выказывать такую близость и слишком большое нетерпение, и это осторожное и незаметное в темноте прикосновение ее руки стало единственным проявлением наших чувств.
Потом ей стало дурно, и она зашаталась. Чтобы унять недомогание, я посоветовал ей подставить лицо холодным брызгам, но тогда она начала дрожать, и матросы сказали, что ей лучше лечь на матрас, постеленный в трюме, и тепло укрыться.
Доменико, кажется, хотел устроить суд немедленно, выяснить у нее, что же на самом деле случилось с ребенком, которого она носила, произнести свой приговор и отправиться восвояси, в наш родной порт. Но она выглядела так, будто была готова испустить дух, и он смирился, оставив ее отдыхать до утра.
Едва голова ее коснулась подушки, как она тотчас заснула; это произошло так быстро, что я подумал, уж не обморок ли это. Я слегка потряс ее за плечо, пока она не открыла глаза и не пробормотала что-то, тогда я сконфуженно удалился.
Я провел эту ночь, прислонившись к мешкам и безуспешно пытаясь заснуть. Кажется, я задремал только на несколько минут перед самым рассветом…
Всю эту бесконечную ночь мне не удавалось ни заснуть, ни полностью проснуться, и меня осаждали самые мрачные мысли. Едва ли я решусь рассказать здесь о них, настолько они меня пугают. И однако, их породила самая большая радость моей жизни…
Это потому, что мне пришло в голову задать себе вопрос, что же я сделаю с Сайафом, узнав, что он дурно обошелся с Мартой или с ребенком.
Неужели я смогу отпустить его домой безнаказанным? Разве не следовало бы заставить его заплатить за все его преступления?
Впрочем, я говорил себе и то, что даже если муж Марты не совершил ничего дурного, добиваясь смерти ее ребенка, разве я смогу уехать с ней, разве мы сможем жить с ней в Джибле, оставив этого человека на этой земле, человека, который каждый день станет копить свою ненависть и однажды вернется и станет нас преследовать?
Буду ли я спокойно спать, если он останется в живых?
Буду ли я спокойно спать, если я его не…
Не убью?
Я, убью?
Я, Бальдасар, убью? Убью человека, каков бы он ни был?
И прежде всего — как убью? Как убивают?
Подходят к кому-то с ножом в руке и втыкают его прямо в сердце… Подождать, пока он заснет, а то как бы он меня не заметил… О господи, нет!
Но тогда — заплатить кому-нибудь, чтобы он…
О чем я сейчас думаю? Что я сейчас пишу? Господи! Да минует меня чаша сия!
В это мгновение мне кажется, что я никогда больше не засну — ни в эту ночь, ни во все другие, в те, что мне еще остались!
Воскресенье, 5 декабря 1666 года.
Последние страницы, я не хочу их перечитывать из страха, что попытаюсь разорвать их. Они вышли из-под моего пера, это так, но мне нечем гордиться. Я не могу гордиться тем, что задумал запятнать свои руки и свою душу, и не могу гордиться тем, что отказался от этого.
Во вторник на рассвете я все еще не отказался от ночных мыслей, чтобы обмануть свое нетерпение, пока Марта еще спала. Потом, в следующие пять дней, я ничего больше не написал. Я даже собирался — в который уже раз! — бросить вести дневник; но вот я снова сижу с пером в руке, и, может быть, только из верности неосторожному обещанию, данному самому себе в начале этого странствия.
За прошедшую неделю меня трижды одолевало помрачение рассудка — одно за другим. Первый раз это случилось во время нашей встречи, потом я испытал его от крайнего смущения, а теперь — из-за ярости, которая бушует в моей душе; она живет во мне, трясет и ломает меня так, словно я стою на палубе и мне не за что ухватиться, и если мне временами случается приподняться, то лишь для того, чтобы потом упасть еще больнее.
Ни Доменико, ни Марта уже ничем не могут мне помочь. И никто другой, будь он сейчас рядом со мной или где-то вдали, и никакое воспоминание. Все только скользит по поверхности рассудка и только усиливает мои сомнения. Как, впрочем, и все, что меня окружает, как и все, что я вижу сейчас перед глазами, как и все, о чем мне удается вспомнить. И хотя от этого года, от этого проклятого года осталось только четыре недели, но эти четыре недели кажутся мне теперь непреодолимыми, словно океан, над которым никогда не загорается ни солнце, ни звезды, ни луна, а только волны встают до самого горизонта.
Нет, я не в состоянии сейчас ничего написать!
10 декабря.
Наш корабль уже отошел от Хиоса, и мои мысли тоже начинают постепенно от него отдаляться. Моя рана не может закрыться так скоро, но через десять дней мне наконец удается немного отвлечься от случившегося. Быть может, мне следует попытаться снова писать…
До сегодняшнего дня у меня не выходило рассказать о том, что произошло. Но все же пора сделать это, пусть даже вспоминая самые болезненные минуты, мне придется ограничиться пустыми бесстрастными словами: «он сказал», «он спросил», «она сказала», «ясно, что» или «было уговорено».
Когда Марта поднялась на борт «Харибды», Доменико хотел было, не откладывая, расспросить ее обо всем, узнать у нее, что случилось с ребенком, которого она носила, вынести приговор и тотчас отправиться обратно в Италию. Но, так как она не держалась на ногах, он смирился — я уже говорил об этом — и дал ей поспать. Все на корабле получили несколько часов для отдыха, кроме дозорных, оставленных на случай, если бы нас попытался перехватить оттоманский корабль. Но, должно быть, той ночью только мы одни плыли по разбушевавшемуся морю.
С утра мы собрались в каюте капитана. Туда пришли и Деметриос с Янисом — всего нас было пятеро. Доменико торжественно задал Марте вопрос, хочет ли она, чтобы ее расспрашивали в присутствии мужа или без него. Я перевел его вопрос на бытующий в Джибле арабский диалект, и она поспешно ответила:
— Пожалуйста, без моего мужа!
Движение, которым она прижала руки к своей груди, и выражение ее лица не требовали перевода. Доменико принял это к сведению и начал допрос:
— Синьор Бальдасар сказал нам, что вы приехали на Хиос в январе прошлого года и что вы были беременны. Но ваш муж утверждает, что у вас никогда не было ребенка.
Глаза Марты стали печальными. Она быстро обернулась ко мне, потом спрятала лицо в ладонях и заплакала. Я шагнул к ней, но Доменико — всерьез принявший свою роль судьи — подал мне знак оставаться на месте. Другим он также велел ничего не делать, ничего не говорить и просто ждать. Потом, полагая, что у свидетеля было достаточно времени, чтобы взять себя в руки, он сказал:
— Мы вас слушаем.
Я перевел, прибавив:
— Говори, не бойся, никто здесь не сделает тебе ничего плохого.
Казалось, мои слова, вместо того чтобы успокоить ее, потрясли ее еще больше. Ее плач перешел в рыдания. Тогда Доменико велел мне ничего больше не добавлять от себя, точно следуя тому, что говорил он. Я дал ему слово.
Несколько мгновений спустя ее рыдания утихли, и калабриец повторил свой вопрос с ноткой нетерпения в голосе. Тогда Марта подняла голову и произнесла:
— У меня никогда не было ребенка!
— Что ты хочешь этим сказать? — вскричал я.
Доменико призвал меня к порядку. Я вновь принес свои извинения, а потом перевел то, что она сказала. Тогда она повторила твердым голосом:
— У меня никогда не было ребенка. Я никогда не была беременна.
— Но ты сама мне об этом говорила.
— Я говорила тебе об этом, потому что сама этому верила. Но я ошибалась.
Я долго-долго смотрел на нее, но ни разу не смог встретиться с ней глазами. Я стремился увидеть в них то, что казалось мне истиной, по крайней мере мне хотелось понять, лгала ли она все время, что была со мной, или только о ребенке, и лишь для того, чтобы заставить меня как можно быстрее отвезти ее к негодяю мужу, или же она лжет мне сейчас. Она не поднимала глаз, а только два или три раза мельком взглянула на меня, наверное, чтобы проверить, смотрю ли я еще на нее, верю ли я ей. Тогда Доменико спросил ее отеческим тоном:
— Ответьте нам, Марта, вы хотели бы вернуться на берег с мужем или уехать с нами?
Переводя, я сказал: «уехать со мной». Но она ясно ответила, указывая рукой, что хотела бы вернуться в Катаррактис.
С этим человеком, которого она ненавидит? Я уже ничего не понимал. Вдруг пришло озарение:
— Подожди, Доменико, я, кажется, понимаю, в чем туг дело. Ее сын, должно быть, остался на острове, и она боится, что его заберут у нее, если она дурно отзовется о своем муже. Скажи ей, что, если это то, чего она опасается, мы заставим ее мужа привезти сюда ребенка, так же как заставили его привезти ее. Она сама пойдет за ребенком, а мужа удержат здесь до ее возвращения. Он ничего не сможет ей сделать!
— Успокойся, — сказал мне калабриец. — Сдается мне, что это какие-то басни. Но если у тебя есть хоть малейшие сомнения, я желаю, чтобы ты повторил ей все это. И можешь пообещать ей с моей стороны, что мы не причиним зла ни ей, ни ее ребенку.
Тогда я бросился заклинать Марту сказать мне правду. Она слушала меня, опустив глаза. А едва я закончил, взглянула на Доменико и произнесла:
— У меня никогда не было ребенка. Я никогда не была беременна. Я не могу иметь детей.
Она сказала это по-арабски, потом, повернувшись к Деметриосу, повторила те же слова, коверкая греческий. Доменико вопросительно дернул подбородком.
Матрос, который до этого все время молчал, посмотрел на меня, посмотрел на Марту, потом снова на меня и, наконец, на своего капитана.
— Когда я зашел в их дом, мне не показалось, что там есть ребенок.
— Это было глубокой ночью, он уже спал!
— Я постучал в дверь и всех разбудил. Поднялся страшный шум, но я не слышал детского плача.
Я снова хотел ответить ему, но на этот раз Доменико велел мне замолчать:
— Достаточно! По-моему, эта женщина не лжет! Нужно отпустить их, ее и ее мужа.
— Да нет же, подожди!
— Нет, я не стану ждать, Бальдасар. Все уже решено. Мы возвращаемся. Мы и так уже задержались ради тебя, и я надеюсь, что когда-нибудь ты подумаешь над тем, как отблагодарить всех этих людей, которые подверглись из-за тебя большой опасности.
Слова Доменико ранили меня больше, чем он мог бы вообразить. В глазах этого человека я был героем, теперь же я выглядел отвергнутым любовником, нытиком и пустозвоном. В какие-то часы, даже в какие-то минуты, произнеся всего лишь несколько слов, уважаемый и благороднейший синьор Бальдасар Эмбриако превратился в докучливого пассажира, который всем мешает, и которого терпят из жалости, и которому можно даже приказать замолчать.
Я забился в самый темный угол, чтобы выплакать в тишине свое горе, которое мне доставила не только Марта, но еще и слова Доменико. После суда Марта оказалась правой стороной, и полагаю, что Доменико принес извинения ее мужу, думаю, он предложил им сесть в лодку, на которой они вернулись на берег. Мне не захотелось присутствовать при прощании.
Сейчас моя рана уже затягивается, хотя и болит до сих пор. А Марту я по-прежнему не понимаю. Я задаю себе вопросы — такие странные, что не могу решиться .доверить их этим страницам. Мне нужно еще подумать надо всем этим…
11 декабря.
А если все мне солгали?
Если весь наш поход — всего лишь обман, мистификация, затеянная только для того, чтобы принудить меня отказаться от Марты?
Может, все это просто бред — плод унижения, одиночества и долгой бессонницы? Но может быть, в этом — истина?
Грегорио, пожелав, чтобы я раз и навсегда отказался от Марты, мог бы велеть Доменико отвезти меня к ней и сделать так, чтобы я никогда больше не захотел увидеться с этой женщиной.
Разве мне не говорили когда-то в Смирне, что Сайаф связан с контрабандой, и именно с доставкой мастикса? Вполне вероятно, что Доменико знал его, тогда как он делал вид, будто видит его в первый раз. Может быть, именно поэтому он и попросил меня оставаться в своем убежище. Находясь там, я не мог наблюдать их подмигиваний и увидеть то, что они заодно!
И, наверное, Марта знала Деметриоса и Яниса, потому что видела их вместе с мужем. Вот почему ей пришлось сказать то, что она сказала.
Но потом мы остались с ней наедине, в трюме, когда она легла отдохнуть, и как случилось, что она не воспользовалась этим, чтобы не поговорить со мной?
Все это действительно настоящий бред! К чему всем этим людям ломать комедию? Только для того, чтобы навредить мне и заставить отказаться от этой женщины? Разве не проще бы им было жить своей жизнью, вместо того чтобы рисковать оказаться на виселице или на колу из-за того, что я так запутался в своей любви?
Когда-то мой отец вывихнул себе плечо, и понадобилось крепко стукнуть его по руке, чтобы вправить его на место, — вот и я свихнулся, и мне не помешала бы хорошая встряска, чтобы вправить мне мозги.
13 декабря.
Двенадцать дней я блуждал по кораблю как невидимка, все получили приказ избегать меня. Если тому или другому матросу случается заговорить со мной, он цедит сквозь зубы одно-два словечка, стараясь, чтобы его никто не видел. Я ем один, в своем убежище, как зачумленный.
С сегодняшнего дня со мной говорят. Доменико пришел ко мне и обнял меня так, будто хотел показать, что он-то как раз принимает меня на своем корабле. Это послужило сигналом, и теперь со мной снова можно общаться.
Я мог бы заартачиться и отвергнуть протянутую руку, дав волю текущей во мне надменной крови Эмбриаччи. Но я этого не сделал. К чему лгать? Возвращение его расположения принесло мне облегчение. Тогда как этот карантин тяготил меня.
Я не из тех, кому нравится вражда.
Я предпочитаю, когда меня любят.
14 декабря.
По словам Доменико, мне следовало бы возблагодарить Всевышнего за то, что все сложилось так — не по моему желанию, а по воле Его. Слова контрабандиста из Калабрии направили мои мысли в другое русло, и теперь я начал размышлять, взвешивать, сравнивать. И в конце концов, думаю, что он не так уж не прав.
— Представь, что эта женщина сказала тебе то, что ты хотел от нее услышать. Что муж дурно с ней обращался, что из-за этого она потеряла ребенка и что она хотела бы уйти от него. Полагаю, ты бы оставил ее тут, чтобы забрать ее с собой, в свою страну.
— Конечно!
— А муж, что бы ты сделал с ним?
— Пусть катится к черту!
— Разумеется. А что дальше? Ты позволил бы ему вернуться, рискуя однажды услышать, как он стучит в твою дверь, чтобы заставить тебя вернуть ему жену? А что бы ты сказал его близким? Что он умер?
— Ты считаешь, что я сам никогда не думал об этом?
— О нет, уверен, что ты думал об этом тысячу раз. Но мне бы хотелось услышать твое решение из твоих собственных уст.
Он помолчал немного, и я тоже.
— Я не хочу терзать тебя, Бальдасар. Я — твой друг, я сделал для тебя то, чего не совершил бы твой родной отец. Теперь я пришел сказать тебе то, что ты сам не решаешься себе сказать. Этого человека, эту свинью, ее мужа, его надо было убить. Нет, не морщись так, не надо делать вид, будто ты в ужасе, я знаю, что ты думал об этом, и я тоже. Потому что, если бы эта женщина решила бросить его, ни ты, ни я не захотели бы, чтобы он остался в живых и мог бы нам отомстить. Иначе я знал бы, что на Хиосе живет человек, только и мечтающий, как бы мне отплатить, и при каждом моем возвращении на этот остров мне пришлось бы его опасаться. И ты тоже, разумеется, ты предпочел бы знать, что он мертв.
— Несомненно!
— Но способен ли ты на убийство?
— Я думал об этом, — признался я наконец, но не стал больше ничего прибавлять.
— Думать об этом — недостаточно, а тем более — только желать этого. Бывает, что каждый день мы желаем кому-то смерти. Неловкому слуге, изворотливому клиенту, назойливому соседу, даже собственному отцу. Но тут одним желанием не обойдешься. Разве ты мог бы взять, например, нож, подойти к своему сопернику и всадить ему нож в сердце? Ты способен связать его по рукам и ногам и вышвырнуть за борт? Ты думал об этом, и я тоже подумал об этом за тебя. Я спросил себя, какой выход был бы для тебя идеальным. И я его нашел. Мало было бы просто убить этого человека и выкинуть его в море. Ведь нужно, чтобы не только ты знал, что он мертв, надо еще, чтобы об этом знали все жители твоего городка. Нам пришлось бы плыть к Джибле, оставив этого человека в живых и взяв его с собой. Добравшись туда и остановившись в нескольких кабельтовых от берега, мы бы крепко связали его веревкой и подвесили за ноги, спустив болтаться за бортом вниз головой. Там он остался бы задыхаться, положим с час, потом мы снова подняли бы его на борт, но уже покойника. Тогда мы сняли бы с него веревки, положили его на носилки, и вы оба — ты и твоя женщина — притворялись бы опечаленными, сойдя на землю вместе с моими людьми, которые помогли бы вам перенести труп с корабля. Вы стали бы рассказывать, что он упал за борт и утонул, а я подтвердил бы ваши слова. Потом вы похоронили бы его, и год спустя ты женился бы на его вдове.