— А что это за книга? — спросил он.
От зрячего человека можно скрыть истину — ложь иногда необходима. Но лгать тому, чьи глаза потухли, — подло, низко и недостойно. Повинуясь отчасти голосу чести, а может быть, также и суеверию, я решил сказать ему правду, которую все же облек в осторожные предположения.
— Возможно, эта книга могла бы оказаться той, что приписывают Абу-Махер аль-Мазандарани, — «Сотое Имя». Но прежде чем судить о ее подлинности, я хотел бы рассмотреть ее дома.
Он три или четыре раза ударил палкой о землю и шумно вздохнул.
— Зачем нужно сотое имя? Я с детства знаю все имена, которые требуются для молитвы, зачем бы мне понадобилось сотое? Скажите мне, ведь вы прочли столько книг на всех языках!
Он вынул из кармана четки и принялся их нервно перебирать, ожидая моего ответа.
У меня не было причин спорить с ним из-за сотого имени. Я, однако, чувствовал себя обязанным объясниться.
— Как вы знаете, некоторые утверждают, что высшее имя позволяет творить чудеса…
— Какие чудеса? Идрис владел этой книгой столько лет, какое чудо совершила она, чтобы ему помочь? Сделала ли она его менее жалким? Менее дряхлым? От какого несчастья она его уберегла?
Потом, не дожидаясь моего ответа, он удалился, в возмущении потрясая своей палкой.
Когда я вернулся домой, первой моей заботой было спрятать книгу от моих племянников, особенно от Бумеха, — настолько я был уверен, что он, едва увидев ее, едва коснувшись, сразу впадет в транс.
Я быстро засунул ее под рубашку, а проскользнув внутрь — таясь от всех, — положил ее под старинную, чрезвычайно хрупкую статуэтку, которой я особенно дорожил и запрещал кому бы то ни было двигать ее и даже смахивать с нее пыль.
Это было в прошлую субботу, 15 августа. Я обещал себе посвятить весь воскресный день тщательному изучению книги Мазандарани.
Проснулся я довольно поздно, как и всегда в воскресенье, ведь я не был особенно ревностным католиком, — я сразу отправился за книгой, для чего пересек коридорчик, соединяющий мою спальню с магазином, взял свое «сокровище» и устроился с ним у стола с детским трепетом. Я запер внутреннюю дверь, боясь, как бы меня не застали племянники, и задернул шторы, чтобы отвадить посетителей. Так мне было спокойно и не жарко, но, открыв книгу, я осознал, что мне не хватает света. Тогда я решил придвинуть стул поближе к окну.
Пока я передвигал его, в дверь постучали. Я выругался и затаился, в надежде, что незваный гость удалится восвояси. Увы! Стук возобновился — и не робкое постукивание пальцем, а удары кулаком, властные, настойчивые.
«Иду!» — закричал я. Но прежде чем отправиться открывать дверь, я вновь положил книгу под античную статуэтку.
Эта настойчивость навела меня на мысль, что, возможно, речь идет о важной персоне, — и так оно и оказалось. Это был шевалье Юг де Мармонтель, посланник французского двора, человек обширной культуры, тонкий знаток восточных древностей, который уже много раз приезжал ко мне в прошлые годы, совершая крупные покупки.
Он сказал, что направляется из Сэйды в Триполи, где собирается сесть на корабль до Константинополя, и что он не мог отказаться от намерения проехать через Джибле, не постучавшись в дверь благородного дома Эмбриаччи. Я поблагодарил его за эти слова и за внимание и, разумеется, пригласил его войти. Я отдернул шторы и предоставил ему возможность побродить среди моих редкостей, что ему всегда нравилось. А я только сопровождал его, держась поблизости, чтобы отвечать на возможные вопросы, но избегая докучать ему объяснениями, пока он их не потребует.
Сначала он пролистал экземпляр «Geographia sacra» 6 Самуэля Бокхарта.
— Я приобрел ее, как только она была опубликована, и тут же погрузился в чтение. Вот наконец еще одна книга о финикийцах, ваших предках… Я хотел сказать — предках народов, населяющих эту страну.
Он сделал два шага, потом резко остановился.
— Эти статуэтки ведь тоже финикийские, не так ли? Откуда они?
Я был горд сообщить ему, что именно я нашел и раскопал их на одном поле, недалеко от побережья.
— Я испытываю большую нежность к этой вещице, — добавил я.
— А, — только и сказал он, удивленный, что торговец может подобным образом выражаться о предмете, выставленном на продажу. Я замолчал, слегка задетый, и подождал, пока он повернется ко мне и спросит, откуда во мне эта нежность. Он так и сделал, и я объяснил ему, что две эти статуэтки были некогда зарыты вместе и лежали рядом, со временем на металле образовалась ржавчина, из-за которой их руки теперь будто спаяны друг с другом. Мне хочется думать, что они — двое влюбленных, которых разлучила смерть, но земля, время и ржавчина вновь соединили их — теперь уже навечно. Все, кто видит их, говорят о двух статуэтках, а я предпочитаю говорить о них, как будто она одна.
Он протянул руку, чтобы взять ее, и я начал умолять его быть осторожнее, так как малейший удар мог бы их разъединить. Посчитав, что я говорю с ним недостаточно почтительно, он предложил мне самому передвинуть мою статуэтку. Тогда я с бесконечными предосторожностями поднес ее ближе к окну. Я полагал, что шевалье последует за мной, но, когда я обернулся, он все еще стоял на том же месте. С «Сотым Именем» в руках.
Он был мертвенно-бледен, и я побледнел не меньше.
— Как давно она у вас?
— Со вчерашнего дня.
— Не вы ли говорили мне однажды, что, по вашему мнению, этой книги не существует?
— Я и теперь так думаю. Но я должен был вас также предупредить, что время от времени появляются подделки.
— Это — одна из них?
— Возможно, но у меня еще не было времени в этом убедиться.
— Сколько вы за нее просите?
Я чуть было не ответил: «Она не продается», — но одумался. Никогда не следует говорить так с вельможей. Потому что он тотчас возразит вам: «Если это так, я возьму ее посмотреть». И тогда, чтобы не оскорбить его, вам придется ему поверить. При этом, разумеется, очень велика вероятность того, что ни книги, ни покупателя вы никогда больше не увидите. Я это прекрасно запомнил и овладел этой наукой, понеся несколько раз изрядные убытки.
— На самом деле, — пробормотал я, — эта книга принадлежит одному сумасшедшему старику, который живет в самой жалкой конуре Джибле. Он убежден, что она стоит целое состояние.
— Сколько?
— Целое состояние, говорю же вам. Это безумец.
В это мгновение я заметил внезапно возникшего за нами моего племянника Бумеха, который, онемев, озадаченно наблюдал эту сцену. Я не слышал, как он вошел. Я попросил его приблизиться, чтобы представить его нашему высокому гостю. Так я надеялся увести разговор в другую сторону, попытавшись избежать захлопывающейся ловушки.
Но шевалье удовольствовался коротким кивком и повторил:
— Сколько же вы хотите за эту книгу, синьор Бальдасар?
Какую же цифру мне назвать? Самые ценные сочинения я продавал по шестьсот мединов. Иногда — чрезвычайно редко — цена поднималась до тысячи, что составляло такую же сумму в су, имеющих хождение в Туре.
— Он хочет за нее пятнадцать сотен! Не продам же я вам подделку за такую цену!
Не сказав ни слова, мой посетитель развязал кошелек и отсчитал требуемую сумму в полновесных французских монетах. Потом он протянул книгу одному из своих слуг, и тот удалился уложить ее вместе с другими вещами.
— Мне бы также хотелось взять эти статуэтки в позолоченных шапочках. Но я полагаю, что оставшихся у меня денег на это уже не хватит!
— Что касается двух влюбленных, они не продаются, я их вам дарю. Позаботьтесь о них!
Потом я предложил Мармонтелю задержаться и отобедать с нами, но он сухо отклонил мое приглашение. Какой-то человек из его свиты объяснил мне, что шевалье должен как можно скорее отправляться в дорогу, так как он хочет добраться до Триполи еще до ночи. На следующее утро его корабль снимается с якоря и отплывает в Константинополь.
Я проводил их до самых ворот Джибле, не добившись от посланника ни слова, ни прощального взгляда.
По возвращении я увидел Бумеха, он плакал, сжимая кулаки от ярости:
— Зачем ты отдал ему эту книгу? Я не понимаю.
Я сам не понимал, почему поступил подобным образом. В единый миг слабости я потерял сразу все: «Сотое Имя», статуэтку, которую обожал, и уважение посланника. У меня, кажется, было гораздо больше причин для жалоб, чем у моего племянника. Но мне — была не была! — приходилось как-то оправдываться.
— Что ты хочешь? Так иногда случается! Я не мог поступить иначе! Этот человек все же эмиссар короля Франции!
Мой бедный племянник рыдал как ребенок. Тогда я обнял его за плечи:
— Утешься! Эта книга — подделка, и ты, и я — мы оба это знаем.
Он резко вырвался.
— Если это подделка, мы совершили мошенничество, продав ее за такую цену. А если каким-то чудом это не подделка, тогда с ней нельзя было расставаться за все золото мира! Кто тебе ее продал?
— Старый Идрис.
— Идрис? И за какую цену?
— Он мне ее отдал.
— Тогда он вовсе не хотел, чтобы ты ее продавал.
— Даже за пятнадцать сотен мединов? С такими деньгами он сможет купить себе дом, новую одежду, нанять служанку, может быть, даже жениться…
Бумех не обладал веселым нравом. Он редко смеялся.
— Если я правильно понял, ты намереваешься отдать все эти деньги Идрису?
— Да, все, и даже прежде, чем положу их в нашу кассу!
Я тут же встал, убрал монеты в кожаный кошель и вышел.
Как поведет себя старик?
Станет ли он упрекать меня за продажу того, что было подарком? Или напротив — в принесенной мной невероятной сумме он узрит дар Небес?
Толкнув дверь его лачуги, я увидел женщину, живущую по соседству. Она сидела на пороге, закрыв лицо руками. Прежде чем войти, я спросил ее из вежливости, дома ли хаджи Идрис. Она подняла голову и сказала мне только:
«Он умер!»
Я убежден в том, что сердце старика перестало биться в ту самую минуту, когда я уступил его книгу шевалье Мармонтелю. Мне никак не удается изгнать эту мысль из головы.
Разве не спрашивал я себя, как поведет себя старик, узнав о том, что я сделал? И вот теперь я знаю как!
Быть может, больная совесть помутила мой разум? Увы! Таковы факты, это совпадение — слишком очевидное доказательство. Я совершил тяжелейшую ошибку, и мне придется ее исправлять!
Мне пришла в голову мысль, что я должен отправиться за этой книгой в Константинополь. Впрочем, я все еще не уверен в необходимости этой экспедиции. Но я дал себя убедить, что ничего лучшего не остается.
Сначала это были стенания Бумеха, но их-то я ждал; я был уже заранее раздражен, и они не так уж сильно повлияли на мое решение. Он хотел ехать немедленно — безумец! Послушать его, все, что произошло, было знамением, посланным мне Небом. Вот почему Провидение, якобы разочаровавшись из-за моей явной бесчувственности к его проявлениям, принесло в жертву этого бедного человека с единственной целью — открыть мне наконец глаза.
— Открыть глаза на что? Что я должен был понять?
— Что время не ждет! Что проклятый год у наших врат! Что вокруг нас бродит смерть! Твое и наше спасение было в твоих руках, ты обладал «Сотым Именем» и не смог его сохранить!
— Во всяком случае, я больше ничего не могу сделать. Шевалье уже далеко. Это тоже деяние Провидения.
— Нужно догнать его! Нужно немедленно отправляться в дорогу!
Я пожал плечами. Я даже не хотел ему больше отвечать. Не может быть и речи о том, чтобы я поддался подобному ребячеству. Уехать прямо сейчас? Скакать всю ночь верхом? Чтобы нам перерезали горло разбойники?
— Если придется умирать, я скорее предпочту умереть в следующем году, вместе со всеми мне подобными, а не торопить конец света.
Но этот бездельник стоял на своем:
— Если мы не можем застать его в Триполи, мы смогли бы догнать его в Константинополе!
Внезапно позади нас раздался радостный голос:
— В Константинополе? Бумех, за всю твою жизнь у тебя никогда еще не возникало такой прекрасной мысли!
Хабиб! И он туда же!
— А, вот и ты! Вернулся, бродяга? Я всегда знал, что в тот день, когда вы с братом сойдетесь наконец на чем-нибудь, это будет означать мою гибель!
— Ну, мне-то смешны все эти ваши истории о конце света, и эта чертова книга меня не интересует. Но я давно уже мечтаю о Великом Городе. Разве ты не рассказывал мне, что, когда тебе было столько же лет, сколько мне сейчас, твой отец, наш дед Томмазо, захотел познакомить тебя с Константинополем?
Его аргумент ничего не стоил, он был совершенно не к месту. Но ему удалось затронуть мою самую слабую струну — почтение, которое со дня смерти моего отца я питал ко всему, что он говорил и делал. Слушая Хабиба, я почувствовал, как горло мое сжалось, глаза остановились, и я услышал собственный шепот:
— Твои слова — истинная правда. Может быть, нам и стоит туда поехать.
На следующий день на мусульманском кладбище состоялось погребение Идриса. Народу пришло немного — я с племянниками, трое или четверо соседей и руководивший молитвами шейх Абдель-Бассит, который подошел ко мне по окончании церемонии и, взяв меня под руку, попросил проводить его до дому.
— Вы хорошо сделали, что пришли, — сказал он мне, пока я помогал ему преодолеть ограду, окружавшую кладбище. — Еще сегодня утром я спрашивал себя, не придется ли мне одному его хоронить. У этого несчастного никого не было. Ни сына, ни дочери, ни племянника, ни племянницы. Ни одного наследника, но, по правде говоря, если и был бы кто-нибудь, он ничего не мог бы ему завещать. Свое единственное богатство он отдал вам. Эту книгу горестей…
Его замечание поразило меня до глубины души. Раньше я видел в этой книге подарок, полученный в благодарность за оказанную услугу, а вовсе не наследство; но в некотором смысле она была наследством, или, во всяком случае, она им стала. И я позволил себе ее продать! Простишь ли ты меня, старый Идрис, пребывая в своем новом жилище?
Мы долго шли в молчании, поднимаясь по каменистой, залитой солнцем дороге. Абдель-Бассит был занят своими мыслями, я — своими, или, сказать точнее, меня мучили угрызения совести. Потом он произнес, поправляя тюрбан на голове:
— Я узнал, что вы нас скоро покидаете. Куда вы отправляетесь?
— В Константинополь, если будет на то воля Божия.
Он остановился, отвернувшись в сторону и прислушиваясь, будто старался уловить шум далекого города.
— Стамбул! Стамбул! Тем, у кого есть глаза, трудно объяснить, что в мире нет ничего такого, на что стоило бы смотреть. И, однако, это истина, поверьте мне. Чтобы узнать мир, достаточно слушать. То, что видят путешественники, всегда только обман зрения, тени, преследующие другие тени. Дороги и страны не научат нас ничему, чего бы мы уже не знали, ничему, чего бы мы не могли расслышать в нас самих в мирной тишине ночи.
Имам, может быть, не ошибался, но решение принято: я еду! Вопреки собственному здравому смыслу и даже почти против воли, я еду. Я не могу решиться провести четыре следующих месяца, а потом и еще все двенадцать месяцев рокового года, сидя в своей лавчонке и выслушивая предсказания, примечая знаки, снося упреки, мусоля свои страхи и мучаясь угрызениями совести.
Мои убеждения не изменились, я все еще проклинаю глупость и суеверия, я до сих пор убежден, что светильник нашего мира погаснет не скоро…
Я так говорю, но ведь я всегда и во всем сомневаюсь, как же мне удастся не колебаться также и в собственных сомнениях?
Сегодня воскресенье. Похороны Идриса состоялись в прошлый понедельник. А завтра на рассвете мы тронемся в путь.
Мы поедем вчетвером: я, мои племянники и мой приказчик Хатем, который будет заниматься упряжью и провизией. У нас будет десять мулов, и ни на одного меньше: для верховой езды предназначены только четыре, а остальные потащат наши вещи. Таким образом, ни одно животное не будет слишком нагружено, и, если позволит Бог, мы станем продвигаться с хорошей скоростью.
Другой мой приказчик — Халил, честный малый, но не слишком сметливый — останется здесь, чтобы заниматься магазином вместе с Плезанс, славной моей сестрой Плезанс, которая не одобряет этой скоропалительной поездки. Расставание с обоими сыновьями и братом огорчает и беспокоит ее, но она понимает, что возражения ни к чему не приведут. Однако сегодня утром, пока мы все трое были заняты горячкой последних сборов, она пришла спросить меня, не лучше было бы задержать наш отъезд на несколько недель. Я напомнил ей, что Анатолию совершенно необходимо пересечь до наступления холодов. Она больше не настаивала, а только прошептала молитву и тихонько заплакала. Хабиб воспользовался этим, чтобы слегка поддразнить ее, в то время как другой сын, вместо того, чтобы пожалеть мать, пришел в ужас и потребовал быстро умыть глаза розовой водой, так как слезы накануне отъезда — дурная примета.
Когда я сказал Плезанс, что возьму с собой ее детей, она не воспротивилась этому. Но в конце концов материнская тревога должна была как-то проявиться. Только Бумех способен додуматься до того, что слезы матери могут принести несчастье…
Страницы, написанные дома, в Джибле, накануне отъезда
Я уже собрал свой дневник, чернильницу, каламы 7 и подсушивающий порошок для чернил, готовясь взять их с собой в поездку, но сегодняшним воскресным вечером мне пришлось снова выложить их на мой стол. А все из-за отвратительного происшествия, случившегося на закате дня и едва не расстроившего наш отъезд. Речь идет о деле, которое совершенно выводит меня из себя, унижает, и я даже весьма охотно обошел бы его молчанием. Но я обещал себе доверять этим страницам все и не стану ничего скрывать.
Причиной всего этого шума была женщина, Марта, «вдова», как ее здесь называют, при этом украдкой подмигивая. Несколько лет назад она вышла замуж за одного типа, всем известного пройдоху, происходившего, впрочем, из семьи таких же проходимцев; все они были мошенники, воры, мародеры, грабители, морские разбойники, все без исключения — большие и малые, — и когда это началось, теперь уж никто и не вспомнит! А красавица Марта, будучи тогда вовсе не дурным семенем, а живой, шаловливой, неприступной и насмешливой девушкой, влюбилась в одного из них — некоего Сайафа.
Она могла бы составить любую партию в этом городе, да я и сам — к чему отрицать? — я и сам тогда не отказался бы от нее! Ее отец был моим цирюльником и компаньоном, которого я очень ценил. Когда я приходил к нему бриться по утрам и видел ее, домой я возвращался, напевая. Было в ее голосе, в походке, во взгляде, затененном ресницами, то необъяснимое, что поражает любого мужчину как удар хлыста. Мое увлечение не укрылось от ее отца, и он дал мне понять, что очень этому рад и будет польщен таким союзом. Но девочка страстно полюбила другого; однажды утром все узнали, что она подстроила свое похищение и их обвенчал какой-то священник. Цирюльник умер от огорчения несколько месяцев спустя, завещав своей единственной дочери дом, фруктовый сад и более двух сотен султанских золотых.
Муж Марты, за всю свою жизнь никогда не работавший, надумал заняться крупной торговлей и зафрахтовал корабль. Он убедил жену доверить ему сбережения ее отца — до последней песеты — и отправился в порт Триполи. Потом его уже больше никогда не видели.
Вначале рассказывали, что он сколотил состояние на транспортировке пряностей, построил целый флот и даже собирался привести корабли и продемонстрировать их всем жителям Джибле. Тогда Марта, кажется, целые дни проводила, сидя с подружками на морском берегу и ожидая его прибытия. Тщетно: ни флота, ни состояния, ни мужа. Через некоторое время пошли другие слухи, гораздо менее радостные. Говорили, что он будто бы погиб при кораблекрушении или что он стал пиратом, был захвачен турками и повешен. Ну а некоторые утверждали, что он завел притон на побережье в окрестностях Смирны и что у него теперь там жена и дети. Это смертельно мучило его супругу, потому что за всю их короткую совместную жизнь она так и не забеременела и ее считали бесплодной.
Для несчастной Марты, несвободной и незамужней, без средств к существованию, не имеющей ни брата, ни сестры, ни детей, жившей в одиночестве вот уже шесть лет под постоянным приглядом всей жуликоватой семейки своего мужа, жизнь превратилась в ежедневную каторгу. Тогда, с настойчивостью, граничащей с безумием, она начала всюду говорить, что ей стало доподлинно известно, что Сайаф умер и она теперь вдова, настоящая вдова; но когда она облачилась в траур, семья так называемого покойника набросилась на нее, обвинив ее в желании навлечь несчастье на отсутствующего. Получив несколько ударов, каждый из которых оставил след на ее лице и руках, «вдова» покорилась и вновь надела цветные одежды.
Но она не признала себя окончательно побежденной. Последние недели говорили, будто бы она доверилась нескольким подругам, которым рассказала, что хочет отправиться в Константинополь и получить там подтверждение от верховной власти о гибели своего мужа и что собирается она вернуться обратно, только добившись султанского фирмана 8, удостоверяющего, что она вдова и свободна снова устроить свою жизнь.
И кажется, она действительно привела свою угрозу в исполнение. Сегодня утром ее не было на воскресной мессе; вероятно, она покинула Джибле ночью, забрав с собой одежду и драгоценности. Тотчас пополз слушок, называющий меня причиной этого происшествия. Это возмутительно и оскорбительно, а кроме того, — должен ли я клясться, положа руку на Евангелие? — это совершеннейшая ложь. Долгие годы я не обменивался с Мартой ни единым словом, думаю, со времени похорон ее отца. Самое большее, я несколько раз поздоровался с ней на улице, слегка прикоснувшись к шляпе. Только и всего. Для меня эта страница моей жизни оказалась перевернутой в тот самый день, когда я узнал о ее свадьбе с этим проходимцем.
И все же по слухам выходило, что я тайно договорился с ней проводить ее до Константинополя, а так как я не мог открыто увезти ее на виду всего нашего городка, я якобы посоветовал ей уехать раньше и подождать меня в каком-то условленном месте, где мы должны будем встретиться. Некоторые даже утверждали, что это из-за нее я больше не женился, что не имело ничего общего с истиной, о чем я еще, может быть, расскажу, если представится случай…
Какой бы ложью ни была эта история, выглядела она правдиво, и мне кажется, что большинство в нее верит. Начиная с братьев мужа Марты, которые убедили себя в моей виновности и, оскорбленные неизвестно чем, всего лишь приписываемыми мне нечестностью и подлостью, решили отомстить за свою честь. Сегодня днем самый буйный из них, некий Расми, ворвался ко мне, потрясая оружием и вопя, что сейчас он совершит непоправимое. Чтобы укротить его, понадобилось все мое хладнокровие и выдержка моего приказчика Хатема. Этот Расми требовал, чтобы я задержал отъезд, доказав этим правоту моих слов. Поступив так, я и правда мог бы отмести все слухи и подозрения. Но к чему давать залог честности клану проходимцев? И потом, до какой поры пришлось бы откладывать наше путешествие? Пока вновь не объявится Марта? А если она уехала навсегда?
Хабиб и Жабер мое решение отложить отъезд приняли бы в штыки, и, думаю, я потерял бы их уважение, прояви я сейчас слабость. Впрочем, я и сам ни на одно мгновение не стремился к тому, чтобы уступить. Только прежде чем твердо ответить «нет», я, как и положено, взвесил все «за» и «против». Тогда этот тип заявил, что завтра он отправится вместе с нами. Он желает, сказал он, лично убедиться, что беглянка не поджидает нас в какой-нибудь деревушке поблизости. Мои племянники и приказчик вышли из себя, сестра возмутилась еще больше, но я их образумил: «Дорога принадлежит всем! Если этот человек решил ехать туда же, куда и мы, мы не можем ему помешать». Я сказал это, громко выделяя каждое слово, чтобы этот назойливый нахал понял: если он и отправится в дорогу одновременно с нами, он не будет нашим спутником.
Я, вероятно, переоценил догадливость этого субъекта, и, конечно, не стоило рассчитывать на его хорошие манеры. Но нас все же четверо, а он один. И его присутствие в хвосте нашего каравана меня не столько беспокоит, сколько раздражает. Так пусть же в пути Небеса хранят нас от встречи с более грозным противником, чем этот усатый хвастун!
В деревне Анфе, 24 августа 1665 года.
Окрестности Джибле плохо видны в сумерках, и прежде чем выйти за городские ворота, мы подождали, пока рассветет. Упомянутый Расми, готовый ковылять за нами по пятам, был уже там, стараясь успокоить свою лошадь. Кажется, для этой поездки он выбрал очень нервную скотинку, которая, надеюсь, быстро унесет его с нашего пути.
Как только мы оказались на прибрежной дороге, этот человек отделился от нас, чтобы взобраться на высокий выступ, откуда он бросал взгляды на окрестности, поглаживая обеими руками свои усы.
Наблюдая за ним краешком глаза, я в первый раз спросил себя, что в действительности могло статься с несчастной Мартой. И внезапно я устыдился того, что до сего дня думал о ней, лишь когда вспоминал неприятное чувство, которое вызвало во мне ее исчезновение. А ведь мне следовало бы побеспокоиться об ее участи. Не совершила ли она какого-нибудь отчаянного поступка? Быть может, однажды море выбросит ее тело на берег. Тогда утихнут слухи, вероятно, даже прольется немного скупых слез, а потом ее забудут.
А буду ли я оплакивать женщину, которая едва не стала моей женой? Я ее очень желал когда-то; мне нравилось смотреть, как она смеется, как ходит, покачивая бедрами, я любовался ее прекрасными волосами, слушал позвякивание ее браслетов; я мог бы нежно ее любить, каждую ночь сжимать ее в своих объятиях. Я бы привык к ней, к ее голосу, к ее походке, к ее рукам. И сегодня утром в час отъезда она была бы подле меня.
Она тоже плакала бы, так же как моя сестра Плезанс, и старалась отговорить меня от этого путешествия.
Опьяненный движениями лошади, я уносился мыслями все дальше и дальше. И сейчас передо мной опять возник образ этой женщины, которую я не замечал уже долгие годы. Вновь я видел ее искрящийся весельем взгляд, когда она еще была только дочерью цирюльника — благословенное время! И я сердился на себя из-за того, что тогда желал ее недостаточно сильно, чтобы полюбить, и позволил ей обвенчаться с бедой…
Ее доблестный шурин еще несколько раз поднимался на холмы, возвышавшиеся вдоль дороги, оборачивался, а однажды даже воскликнул: «Марта! Выходи из своего укрытия, я тебя вижу!» Ничто не шелохнулось. У этого человека усы длиннее ума!
Наша четверка продолжала свой путь с той же скоростью, делая вид, что не замечает его галопа, прыжков и взбрыкиваний…
Только в полдень, когда Хатем приготовил нам поесть — обычную для этих мест лепешку с завернутым в нее куском здешнего сыра с душицей и растительным маслом, — я предложил этому наглецу разделить нашу трапезу. Ни племянники, ни приказчик не одобрили моей щедрости, и, сказать по правде, вскоре мне пришлось признать их правоту. Потому что он, ухватив то, что ему протянули, отправился пожирать еду в одиночку, подобно дикому зверю, усевшись на другой стороне дороги и повернувшись к нам спиной. Слишком дик, чтобы есть вместе с нами, но недостаточно горд, чтобы отказаться от еды. Жалкий человечишка!
Эту первую ночь мы провели в Анфе, в деревне на морском берегу. Какой-то рыбак предоставил нам кров и ужин. Когда я развязал кошелек, чтобы поблагодарить его, он отказался, а потом отвел меня в сторону и попросил лучше рассказать ему, что я знаю о слухах, ходящих о конце света. Я принял самый ученый вид, чтобы его успокоить. Это всего лишь ложные слухи, сказал я ему, распространяющиеся время от времени, когда люди теряют мужество. Не стоит обращать на них внимания! Разве не сказано в Евангелии: «не знаете ни дня, ни часа»?
Эти слова так утешили моего хозяина, что он, не довольствуясь тем, что предоставил нам свой дом, схватил мою руку и поцеловал ее. Щеки мои покраснели от стыда. Ах, если бы знал этот славный человек, по какой нелепой причине предпринял я это путешествие! Каким ложным мудрецом я был!
Прежде чем лечь спать, я решил написать эти строки при свете коптящей свечи. Не уверен, что смог выбрать самое важное. Мне будет трудно каждый день отделять главное от ничтожного, забавные истории от назидательных примеров, кривые дорожки от истинных путей. Но я пойду вперед с открытыми глазами.
В Триполи, 25 августа.
Сегодня мы избавились от нежеланного компаньона, но лишь для того, чтобы встретиться с новыми неприятностями.
Утром Расми, грозно устремив усы прямо в небо, уже поджидал нас перед домом, где мы спали, совершенно готовый отправиться в путь. Должно быть, он переночевал в другом деревенском доме — какого-нибудь знакомого разбойника, я полагаю. Когда мы выбрались на дорогу, несколько минут он следовал за нами. Так же как вчера, он поднялся на возвышение, чтобы осмотреть окрестности; потом тронул поводья и повернул в сторону Джибле. Мои спутники задались вопросом, не притворство ли это, не собирается ли этот человек застать нас врасплох где-нибудь дальше. Но я так не думаю. Полагаю, мы его больше не увидим.
В полдень мы добрались до Триполи. Я приезжаю сюда, вероятно, в двадцатый раз, но никогда еще не пересекал я ворота этого города без того, чтобы сердце мое не сжалось от волнения. Именно здесь мои предки впервые ступили на землю Леванта полтысячелетия назад. В те времена крестоносцы осаждали город, и им никак не удавалось его захватить. Один из моих пращуров, Ансальдо Эмбриако, помог им построить цитадель, что позволило победить сопротивление осажденных, и предоставил свои корабли, чтобы перегородить вход в порт 9; в благодарность за оказанную поддержку ему была пожалована синьория Джибле.
Добрых два столетия эта синьория оставалась уделом моих предков. И даже когда последнее франкское государство Леванта было разрушено, Эмбриаччи добились от победоносных мамелюков права сохранить свой феод 10 еще на несколько лет. Мы были среди первых прибывших сюда крестоносцев и стали последними из тех, кто уехал. Но не все из нас уехали. И разве я сам не живое тому доказательство?