Вот так спустя месяц с начала нашего плавания я наконец узнал, что Эсфахани действительно принц. И прежде чем мы сойдем на лондонскую пристань, я, может, в конце концов выясню, кто он на самом деле и почему путешествует.
Вчера вечером, как только мы снова заговорили за столом об уступке Танжера португальцами, он наклонился ко мне и попросил когда-нибудь подробно растолковать ему все эти тонкости и объяснить причины неприязни, существующей между разными христианскими народами. Я пообещал рассказать ему все, что мне известно, хоть мне известно и не очень много. И в качестве предисловия сообщил, полушутя-полусерьезно, что, если он хочет понять хоть что-нибудь из того, что происходит, он должен держать в уме, что англичане ненавидят испанцев, испанцы — англичан, голландцы — и тех и других и что всех люто ненавидят французы…
Внезапно Джироламо, бог знает как понявший то, что я только что сказал по-арабски одному принцу, бросил мне:
— Объясни ему также, что сиенцы проклинают флорентийцев и что генуэзцы предпочитают турок венецианцам…
Я перевел фразу абсолютно точно, но все же с лицемерной пылкостью возразил:
— Доказательством того, что у нас уже нет никакой предубежденности против Венеции, служит как раз то, что мы с тобой разговариваем как друзья.
— Сейчас да, мы говорим как друзья. Но вначале, поздоровавшись со мной, ты каждый раз оглядывался вокруг, чтобы убедиться, что ни один генуэзец тебя не заметил.
Я снова начал спорить. Но, может, он не так уж и не прав. Хотя я, конечно, не столько оглядывался по сторонам, сколько смотрел на небеса, где, должно быть, пребывают теперь мои предки. Мир их душам!
Я перевел наш разговор «его светлости», но не знаю, понял ли он его. Да нет, вероятно, понял. Разве в его Персии нет своих генуй и Венеции, Флоренции и сиен, раскольников и фанатиков, нет королевств и народов, которые ссорятся друг с другом так же, как наши англии, Испании и Португалии?
Наш корабль снялся с якоря только на исходе дня. Мы вполне могли бы провести прошлую ночь в постелях, на чистых простынях в гостеприимном доме, как и предлагал нам Магальяйнш. Это была бы одна из самых замечательных ночей! Но напрасно я покидаю Танжер, высказывая сожаления, вместо того, чтобы благословлять Небеса за неожиданную встречу, озарившую эту стоянку своим светом. Надеюсь, что мы принесли нашему хозяину столько же радости, сколько он — нам. И что наш приход в его дом немного смягчил его печальное настроение. При португальцах он был уважаемым человеком, но как только этим краем завладели англичане, он почувствовал, что потерял свое положение и перестал быть значимой фигурой в городе. «Но что поделаешь?» — сказал он мне. Не может же он, прожив здесь шестьдесят лет, оставить дом и свои земли, чтобы начать жизнь заново где-то в другом месте. Тем более что сейчас англичане не враги, а союзники, а их королеву зовут Катариной Браганса.
— Я стал изгнанником, не покинув родной земли.
Не правда ли, только генуэзец, живущий в заморских странах, может понять эти слова?
Да благословит тебя Бог, Себастьяо Магальяйнш, и да вооружит Он тебя терпением!
26 мая.
Быть может, в безумии капитана есть все же какая-то причина, какое-то объяснение.
Если верить Джироламо, капитан выбрал остановку в Танжере, избегая всех прочих портов на испанском побережье, потому что везет в Англию какой-то важный груз и не хочет, чтобы его перехватили. Именно по этой причине он направляется теперь прямо в Лиссабон, не собираясь заходить ни в Кадис, ни в Севилью.
Я до сих пор не рассказывал Дурацци — ни кому бы то ни было еще — о том эпизоде с летающими демонами, но хочется думать, что это безумие могло быть разыграно капитаном, чтобы не объяснять настоящую причину изменения нашего маршрута.
Хотя я еще не полностью убежден в этом, я бы очень желал, чтобы это было правдой. Я бы предпочел узнать, что нашим судном командует человек дьявольской хитрости, а не полный безумец.
Сегодня принц Али пригласил меня с Джироламо к себе на обед. Я ожидал, что отец Анж тоже появится, но наш хозяин объяснил, что его толмач высказал желание весь этот день поститься и хранить молчание, предаваясь созерцанию. Я, однако, думаю, что он не желает переводить нечестивые речи. И вот обязанности переводчика с итальянского на арабский и с арабского на итальянский легли на меня. Я, разумеется, владею обоими языками и не испытываю никаких затруднений, переходя с одного языка на другой, но мне никогда не доводилось переводить каждое сказанное слово и так долго — во время всего обеда; я нашел, что эта задача весьма утомительна. Мне не удалось оценить по достоинству ни персидской кухни, ни нашего разговора.
Кроме того, мне не только пришлось затратить много сил на сам перевод, я, как и отец Анж, столкнулся с затруднениями, вызванными речами Дурацци.
Он принадлежит к тем людям, которые не способны удержать слова, рвущиеся у них с языка. Он не смог утерпеть и опять заговорил о планах французского короля о войне с султаном и о том, что персидский суфий будто бы решился напасть на оттоманов с тыла. Он хотел, чтобы наш хозяин сказал ему, правда ли, что такой союз уже заключен. Я попытался отговорить своего друга затрагивать такой щекотливый вопрос, но он в выражениях, граничащих с грубостью, упрямо настаивал, чтобы я перевел его слово в слово. Уступив из-за избытка вежливости или по слабости, я сделал это, но, как я и ожидал, принц сухо отказался отвечать. Хуже того, он внезапно сказался усталым, заявил, что почти засыпает, и нам пришлось тотчас же встать из-за стола.
Я почувствовал себя униженным, и мне показалось, что я разом потерял обоих друзей.
Вечером я спрашивал себя, не был ли мой отец прав в своей ненависти к венецианцам, называя их спесивыми и коварными и добавляя — особенно когда в доме гостили другие итальянцы, — что под своими масками они прекрасно скрывают истинное лицо!
27 мая.
Сегодня утром, едва открыв глаза, я увидел одного из «хищников» принца Али, возвышающегося прямо над моей постелью. Я, должно быть, вскрикнул от ужаса, но тот и бровью не повел. Не шелохнувшись, он дождался, пока я сяду и протру глаза, чтобы отдать мне записку, в которой его господин приглашал меня к себе на чашечку кофе.
Я надеялся, что он снова заговорит о «Сотом Имени», но быстро понял, что он только хотел сгладить впечатление о вчерашней встрече, когда он почти выставил меня за дверь.
Пригласив меня без Джироламо, он желал подчеркнуть разницу между нами.
Никогда больше я не сделаю первый шаг, чтобы свести их вместе…
1 июня.
Я только что вспомнил о предсказании Саббатая о том, что эра Воскресения начнется в июне, в который мы и вступаем в это самое утро. В июне, но в какой день? Не знаю. Об этом предсказании мне говорил брат Эжидио, и не думаю, что он назвал тогда точную дату.
Только что перечитал страницу от десятого апреля и убедился, что там нет упоминания об этом предсказании. Однако я помню, что слышал об этом. Но, может статься, это было в другой день..
Теперь вспоминаю: это было в Смирне, незадолго до моего приезда в этот город. Да, я уверен, хотя и не могу проверить это, так как у меня больше нет той моей тетради…
Дурацци не слыхал о назначенном на июнь конце света. Он смеется над ним, так же как и над первым сентября московских ясновидцев.
— Для меня конец света настанет, если я утону в море, — дерзко сказал он.
И опять я спрашиваю себя: что это — мудрость или слепота?
В Лиссабоне, 3 июня.
Сегодня в полдень, после восьми дней плавания, «Sanctus Dionisius» бросил якорь на рейде Лиссабона. И едва прибыв в этот город, я был принужден бороться с неприятностями, которые чуть было не превратились в катастрофу. Я не совершил никакой ошибки, я ни в чем не виноват, я лишь не знал того, что уже было известно всем остальным; но нет худшей вины, чем невежество…
Незадолго до того, как мы должны были спуститься на берег и я уже готовился сразу же отправиться прямо к господину Кристофоро Габбиано, которому должен был отдать письмо по поручению Грегорио, Эсфахани прислал мне записку, написанную его прекрасным почерком, с просьбой зайти к нему в каюту. Он гневался на отца Анжа, обвиняя его в неуважении к себе, в узости ума и неблагодарности. Чуть позже я увидел священника, он выскочил из каюты со своими вещами и казался весьма сердитым. Причина их ссоры состояла в том, что принц пожелал отправиться к одному португальскому иезуиту, о котором он мне уже говорил во время нашего плавания, к отцу Виэйре, якобы высказавшему какие-то пророчества о конце света и о неизбежном крушении Оттоманской империи. Узнав несколько месяцев тому назад о существовании этого священника, персиянин пообещал себе непременно с ним увидеться, если ему когда-либо случится проезжать через Лиссабон, и подробно расспросить его об этих предсказаниях, которые его в высшей степени интересовали. Но когда он пригласил отца Анжа проводить его к иезуиту и послужить переводчиком, тот заартачился, утверждая, что этот иезуит — еретик и нечестивец, который согрешил по гордыне своей, уверяя, будто ему известно будущее, и отказался с ним встречаться. Я же не увидел тут никаких препятствий — скорее наоборот. Мне тоже было интересно узнать, о чем мог поведать нам этот человек. И не столько о конце света, сколько о судьбе империи, на земле которой я живу. Я, конечно, поспешил согласиться и, воспользовавшись радостью Эсфахани, вызванной моим согласием, взял с него обещание не быть слишком суровым к отцу Анжу, который должен повиноваться законам своей веры и взятым на себя обетам, и видеть в его поведении не предательство, а скорее доказательство неукоснительной верности этим законам.
Ступив на землю, мы все — принц, его «хищники» и я — тут же направились к большой церкви, стоявшей возле порта. Перед ее дверьми я наткнулся на юного семинариста, которого и спросил, не знаком ли он, случаем, с отцом Виэйрой и не может ли он указать нам его жилище. Его взгляд слегка омрачился, но молодой человек предложил мне последовать за ним в обитель. Что я и сделал, тогда как принц со своими людьми остался снаружи.
Как только мы оказались в доме, семинарист пригласил меня сесть и сказал, что сходит за кем-нибудь, кто выше его по положению и кто, вероятно, сможет дать мне нужные сведения. Он отлучился на несколько минут, а потом вернулся, говоря, что «викарий» сейчас придет. Я долго ждал, потом начал проявлять нетерпение, тем более что принц все еще стоял на улице. В какую-то минуту, не выдержав ожидания, я встал и открыл дверь, через которую вышел тот юноша. Он стоял там, подглядывая за мной через щелку, и, завидев меня, подскочил как ужаленный.
— Быть может, я пришел не вовремя, — вежливо сказал я ему. — Если хотите, я вернусь завтра. Наш корабль только что прибыл, и мы останемся в Лиссабоне до воскресенья.
— Вы друзья отца Виэйры?
— Нет, мы с ним пока не знакомы, но слышали о его работах.
— Вы их читали?
— Нет, увы, еще не читали.
— Знаете ли вы, где он сейчас находится?
Он начал меня раздражать, я даже подумал, что, наверное, наткнулся на слабоумного.
— Если бы я знал, где сейчас отец Виэйра, я не пришел бы к вам с этим вопросом!
— Он — в тюрьме, по приказу Священной Канцелярии!
И мой собеседник начал объяснять, почему иезуита арестовали по приказу Инквизиции, но я отговорился спешкой, чтобы покинуть это здание как можно быстрее, и попросил Эсфахани и его людей ускорить шаг и не оглядываться. Не могу выразить, насколько я был испуган. Я, разумеется, убежден, что меня не в чем упрекнуть, но у меня нет ни малейшего желания в первый же день приезда в этот город предстать перед каким-нибудь викарием, епископом, судьей или другим представителем власти, а особенно перед Священной Канцелярией!
Вернувшись на борт, я рассказал Дурацци все, что с нами случилось, и он ответил, что он-то знал о том, что Инквизиция приговорила Виэйру и что тот с прошлого года сидит в тюрьме.
— Надо было сказать мне, что ты собираешься встретиться с этим священником, я бы предостерег тебя. Если бы ты был со мной так же откровенен, как я с тобой, ты избежал бы этой неприятности! — пожурил он меня.
Возможно. Но, вероятно, навлек бы на себя тысячу других.
Впрочем, стоит поговорить и о приятных сторонах этой поездки. Я разузнал сегодня о самой лучшей кухне в Лиссабоне, чтобы иметь возможность завтра вечером угостить своих друзей, ведь мне не удалось этого сделать, пока мы стояли в Танжере. Мне рассказали об очень известной таверне, где готовят рыбу с вкуснейшими приправами со всех концов света. Я обещал себе не устраивать больше встреч перса с венецианцем, но принц уже осознал разницу между мной и Джироламо, и теперь я должен заставить замолчать свою осторожность и деликатность. Не так уж много на этом судне тех, кто может поддержать благородную беседу!
На море, 4 июня 1666 года.
Ранним утром я пошел к господину Габбиано, и эта встреча, которая должна была бы закончиться короткой, вежливой и, в общем, совершенно заурядной беседой, изменила весь ход моего путешествия, так же, как и планы моих попутчиков.
Адрес я узнал без труда, поскольку его контора расположена по соседству с портом. Его отец — миланец, а мать — португалка, и вот уже тридцать лет, как он живет в Лиссабоне, представляя интересы многочисленных негоциантов со всего мира, а сверх того, занимаясь и собственными делами. Когда Грегорио говорил о нем, мне показалось, что речь идет о служащем у него агенте, почти приказчике; но я, наверное, не так истолковал его слова. Во всяком случае, этот человек похож на процветающего судовладельца, и его конторские помещения занимают целое пятиэтажное здание, в котором постоянно работают около шестидесяти человек. Несмотря на ранний час, жара уже была удушающей, и Габбиано приказал стоявшей за ним мулатке овевать себя опахалом; а так как ему этого было, очевидно, недостаточно, он, читая бумаги, время от времени обмахивался ими, чтобы освежиться и смахнуть пот с ресниц.
Хотя его осаждали одновременно пять посетителей, которые все разом говорили что-то свое, но как только ему назвали наши имена, мое и Манджиавакка, он поспешил немедленно распечатать письмо и молча проглядел его, нахмурив брови; потом тотчас же подозвал секретаря и шепнул ему на ухо несколько слов, извинившись передо мной за то, что сейчас он ненадолго займется другими. Служащий отлучился на несколько минут, а затем вернулся, захватив с собой значительную сумму — более двух тысяч флоринов.
Так как я выказал явное удивление, Габбиано протянул мне письмо, которое я получил уже запечатанным. Помимо обычных изъявлений вежливости, Грегорио всего лишь просил вручить мне в собственные руки указанную сумму, которую я должен буду отвезти ему в Геную.
Чего же пытался добиться мой так называемый тесть? Принудить меня заехать к нему на обратном пути из Лондона? Вероятно. Подобные расчеты очень на него похожи!
Я попробовал объяснить Габбиано, что не могу взять с собой такую большую сумму, тем более что у меня нет никакого желания заезжать в Геную. Но он не хотел ничего слышать. Он действительно должен Грегорио эти деньги, а поскольку тот их требует, не может быть и речи, чтобы он их ему не послал. Потом он дал мне понять, что я свободен в выборе: вернуться ли мне через Геную или доставить эти деньги адресату как-то иначе.
— Но у меня нет на этом корабле надежного места…
Оставаясь все таким же любезным, он послал мне слегка раздраженный взгляд, улыбнувшись и указав рукой на всех этих людей, которые столпились вокруг него и уже начинали проявлять нетерпение. Яснее ясного, не мог же он вдобавок к собственным делам возиться еще и с моими!
Я положил тяжелый кошель в свой полотняный мешочек. Потом поднялся, покорившись судьбе, и озабоченно бросил, будто говоря сам с собой:
— Подумать только, я повезу такую сумму до самого Лондона!
Эта последняя стрела, пущенная вслепую, достигла цели.
— Вы сказали, в Лондон? Нет, поверьте мне, это было бы безумием, не ездите туда! Я только что получил достоверные известия, что несколько кораблей, направлявшихся в Англию, были арестованы голландцами. Больше того, сейчас на море разворачивается настоящая битва, как раз на вашем пути. Сняться сейчас с якоря было бы сумасшествием.
— Наш капитан намеревается отплыть послезавтра, в воскресенье.
— Это слишком рано! Передайте ему от меня, что отправляться туда сейчас опасно. Он погубит корабль. Или лучше скажите ему, чтобы он непременно зашел ко мне сегодня, и я объясню ему, что происходит. Кто ваш капитан?
— Его, кажется, зовут Центурионе. Капитан Центурионе.
Габбиано надул губы, состроив гримасу, означающую, что он его не знает. Я уже было отвел его в сторонку, чтобы рассказать о помешательстве капитана, но в последний момент не решился этого сделать. Обступившие его посетители волновались, кидая на меня злые взгляды, а то, что я собрался ему поведать, было довольно щекотливой темой, и потом, если он поговорит с Центурионе с глазу на глаз, он и сам без сомнения поймет то, что я хотел ему объяснить.
Я помчался на корабль и сразу же направился прямо к каюте капитана. Он был один и сидел там, погруженный в какие-то размышления или немой разговор со своими демонами. Он вежливо пригласил меня сесть напротив и взглянул на меня, подняв голову с медлительностью великого мудреца:
— Что случилось?
Он напряженно слушал меня, пока я сообщал ему все, что только что узнал, а когда я произнес, что господин Габбиано желал бы поговорить с ним лично, чтобы рассказать обо всех обстоятельствах, делающих поездку в Лондон гибельной, он округлил глаза, поднялся с места и, похлопав меня по плечу, попросил подождать его, так как он должен отлучиться на минутку, чтобы отдать своим людям несколько приказаний, а потом мы вместе пойдем к этому Габбиано.
Через какое-то время капитан вихрем ворвался в каюту, где я все еще ожидал его, и сообщил мне, что как раз сейчас он отдал все необходимые распоряжения и мы можем отправляться в путь. Я был убежден, что, говоря это, он имел в виду, что мы с ним можем идти к Габбиано. Я его плохо понял, или же он меня запутал. Оказалось, что пока я его дожидался, он велел своим людям сняться с якоря и поднять паруса, чтобы как можно быстрее покинуть Лиссабон.
Во второй раз он вернулся и сообщил мне об этом тоном, не оставлявшим никаких сомнений:
— Мы выходим в открытое море!
Я вскочил со стула как безумный, а он спокойно попросил меня сесть на место, чтобы он смог объяснить мне истинное положение вещей.
— Разве вы ничего не заметили у этого субъекта, к которому вы сегодня ходили?
Я много чего заметил, но не понимал, к чему он клонит и почему он позволил себе назвать такого человека «этим субъектом».
Тогда капитан снова спросил:
— Вы ничего не заметили у этого Габбиано?
И по тому, как он произнес это слово, я наконец понял. И ужаснулся. Если этот полоумный, стоящий передо мной, впадал в помешательство, всего лишь увидев пролетающую мимо чайку или альбатроса, в какой же безумный бред должен был он погрузиться, узнав от меня, что человека, просившего его задержать наш отъезд, звали именно Габбиано 59? Счастье еще, что он счел меня другом, пришедшим предупредить его о заговоре, а не демоном, притворившимся генуэзским путешественником. И счастье, что меня зовут Эмбриако, а не Марангон 60, как звали одного купца, с которым когда-то вел дела мой отец!
Вот так мы только что оставили Лиссабон!
Моя первая мысль была не о себе и не о моих злополучных спутниках, хотя нам всем вскоре придется плыть среди грома пушек и нам грозит опасность смерти и плена; нет — странно, но моей первой мыслью была жалость к несчастным, брошенным нами в Лиссабоне. Я считал недопустимым то, что капитан не пожелал дождаться их возвращения, тогда как я знал, что эта преступная небрежность, может быть, сохранит им жизнь и позволит избежать тех бедствий, которые непременно выпадут на нашу долю.
Разумеется, в первую очередь я подумал о тех двоих, с кем подружился во время этой поездки: о Дурацци и Эсфахани. Я видел, как сегодня утром оба они спустились с корабля один за другим, одновременно со мной, и, увы, я уже сумел убедиться, что на борт они не вернулись. Они обещали мне быть моими гостями сегодня вечером, а я обещал, что мое угощение будет достойно их положения и нашей дружбы и что они его никогда не забудут…
Но все это уже в прошлом, и теперь я плыву в неизвестность по указке безумца, а мои друзья, быть может, сейчас стоят на пристани и горюют, глядя на «Sanctus Dionisius», который уплывает куда-то бог знает по какой причине.
Сегодня вечером на борту нашего судна не один я оказался в растерянности. И горстка редких пассажиров, и члены экипажа, все мы чувствуем, что стали заложниками, выкуп за которых никто никогда не заплатит. Заложниками капитана или преследующих его демонов, заложниками судьбы, скорыми жертвами надвигающейся войны; мы чувствуем, что все мы — негоцианты и матросы, богатые и бедные, господа и слуги — всего лишь кучка людей, обреченных на гибель.
На море, 7 июня 1666 года.
Вместо того чтобы держать курс на север и проплыть вдоль португальских берегов, «Sanctus Dionisius» вот уже три дня как идет на запад, словно направляется прямо в Новый Свет. Мы затеряны посреди необъятной Атлантики, море становится бурным, и с каждым новым толчком я слышу его глухое ворчание.
Наверное, я должен был быть в ужасе. Наверное, я должен был быть в ярости. Я должен был бы волноваться, бегать, задавать безумному капитану тысячу вопросов, а я сижу в своей клетушке на свернутом одеяле, поджав под себя ноги. Я спокоен и кроток, как овца, ведомая на заклание. Я спокоен и кроток, как умирающий старик.
В эту минуту меня не пугает ни кораблекрушение, ни плен, единственное, что меня пугает, это морская болезнь.
8 июня.
Вечером четвертого дня капитан, полагая, вероятно, что он уже достаточно сбил с пути гоняющихся за ним демонов, изменил курс, приказав снова идти на север.
Мне пока не удалось справиться с головокружением и тошнотой. Я не выхожу из каюты и стараюсь писать поменьше.
Сегодня вечером Маурицио принес мне порцию матросского ужина. Я к нему не притронулся.
12 июня.
Сегодня, на девятый день нашего плавания, «Sanctus Dionisius» неподвижно замер на три часа посреди открытого моря, — но я вряд ли был бы способен определить, в какой части океана мы находимся и вдоль каких берегов мы сейчас идем.
Мы только что повстречались с «Алегрансией», другим генуэзским кораблем, который подал нам знак остановиться и отправил своего посланца, которого мы подняли на борт. Тут же распространились слухи о том, что между голландцами и англичанами действительно идет ожесточенное сражение, из-за чего выбранный нами путь стал опасным.
Посланник пробыл у капитана не больше пяти минут, после чего тот надолго заперся один в своей каюте, не отдавая своим людям никакого приказа, а наш корабль качался на волнах со спущенными парусами. Возможно, Центурионе не решил еще, куда нам плыть. Стоит ли нам возвращаться обратно? Стоит ли где-нибудь укрыться и выжидать, следя за новостями? Или же изменить направление, обогнув зону боев?
По словам Маурицио, которого я долго расспрашивал сегодня вечером, мы вроде бы пойдем почти тем же курсом, лишь слегка забирая к северо-востоку. Я откровенно сказал ему, что считаю поведение капитана, взявшего на себя такой риск, неразумным, но юнга опять сделал вид, будто он меня не расслышал. И в этот раз я тоже не стал настаивать, не желая взваливать на плечи парнишки груз тревожного ожидания.
22 июня.
Прошлой ночью, страдая от бессонницы и морской болезни, я вышел прогуляться по палубе и заметил вдали, справа от нас, какой-то подозрительный отблеск, показавшийся мне горящим кораблем.
Утром я убедился, что никто, кроме меня, этого не видел. Я даже начал спрашивать себя, не подвели ли меня мои глаза, но вечером услышал отдаленный звук пушечных выстрелов. На этот раз все пассажиры корабля пришли в волнение. Мы приближаемся к месту сражения, но никто и не подумал образумить капитана или оспорить его власть.
Неужели только я один считаю его помешанным?
23 июня.
Гул войны все усиливается, он слышен впереди и позади нас, но мы все так же невозмутимо продвигаемся вперед, мы плывем к месту нашего назначения — мы плывем к нашей судьбе.
Я удивлюсь, если мы доберемся до Лондона живыми и здоровыми… Слава богу, что я не астролог и не прорицатель, я часто ошибаюсь. Хорошо бы мне и на этот раз ошибиться. Я никогда не просил Небеса хранить меня от ошибок, а только от несчастий.
Я бы предпочел, чтобы моя дорога была еще долгой, пусть и не всегда гладкой и ровной. Да, пусть я проживу еще долгую жизнь и совершу тысячу промахов, тысячу ошибок и даже тяжких грехов…
Страх заставил меня написать эти неразумные слова. Я подожду, пока высохнут чернила, и немедленно спрячу дневник, а потом спокойно, как и подобает мужчине, буду слушать гул приближающейся войны.
Суббота, 26 июня 1666 годи.
Я еще свободен, и я уже пленник.
Утром на рассвете к нам подошла голландская канонерка и приказала спустить паруса и поднять белый флаг, что мы и сделали.
Солдаты поднялись на борт и приняли командование кораблем, и теперь, как сказал мне Маурицио, они ведут его в Амстердам.
Какая судьба нам уготована? Мне это неведомо.
Полагаю, груз будет конфискован, что мне совершенно безразлично.
Полагаю также, что нас задержат в плену и отберут все имущество. Значит, я потеряю сумму, доверенную мне Габбиано, так же, как и свои собственные деньги, свою чернильницу и эту тетрадь…
Все это лишает меня желания писать.
В плену, 28 июня 1666 года.
Голландцы выбросили двух моряков за борт. Один был англичанином, а второй сицилийцем. Все в ужасе закричали, поднялся страшный гвалт. Я прибежал узнать, в чем дело, но, увидев толпу и солдат при оружии, которые размахивали руками и что-то горланили на своем языке, повернул обратно. Чуть позже Маурицио рассказал мне, что случилось. У него тряслись руки и ноги, и я постарался утешить его, хотя и сам никак не мог успокоиться.
Все, что происходило до сих пор, не приносило нам большого беспокойства. Мы не роптали, когда узнали об изменении маршрута, к тому же мы были убеждены, что поведение капитана не могло все время оставаться безнаказанным. Но убийство моряков заставило нас понять, что мы пленники и можем оставаться ими бесконечно долго, а самых неосторожных из нас — как и самых невезучих — может постигнуть наихудшая участь.
Английский матрос был неосторожен, будучи, наверное, слегка навеселе, он не нашел ничего лучшего, как заявить голландцам, что в конце концов их флот будет побежден. А невезучим оказался сицилиец, случайно проходивший мимо и решивший заступиться за своего товарища.
В плену, 29 июня.
Отныне я не вылезаю из своего угла, и так поступаю не я один. Маурицио сказал мне, что палуба пустынна и там разгуливают только голландцы, а моряки выходят из своих кают лишь для того, чтобы исполнять свою работу. Рядом с капитаном теперь ходит голландский офицер, который следит за ним и отдает ему приказы, — но на это я жаловаться не стану.
2 июля.
Задув прошлой ночью фонарь, я вдруг почувствовал, что замерз, хотя был укрыт так же, как вчера и позавчера, и хотя дневная погода была еще очень мягкой. Возможно, это — больше, чем холод, это — страх… Впрочем, во сне я видел, как голландцы схватили меня и поволокли по полу, потом сорвали одежду и били кнутом до крови. Уверен, что я вопил от боли и проснулся от этого вопля. После мне уже не удалось заснуть, хотя я и пытался снова задремать, но моя голова была такой же свежей, как зеленое яблочко, которому еще далеко до осенней спелости.
4 июля.
Сегодня какой-то голландский матрос толкнул дверь моей клетушки, оглядел помещение и удалился, не сказав ни слова. Спустя четверть часа то же самое проделал его сотоварищ, но этот пробормотал словечко, которое, должно быть, означало, что он поздоровался. Мне показалось, что они что-то ищут, а может, и кого-то.
Мы, вероятно, уже недалеко от места назначения, и я беспрестанно задаюсь вопросом, как себя вести, когда мы туда прибудем. А особенно — что делать с деньгами, доверенными мне в Лиссабоне, с моими собственными сбережениями и с этой тетрадью?
По правде говоря, у меня нет особого выбора, здесь возможны только два варианта.
Либо я полагаюсь на то, что со мной станут обходиться с уважением как с иностранным негоциантом и, может, даже дадут разрешение на въезд в Объединенные Провинции, и тогда, когда придет пора сойти на землю, мне стоило бы держать все мои «сокровища» при себе.
Либо с «Sanctus Dionisius» обойдутся как с военным трофеем: груз конфискуют, всех, находящихся на борту, включая и меня, задержат на некоторое время, а потом выдворят из страны вместе с кораблем; тогда лучше было бы оставить мои «сокровища» в тайнике, моля Небеса, чтобы никто их там не обнаружил и чтобы мне удалось вновь обрести их по окончании этого тяжкого испытания.
После двух часов колебаний я склонился ко второму решению. Дай бог, чтобы потом не пришлось пожалеть об этом!
Прямо сейчас я спрячу свой дневник и все письменные принадлежности в тайник, где уже лежат деньги Грегорио, — в стенной перегородке, за плохо пригнанной доской. Я положил туда также и половину оставшихся у меня денег: необходимо, чтобы при мне нашли достаточную сумму, иначе они заподозрят мою хитрость и заставят меня раскрыть мою тайну.
У меня возникло сильное искушение оставить у себя эту тетрадь. Деньги зарабатывают и теряют, а эти страницы, этот дневник, мой — плоть от плоти, он стал моей жизнью, моим последним товарищем. Я не решаюсь расстаться с ним. Но, вероятно, придется…
14 августа 1666 года.
За сорок дней я не написал ни строчки. Я был заключенным на земле, а мой дневник — в тайнике на море. Слава богу, мы оба невредимы и наконец вместе.