– Жизнь прожил! Знает, что серебро – песок; дело – вот сила! Как река: и накормит, и защитит, и отнесет к местам лучшим…
Один из отроков, молодой и розовощекий великан, наподобие Ярослава, повел игреца в глубь палат.
Покои княжеские – покои дивные. Богатством и убранством, конечно, с Софией не сравнить. Но ведь княжеские покои – не божьи. Помельче были и поскромнее. Да еще пожег княжий двор семнадцать лет назад хан Боняк, прорвавшийся с ордами с юга. С тех пор наново отстраивался Берестовский двор и прежнего великолепия и былой славы еще не достиг. Только значимость и осталась Добро же, накопленное за сто лет, от княжения самого Владимира Святославовича, от начала православия на Руси, сгорело в половецком огне.
Покои княжеские, как и всякие покои, – ларец для человека. Берестовский двор – дорогой, расписной ларец, украшенный каменьями и филигранью – нитями серебра. Шел игрец за дюжим отроком через палаты и любовался роскошью, представшей ему. И думал игрец – телом человек не велик, мал человек, будь то князь или простолюдин, и может обитать он в богатом тереме, палаты считать, сбиваться со счету, и может жить в тесной клети под городским валом или в походном шатре, а бывало, и в волчьей норе умещался. Но, думал игрец, – велика душа человека. Душа, как умная птица, сама поселится там, где ей всего милее, – останется надолго под куполом храма, умчится к высоким горам и станет там эхом или же воспарит над облаками. Нет для души замков и стен, нет дверей и подземелий. Нет для души ларцов. Игрец уже свыкся с мыслью, что его душа поселилась в березовой роще, там, где в семик он расстался с Насткой, думал – душа его легким вдохновением вошла в молоденькое деревце, в робкую березу с прозрачной берестой. Но со временем эта уверенность ослабла. Чем дальше от дома вилась дорога, тем меньше оставалось в памяти, тем сильнее отдалялась Настка. Она виделась ему теперь неподвижной. Она застыла на время разлуки, как застывает смола сосны на время ночи. Настка умерла, и глаза ее были холодны. А мятущаяся душа Береста вдруг посетила шатер Дахэ…
От этой мысли игрец вздрогнул. И посмотрел на куний хвостик, пришитый к плечу. Мех уже выцвел от жаркого степного солнца и не был таким пушистым, как в первый день. Но мех этот казался живым и теплым. И стоило Бересту только закрыть глаза, как вместо куньего хвостика ему отчетливо представилась нежная смуглая рука, легко лежащая на его плече.
Миновали несколько малых палат, которые Берест не успел рассмотреть как следует. Но он приметил, что все палаты были со своим особым назначением – прихожая, трапезная, отрадная, гостиная… Наконец вошли в самую большую палату, с высокими сводами и с колоннами. Отрок назвал ее «летописной». Велел игрецу обождать, а сам прошел дальше через низкую дверцу, скрытую за пологом-гобеленом.
Оставшись один, игрец осмотрелся.
Здесь стены и потолки были искусно расписаны разноцветными узорами. Волшебные травы и невиданные цветы переплетались друг с другом стеблями и складывались в живописные гирлянды, с которых, подобно листьям, кое-где свисали огромные сердца. Эти же гирлянды оплетали в палате двери и окна и поднимались к потолку по деревянным колоннам-аркам. Орлы и грифоны, вписанные в узор во множестве, стерегли покой и тишину княжеских палат. Стройные и гибкие пардусы, поднявшиеся на задние лапы по углам, среди листвы, оберегали княжескую мудрость. Полы и длинные лавки вдоль стен были покрыты яркими коврами. А в глубоких оконных нишах Берест увидел много книг, разных и по толщине, и по величине, и много грамоток, скрученных в узкие свитки. Потом, приглядевшись, игрец заметил, что и на лавках лежат книги – раскрытые и стопками, и лежат они на низеньком столе в красном углу под иконным рядом, и еще на полу, на ковре. Грамотки же, перевязанные тесьмой и опечатанные, были сложены на полках высокими ворохами или просто брошены на ковре. Так что боязно было на тот ковер ступить ногой, прежде не осмотревшись. И бросалось в глаза обилие свечей и масляных светильников. Глядя на них, игрец догадался, что Мономах слаб уже зрением.
Осматривая настенную роспись и богатое убранство «летописной», Берест так увлекся, что не расслышал приближающихся шагов князя и отрока. Видно, шаги их были очень легкими и еще скрадывали звук толстые ковры и добротные стены. Только когда рука отрока легла на его плечо, игрец обернулся. Он увидел недалеко от себя человека в серой холщовой рубахе и поискал глазами князя. Но, кроме этого человека и отрока, никто в палату не входил.
– Поклонись, дурень! – Отрок ткнул Береста в спину. – Князь это!
Игрец поклонился Мономаху.
В поклоне спрятал удивленное лицо. Совсем не таким он представлял себе Великого князя. Думал, что Мономах – великан, не меньший, чем его прославленный тиун. Думал, что будет грозен князь лицом, что будет хмурить он брови при виде простолюдина, думал, что с утра до вечера на егоплечи накинута шуба, самая дорогая по всей Руси,отороченная горностаевым или собольим мехом, акняжьи пальцы будто бы унизаны тяжелыми перстнями, каждому из которых цена – не одна человеческая жизнь. Ждал увидеть, что сидит Мономах на высоком резном троне слоновой кости – как рассказывают про царьградских василевсов, – да вокруг него вьются роем писцы из монахов, а по бокам – хоры с песнопениями, а на лавах вдоль стен разодетые князья – сыновья и внуки… Ведь на всю Русь стол!
Но ничего этого не было!
Князь Владимир Мономах оказался так же прост, как любой из его отроков. Роста среднего, староватый, широкий в кости, но легкий и быстрый в движениях. Лицом заметно смугл – или это сказывалась греческая материнская кровь, или князь, как и в прежние годы, много времени проводил в поездках, ито была не смуглость, а загар. Перстней не носил, свои каштановые волосы остригал коротко и потому ни в обруче, ни в тесьмах не нуждался. Глаза же у Мономаха были большие и карие и смотрели добро.
Отпустив отрока, князь Владимир сказал:
– Слышал о тебе, игрец Петр, много хорошего. От разных людей слышал. И вот любопытно стало самому поглядеть – какой он, игрец-прорицатель.
Но Берест не внял доброму голосу, не поверил добрым словам и добрым глазам не доверился. К похвалам привык относиться сопаской. Тем более от князя не ожидал услышать похвалы. Игрец-прорицатель – он тот же волхв. А волхвы изначально были гонимы церковью. Зачем же хвалит князь?.. Пусть селяне и горожане потешаются игрой и сказками скоморохов, пусть купцы посещают бесовские игрища, бояре и сотские пусть слушают тайные речи волхвов. Но Великий князь!.. Как-то слышал игрец, что Мономах будто не любит патриарха. Зато, слышал, – летописцев-монахов он чтит. Православию покровительствует… Что же он, видя в игреце прорицателя-волхва, того волхва хвалит?
–Я только дудочник, только игрец… – осторожно ответил Берест, а сам подумал, откуда бы мог узнать о нем сам киевский князь, потом добавил: – Как могу провидеть другому, если не умею провидеть себе? Многих бед избежал бы!
Мономах удовлетворенно кивнул и сказал:
– О, игрец! Мне понятны твои опасения. Но люди сами провидят себе, слыша хорошую игру. Здесь слов не нужно. Людям самая простая дудка может стать как прикосновение Господа. А твоя игра, говорили, – как будто связует воедино небо, землю и человека. Если есть здесь правда, то в этом и вижу твое провидение!..
Видя доброе отношение князя, игрец осмелился возразить:
– Наговаривают на меня, господин. Игра моя – самая обыкновенная. И даже дудки собственной не имею. Где уж мне связывать небеса с человеком. Наговаривают с чужих уст, сами не слышав…
Мономах опять кивнул:
– Несправедливо – игрецу не иметь дудки. Но еще более несправедливо, когда хорошая дудка попадает в кривые руки человека, не отмеченного Богом не только умением и пониманием, но и вообще – ничем. Подумай, человек Петр, один ли ты лишен своей дудки? Один ли ты молчишь? И еще вот о чем подумай: следует ли молчать, если твоя дудка находится в руках недостойного?
Берест задумался и понял, что Мономах говорит сейчас не про дудку и не про игреца. А говорит он о себе и о княжеской власти. И только одно осталось досказать Мономаху – что собственную дудку он обрел только в шестьдесят лет, а до тех пор Святополк Изяславович крутил ее в своих кривых пальцах и за двадцать лет княжения не сумел сыграть на ней ни одной достойной песни.
Берест ответил:
– Я о том подумаю, господин…
Мономах не стал договаривать недосказанное. Наверное, он увидел понимание в глазах игреца, и это доставило ему удовольствие. Мономах предложил Бересту сесть. И сам сел чуть в отдалении и некоторое время молчал, задумавшись. Было о чем князю сейчас задуматься, от Ладоги до Киева имел для мысли простор… Берест, стараясь не мешать, сидел неподвижно. Но скоро к нему стали приходить сомнения – может, следовало что-то говорить, может, князь забыл о нем. И тогда Берест слегка пошевелился, отчего под ним негромко скрипнула лавка.
Мономах поглядел на игреца вопросительно:
– Что же Ярослав?..
Помня недавний уговор с тиуном, Берест коротко и без прикрас рассказал князю Владимиру все о походе: о составе каравана, об орде половца Окота, о казни берендея-шорника и об олешенском воеводе. Но его рассказ не произвел на Великого князя особого впечатления – тот слушал как будто вполуха, как уже известное от кого-то. Также не обратил Мономах должного внимания на слова Воротилы, олешенского воеводы, о том, что мера княжеского ума равна мере княжеской щедрости. Или потому не обратил на них внимания, что рассчитаны они были на княжеский слух? Может, льстил Воротила и был уверен, что лесть его донесут?.. А между тем эти слова оказались подобны хоругви. На обратном пути то один, то другой отрок из Ярославовой чади припоминал их и произносил вслух и восторгался – как верно сказано! Так, действительно, до самого Киева ту хоругвь и донесли… Тогда рассказал игрец Берест еще о бродниках и сразу же увидел, как переменился Мономах – видно, сам не раз думал о них, не считал их отщепенцами и изгоями.
И верно, тепло отозвался князь Владимир:
– Не караванами, не конными сотнями выйдет Киев к берегу моря. А выйдет он к берегу – бродниками.
И еще так сказал Мономах:
– Хороший вышел у тебя рассказ, игрец Петр. И обнаружил сметливый твой ум. Припоминаю теперь одно правило: умение – оно во всем умение… Ты и бродников не забыл. Говорил, словно просил за них. А для себя ничего не просил…
Князь Владимир легко поднялся с лавки и своим неслышным шагом прошел в красный угол к тому низенькому столику, что видел Берест; потом он развернул один за одним несколько свитков пергамента, отыскал нужный и бросил его на столик. Спросил:
– Если пошлю тебя в Смоленск, рад будешь?
– Рад буду, господин!.. – Игрец сделал несколько шагов и остановился посреди палаты. От неожиданной удачи он не смог больше ничего сказать. Слова благодарности не приходили в голову.
Берест вдруг подумал, что именно сейчас в далекой березовой роще под Смоленском на миг ожило лицо Настки. Потеплело, приблизилось, крохотным светлым пятном поднялось из глубокого омута. Поманило. Игрецу привиделась живая улыбка Настки. Так привиделась, как уж не виделась давно – думал, стерлась в памяти. Но скоро застыла улыбка, опять погрузилась в черную глубину. А среди стволов будто мелькнула сухонькая фигура Николая Угодника. Оттого затрепетала душа-березка…
– Кириллице обучен? – спросил Мономах.
– Обучен.
– Хорошо! Садись. Здесь пергамент и трость. Пиши… Игрец опустился на крохотную лавочку возле стола, разгладил ладонью тонкий лист пергамента-харатьи
. Взял остро отточенную трость и приготовился писать. Владимир сказал:
– Это будет мое послание смоленским князьям. Ждут от меня слово. Вот и будет им слово!.. Готов ли ты, Петр?
– Да, господин.
– Тогда пиши: «Что люди! Не сетуйте на людей. Вот вам люди – от Пасхи до Пасхи только и заняты тем, что замаливают новые собственные грехи, успокаивают совесть. Но известно ли им, что истинная совесть не знает покоя? И восстает она, когда не творит каждодневно добра, когда не созывает вокруг себя несчастных заблудших и не ведет их за собой из темноты к свету. В меру сил своих созидает полезное, соединяя разрозненное, —творит! А если нет—то плачет совесть над каждым ушедшим днем…» Успеваешь?
– Успеваю, господин.
– Хорошо! Пиши: «Теперь посмотрите вокруг! И на себя. Где та истинная совесть? Кто из увиденных вами, близких или дальних, пойдет за вами по доброй воле? Кто поверит вам, что вокруг них тьма, если вовсю светит солнце? Кто из этих людей не бросит в вас камень, когда узнает, что вы уже не князья? Никто!.. До тех пор – никто, пока вы сами не будете готовы пойти за них, грязных и неразумных, на муки распятия. Вы волей судьбы и Провидения занимаете высокое место пророка, ибо власть – не павлинье перо, пишущее указы, а первая голова, на которую, кроме шапки, усыпанной каменьями, примеряется еще и терновый венец – к чему приведете, то, братья, и получите. К смоковнице приведете – пожнете плоды смоковницы, приведете к яблоне – будут вам яблоки, а если приведете к яме, кишащей гадами, – будут вам гады в изобилии. И если, князья, будете заняты только нуждами своего гнезда, то обретете озлобление дальних, а любви в ближних так и не найдете».
Мономах заглянул через плечо Береста и пробежал глазами написанное. Похвалил.
– Умеешь! Быстро и красиво. И все буквицы ровные, будто горох насыпан! «Аз», гляжу – похож на сена стожок, а на сене журавль… Приметно и для памяти легко! Кто учил?
– Разные учили… А всего больше сам. Игре обучался и письму.
– Что ж! Умение – оно во всем умение… – повторил князь. – А теперь я отпускаю тебя. И благословляю на нелегкий путь. Из Ярославовой чади подбери себе спутника – из тех подбери, с кем больше дружен. И езжай не медля. В Киев же когда вернешься, ко мне приди. Найди уж предлог…
Мономах свернул лист пергамента в тугой свиток и перевязал его бечевой.
– Разыщи, Петр, того отрока, что привел тебя. Он опечатает это и даст на дорогу кошель.
Глава 2
Половину пути от Берестова до Киева игрец быстро гнал коня, нахлестывал его и колол шпорами. И все казалось игрецу, что конь скачет медленно. Радовался Берест удаче, радовался своему скорому возвращению и даже смеялся на скаку, один на пустынной дороге. Летел окрыленный, пока не остыл. Потом пришли мысли о Мономахе. И Берест придержал коня.
Вспомнил игрец, каким виделся ему Великий князь еще вчера: полубогом, сидящим на высокой горе, откуда все видно и слышно, откуда все понятно, виделся великаном с тремя глазами, два из которых – обычные человеческие, а третий – божий невидимый, что глядит человеку в самую душу и все, даже самое тайное, видит в той душе. Одна рука князя будто бы была непомерной длины и, легко простираясь над миром, хватала и подавляла всякого, кто неугоден князю… Еще Берест думал, что самое имя Мономаха, имя греческое, схожее на слух со многими церковными словами – как будто крест на груди, и обладает оно скрытой силой, способностью покровительствовать и оберегать. Ты только тверди его неустанно – и обойдет тебя вода в половодье, и от тела твоего в пожарище отпрянет огонь!..
Теперь, оставшись посреди дороги, Берест вдруг понял, в чем истинная разница между его вчерашними представлениями о князе и сегодняшним Мономахом – не в величине его тела, не в высоте его стола, не в дороговизне его одежд и пышности убранства. В том была разница, что простирал Мономах над киевской землей не руку подавляющую, а простирал он над людьми свое оберегающее имя.
Остаток пути игрец ехал не спеша и перебирал в памяти нелегкие пониманию слова послания. Видимо, смоленские князья пожаловались Мономаху на ослушников, людей своих, – искали у него сочувствия. А он им же, смоленским князьям, и поставил в вину непослушание слуг и данников, горожан и селян. Острие повернул обратно. По себе, дескать, и обретете: жадные – нищету, щедрые – богатства. И порицал их… Слова же о темноте при свете солнца вначале показались Бересту неразрешимой загадкой. Но, поразмыслив, игрец понял Мономаха: тьма – это все та же простирающаяся над людьми подавляющая рука, но не княжья, а рука дикости, рука невежества, лжи, воровства, зависти…
По сравнению с тем, что игрец привык видеть, людей в Киеве заметно уменьшилось. Почти пустовали деревянные помосты причалов. Берега реки Почайны как бы раздвинулись, и теперь казалось неправдоподобным такое обилие судов и лодок, какое способно было покрыть всю ширь киевской гавани. И в торговых рядах в эти дни оказалось больше свободных мест, чем занятых. Почти безлюдно было на узких кривыхулочках Подолия. На купеческих подворьях царила тишина. И, проходя, Берест не увидел ни одного праздного человека. Только встретил нескольких калик, сомлевших от жары и дремавших в тени большого амбара на берегу реки. Да малые дети бегали стайками по улицам, а на площадях устраивали шумные игрища.
Берест подозвал одного из детей и дал ему большую олешенскую рыбку, потом спросил, где тут поблизости можно отыскать златокузнецов. Тот рассказал. Но дети во множестве обступили игреца и подвели его к самым воротам. Тогда Берест достал из переметной сумы еще несколько рыбок и дал их детям.
Златокузнецы, а было то семейство известное и многочисленное, умельцы в четырех поколениях – оружейники, эмальерщики, чеканщики, лепщики, точильщики – работали и жили под одной широкой крышей, где у каждого был свой уголок с наковаленками, тигельками, молотками, с лежаком за занавеской, да с малыми детьми и кухонной утварью. Войдя в ворота, игрец прямо с улицы попал в дом златокузнецов, а вернее – на их крытый двор, и первое, что он сумел рассмотреть со свету, это были крохотные язычки пламени тут и там, раскаленные докрасна заготовки в клещах и склоненные над ними освещенные сосредоточенные лица.
Ни одно из этих лиц не повернулось на стук закрывшейся двери – видно, часто приходили сюда с заказами купцы и горожане, к стуку двери уже привыкли и не отвлекались от дела. А встретил Береста отец семейства, старик Максим – выслушал, что привело сюда гостя, и провел его через жилье-кузницу в большую светлую кладовку.
Там сказал:
– Вот ищи себе…
Игрец посмотрел вокруг себя и в первое время не знал, в какую сторону ступить – такая красота его окружала. Он увидел подвешенные к потолку огромные паникадила-хоросы и сложенные тут же на полу сверкающие горки пластин для хоросов, увидел щиты, украшенные чеканками, литые булавы, кистени и медные иконки, нанизанные на нити, кресты-энколпионы с эмалью и без эмали. Берест встретил здесь самые разные обереги-змеевики и шейные гривны, чеканные браслеты, височные кольца… А еще старик Максим раскрыл перед ним большой ларец с украшениями из серебра, янтаря и камня.
– Выбери себе…
Из этого ларца. Берест взял серебряный перстенек-скань и серебряные же трехбусиновые серьги с зернью. Понравились они ему – не мог игрец насмотреться. А Максим еще натер серебро грубой тряпицей, отчего украшения засверкали ярче.
Тогда игрец выглянул из кладовки наружу, подозвал одну из хозяйских девок и, осмотрев ее пальцы, счел, что схожи они с Насткиными, только у Настки были подлиннее. Примерил перстенек. И, удовлетворенный, заплатил Максиму-златокузнецу. А смущенную, девицу одарил серебряной монеткой.
После этого Берест купил у одного человека на торжище старые гусли и дудку. Тот человек предлагал еще взять варяжский люр и курай, но игрец отказался.
При расставании торговец пожелал:
– Счастливый тебе путь, господин!..
Берест при этом вздрогнул. Прежде его никто не называл господином. Но у него и не было прежде коня и двух кошелей серебра.
В довершение всего игрец накупил большую торбу всякой еды: вяленого мяса, репы, хлебов, сушеных яблок и груш, зелени, орехов в меду… Еще он взял корчажец вина и корчажец козьего молока. И с этим грузом направился ко двору звонаря Глебушки.
На одной из улиц Берест услышал разговор двоих ремесленников. Те, как видно, расширяли свое дело, ставили пристройку на месте крыльца. Стучали-позванивали топорами – тесали бревно. И при этом громко переговаривались. Один сказал, что у плотника Федота в Верхнем городе живет дружок. А у дружка есть брат, монашек, который слышал, что Киев в лице некоего пришлого молодца обрел искусного гусляра и дудника; а еще говорили, будто он непревзойденный песнетворец, сладкоголосый и сладкоречивый, подобно самому Велесу. И кое-кто в городе уже слышал его, и многое из услышанного пытались перенять, но не сумели – не хватило пальцев. Ведь у того пришлого дудника будто бы по семи пальцев на руках, оттого он и успевает там, где обычный игрец едва только спохватывается. Как он дудку возьмет, так дудка в песне и сама плачет человеком, и слушающих пробирает до слез; и словами говорит дудка. А как по гуслям игрец своими пальцами разбежится, так вокруг и сделается темно, словно в бурю, и беспокойно, и холодно, и горестно…
Слыша все эти слова, Берест невольно приостановился и подумал – как было бы хорошо послушать того пришлого молодца-дудника и перенять что-нибудь из его умения.
А второй ремесленник, также не выпуская из рук топора, сказал то, что слышал о новом дуднике на своей стороне: что волосы у дудника белы, приметны и что умелец-то он умельцем – а ни дудки своей не имеет, ни звонких гуселек, слышал, что беден дудник и гоним, что якшается он с волхвами и бесами, что ведьмам он брат и с их помощью легко нагоняет порчу на людей и скот, а также огонь на деревянные церкви. За то, дескать, и гонят его отовсюду, потому перехожие калики и сели на страже возле деревянных церквей, и тем же объясняется, что нет у дудника своей дудки и гуселек – быстро сгорает дерево в его четырнадцати перстах.
Удивил Береста такой разговор, а потом насторожил. Скоро явилась догадка – не о нем ли это говорят ремесленники, не от него ли увечные калики стерегут на папертях церкви?.. Но поглядел игрец на свои руки, где пальцев было всего по пяти, и успокоился. А сам подумал – разве беден тот человек, в чьих руках оживает дудка, разве тот человек может быть гоним, если под пальцами его рождается буря?
По дворам натрещала сорока – игрец Берест к Глебушке пришел…
Глебушка вначале растерялся; засуетился, не знал, куда лучше усадить гостя. Побежал задать коню корма – запнулся о порожек. Радовался, посмеивался. Предложил гостю умыться с дороги, схватился за бадейку – и впопыхах ту бадейку утопил в колодце. Бранился, как радовался.
Игрец внес торбу в предбанник. Он выложил на стол только половину всей купленной снеди. Но горка получилась – заслонила оконце.
Глебушка покачал головой:
– Зачем столько?..
На колышек у двери, где принято вешать оружие, игрец повесил гусельки. Звонарь Глебушка заметил это и сказал:
– Складно получается!
Тут уже сели они возле стола и говорили долго, до темноты.
Из всей пищи Глебушка взял только рыбку и греческий лук. А Береста звонарь угостил свежесваренной репницей. Когда опустела одна чашка, он вторую подал – потчевал. И слушал неторопливый рассказ.
Так за едой игрец припомнил все, что было с ним после посещения деместика Лукиана – как миновал он славный Вышгород, как за бляху от потника купил краюху хлеба, как нагнал его лях Богуслав и заставил вернуться в Киев.
Глебушка с укором сказал:
– В Вышгороде, брат, не поклонился ты праху святых князей, поленился. Эх!.. Потому и не вступились они за тебя, и не застолбили ляху дорогу. А ведь всегда покровительствуют гонимым!
Только вздохнул игрец, слыша эти слова, но не возразил. Дальше рассказал о том, как тиун Ярослав увлек его в поход на Олешь. И все о походе рассказал: о красавице Дахэ, о волчатах, о том, как чудесно поют в степи сверчки и как красив Днепр, о том, как похожа ковыльная степь на море и как пахнет на курганах чебрец, вспомнил он и о храбром берсерке Ингольфе, у которого временами косил один глаз…
Но особенно подробно Берест говорил о Мономахе, об удивительной его простоте и неожиданной сердечности. Слова же его послания передал Глебушке в точности. От начала до конца, как по писаному.
Ум у звонаря был такой же цепкий, как и его руки. И он сразу понял значение княжьих порицающих слов и сказал, что должны они быть известны не только смоленским князьям, а всем другим, кто от моря до моря держится у власти, и также простому человеку, что не на столе стоит, а на земле, босой или лапотный. И поэтому, предложил Глебушка, нужно сложить присказку на эти Мономаховы слова и поскорее раззвонить ее колоколами окрест. Чтобы все слышали! Поймут ее или не поймут… То уже от звонаря зависит. Не поймут люди сегодня – в них завтра прорастут посеянные семена. Явятся всходы сном, мечтой или собственной затаенной мыслью. Важно, что есть эти слова и есть колокола!
И Глебушка сейчас же взялся бы составлять ту присказку, если бы не присутствие гостя.
Стало уже совсем темно. Звонарь достал с полочки кожаный мешочек-кисет, вынул из него кремень и кресало, вынул трут и, стукнув несколько раз, высек яркую искру. Скоро свет лучины озарил Глебушкино тесное жилье, а в красном углу, разгораясь, теперь потрескивал слабый огонек светильника-лампадки.
Берест сказал:
– Сыграю тебе. А заодно опробую гусельки. И руки разомну – что-то одеревенели руки…
Он снял со стены гусли, послушал их, потом подтянул-закрепил колки и заиграл. Голову слегка склонил, закрыл глаза и пустил по струнам быстрые пальцы – вдоль и поперек, то зло, то ласково, то дергая струны щипком, то оглаживая их или вовсе глуша. Иногда покачивал корытцем гуселек. Пальцы игреца – некрасивые, покрытые свежими розоватыми рубцами, не утратили своей ловкости. Вот приостановились едва-едва – считай их, брат Глебушка, не упускай время… Вроде, пять. Но пять – еще не пять! Пальцы игреца вновь заторопились и уже, гляди, за шесть справились. А не уследил – все семь налицо. И дальше кругом пошли по звончатым гуслям, слились в светлое пятно. Да и не пальцы там уже, и не рука, а огромное птичье крыло с распущенными маховыми перьями. Разыгрались гусельки! Ожили, запели, как по волшебству. Одерни, игрец, руки, спрячь их за спину – но не остановятся струны, допоют свое…
Звонарь Глебушка затаил дыхание, в уголок забился и сидел без движения, весь обратился в слух. Да так заслушался он нежным звучанием гусель, так увлекся быстрым чередованием наигрышей, что забыл о лучине и обратил на нее внимание только тогда, когда огарок сорвался и с шипением упал в плошку с водой. Глебушка покинул свое место и зажег от лампадки новую лучину.
А пальцы игреца по струнам пошли медленней – они, как серые птицы, плыли от берега к берегу. И редкие гладкие волны широкими кольцами разбежались по реке, всколыхнув прибрежную осоку. В высоком синем небе повис жаворонок и залился песнью. Глебушка поискал его глазами и не нашел. Только слышал нескончаемую трель. И она так манила к себе! Тогда своим взором Глебушка поднялся высоко в небо, – а мыслью хотел подняться еще выше. Смело шагнул, решил заглянуть в недозволенное, решил увидеть днем звезды. Но не увидел. Мысль же его преобразилась в малое косое облачко… Тогда Глебушка лег навзничь на траву – в конце земли, в начале неба. Раскинул руки и запел вместе с жаворонком. Красивым глубоким голосом, как у деместика Лукиана, – голосом, которого у него раньше не было, запел Глебушка о том, что вселенная-небо лежит теперь на его руках, что небо своими ветрами прильнуло к его груди, а реки и моря смиренными волнами омыли его ноги. И звезды по ночам зажигаются для человека, и где-то они горят для него днем, и солнце по утрам восходит для него же. И звери, и плоды рождаются для человека, и травы растут, чтобы человек босыми ногами мог ступать по ним. Все – одна душа, все – одно дыхание, все – одна разумная красивая голова для венца творения, для человека… Жаворонки и соловьи – прекрасный голос человека, ветви деревьев – созидающие руки его, реки – это воля, травы – терпение, небо – путь, а время – колыбель…
Но здесь Берест оборвал игру и прислушался, ему что-то почудилось во дворе. И тогда они вышли наружу и увидели полон двор людей. Это очень смутило обоих, и они не знали сперва, что сказать этим людям. А люди и не спрашивали, тоже почувствовали смущение. Они стояли с поднятыми к крыльцу лицами, но с опущенными глазами, они сидели, прижавшись спинами к бревенчатому срубу колодца, они теснились, переталкивались локтями, сидя на невысоких ступеньках крыльца. И были среди этих людей перехожие калики, игрец узнал нескольких при свете луны. Но калики не набросились на него, как можно было ожидать. Напротив, некоторые из них даже кивнули ему, будто старому знакомцу, уважаемому человеку. А Берест не знал, почему они пришли и с чем хотят уйти.
Наконец кто-то сказал от колодца:
– Не сердись, игрец, что пришли. Гусельки твои очень звончаты, наигрыши хороши. А ворота были не заперты…
Попросили калики:
– Еще поиграй, хороший человек!..
– Поиграй, не скупись! Не все ж одним князьям!
– Всё-то нам забава! Не добрали руками ее – так слухом бы взять. Ай, каличеньки?!
И не поскупился игрец Берест. Гусельки вынес, присел на ступеньках да разыгрался, разгорячился, дал выход душе. И то, что он сыграл, уже не принадлежало ему. Имея много сам, он отдал другим. Нагие и жаждущие чужие души с великой радостью приняли его облачение и его хмельное питье. Берестовым гуселькам поверили, как не поверили бы рассудительным боярским речам. И вспомнили о себе, увидели и услышали друг друга иначе, чем видели и слышали до сих пор – все были чисты, честны и сильны, у ног каждого из людей начиналась дорога, каждый имел что сказать, и общее уныние сменилось радостью, как будто после глухой промозглой ночи пришел ясный рассвет.
Когда Берест кончил играть, ему сказали:
– Живи долго, хороший человек!
И еще сказали:
– Не покидай Киева, игрец Петр. Глаза береги!
Один из людей, калика-горбун, с трудом протиснулся к самому крыльцу и поцеловал Бересту руку. Губы у горбуна были сухие и горячие, они были шершавые от ветра и солнца. На узком худом лице выделялся большой нос с сильно развитыми ноздрями и маленькие блестящие глазки, колючие, запавшие глубоко под выступающий, искривленный болезнью лоб. Глазки эти были похожи на двоих загнанных под скалу обозленных зверьков. Калика-горбун прослезился, сказал: