Тогда крепко задумался Бунчук-Кумай, однако ничего, кроме набега, придумать не смог. А человек Кергет, вникший в мысли хана, здесь и посоветовал ему подослать в Шарукан лазутчиков, чтобы они смотрели, что делает Атрак, и слушали, что говорит. Обещал Кергет – где-нибудь да оступится, да оговорится осторожный Атрак. Иначе быть не может! Вот там-то и найдется зацепка жаждущему зацепиться.
Так Бунчук-Кумай и поступил. Послал двоих лазутчиков. И те доносили ему обо всем, что делалось в стане Атрака. Но проходили день за днем, а шаруканиды и не помышляли ни о чем таком, что могло бы стать поводом для нападения на них. Тогда Бунчук-Кумай послал еще двоих лазутчиков. И они донесли: «Атрак устраивает охоты на лис».
Для Бунчука-Кумая это был повод.
Хан собрал своих витязей и спросил их:
– Разве может сидеть спокойно лис, когда избивают лисов?
А всем было хорошо известно, что Бунчука-Кумая за его хитрость, изворотливость и скрытность давно сравнивали с лисой. И даже звали его иногда не Бунчук-Кумай, а Бунчук Лис. И ответили витязи:
– Лис, который вступится, да будет править!
Еще им напомнил хан о родинке у себя на правой лопатке и, как уже бывало, сравнил лопатку с высоким холмом власти. И обещал витязям:
– Шатры свои раскинете на склонах моего холма. После этих слов мужественные команы сели на коней и вслед за Бунчуком-Кумаем отправились к старому городку Шарукану требовать от Атрака выкуп за охоту на лис.
К тому времени, как прекратились сильные морозы и метели, приехали в Кумай ханы-братья, Атай и Будук. Атай сдержал слово: услышав, что Окот называет игреца ичкин, он вернул игрецу гусли. Однако долго сожалел о сломанном курае, говорил, что лучшего курая ему не удавалось вырезать до сих пор и, говорил, наверное, не удастся вырезать и после.
Вместе с Окотом братья ушли на Шарукан. А в аиле Кумай оставили над всеми человека Кергета, потому что после самого хана не было в аиле воина, более достойного власти. И половецкие женщины теплой водой омыли ему ноги и в косицу Кергета вплели золотую нить.
Игрец и Эйрик снова переселились в овчарни. Кергет велел им метить овец, и они метили, надрезая им особым образом уши. Вечерами русы-ичкин очищали зерно, перемалывали его в зернотерке и прямо в кизяке пекли пресные лепешки. Наевшись лепешек, игрец брался за гусли. Огрубевшие пальцы его постепенно обрели прежнюю гибкость. И музыка игреца скоро вновь получила добрую славу. Теперь команы часто зазывали Береста в свои дома и кибитки и, внимая его игре, коротали зимнее время. Платили команы щедро – низким поклоном и дружбой. А иногда игрец никуда не хотел идти. В своем углу в овчарне он стелил старый чепрак, садился на него, поджав по-комански ноги, и тихонько трогал-перебирал струны. При этом игрец даже не прислушивался, какая у него получалась музыка. Пока Берест думал о чемнибудь своем, пальцы его думали о своем же. И была чиста и спокойна гусельная музыка игреца. Овцы стояли за жердяной оградкой и косили на Береста глаза и настороженно поводили ушами. Овцы просовывали головы между длинными жердями и тыкались мягкими носами в колени игреца.
Так, однажды засидевшись допоздна, Берест сам не заметил, как заснул. И приснилось ему широкое ровное поле – распаханное, но не засеянное. На том поле стояли четыре черных прокопченных чана – как бы на четыре ветра. И в каждом из чанов в неподвижной воде отражалось лицо Яськи. А вернее, четыре разных Яськиных лица. Переходя от чана к чану, игрец легко различил печаль Яськи, ее злость, удивление и радость. Игрец остановился возле радости и захотел пить. Но поблизости не оказалось ковша, поэтому Берест погрузил в воду свои ладони, сложенные лодочкой. И уже совсем было собрался пить, как вдруг увидел, что вода в чане-радости замутилась и вместо красивого улыбающегося лица Яськи там оказался голый бараний череп. Игрец отпрянул от чана – так все было неожиданно. При этом он взмахнул руками и из его рукава выпал маленький сломанный курай. Как он забыл о нем! Берест нагнулся, чтобы поднять курай, да опоздал. Земля здесь была настолько плодородна, что дудочка уже пустила корни и потянулась к солнцу. Однако рос курай не тростниковым стеблем, а стройной березовой ветвью. Тут Берест сумел разглядеть в березке Настку и сказал ей: «С того самого дня я хотел прийти к тебе, а теперь не знаю, хватит ли сил». Тогда молодая береза обняла игреца сильными гибкими ветвями, и он успел увидеть, что это уже не береза, а сама Настка. Только лицо у Настки было чужое, непохожее, как будто на него надели маску. Но руки, стройные и нежные, – это были Насткины руки. И тело принадлежало ей – мягкое, жаркое, как та плодородная земля, прогретая солнцем, на которой они сейчас лежали. Это любимое тело взволновало игреца, от волнения в груди даже зашлось дыхание. И Берест едва не задохнулся, он задыхался – и проснулся оттого, что чьи-то теплые влажные губы крепко зажимали его рот. Кто-то лежал на нем, сжав ему бедра коленями, кто-то горячими неистовыми руками гладил его плечи и грудь, а дыхание, пахнущее кумысом, пьянило, как кумыс. Игрец хотел посмотреть, но ничего не увидел, потому что слабый свет от печки не пробивался сквозь густые пряди волос, спадающие ему на лицо. Игрец приподнял эти пряди и тогда рассмотрел прямо перед собой желтые глаза рыси. Но в них уже не был о и следа ненависти, а были только радость и любовь и еще, может, чуть-чуть безумия.
О Яська! Как же она была прекрасна!..
– У тебя желтые глаза, – тихо сказал Берест.
Яська так же тихо засмеялась.
– Однажды я долго смотрела на солнце…
И тогда он сделал ей то, что она хотела.
Теперь каждую ночь Яська приходила к игрецу. И они вдвоем походили на тех изможденных людей, вышедших из пустыни, которые едят и все же остаются голодными, пьют и мучимы жаждой. Они обезумели и не думали ни о чем ином, кроме друг друга. Не думали о скором возвращении Бунчука-Кумая, не думали о том, что человек Кергет стал более обычного хмур, не думали также о сотнях всевидящих глаз. Им все казалось простым: Бунчук-Кумай не узнает, Кергет не скажет, люди не заметят. Они думали, что все заняты своими заботами и ничего, кроме забот, не видят. Но это было не так. Любовь всегда на виду, как бы ее ни старались скрыть, ибо любовь – самая суть человека, и если в человеке нет стремления к любви, то в нем нет и человека. Чело любящего как будто отмечено свыше, озарено нимбом. Всем видно оно.
Эйрик сказал игрецу:
Языки болтают разное,
Но сходятся в одном —
Кто не думает ночью,
Знает горести днем.
И еще предостерег:
Черной тенью ходит в ночь —
Кто-то выведать не прочь,
Что за новая овца
Спит в овчарне игреца.
В одну из ночей Берест пересказал эти слова Яське. И посмеялась над ними Яська, но не смогла за смехом скрыть, что предостережения Эйрика запали ей в мысли. И ни с того ни с сего она подарила Кергету новое седло, лука которого была искусно отделана серебром, —дорогое седло из ханской конюшни. А кое-кто слышал, как Яська сказала человеку Кергету: «Многие витязи, достойные лучших наград, легли в землю из-за неосторожных речей». При этом Кергет принял седло и перестал хмуриться. Он ответил следующее: «У Окота родинка на правой лопатке. Это к долгой жизни. А от тебя уже сейчас пахнет овцами». Яська же улыбнулась и сказала: «Хорошее седло! Удобно в нем сидеть тому, у кого есть голова на плечах». А еще через день Яська повелела прирезать десяток овец и устроила в аиле роскошный пир в честь неустрашимого хана Бунчука-Кумая, во славу его будущих побед. Простодушные команы ели праздничное мясо, запивали его жирной юшкой, и ни у кого из них даже не возникло мысли поверить тем грязным слухам о щедрой Яське, какие уже несколько дней ползли от кибитки к кибитке.
После этого пира для игреца и Яськи опять потекло безмятежное время. И с каждой пришедшей ночью они старались это время продлить. У них было два сердца, но оба сердца бились, как одно сердце – ровно; и, полные любви, сердца их радовались жизни. Ничто, кроме скорого возвращения Окота, не могло омрачить их радости.
Как-то в разговоре с игрецом Яська посмеялась:
– Эмигдеш – твоя тень. Ты не замечаешь, а она повсюду ходит за тобой. Маленький звереныш. Грудь – как стручок гороха. А уже что-то думает про любовь.
И долго еще смеялась над «соперницей» Яська. Однако игрецу этот смех не пришелся по вкусу. Он жалел девочку и был теперь раздосадован ее привязанностью.
На следующий день при случайной встрече Берест остановил Эмигдеш и погладил ее по голове и по плечу. Но в глазах девочки он встретил укор, который не был ему понятен. Игрец подумал только, что после такого укора девочка уже никогда не сможет прикоснуться украдкой к его груди, как тогда осенью на берегу реки. И он не стал ничего говорить ей, а лишь еще раз провел ладонью по непокрытой в мороз голове.
Эмигдеш убежала, а еще через день исчезла совсем. Ее искали до глубокой ночи с факелами, призвав на помощь весь аил. Многие даже потеряли уверенность в том, что Эмигдеш жива, говорили – искать ее нужно в волчьих желудках. И, бросив на снег факелы, уходили. А нашел Эмигдеш удачливый Эйрик. Девочка сидела в густых зарослях камыша, обняв колени и опустив на колени голову. Теплая одежда лежала рядом. А на худеньком теле Эмигдеш была только тонкая рубаха. Губы девочки посинели от холода, ноги же ее были белы, как сам снег. Сильный Эйрик, будто соломинку, поднял Эмигдеш и бегом отнес ее в аил. Он быстро поставил на ноги Эмигдеш, и после этого случая девочка недолго болела. Только стала она еще более замкнутой.
Яська злилась на Эмигдеш и жалела ее, но не выказывала ни того, ни другого. Эйрик не догадывался, в чем дело, думал, что девочку незаслуженно наказала Яська и та, обидевшись, убежала. А Кергет усмехался каким-то своим скрытым мыслям и при этом потирал ухо с серьгой – он когда-то его отморозил, поэтому ухо было красноватое и чувствительное к холоду.
Старая половчанка качала головой:
– В маленькой ласточке маленькое сердце. Но как огромна в нем любовь!..
Бунчук-Кумай вернулся в аил. Он получил от Атрака хороший откуп за охоту на лис, но не был уверен, что совершил именно тот поступок, который склонил бы к нему колеблющихся команов. Хан Атрак был совсем не глуп. И он не был трусом. Но предпочел откупиться от злонамеренных притязаний хана Окота – не пожалел серебра, а пожалел команские головы. И сумел Атрак так обставить откуп, что, получив его, Бунчуку-Кумаю трудно было выглядеть героем. Поэтому вряд ли к Окоту пришла новая слава, поэтому вернувшийся хан был хмур.
И никто не донес Бунчуку-Кумаю про игреца и Яську. Как видно, помнили команы Яськин щедрый пир. Или боялись ханского гнева – вести об измене небезопасны для вестника. И помалкивал Кергет, поглядывал в сторону. Говорили, красивое появилось у Кергета седло – с серебряной лукой. Говорили, отмечен Кергет тем дорогим седлом за многолетнюю преданность. А про Бунчука-Кумая говорили, что красавицу Яську за щедрый подарок Кергету он еще крепче полюбил.
Наконец настал день, когда злые зимние ветры сменились шалыми – теплыми и непостоянными. Осели отяжелевшие сугробы, снег на реке потемнел, небо сделалось глубоким и ярким. По бездорожью уже не шел конь – наст покрылся тонкой и блестящей ледяной коркой, которая ранила коню ноги.
И в этот день жители аила Кумай увидели, как по майдану, тяжело передвигая ноги, прошла брюхатая собака, увидели, как она отыскала возле плетня незатоптанный снег и тихонько легла на него своим распухшим покрасневшим выменем. И при этом от удовольствия зажмурила глаза.
Кергет, указывая на собаку, сказал команам:
– Скоро сойдет снег, он уже не холоден.
Потом Бересту сказал Кергет, заглянув ему в лицо:
– Посмотри, ичкин! Скоро сломается лед на реке. Согласись, река – великая дорога не только для осколков льда, но и для измены, пахнущей овцами и горелым кизяком…
А игрец посмотрел на собаку и сказал:
– Она родит наконец!
Взгляд Кергета, пристальный и жесткий, как бы обмяк, взгляд наполнился удивлением.
Глава 12
Когда вскрылся Донец, Бунчук-Кумай начал готовиться к походу на Русь. Он разослал гонцов в городки и зимники и на Дон послал двоих, а также на Лукоморье. Не обошел вниманием и шаруканидов, пригласил Атрака с ордою под свою правую руку. Однако гонец из Шарукана вернулся без ответа. Что-то медлил, что-то выгадывал хан Атрак. А может, не почитал за честь стоять под десницей Бунчука-Кумая, может, сам имел виды на Русь. Племянник Сутра, известного хитреца, Атрак не уступал ему в хитрости и тайнодействии. Поэтому беспокойно было в мыслях у Окота Бунчука, не хотелось хану оставлять в Кумании своего единственного соперника на власть. И послал он в Шарукан-городок второго гонца, и наказал ему настрого – без ответа не возвращаться. Только дней через десять вернулся гонец и сказал, что будто бы совершил Атрак на большом святилище обряд испрошения воли предков и будто бы не велели предки Атраку ходить этим летом на Русь, и Бунчуку-Кумаю тоже не велели. А на словах Атрак передавал вот что: «Хан! Прошли времена, не пришло время. У киевской овцы отросли клыки и когти. У киевского пастуха не кнут в руках и не шапка на голове…» Бунчук-Кумай посмеялся над этими словами и сам решил испросить воли предков. Он собрал на святилище своих самых преданных витязей и принес в жертву черного и белого коней. И указал БунчукКумай своим витязям, да они и сами увидели, что будто бы кровь белого жеребца больше пришлась по вкусу славным каменным предкам. И будто бы было знамение – когда из белого жеребца выпускали кровь, откуда-то издалека докатились удары грома. Это многие слышали. А также сам Бунчук-Кумай. И он поднял лицо к небу и сказал всадникам, что такой ранний гром предвещает смелым скорую победу. Теперь никто из его команов не сомневался в удачном завершении похода. И Киев хотелось пограбить, и отомстить за прошлый год.
Разумная Яська была хану хорошей поддержкой, заботилась: «На Киев пойдешь – возьми Кергета с собой. Он опытен и верен. Спину прикроет тебе, когда другие откроют спину. Зоркие его глаза и сметливый ум будут в деле твоем нужнее, чем здесь. Пожалей, Окот, Кергета! Подумай, каково ему сидеть среди женщин, когда в конюшне висит такое красивое седло. Не лучше ли показаться в нем под стенами Киева?»
И еще так говорила Яська: «Ночью буду ходить, копать зелье. С утра буду зелье в ступе толочь. В сумерки выпью зелье у каменной матери на животе – чтобы сына тебе родить с золотыми глазами». Очень нравились Бунчуку-Кумаю эти добрые речи, и он пухлые Яськины пальчики унизывал дорогими кольцами.
Однако не только команам являлись знамения, но и игрецу. Как раз в тот вечер, когда люди из аила были на святилище, когда закалывали коней и будто бы слышали гром, сидел Берест на берегу реки, следил за ее течением и думал, что вот же – всегда река спешит к морю, к своему дому, и не мог он сравнить себя с рекой и оттого был грустен. Здесь по мокрому плотному песку к игрецу подошел дикий голубь и остановился возле его ног. И поглядел на него сначала одним глазом, потом другим, поворковал немного и пошел дальше по бережку. А у игреца вдруг потеплело в коленях. И он понял, что это был не простой голубь, что явление его – знак ему. Тогда, не теряя времени, Берест побежал в аил, отыскал Эйрика и рассказал ему все о том голубе. А Эйрик хорошо умел толковать всякие необычные явления и сны. И про голубя он сразу растолковал: не птица то подходила, а святой дух. В коленях же потеплело тоже неспроста, это и есть скрытый знак – готовься, скоро предстоит потрудиться твоим ногам, очень много пробежать. И порадовались Берест с Эйриком нежданной удаче и весь остаток вечера провели в молитвах, чего прежде никогда не делали. Под покровом ночи они обдумали побег: Донцом к Дону, Доном к морю, а уж на море ходят многие купеческие корабли – нетрудно будет дойти с купцами до русского Олешья… Пусть только уйдет из аила Бунчук-Кумай.
Назавтра они уже принялись складывать в потайных местах остатки хлеба и сушеного мяса. И еще они приготовили легкую одежду из овечьей шерсти. И старый челн-долбленку, брошенный кем-то из команов, подлатали и спрятали в камышах. Однако игрец не мог не рассказать обо всем Яське. И однажды он подкараулил ее в безлюдном месте и открылся ей в своих с Эйриком приготовлениях.
Сначала, услышав признание игреца, очень загрустила красавица Яська. Но после она верно рассудила о том, что каждому соколу нужен свой насест. И решила помочь. И первое, что Яська сделала, – это под своей рубахой принесла меч, подаренный Бересту тиуном Ярославом. А затем еще принесла еды и одежды так много, что от большей половины пришлось отказаться.
И принялись ждать.
Тем временем команы-пастухи увели отары на летние пастбища, оставив в кошарах по восемь—десять овец, предназначенных для отходного пиршественного стола. У овец уже начался окот, и любые свободные руки нашли бы себе применение в загонах. Но игрец и Эйрик не хотели уходить далеко от своего челна и потому с усердием взялись за прополку и поливку бахчей. А чтобы все знали, как трудно им приходится, они каждому встречному рассказывали, что сорняков на местных бахчах повырастало видимо-невидимо и что дождей от небес им, наверное, не дождаться. В старый прохудившийся котел Берест и Эйрик собирали всякую живность из-под камней. И каждый вечер приносили этот котел Кергету и говорили, что все его содержимое они собрали на бахчах. Глядя в котел, ни о чем не подозревающий Кергет хватался за голову и восклицал, что команские предки, верно, совсем отвернулись от команов, если на команских бахчах произрастает столько гадов…
Наконец настало удобное время для побега – поднялись высокие травы, камыши-осоки встали неодолимой стеной, согрелась в реке вода. Но Бунчук-Кумай еще не собрал всего своего воинства и не все еще закончил приготовления. Поэтому Яська придумала сманить хана в городок Балин – якобы проверить, столько ли коман собралось вокруг Атая и Будука, сколько должно было собраться. И ей это удалось, потому что Бунчук-Кумай и сам сомневался в способностях своих младших братьев. На следующее утро хан назначил выезд.
Народная мудрость команов говорит, что терпеливый человек достигает желаемого. Это нельзя оспорить. Но Яська, когда желала чего-то, часто не была терпеливой.
Так и теперь, в эту последнюю ночь перед расставанием, едва дождавшись, пока хан заснул, Яська пришла проститься с игрецом и не утерпела – скользнула к нему на ложе. А про хана сказала, что он спит, охмелевший от кумыса, сказала, он тдк занят днем, что беспробуден ночью и женщин уже не тревожит.
Перед самым рассветом Яська оставила ложе. И, не сказав никаких слов, она подошла к выходу. Сквозь шумное дыхание и сопение овец ей почудился шорох снаружи. Через отверстие в плетеной двери Яська глянула во двор и тут же отпрянула. Дверь резко распахнулась, и в овчарню вошел сам Бунчук-Кумай – с факелом в левой руке и с саблей в правой. Зажав саблю под мышкой, хан плотнее прикрыл за собой дверь и только после этого осмотрелся. Лицо хана было спокойно, движения неторопливы. Но затаенный гнев его почувствовали даже овцы. Они встревожились, тесно сгрудились в одном углу и замерли там, повернув головы к свету.
Яська стояла на том месте, где была, когда вошел хан. Она предпочитала смотреть в сторону, в темноту, поэтому отвернула от хана лицо. И хотя на щеках ее появилась резкая бледность, Яська не выглядела испуганной, или униженной, или пойманной во лжи. Яська была – взволнованная, не прикрытая маской истина. И она была далека от раскаяния.
Хан осветил Яську с одной стороны, с другой и, припомнив недавние Яськины слова, сказал, что и ему захотелось посмотреть, в каком таком месте принято по ночам копать зелье.
Он подтолкнул ее к ложу игреца. И, видя, что Яська упирается, Бунчук-Кумай подтолкнул ее второй раз, но уже не рукой, а горящим концом факела. При этом он сильно опалил ей рубаху на плече и длинные волосы. И обожженная кожа возле ключицы Яськи пожелтела широким пятном и заблестела.
Хан сказал:
– Теперь я понимаю, Яська, почему от твоего тела так разило овцами. Обласканная мной на шелке, ты свила себе гнездышко в соломе… Хороша – спит среди овец, назначенных в котел!
Яська молчала, ей нечего было сказать.
Пока внимание хана было приковано к Яське, Берест осторожно сунул руку под солому и нащупал там Ярославов меч, а затем рукоять меча. И остался лежать так, не меняя положения – с рукой, спрятанной под соломой.
И сказал хану:
– Не жги, Окот, Яську! А жги и вини меня!
– Тебя? – Здесь Бунчук-Кумай расхохотался. – Ты взял ее силой? Несчастный рус! Ты плохо знаешь Яську. Как только ты впервые увидел ее, так и погасла твоя звезда и силы твои оставили тебя. Такой ты б не справился с Яськой. Нет, рус! Она сама села к тебе в навоз. За то я и жгу ее.
Бунчук-Кумай перестал смеяться. Прислушавшись к собственным словам, он, наверное, острее ощутил свою потерю. И поднес факел так близко к Яське, что затрещали на огне сгорающие концы прядей. Хан принудил Яську лечь возле игреца.
Тогда она сказала ему:
– Здесь, на соломе, как видно, останусь лежать. Но лучше с ним на соломе, чем с тобой, Окот, на шелке. Моя любовь к тебе быстро остыла. И шелк твой был холоден. И я изменяла тебе! Жаль – что только в мыслях… Зато каждую ночь – с Атраком, с Кергетом, с братьями твоими, даже с нищими команами, приходящими и уходящими от лета к лету. Я изменяла тебе со всеми, не различая лиц и имен, не требуя ласк и признаний, не думая о будущем…
– Довольно! – оборвал Яську Бунчук-Кумай. – Каждый сказал. Осталось мое слово – вот я теперь разок сабелькой взмахну да срублю двум овечкам головы. Самое время!..
И когда хан увидел, как Яська сама придвинулась ближе к игрецу и подставила свою шею под удар, лицо его исказилось и злобой и обидой одновременно. Хан бросил факел на землю, взял саблю обеими руками и, размахнувшись, ударил что было сил – хотел до земли разрубить измену. Но, как сосулька, раскололась ханская сабелька о подставленный меч. И, изумленный, БунчукКумай принялся ощупывать в темноте сломанный клинок. Здесь-то и ударил игрец Берест почти наугад. И удача сопутствовала ему. Удар пришелся в левый бок хана, как раз между ребрами, третьим и четвертым. Мягко, словно в бурдюк с водой, вошел в тело меч и сердце Бунчук-Кумая рассек пополам.
Хан, обливаясь кровью, тяжело рухнул на землю. Переполошились почуявшие запах смерти овцы, заблеяли в страхе. Овцы задышали часто и шумно, как после долгого бега. А Берест и Яська, как бы оглушенные содеянным, но еще и вздохнувшие свободно, некоторое время сидели без слов и движения, слыша в наступившей тишине, как булькает вытекающая из раны кровь. Потом Яська поднялась, раздула тлеющий факел и склонилась над мертвым Окотом, сказала:
– Вот уж обрадуется Атрак!..
Тем временем Берест сходил за Эйриком. И когда они пришли, Яська сказала им повернуть Окота кверху спиной и поднять на нем рубаху. Игрец и Эйрик все исполнили, хотя не понимали, зачем это нужно. Тогда Яська указала им:
– Смотрите! У Окота не было родинки на правой лопатке. Значит, он лгал, говоря о предстоящей ему долгой жизни. Значит, все произошло так, как должно было произойти, и Окоту не удалось обмануть смерть.
Им пришлось поторопиться, потому что на дворе уже начало светать. Труп Окота обернули старой кошмой и накрепко обвязали веревкой. Место, где был убит Окот, тщательно присыпали сухим кизяком. Здесь же и простились с Яськой…
Очень тяжел был Бунчук-Кумай. И устали, пока несли его через аил. На берегу едва отдышались. А Эйрик выразил удивление: как игрецу удалось свалить такого великана, который был под силу, может, только киевскому Ярославу. На это Берест ответил согласием и добавил, что меч Ярослава до сих пор хранит силу своего прежнего хозяина.
Отдохнув за разговором, игрец и Эйрик привязали камень на грудь Окота и столкнули труп в Донец. Потом они принесли из камышей свой челн, оттолкнулись от берега и быстро скрылись в утреннем тумане.
Так внезапно и бесславно окончил свой жизненный путь хан Окот. Первый витязь во всей половецкой степи, за свое первенство прозванный в народе Бунчуком-Кумаем, он мог бы стать Большим ханом и достичь величия могущественного предка, хана Осеня, мог бы до седых волос вершить судьбы обеих Куманий и влиять на судьбы племен многоязыкой Руси, но он, скрадывающий добычу, сам стал добычей и был зарезан в собственной кошаре, как обыкновенная овца. Бунчук-Кумай, непревзойденный воин, покинувший непогребенными многих своих врагов, сам остался непогребенным. Подобно отцу Алыпу, он последнее свое пристанище нашел среди рыб. И тлен Бунчука-Кумая смешался с донным илом, а слава его ненадолго пережила его самого…
Утром сели команы на майдане в пыль и овечьими мослами точно подсчитали, что Бунчук-Кумай за свои сорок лет совершил сорок подвигов. И все эти подвиги были подвигами разрушения. Удивились команы, снова посчитали, слева направо переложили мослы и не смогли вспомнить сорок первого – подвига созидания. И решили: скоро слава Окота умрет. Догадались команы: был жесток Окот, совершил сорок подвигов зла – потому и ушел от него мальчик с золотыми глазами.
Лисы в Куманий заволновались, почуяли недоброе с утра. Не вышел Бунчук в означенный час, не поднялся в седло покровитель. Войско его собралось на майдане, горько плачет в пыли. Этой пылью команы себе головы посыпают, воют, как волки, лают один на другого, как собаки, не знают, что делать дальше, куда идти. Их жизнь остановилась.
Лисий хан выполз из норы и созвал сорок слуг и указал им сорок дорог. И сказал: «Я поел досыта. Когда я снова буду голоден, вся Кумания должна знать о смерти Бунчука Лиса»…
И покатилась, зашуршала по степи лисья слава.
Когда взошло солнце и рассеялся туман, Берест и Эйрик подумали, не лучше ли им будет плыть по ночам, а днем где-нибудь укрываться. И пока они решали это, челн их несло течением по самой стремнине и были они отовсюду на виду. Но также и с челна было видно далеко вокруг.
Здесь и увидели Берест с Эйриком впереди себя человека. Тот стоял на правом берегу, на высоком холме, и, заметив их, размахивал руками.
Эйрик и Берест, ожидая какой-нибудь хитрости со стороны команов, решили быть во всеоружии. Эйрик взял со дна челнока меч, а игрец крепче сжал весло. Еще раз внимательно оглядели пустынные берега.
Течением реки их поднесло ближе, и скоро они рассмотрели, что человек, поджидающий на холме, невысок и худ и что при нем нет оружия. Наконец они узнали в этом человеке девочку Эмигдеш… Все трое были очень рады встрече и сели поговорить на песке. Но осторожная Эмигдеш сказала, что им нужно спешить, сказала: ищет их воин Кергет с малой ордой, и послал он людей в Балин за ханами-братьями, и грозит сжечь русов живыми в огне. Но, сказала Эмигдеш, Яська сумела обмануть Кергета, посоветовав ему искать русов на севере. Кергет сначала не поверил Яське, помня про ее близость с игрецом, но Яська убедила его, сказала: «Выпусти пойманную мышь – к норе побежит она. Так же и русы побегут к своей Руси»… Еще дала Эмигдеш беглецам две полные горсти курута.
Потом девочка долго смотрела вслед уплывающему челну. Она стояла на камне, махала рукой и кричала: «Ичкин!.. Ич-кин!..» А когда наконец челн скрылся за поворотом реки, Эмигдеш упала на еще влажный от росы мшистый камень и долго лежала на нем неподвижно. И если бы случайный путник в этот миг оказался рядом, то, наверное, мог бы сравнить маленькую худенькую Эмигдеш со степной ящеркой.
Однако как ни спешили, как ни таились беглецы-русы, а Кергет все же настиг их. И сделал это на четвертый день в том месте Донца, которое издавна именовалось в народе Хурджун – переметная сума. Здесь два одинаковых холма, стоящие на разных берегах, соединялись бродом. И когда Берест и Эйрик появились в виду Хурджуна, то и правый холм, и сам брод уже были сплошь покрыты поджидающими их всадниками.
Заметив челн, половцы принялись от радости размахивать копьями и так искусно выкрикивать собственные кличи, что общий крик прокатился по орде тремя-четырьмя волнами. Среди этих всадников не было команов-пастухов и команов-земледельцев. Здесь под началом Кергета собрались только витязи – слуху, понимающему воинские кличи, это было бы ясно издалека. От лета до лета такие витязи в седле; в битве живут, от добычи кормятся, в погоне веселятся. По обеим Куманиям собирал их хан Окот. Славные витязи! Им чью-нибудь голову сабелькой снести – всегда милее, чем оставить на месте.
Скрыться теперь от половцев – было делом немыслимым. Тогда поднялись русы в челне, взяли в руки оружие, что имели, меч да весло, и сговорились на этот раз живыми в плен команам не даться. Течение быстро справилось с легким челном и поднесло его к мелкому броду, к самым копытам Кергетова коня.
Им сказал воин Кергет с усмешкой:
– Рус, от комана в Кумании разве скроешься?
А витязям понравились эти слова, и они похвалились:
– Коману ковыль укажет путь. Ему камень – брат, а река – сестра. Всё говорят коману. И даже ветер разговаривает с команом, когда свистит в натянутой тетиве.
За этим разговором всадники окружили челн со всех сторон, потом кто-то из них торцом копья сильно ударил по краю челна и перевернул его. Берест и Эйрик, не ожидавшие такого подвоха, полетели в воду, а когда опомнились, то были уже безоружны и на руках у каждого висело по два комана.
Воин Кергет сказал:
– Поверьте, русы-ичкин, эти люди, что пришли со мной, сумеют красиво отомстить за своего любимого хана. Но мы не будем убивать вас здесь. Это значило выпустить стрелу в небо, в котором не пролетал гусь. Мы отвезем вас в Кумай и сожжем на медленном огне посреди майдана, чтобы все видели, как вы будете мучиться. И чтобы видела Яська!..
Атай и Будук, братья-ханы, стоявшие здесь же, согласно кивнули. А Будук, который вообще говорил редко, сейчас сказал:
– Русы сами искали смерти.
Атай встретился глазами с игрецом.
– Ты, ичкин, убил моего брата. Я ничего не могу сделать для тебя. И это будет по чести…
На груди хана Берест увидел новый курай, совсем не похожий на прежний. Эта дудочка была больше и грубее, и звук ее, наверное, не был так нежен и чист, как у старой дудочки. Игрой на этом курае, должно быть, никто не сумел бы разжалобить даже слезливой старухи, не то что киевского тиуна или половецкого хана.