Тополь — неряшливое, невоспитанное дерево. Он стряхивает свой седой пух на холеные газоны садиков, возбуждая раздоры между соседями. Но это — могучее дерево, наша защита и надежда: солнечные блики мелькают среди его высоких ветвей, и слышится веселое стрекотание цикад, нарушающее тишину нашего знойного лета; от пшеничных полей Айовы до полынных степей между отрогами гор и Йеллоустоном один лишь тополь укрывает своей благодатной тенью обливающихся потом фермеров.
У нас в Джоралмоне Кнута Аксельброда прозвали Старый Тополь. Сказать по правде, прозвище это дали ему не за какие-то особые качества, а потому, что вокруг унылого белого дома и кирпичного амбара у него растет целая роща тополей. Насадил он этих красавцев и по обе стороны проселочной дороги, так что теперь всякий, даже самый простой человек, проезжая под ними на своей телеге, может воображать себя владельцем собственного парка.
В шестьдесят пять лет Кнут был похож на старый тополь: глубоко в землю ушли корни; дождь, снег, палящее августовское солнце закалили ствол; днем крона ветвится до самого горизонта, ночью уходит в огромное небо прерии.
Этот швед-переселенец был настоящим американцем даже по языку. Кое-что он выговаривал не совсем чисто, но в остальном его речь ничем не отличалась от гнусавого говора соседей-янки. Он был настоящим американцем и потому, что Америка, еще когда он жил в Швеции, была для него лучезарной страной просвещения и свободы. Через многие годы трудов и разочарований он пронес эту веру, по-прежнему считая свою новую родину колыбелью справедливости, гордясь ею как страной, создавшей большие прекрасные города, вырастившей энергичный народ. И по-прежнему юной оставалась его душа, дерзко стремившаяся к прекрасному.
В молодости Кнут Аксельброд мечтал стать знаменитым ученым; его влекла романтика истории, приветливое общество умных книг, языки других народов.
Приехав в Америку, он нанялся на лесопильный завод. Днем работал, а вечерами учился. Приобретенных знаний оказалось достаточно, чтобы поступить преподавателем в школу; когда ему было всего восемнадцать лет, он, движимый добротой и жалостью, женился на маленькой бесцветной Лине Висселиус. Ехать через прерии в фургонах на новые земли было весело, но там Кнут сразу же попал в тенета нужды и семейных забот. И от восемнадцати до пятидесяти восьми лет он только и делал, что либо вырывал детей у смерти, либо спасал ферму от заклада.
Ему оставалось довольствоваться чужим счастьем: вот он и жил счастьем и удачами своих детей. Себе он мог позволить лишь чтение. В немногие украденные от сна часы Кнут читал большие, толстые, скучные тома по истории и экономике, которым отдают предпочтение те, кто на старости лет занимается самообразованием. Кнут по-прежнему не оставлял мечты побывать в чужих странах, увидеть величавые зубчатые башни, а сам трудился на ферме не покладая рук. Он купил около ста тридцати гектаров хорошей земли. Ферма была не заложена, отлично оборудована и украшена цементной силосной башней, птичьим двором и новой ветряной мельницей. У него появился достаток, уверенность в завтрашнем дне, и тут, пожалуй, ему можно было бы и умирать, потому что к шестидесяти трем годам всю работу он сделал, а сам оказался одинок и никому не нужен.
Жена его умерла. Сыновья разъехались кто куда: один был зубным врачом в Фарго, другой жил на своей ферме в Голден-Валли. Кнут передал хозяйство дочери и зятю. Они звали его жить с ними, но Кнут отказался.
— Нет, — сказал он. — Учитесь стоять на собственных ногах. Ферму я вам даром не отдаю. Платите мне четыреста долларов в год за аренду. На эти деньги я буду жить и посматривать с моей горы, что у вас получается.
На горушке возле одинокого тополя, своего любимца, Кнут соорудил из толя лачугу и зажил тут по-холостяцки: сам варил себе пищу, убирал постель, грелся на солнце, перечитал множество книг из Джоралмонской библиотеки, чувствуя себя наконец совершенно свободным от ярма гражданских обязанностей.
Широкоплечий, белобородый, неподвижный, часами сидел он на табуретке перед хижиной — философ в смешных, мешковатых брюках и рубашке без воротничка. Устремив взгляд на колокольню церкви в Джэкрэбит-Форкс, видневшуюся за далекими просторами сжатых полей, он размышлял о том, для чего человеку дана жизнь.
Сначала Кнут не мог преодолеть силу установившихся привычек: он, как и раньше, вставал в пять часов, работал в доме и на огороде, обедал ровно в двенадцать и ложился спать, когда садилось солнце. Некоторое время спустя его осенило, что, если он разрешит себе кое-какие вольности, никто его за это в тюрьму не посадит. Он стал вставать в семь, даже в восемь часов. Завел себе большую ленивую трехцветную кошку и играл с нею в разные игры; назвал ее Принцессой, позволял ей лакать молоко на столе и поделился с нею одной своей тайной «мыслишкой»: дураки люди, что так много работают. А в душе этого старого фермера, на чьих могучих плечах болталась расстегнутая, вся в пятнах жилетка, среди убожества жалкой лачуги — кое-как убранная постель, простой сосновый стол, покрытый засаленной газетой, — жили пламенные, юные мечты о прекрасном, о красоте минувших веков.
Кнут начал совершать по ночам далекие прогулки. Всю его полную лишений жизнь ночи были отданы тяжелому сну в душной комнате. Впервые Кнут открыл таинственную прелесть мрака, увидел широкие, окутанные туманом прерии в лунном свете, услышал голоса травы, тополей и сонных птиц. Он уходил за много миль от дома. Сапоги у него промокали от росы, но он этого не замечал. Он взбирался на холмы и в волнении останавливался, широко раскинув руки, благословляя дремлющую нагую землю.
Кнут старался сохранить в тайне свои ночные походы, но о них узнали. Его видели соседи, солидные, добропорядочные люди, которым уж никогда бы не взбрело на ум гулять ночью по росе, — когда они пьяными поздно возвращались домой, выбрасывая пустые бутылки из бешено несущихся повозок, и вовсю настегивали лошадей. Соседи-то и распространили слух, что Старый Тополь свихнулся с тех пор, как передал ферму зятю, а сам ушел на покой. «Своими глазами видели, старик бродит по ночам. Ему хорошо, спи, когда захочешь, не то что наш брат. Нет, меня затемно на сырость из дому не выманишь».
Сельские жители смотрят косо на всякого, чье поведение отличается от принятого в их деревне стандарта, и проявляют жадный интерес ко всему, в чем усматривают малейшие признаки безумия. В округе начали следить за Кнутом, расспрашивать его, глазеть с дороги на его хижину. Он болезненно чувствовал эту перемену и подчас был резок с любопытными соседями. Именно тогда и пришла ему мысль о великом паломничестве.
Одним из последствий его морального падения — старый Кнут Аксельброд дошел до того, что однажды закричал испуганной Принцессе: «Провались я на этом месте! Не буду сегодня чистить зубы! Всю жизнь чищу, и всю жизнь охота разбирает пропустить хоть раз», — было то, что он с большим удовольствием деградировал в выборе книг. Он нарочно бросил недочитанной «Завоевание Мексики» и принялся за легкие романы, которые брал в Джоралмонской библиотеке. Они открыли перед ним пленявший его воображение мир — балы, изысканные ужины. Он все еще читал книги по экономике и истории, но каждый вечер, удобно устроившись на стуле из бизоньих рогов и положив ноги на кровать, а Принцессу на колени, Кнут шел на приступ замка Зенда или влюблялся в Трильби. Среди этих книг ему попался в высшей степени оптимистический рассказ из жизни йельских студентов, в котором описывалось, как один достойный молодой человек «окончил колледж на свои трудовые гроши», был загребным университетской сборной, состоял членом общества «Фи Бета Каппа» и вел чрезвычайно интересные, но высоконравственные беседы, сидя по традиции на изгороди, окружающей спортивную площадку.
Под впечатлением этой глубоко правдивой истории однажды в три часа ночи — Кнуту Аксельброду было тогда уже шестьдесят четыре года от роду — он решил, что поедет учиться в колледж. Всю жизнь он мечтал об этом. Почему бы ему не поехать?
Утром у Кнута уже не было той решимости, что ночью. Он посмотрел на себя со стороны: смешной, неуклюжий старик среди стройных юношей, как седой тополь среди белых березок. Так продолжалось несколько месяцев: Кнут то отказывался от своей мечты, то снова строил планы великого паломничества к Храму Муз; он искренне верил, что колледж подобен обиталищу муз. Он думал, что все студенты, за исключением богатых бездельников, обуреваемы жаждой знаний. Он рисовал себе Гарвард, Йель и Принстон в виде античных рощ, украшенных мраморными храмами, перед которыми греческие юноши, стоя большими группами, тихо беседуют об астрономии и справедливом правлении. Студенты, созданные его воображением, никогда не ели и никогда не удирали с лекций.
И вот, мечтая о музыке, о книгах, об изящных искусствах, как не мог бы мечтать самый пылкий юноша, этот груболицый фермер посвятил себя служению прекрасному и бросил вызов непобедимой силе старости: он выписал программы колледжей и учебники и начал прилежно готовиться в университет.
Неправильные латинские глаголы и причуды алгебры показались ему адскими измышлениями. В его жизни эти знания были неприменимы, но Кнут овладел ими. В былое время он трудился в поле по восемнадцати часов, теперь он так же упорно сидел за книгами по двенадцати. С историей и английской литературой было легче. Многое Кнут знал из чтения. Немецкий дался ему без труда, потому что он давно научился разговорному языку у соседей-немцев. Постепенно к нему возвращалось умение заниматься; недаром он сорок пять лет назад работал учителем в школе. Он начал верить, что в самом деле поступит в колледж. А в университете, твердил он себе, где ему помогут добрые знающие преподаватели, не будет таких мучительных трудностей, такого напряжения.
Однако отвлеченный характер предметов в конце концов расхолодил Кнута, и ему прискучила его затея. Он не бросил заниматься главным образом потому, что всю жизнь привык делать тяжелую, неприятную работу, к которой не питал никакого интереса. Но к осени он совершенно потерял надежду.
Однажды Кнута остановил на улице бакалейщик, любитель всюду совать свой нос, и принялся насмешливо расспрашивать о его занятиях, к великому удовольствию членов импровизированного клуба, который всегда собирается у дверей пивной. Кнут промолчал, но гнев его был страшен. К счастью, он вовремя вспомнил, как однажды опустил гневную длань на провинившегося батрака и у того оказалась сломанной ключица. Он повернулся и зашагал прочь, но, даже пройдя семь миль до дома, все еще кипел от гнева. Он посадил мяукавшую Принцессу себе на плечо и отправился любоваться закатом.
Остановившись около заросшего камышом болота, Кнут уставился невидящими глазами на прыгавшую невдалеке ржанку и вдруг воскликнул:
— Поеду поступать в университет! Занятия начинаются на следующей неделе. Думаю, я выдержу экзамены!
Два дня спустя Кнут переправил Принцессу и свою рухлядь к зятю, купил шляпу с широкими опущенными полями, целлулоидный воротничок и солидный черный костюм; всю звездную ночь он единоборствовал с господом в страстной молитве, а утром сел в миннеаполисский поезд, держа путь в Нью-Хейвен.
Глядя из окна вагона, Кнут предупреждал себя мысленно, что сыновья миллионеров будут смеяться над ним. Он велел себе бежать этих сынов дьявола и прилепиться к людям, простым, как он, к тем, «которые учатся на собственные трудовые гроши»…
В Чикаго Кнутом овладел великий страх: от стремительных потоков людей в глазах вспыхивали сверкающие молнии; батареи машин, стоявших рядами, целились прямо в него… Кнут прочитал молитву, опрометью бросился на вокзал и сел в поезд, уходивший в Нью-Йорк. Наконец он прибыл в Нью-Хейвен.
Йельский университет встретил Кнута не издевкой, но иронически-вежливо поднятыми бровями; устроил ему экзамены, которые он еле-еле сдал, обливаясь потом и тяжело водя пером по бумаге, и подыскал ему товарища по комнате. Это был некий Рэй Грибл — большелобый и бледный, малосимпатичный субъект. До поступления в университет он был «школьным учителем в Новой Англии и стремился получить университетский диплом главным образом, чтобы ему больше платили. Рэй Грибл был предприимчивый человек, он немедленно подыскал себе работу — репетировал неудачного сынка стального короля и служил официантом в ресторане, где его за это кормили.
Кроме Грибла, Кнут почти никого не знал в университете. Он все старался уверить себя, что его неприятный сосед — славный парень, но Рэй не удержался от искушения залезть в душу Кнута своими липкими руками. Он выпытал с ловкостью профессионального учителя-исповедника, что привело Кнута в университет, и, выведав его сокровенную мечту вкусить от изящной словесности, вознегодовал:
— Кажется, пожилому человеку вроде вас надо бы больше думать о спасении души, чем о всяких глупостях! Предоставьте стихи и прочий вздор богеме, а сами лучше занимайтесь латынью и математикой да читайте библию. Можете мне поверить, я работал в школе и знаю, что нужно.
Кнут и Рэй Грибл обитали в неопрятной комнате, среди скудости и убожества: рваные одеяла, вонючая керосиновая лампа, словари, логарифмические линейки. Неторопливые беседы у камелька были не для них. Они жили в корпусе Вэст Дивинити, где находят приют богословы, менее интересная часть юристов, два-три чудаковатых гения, орды не определивших своего места студентов-первокурсников и разные неудачники-выпускники.
Не это ожидал Кнут встретить в университете, но их комната была его единственным прибежищем, вне ее его охватывал страх. Он понимал, что в колледже он гротескная фигура — седоголовый великан, с трудом помещающийся за столом в аудитории, слушающий лекции преподавателей, которые моложе его собственных сыновей. Однажды Кнут сделал попытку посидеть на изгороди. Оказалось, что теперь это уже не принято: сидели на изгороди только спортсмены, которые выступали в соревнованиях. При виде старика, старавшегося казаться бравым молодцом, двое старшекурсников насмешливо хихикнули, и Кнут потихоньку убрался домой.
Он возненавидел Рэя Грибла вместе со всеми его разглагольствующими приятелями — этими «честными тружениками учебы». Можно с уверенностью сказать: в нашей демократической стране лучше оскорбить государственный американский флаг, чем усомниться в той общепризнанной истине, что молодые люди, «добывающие образование на свои трудовые гроши», обязательно тверже характером, мужественнее духом и вернее добьются успеха, чем расслабленные неженки, болтающие у камина. Такова мораль любого романа из жизни студентов. Но автор с дрожью признается, что, как это обнаружил Кнут, работа официанта в ресторане столь же мало пригодна для воспитания героя, как и футбол или блаженное бездельничанье. Многие их тех, кто «добывал образование собственным трудом», были славные парни, веселые и смелые, умевшие разговаривать с богатыми однокурсниками без подобострастия, но многие надевали личину раболепного добронравия, потому что считали это выгодным. Такие люди ловили на лету падающие крошки, заискивали перед товарищами, которых натаскивали в науках; пресмыкались перед комиссией по распределению стипендий; принимали набожный вид на собраниях Христианской Ассоциации Молодых Людей, чтобы произвести впечатление на людей серьезных, и выпивали в баре кружку пива, чтобы доказать людям несерьезным, что они вовсе не хотят задеть кого-либо своей набожностью. Мстя грубым спортсменам, которых они репетировали, за свои же собственные унижения перед ними, эти люди плакались в безопасной компании себе подобных на «отсутствие демократизма в колледжах». Разумеется, бороться они не пытались — они были люди осторожные. Из таких бунтовщики не выходят. Кнут слушал их и изумлялся: вот так же, бывало, у него на ферме брюзжали в страдную пору молодые батраки за сараем.
«Неимущие» ненавидели своих товарищей, интересовавшихся искусством, еще больше, чем фатов и прожигателей жизни. Особенно яростно они изливали свой благородный гнев на некоего Гилберта Уошбэрна, богатого эстета, у которого были более изящные манеры, чем полагается первокурснику. Они так много рассуждали о серьезном отношении к делу и о трудолюбии, что Кнут, хотя поначалу и не прочь был дружить с такими юношами, как Уошбэрн, устыдился самого себя — эдакий он несерьезный, бессовестный старый грешник.
Кнут смиренно искал и не находил дружбы и помощи товарищей. Он был белой вороной, и однокурсники, за исключением дружков Рэя, боялись, что уронят себя в глазах остальных, если их увидят в обществе этого старого чудака.
Так как Кнут сохранил еще свою физическую силу — он мог положить себе на колени целый бочонок с солониной, — он сделал попытку найти друзей среди спортсменов. Он шел на стадион смотреть на футбольные тренировки и старался завести знакомство с кандидатами в сборную команду. Эти дюжие молодцы удивленно смотрели на него, неохотно отвечали на вопросы, не скрывая в простоте душевной, что считают его полоумным.
Магическая дымка, сквозь которую Кнут видел университет вначале, рассеялась. Земля есть земля, видишь ли ее в Камелоте, Джоралмоне, на спортивной площадке Йельского университета или даже во дворе Гарвардского! Здания уже не казались Кнуту храмами — они превратились в обыкновенные кирпичные и каменные постройки, из окон которых, лениво развалившись на подоконниках, молодые люди с усмешкой смотрели на него, когда он пытался незаметно прошмыгнуть мимо.
Огромная студенческая столовая стала для Кнута местом пытки, где его каждодневно подвергали мучениям утром, днем и вечером. Среди сидевших за его столом было двое юнцов, обладавших сверхъестественной наблюдательностью, которая позволила им разглядеть, что у Кнута, оказывается, есть борода, и они мужественно оповестили об этом мир. Один из них, по фамилии Атчисон, был человек недюжинный, он прилежно работал, много знал и отличался математическими способностями и хорошими манерами. Он презирал Кнута за то, что тот приехал в колледж, не имея определенной цели. Другой был завзятый шутник, остряк и выдумщик, одаренный удивительным умением тонко высмеять человека. От его шуточек над бородой Кнута их стол три раза в день сотрясался от хохота. Таким способом эти благородные юноши вскоре выжили неуклюжего грустного старика из университетской столовой, и Кнут теперь обедал за стойкой закусочной «Черная кошка».
Без дружеской поддержки Кнуту было еще труднее справляться с огромными заданиями. То, что он со вкусом прочитывал в своей лачуге за неделю, теперь ему небрежно отмечали как задание на один день. Но напряженный труд не испугал бы Кнута, если бы у него был друг, такой же юный, как он сам. Какими старичками были все эти люди, «получающие образование на свои трудовые гроши», эти труженики спорта, эти преподаватели, посвятившие жизнь выставлению отметок в журнале успеваемости!
Но однажды, в тяжелый, мучительный день, Кнуту все же посчастливилось встретить человека, юного душой.
Кнут как-то услышал, что один из профессоров, кумир колледжа, разбранил за чрезмерную серьезность студентов, у которых вел семинар по Браунингу, и велел им прочитать «Алису в стране чудес». Кнут долго рылся на пыльных полках в лавке букиниста, пока не нашел себе «Алису». Он унес книгу домой и взялся за чтение, жуя булку с сосиской — свой обед. Серьезные нелепицы этой книжки пришлись ему по душе, и Рэй Грибл, войдя в комнату, увидел, что Кнут сидит и давится от смеха над раскрытой страницей.
— Гм! — произнес мистер Грибл.
— Такая славная, занятная книжка, — сказал Кнут.
— Гм! «Алиса в стране чудес»! Слыхал. Ерунда! Почему вы не читаете настоящих, хороших книг, например, Шекспира или «Потерянный рай»?
— Да вот… — промямлил Кнут. Это было все, что он мог сказать.
Чувствуя на себе стеклянный взгляд Рэя Грибла, Кнут уже не мог хохотать и веселиться от души, читая книгу. Он подумал, что, может быть, и впрямь следовало бы приняться за напыщенные сомнительные антропологические рассуждения Мильтона. Грустный, пошел он на занятия по истории. Этими занятиями отлично руководил доктор философии Блевинз.
Кнут восхищался доктором философии Блевинзом. Он был всегда так чисто вымыт, всегда в очках и всегда абсолютно прав. Однако большая часть паствы не любила Блевинза. По мнению студентов, он был «чудила». На его занятиях они читали газеты и потихоньку пинали друг друга ногами.
Кнут сидел в чисто побеленной аудитории, тяжело опираясь на широкий подлокотник стула, и внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного из иронических аргументов Блевинза, доказывавшего, что точная дата второго брака Фемистокла приходится на два года и семь дней позднее, чем это утверждает безграмотный осел Фрутари из Падуи. Кнут восхищался ловкостью молодого Блевинза и чувствовал себя ужасно добродетельным человеком, заучивая эти неопровержимые истины.
Вдруг он услышал, что какие-то недостойные молодые люди играют за его спиной в покер. Его ухо жителя прерий уловило сказанные шепотом слова: «Два», — а затем: «Два сверху!». Кнут повернулся и посмотрел, сдвинув брови, на юношей, не уважающих серьезную науку. Когда он отвернулся, нарушители дисциплины захихикали и снова взялись за карты. Доктор философии Блевинз как будто тоже заметил что-то неладное. Он нахмурился, но ничего не сказал. Кнут сидел в раздумье. Для него Блевинз был просто мальчик. Кнуту стало жаль его. Надо помочь мальчику.
Когда занятия окончились, Кнут задержался около стола Блевинза, подождал, пока студенты выйдут из аудитории, и прогудел:
— Вы замечательный парень, профессор. Я хочу вам помочь. Ежели кто из ребят что устроит, вы мне только скажите, я его отколочу, сукина сына.
Доктор философии Блевинз промолвил в ответ учтиво и ядовито:
— Весьма благодарен, Аксельброд, но думаю, что это излишне. Считают, что я неплохо справляюсь с дисциплиной. До свидания! Да, одну минуту. Я все хотел сказать вам… Было бы лучше, если бы во время опросов вы поменьше старались блистать своей эрудицией. Вы отвечаете до такой степени обстоятельно и так при этом улыбаетесь, как будто видите во мне что-то чрезвычайно смешное. Я ничего не имею против того, чтобы вы считали меня комическим персонажем про себя, но в аудитории необходимо соблюдать условности, кое-какие маленькие условности, знаете ли.
— Да что вы, профессор! — взмолился Кнут. — Я и не думал над вами смеяться. Даже не знал, что улыбаюсь! А ежели и улыбаюсь, так потому, что рад, коли моя глупая старая башка запомнила урок.
— Ах так! Весьма похвально. И если вы впредь будете немного сдержаннее…
Доктор философии Блевинз ощерился ледяной улыбкой и затрусил в Преподавательский клуб, чтобы там потешиться, рассказывая со свойственным ему остроумием о старике и его неправильной речи. А Кнут сидел один в опустевшей аудитории, раздавленный, одряхлевший. В окна светило яркое солнце погожей осени; со спортивной площадки доносились звонкие, молодые голоса. Но Кнут, так любивший золотую осень, сидел, разглаживая мятый рукав и устремив взгляд на классную доску, а сам видел перед собой только серую осеннюю стерню вокруг своей далекой лачуги. Когда он представлял себе, как наблюдают за ним в колледже, как исподтишка смеются над ним, над его глупой улыбкой, он то сгорал от стыда, то приходил в ярость. Он затосковал по своей кошке, по стулу из бизоньих рогов, по теплому солнечному крылечку хижины и по земле, которая его понимала. К этому времени Кнут проучился в колледже уже около месяца.
Уходя из аудитории, он встал за кафедру и посмотрел на воображаемых слушателей.
— И я мог бы стоять вот тут, как наставник, если бы начал учиться раньше, — тихо сказал он себе.
Потоки расплавленного золота, заливавшие осенние улицы, внесли умиротворение в его сердце. Кнут пошел по Уитни-авеню к крутому холму, который назывался Ист-Рок. Он увидел, как ласково ложится солнечный свет на отвесную скалу, услышал нежную музыку листьев, вдохнул воздух, насыщенный древними сказаниями Новой Англии. Он вскричал в упоении:
— Написал бы сейчас стихи, если б… ну, если б я умел писать стихи!
Он взобрался на вершину Ист-Рока, откуда были видны здания университета, поднимавшиеся вверх, подобно башням Оксфорда, пролив, отделяющий Лонг-Айленд от материка, и сам Лонг-Айленд, сверкавший ослепительной белой полосой. Кнуту не верилось, что Аксельброд из края тополей смотрит через пролив Атлантического океана на штат Нью-Йорк. На скамейке над самым обрывом он вдруг увидел студента-первокурсника и рассердился. Это был Гилберт Уошбэрн, тот самый сноб, любитель искусства, о котором Рэй Грибл сказал однажды: «Этот парень позорит наш курс. Ни в грош не ставит ни мнения преподавателей, ни Христианской Ассоциации Молодых Людей, вообще ничего. Считает себя, черт его побери, настолько выше всех, что и знаться ни с кем не желает! Говорят, воображает себя писателем, а сам даже в „Литературном листке“ не участвует. Терпеть не могу таких вот праздных мечтателей и зазнаек».
Уставившись на ничего не подозревавшего Гила, красивый профиль которого четко вырисовывался на фоне неба, Кнут мысленно обличал и порицал его с позиций высокой гражданственности и морали. Гил был прекрасно одет, а между тем Кнуту показалось, что лицо его выражает сумрачное недовольство жизнью.
— Поработал бы на молотьбе да поспал бы на сене, — ворчал про себя Кнут в стиле добродетельного Грибла, — ценил бы тогда хорошую жизнь, а не кис. Тьфу!
Гил Уошбэрн встал, подошел к Кнуту, взглянул на него и сел рядом на скамейку.
— Изумительный вид, — сказал он и улыбнулся восторженно.
И в этой улыбке Кнут вдруг узнал свою мечту о прекрасном, которая привела его в колледж. Он с космической быстротой скатился с высот своей добродетели и, широко улыбнувшись, отчего каждая морщинка на его обветренном лице обозначилась еще заметнее, проговорил в ответ:
— Да, мне думается, в Акрополе вот так же, как тут.
— Знаете, Аксельброд, я давно о вас думаю.
— Правда?
— Нам надо подружиться. Мы с вами белые вороны в колледже. Мы мечтатели и сюда приехали мечтать. Пронырливые бестии, вроде Атчисона и Гиблета, или как там фамилия вашего соседа по комнате, считают нас дураками оттого, что мы не гоняемся за отметками. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я нахожу, что мы с вами совершенно одинаковые люди.
— А почему вы думаете, что я приехал сюда мечтать? — взъерошился Кнут.
— Ну как же, я часто сидел неподалеку от вас в столовой, слышал, как вы затыкали рот Атчисону, когда он принимался рассуждать о том, с какой целью люди едут учиться. Старая, изъеденная молью тема! Пожалуй, еще Каин и Авель обсуждали ее в Райском Сельскохозяйственном колледже. Знаете, Авель — этакий первый ученик, очень набожный и отличного поведения, а Каин любит поэзию.
— Верно, — сказал Кнут, — а, небось, профессор Адам говорил ему: «Каин, брось стихи, это тебе не поможет изучать алгебру».
— Вот именно. Послушайте, хотите взглянуть на этот томик Мюссе, который я, сентиментальная душа, притащил сюда? Купил его за границей в прошлом году.
Гил вытащил из кармана книгу, каких Кнут никогда не видывал. Это был изящный томик стихов на незнакомом ему языке, в переплете из тисненого сафьяна — очаровательная дамская безделушка. Фермер из прерий только ахнул от восхищения. Маленькая книжечка почти исчезла в его огромных руках. Он робко погладил пальцем сафьян, перелистал страницы.
— Я не умею прочесть, что тут написано, а вот всегда думал, что должны быть на свете книги вроде этой, — сказал Кнут, вздохнув.
— Знаете что? — воскликнул Гил. — Сегодня в Хартфорде концерт Изаи. Поедем, послушаем его. Я звал ребят, да они подумали, что я спятил.
Кто такой или что такое Изаи, Кнут Аксельброд не имел понятия, однако пробасил в ответ:
— Ладно.
Приехав в Хартфорд, они обнаружили, что денег у них с собой хватит только на обед, билеты на галерке и обратный проезд до Меридена. В Меридене Гил предложил:
— Пошли пешком до Нью-Хейвена. Дойдете?
Кнут не имел представления, сколько миль было до колледжа — четыре или сорок четыре, — но опять сказал:
— Ладно.
Последние месяцы он чувствовал, что, несмотря на свое богатырское здоровье, начинает сдавать, но сегодня он полетел бы куда угодно, как на крыльях.
Когда играл Изаи — первый настоящий музыкант, которого Кнуту довелось услышать, — становилось явью все то, о чем, медленно разбирая строки. Кнут прочел у Уильяма Морриса и в «Королевских идиллиях». Пред ним предстали стройные рыцари, изящные принцессы в белых парчовых одеждах, призрачные стены заброшенных городов, блеск и слава рыцарства — вымысел поэтов.
От Меридена шли пешком по освещенной луной дороге, весело смеясь и болтая, останавливаясь, чтобы стащить яблок в чужом саду, шумно восторгаясь холмами, залитыми серебром, с искренним, чисто мальчишеским удовольствием гоняясь за какой-нибудь нечестивой собачонкой. Говорил Гил, Кнут больше слушал. Но потом и он стал рассказывать о первых переселенцах, о метелях, об уборке хлебов, о зеленом пламени первых всходов пшеницы. Про атчисонов и гриблов своего курса оба говорили с юношеским высокомерным негодованием. Но негодовали они недолго, ведь сегодня они были анахронизмом: двое бродячих менестрелей — трубадур Гилберт в сопровождении своего оруженосца. Они добрались до университета в пять утра. С трудом подыскивая слова, чтобы выразить свой чувства, Кнут сказал, запинаясь:
— Ну, очень даже было прекрасно. Сейчас пойду спать и увижу во сне…
— Спать? Чепуха! У меня правило: ни в коем случае не отпускать гостей рано, если вечер оказался интересным. Слишком редко это бывает. К тому же наш вечер еще в самом разгаре. К тому же мы хотим есть. К тому же… Подождите минутку! Я сбегаю к себе за деньгами, мы чего-нибудь купим поесть. Подождите! Пожалуйста, прошу вас!
Кнут был готов ждать хоть целую ночь. Ведь он прожил почти семьдесят лет, проехал тысячу пятьсот миль, вытерпел Рэя Грибла для того, чтобы встретить Гила Уошбэрна.
Полицейские с удивлением смотрели на старика в целлулоидном воротничке и юношу в дорогом костюме, шедших под руку по Чепел-стрит в поисках ресторана, достойного принять поэтов. Все рестораны были закрыты.
— В еврейском квартале сейчас уже все на ногах, — сказал Гил. — Пойдем, купим там чего-нибудь и поужинаем в моей комнате. У меня есть чай.
Кнут с невозмутимым видом пробирался по темным улицам, как будто всю жизнь колобродил до рассвета, презирая деревенскую привычку спать ночью в постели. На Оук-стрит, в районе захудалых лавчонок, тусклых фонарей и глухих тупиков жизнь уже кипела. Гил ухитрился купить коробку печенья, творожных сырков, куриный паштет и бутылку сливок. Пока он торговался, Кнут смотрел на улицу, тускло освещенную дрожащим светом газовых фонарей и первыми слабыми лучами дня: на вывески еврейских кошерных лавочек, на объявления, написанные русскими буквами, на женщин, закутанных в шали, на бородатых раввинов. Смотрел, и в душе его росло счастье осуществленной мечты, которое останется с ним навсегда: сегодня он совершил странствие в чужие земли.
Именно такой и хотел видеть Кнут комнату Гила Уошбэрна — полной изящных, бесполезных вещей. Все в комнате свидетельствовало скорее о том, что Гил бывал за границей, чем о том, что он учится, в колледже: персидские ковры, серебряный чайный прибор, гравюры, книги. Кнут Аксельброд, вся жизнь которого прошла в поле да на скотном дворе, удовлетворенно озирался. Он сидел, длиннобородый, глубоко утонув в кресле, добродушно покряхтывая, пока Гил разжигал камин. За ужином они говорили о великих людях и высоких идеалах. Интересная была беседа и к тому же недурно приправлена разными острыми замечаниями по адресу Грибла, Атчисона и Блевинза, благовоспитанно почивавших в своих постелях. Гил декламировал отрывки из Стивенсона и Анатоля Франса, а потом читал свои стихи.
Хороши они были или плохи — не имеет значения. Кнуту вообще казалось чудом, что он собственными глазами видит живого поэта.
Разговор становился менее оживленным, они начали позевывать. Кнут почувствовал, что светлое упоение уходит, и поспешно встал. Когда он прощался, ему казалось, что стоит поспать час-другой — и эта долгая необыкновенная ночь вернется снова. Но на улице его встретил день. Была половина седьмого; кирпичные стены зданий освещал жесткий трезвый свет.
«Буду часто ходить к нему. Я нашел себе друга», — думал Кнут. Он крепко держал томик Мюссе, который Гил уговорил его взять в подарок.
Пройдя несколько шагов, отделявших его от Вэст Дивинити, Кнут почувствовал страшную усталость. В лучах утра его приключение стало казаться все более и более невероятным.
Войдя в общежитие, он тяжело вздохнул. «Старость и юность, сдается мне, не могут бегать в одной упряжке».
Взбираясь по лестнице, он подумал: «Пожалуй, если встретиться с мальчиком еще раз, ему будет со мной неинтересно. Я ведь рассказал ему все, что знаю». А открывая дверь в свою комнату, Кнут заключил: «Вот для чего я приехал в колледж — для этой одной ночи. Я должен уехать, пока не испортил все».
Кнут написал Гилу записку и начал укладываться. Он даже не разбудил Рэя Грибла, звучно храпевшего в душной комнате.
В вагоне пятичасового поезда, шедшего на запад, сидел какой-то старик и неизвестно почему улыбался. Спокойная радость была в его глазах, а в руках он держал маленький томик французских стихов.